Если вдуматься, то не так уж и беззаботна была наша жизнь на Гауе. С утра, если не льет как из ведра, все мобилизуются по грибы по ягоды. Некоторые мужчины саботируют, особенно когда холодно и сыро. Снисхождение проявляется только к тем, кто и на отдыхе продолжает что-нибудь писать. Серега обожает лес в любую погоду, но у него долг. И он грустный остается у палатки домучивать главу из диссертации. Зямочка держится веселее – сачканул по недомоганию. Часа через три-четыре возвращаемся из лесу с добычей, и тихий лагерь встречает нас музыкой и ликованием. Вместо недуга и диссертации оба-два орут под гитару знаменитые джазовые мелодии. Счастливы, слились в музыкальном экстазе. Если бы мы не вернулись, они б пропели весь день, так им было хорошо и согласно. На обратном пути в Москву часть времени нашу машину вел Зяма, и тут уж мы напелись!
   Ночью в лесу тихо, и слышно всё, о чем говорят в соседних палатках. Татьяна Александровна при свечах читает Зяме вслух что-то из русской классики. Мы тоже слушаем, лежа у себя. Чтение вслух – так старомодно, прекрасно и необычно, как будто из прежней жизни, которую мы не застали. Но вот она, рядом, и как от этого хорошо…
 
Будет скоро тот мир погублен.
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот мир невозвратно чудный,
Ты настанешь еще, спеши!
В переулок сходи Трехпрудный
В эту душу моей души.
 
М. И. Цветаева.
   Выяснилось, что в Москве мы соседи, и так удобно дружить домами. Можно добежать до Гердтов пешком или «сделать две перегазовки», а потом дворами насквозь проехать на машине, даже немного выпив. Дом Гердтов заслуживает отдельного разговора. Просторная московская квартира, удобная и простая, есть несколько дорогих, изысканных вещей, но в целом всё очень скромно. Здесь хочется жить, гостить, сидеть под огромным низким абажуром вокруг стола, видеть подобранные со вкусом и любовью хорошие картины. Они поселились здесь не случайно, они участвуют в жизни дома и неотделимы от хозяев. Книг не особенно много, но все любимые, важные, личные, читанные-перечитанные.
   В доме неукоснительно соблюдается несколько правил: хозяин подает пальто любому уходящему гостю: «Только лакеи и дети лакеев не подают друг другу пальто»; утром здесь всегда едят овсянку, а когда выпивают, то признают только водку. Других напитков не держат. Большое уважение оказывается картошке с селедкой, греШневой каше. А уж по праздникам царствуют рецепты Молоховец. Зямочка обожает капустный пирог с семгой или осетриной, фаршированную рыбу и другую вкусноту. Все эти деликатесы обычно готовят человек на сорок гостей по главным праздникам. Тогда Зяма сидит под знаменитым абажуром на старинном с шелковой обивкой диванчике, где по бокам от него помещается еще два человека. Конечно, дамы. Отбирает Сам. При этом следит, чтобы на столе был представлен полный ассортимент, начиная с черного хлеба. Любимый густой голос перекрывает нашу громкую болтовню, хохочет от высокого задыхающегося – «хи-хи-хи» до оглушительного басовитого – «охо-хо», – срывающегося в кашель. – «Ка-ка-я сила! Это грандиозно!» – Руки запущены в шевелюру и яростно ее терзают.
   Есть три неизменные даты: Татьянин день и два дня рождения хозяев. Главнее всех Татьянин день, и не столько из-за самой хозяйки, как в память о маме Татьяны Александровны, тоже Татьяне (Шустовой ТаНЕ, Шуне, Татьяне Сергеевне). Рассказы о теще-Шуне были любимым занятием Зямы. Он говорил о ней с такой любовью, с таким юмором и удивлением, что возникало ощущение, будто мы сами видели и слышали ее. Кажется, что самой своей жизнью Шуня навсегда озадачила своих близких: сохранила в трудной и страшной жизни детское восприятие мира, абсолютную честность, доброту и сердечность. Конечно, это не могло не оказать глубокого влияния на Зяму, чрезвычайно чуткого к разным проявлениям души человека. До Шуни или с ее помощью Зяма, казалось, определил для себя несколько самых важных критериев жизни, которым он старался следовать и которые определяли его отношения с людьми и окружающей действительностью. Редко в наши дни можно встретить такие серьезные требования к себе и своей жизни. Мы часто говорили об этом с Гердтами. Зяма никогда и никому не давал поблажки за талант, имя, известность. Стараясь в повседневной жизни быть не артистом, а человеком, который платит по всем счетам сполна, как все смертные, он так же оценивал человеческие достоинства других. Необыкновенная взыскательность к своей деятельности на сцене и на экране давала ему право столь же строго смотреть и на то, что делали коллеги. Чувство меры, точность интонации, вкус, подлинность – то, что искал Гердт в искусстве, литературе и людях. Он был хорошим зрителем, мог легко рассмеяться, но за этой первой детской реакцией, за расположенностью доброжелательного зрителя всегда был следующий счет – гамбургский.
   Зямочка не любил театральный мир. Не приспособленный к интригам, сплетням, чуждый злобной зависти, он не увлекался этой средой. Как ни странно, Гердтов больше привлекали люди науки. Мы видели, с какой сердечной внимательностью относились в этом доме к нашим коллегам – друзьям с Гауи. Зяма входил во все подробности их жизни, летел помогать с телефоном, больницей, квартирой (это называлось «торговать лицом»), его волновали и интересовали эти люди. Он был всем сердечным другом, родным человеком.
   Особой любовью Зямы были поэт Михаил Львовский, милый Петр Тодоровский, застенчивый Орест Верейский… Надо было услышать рассказы Гердта о Рине Зеленой! Их дружбе способствовало всё, всё было гармонично: артистический дар, необыкновенное чувство юмора, ироничность, талант, детскость и непредсказуемость реакций.
   Зяма совершенно не выносил подобострастия, даже по отношению к очень высоким персонам, и, имея абсолютный слух на такого рода недуг, он еще и выдавал мгновенные остроумные экспромты. Вспоминаются первые выборы президента. По случаю победы был устроен небольшой неформальный концерт из артистов, которых прежде не рекомендовалось приглашать на правительственные мероприятия. После концерта нас всех пригласили пообщаться с Борисом Николаевичем накоротке. Всё началось хорошо, все раскованны, никакого почтенного трепета. Вдруг поднимается восторженный господин из агитационной команды президента и, подняв фужер с шампанским, говорит: «Дорогой Борис Николаевич! Однажды во Францию пришло письмо без имени. На нем было написано: „Вручить самому благородному, самому образованному, честному и умному гражданину“. Французы сразу поняли, что речь идет о Жане Жаке Руссо. Так вот, если бы сейчас такое письмо пришло в Россию…» Ну, началось! Мы все от стыда и неожиданности готовы лезть под стол. И тут вскакивает Гердт, голова низко наклонена, голос взволнованно дрожит: «Не надо, дорогой, не продолжайте. Я все понял! Спасибо, очень рад! Спасибо, дорогой!» Ельцин бормочет: «Ну, спас, ну, просто спас…» Уж мы-то точно были спасены.
   Невозможно в воспоминаниях о Зиновии Ефимовиче не сказать о главном человеке в его жизни – Татьяне Александровне. Конечно, между Никитиными и Гердтом существовали и чисто творческие отношения. Мы не раз выступали вместе с Зиновием Ефимовичем, что всегда было важным экзаменом для нас. Однако справедливости ради надо сказать, что первым толчком к нашим тесным контактам был не столько интерес к тому, что мы делали на сцене, сколько одобрение нашего почтительного отношения к поэзии, к слову. То есть импульс был скорее сердечно-человеческий. Зямочка часто говорил слова о нашей «общей группе крови», и этой общности невозможно вообразить без Татьяны Александровны.
   Чета Гердтов никак не выглядела парой голубков. Многие считали, что Т. А. – генерал и главнокомандующий. И отчасти это было правдой. Зяма был необыкновенно к ней привязан, зависим психологически и морально. Т. А. не позволяла ему быть старым и больным со всеми вытекающими из этого последствиями. До последних недель жизни он был художником, не знающим возраста. С ним было интересно дружить независимо от того, сколько тебе лет. Гердт сохранял молодой взгляд на жизнь, его интересовало всё – от политики до домашних мелочей. Всегда элегантный, подтянутый, обаятельный и остроумный Гердт, а Т. А. за кулисами. Всё было основано не на подчинении, а на неизменном взаимном интересе, дружбе, уважении, нежности и любви, которую оба никогда не демонстрировали. Невозможно вообразить, чтобы Т. А. прилюдно хвалила Зямочку, он не ходил дома в гениях. Мне кажется, что сам Зяма был благодарен за это Т. А., как никто другой. Всё, что волновало и происходило важного и не важного с ним за день, он приносил домой к Тане. Они общались. За внешней сдержанностью и строгостью Т. А. скрывалась и ее огромная зависимость от Зямы, дочки, друзей, подруг и даже собаки. Никто лучше Зямы не мог оценить и почувствовать эту настоящую, глубокую сердечность Т. А., ее преданность, способность забывать о себе.
   Я знаю, что некоторые побаивались прямого характера Т. А. Однажды на Гауе поздно ночью хватились некой дамы, пошли группой ее искать. Вскоре обнаружили в лесу машину, где в компании веселых проезжих латышей была и пропавшая. Открыв дверь, Т. А. произнесла всего несколько слов: «А, так ты, оказывается, б…дь?!» И всё. Поиск был закончен, диагноз поставлен. Зато как мудро и дипломатично умеет Т. А. найти выход в труднейших жизненных ситуациях. Все подруги получают от нее самые умные и взвешенные советы, как не ссориться с ближайшими родственниками, как уметь подняться над собой. Все мы хоть раз в жизни, но пользовались советом Т. А. Что же говорить о Зяме… Потому однажды, незадолго до своей кончины, в фильме, который сделала Катя Гердт, прозвучало признание Зямы, что ему достался счастливый трамвайный билет в жизни – Таня.
   Так сложилось, что большинство наших друзей старше нас лет на десять; в основном это поколение «шестидесятников». И мы никогда не чувствовали этой разницы и не задумывались о ней, так же, по сути, было и с Гердтами. Но с началом нашей дружбы всё же иногда стал являться страх: а вдруг кто-то уйдет раньше тебя? И гонишь от себя, гонишь эти страшные мысли с каким-то просто паническим ужасом. Увы, пришла пора прощания и в наш круг. Много горьких проводов пережили мы за последние годы, но уход Зямочки для нас – одна из самых больших личных потерь.
   Мне кажется, что я простилась с ним дважды: сначала один на один, а потом со всеми. Дело было так. Примерно за год-полгода до прощального вечера Зиновия Ефимовича 2 октября, когда мы всё уже понимали, что он уходит, Гердты как-то вечером приехали к нам. Я была одна, их не ожидала. Они были после банкета и всё равно пришли что-то пожевать. Расположились на кухне, Зямочка был очень грустный и усталый, да и разговор у нас был печальный. Обсуждали невеселые, горестные новости последнего месяца. У нас дома случилась беда. Видя, что Зяме неможется, мы положили его немного поспать в комнате, а сами с Татьяной Александровной остались на кухне. Пьем чай, курим, она слушает меня. Неожиданно из комнаты громкое: «Таня! Таня! Иди сюда». Татьяна Александровна бегом к нему: «Что, Зяма? Что?» – «Да не ты, Таня маленькая!» Теперь несусь я. В комнате темно, наклоняюсь к нему: «Что случилось, Зямочка?» И он вдруг крепко обнимает меня и сильно целует несколько раз, потом устало отталкивает и говорит: «Теперь иди, иди…» Что это было: сон или какой-то порыв прощания? «Теперь иди…» Во мне что-то оборвалось – я просто физически ощутила, что это начало конца.
   Потом наступило 2 октября. За кулисами театра много народу, все друзья как-то прячут глаза друг от друга. Зямочка лежит на узкой кушетке в маленькой артистической, с ним рядом сидит Юрий Владимирович Никулин. Больше никому там не поместиться, и мы все по очереди суем головы из коридора, чтобы поздороваться с ними. Каким-то чудом перед кушеткой втиснули маленький монитор. Все вокруг суетятся, бегают, кто-то старается «попасть на концерт». Сталкиваемся с Шурой Ширвиндтом, глаза у него растерянные, важные; сдерживаясь, чтобы не заплакать, он говорит: «Ну, Зяма, ну, дает! Что говорить-то на сцене???»
   Никулин что-то продолжает говорить Зямочке, не слышно, о чем они. Лица у обоих как будто даже будничные. Без паники и страха, как два старых солдата перед последним боем. Я молчу потому, что плакать нельзя.
   Было задумано, что Гердт будет перед зрителями пять минут вначале и пять минут в конце. Так всё и пошло: актеры «театрально» унесли со сцены героя в кресле, вечер покатился дальше. И вот наступил выход Ю. В. Никулина. Он вызвал на сцену фронтовую медсестру Верочку Веденину, вынесшую раненого Гердта. Зяма лежал на кушетке, мы с Татьяной Александровной примостились рядышком у хриплого монитора и, ничего не слыша, только увидели поднявшуюся на сцену Верочку. Вдруг Зяма решительно начинает подниматься с кушетки, мы ему помогаем: «Что Зяма, что?» Опираясь тяжело на нас, говорит тоном, не терпящим возражений: «Я должен быть там». С трудом выбираемся в коридор, он держит нас за руки и вдруг стремительно устремляется на сцену, почти бежит. Бежит впереди, не отпуская нас, с силой увлекая за собой. Боже мой, какая сила влекла этого худенького, больного человека последний раз на сцену?! Казалось, только сила духа и была уже в нем. Всё остальное все видели. Гердт был со зрителями на сцене весь вечер. Он уходил и навсегда оставался в каждом из нас еще и этим высоким трагическим вечером. Дорогой Зяма, без Вас нам плохо! Спасибо Вам!

Об Аркадии Арканове

   Однажды известные еще только довольно узкому кругу людей молодые соавторы, ни одной книги которых еще не было издано, приехали в Одессу. Поселившись в гостинице, они подошли к книжному киоску: «Пожалуйста, нам книжечку Арканова и Горина». – «Хватились!» – в типичной одесской тональности ответил киоскер. Но он был провидцем. Вскоре имена этих бывших медиков, ставших писателями, стали очень громкими. Сначала вместе, а потом, став известными зрелыми писателями, они стали существовать отдельно: Гриша – главным образом как замечательный драматург, а Арканов – как не менее замечательный прозаик. Зяма очень высоко оценивал творчество обоих и считал очень правильным их разъединение, так как, по его мнению, каждый стал «гораздо ярче». Он, к сожалению, не успел прочитать последний роман Арканова, но всегда говорил: «Он еще нам выдаст». Не успел он услышать и как Арканов поет. Я-то, честно признаться, больше люблю, когда Арканов на эстраде читает. Всегда с неизменно строгим лицом, сохраняя полное отсутствие улыбки и отстраненность, даже в те минуты, когда зал обрушивается дружным хохотом.
   Мне еще очень импонирует его знание спорта. Он блистательный шахматист и, я уверена, благодаря этому так глубоко понимает футбол (все любят и увлечены, но по-настоящему разбираются очень немногие).
   Я думаю, большая удача, что Арканов начинал с медицины, потому что, посмотрите сами, писатели, начинавшие свою деятельность как медики, обязательно занимали и занимают, пусть разные по масштабу, очень свои места в русской литературе. Первые, кто приходят на ум: вчера – Вересаев, Чехов, сегодня – Горин, Крелин, Арканов…
   А он-то нам «еще выдаст»!

Аркадий Арканов
«ХОЗЯИН, ГДЕ ЧИТАТЬ БУДЕМ?»

   Мне всегда казалось, что меня и Зиновия Ефимовича Гердта разделяет большая временная пропасть. Все годы мне казалось, что он – такой великий, такой большой, древний мастодонт… А теперь, когда его нет, я понимаю, что по времени нас разделяла в общем-то не такая уж и большая разница. Когда он был юношей, я только родился, а когда мне было уже шестьдесят – все уже сгладилось и мы стали почти ровесники…
   Впервые я увидел Зиновия Ефимовича на послевоенном эстрадном концерте, где он выступал как пародист. Я был уже взрослым молодым человеком, он был уже известный, блистательный артист Зиновий Гердт. Мне он явился как блистательный музыкальный пародист, гениально изображавший Леонида Утесова. Потом он читал стихи. Обычно пародисты читают чужие стихи, Гердт читал стихи свои и драматурга Михаила Львовского, они очень дружили, вместе писали пародии.
   Позднее, когда прошло много лет, я всё думал: «Кого же он мне напоминал в те годы?» – а потом понял: Шарля Азнавура. Человеческой (не звуковой) интонацией и даже чисто внешне. Но это было потом… А в те годы, когда я впервые увидел Гердта, я испытал то восхищение вперемежку со священным трепетом, которое испытывает юноша, сидя на трибуне и глядя на какого-нибудь футбольного кумира, и ему кажется, что никогда в жизни ему не удастся встретиться с этой знаменитостью… Всё это происходило со мною, когда я смотрел игры с участием великого русского футболиста Константина Ивановича Бескова, ставшего потом замечательным тренером. Мне казалось, что дистанция, которая нас разделяет, – невероятна, как от солнца до меня. Через годы мы с Константином Ивановичем незаметно оказались друзьями, и выяснилось, что возрастная разница между нами всего десять лет.
   Точно так же, глядя на Гердта, я понимал, что между нами вселенная, что мне никогда не оказаться рядом с этим человеком.
   Я был скромным школьником, затем стал студентом медицинского института, где и оказался в замечательном самодеятельном театрально-эстрадном коллективе. Там все делалось на таком высоком уровне, что мы завоевали серебряную медаль на Международном фестивале молодежи и студентов в 1957 году. Успех нашего коллектива был огромен, и распространялся он, как теперь говорят, не только на Москву, но и на регионы. Нас приглашали на ноябрьские праздники, на майские вечера, на новогодние концерты и так далее. Короче говоря, нас знали. И в первую очередь нас знала артистическая общественность Москвы по нашим концертам в ЦДРИ и ВТО. И вот на одно такое представление пришел Зиновий Ефимович. Еще перед началом представления мы уже знали, что сегодня в зале Гердт.
   Я выступал со своими миниатюрами и как автор, и как исполнитель и читал всё ему в глаза. Его реакция просто ошеломила меня. Его неповторимый хохот звучал совершенно отдельно от общего смеха. Он смеялся не только внешне и звуково, он смеялся еще и внутренне, и это было видно. Так лучезарно, так добродушно и так любя он смеялся, что мы все чувствовали себя буквально обласканными гердтовскими флюидами. После концерта он прибежал к нам за кулисы: «Роскошно!.. Это было потрясающе!.. Дико смешно!..» При этом он тут же сам начинал заразительно смеяться.
   Каждому он пожал руку, для каждого нашел какие-то добрые слова, и вот тогда-то мы и познакомились. В это время мы уже подружились с Шурой Ширвиндтом, а он, в свою очередь, уже давно дружил с Зиновием Ефимовичем. Мама Шуры, Раиса Самойловна, была прекрасным администратором и известным театральным деятелем, работала в Москонцерте и ВТО, короче говоря – ее знали и любили все. Знал и обожал ее и Гердт. А когда состоялось знакомство семьями, то тут же немедленно возникла дружба Гердта с тогда еще первокурсником Александром Ширвиндтом. Сначала Гердт относился к Шурику как к Шурику, затем постепенно Ширвиндт вырос в самостоятельную и очень яркую творческую личность, разница в возрасте сглаживалась, и они стали, наверное, самыми близкими друзьями. Всю жизнь они звали друг друга на «ты»: Шура-Зяма, Зяма-Шура…
   Благодаря Шуре и началось мое сближение с Гердтом. Мы с Шурой часто встречались, он бывал у меня, я приходил в гости к Ширвиндтам. И однажды Гердт пригласил нас обоих к себе в дом, и с тех пор моя связь с Зиновием Ефимовичем не прерывалась.
 
   У меня язык не повернется сказать, что мы с Гердтом были друзьями. Я входил в круг его близких приятелей, подчеркиваю. В первый эшелон входили Львовский, Тодоровский, Ширвиндт, Рязанов… Я существовал во второй орбите окружения Зиновия Ефимовича.
   Он помнил обо мне и всегда звал на семейные торжества – я этим очень гордился. С женой Гердта Татьяной Александровной я общался на «ты», а вот его самого я называл, естественно, на «вы». Для меня было невозможным назвать Гердта «Зямой». Хотя он сам всегда представлялся новым людям именно так. Однажды он мне сказал: «Что такое, Аркадий, что это такое? Что за Зиновий Ефимович?..» Под напором я переходил на «Зяму», но затем тихо и незаметно снова вводил в нашу беседу «Зиновия Ефимовича».
   В работе как в таковой я с Гердтом не встречался, у нас не было никаких совместных проектов. Мы пересекались с ним только на концертных площадках, то есть выступали в одних и тех же представлениях. Я наблюдал его за кулисами, мне было просто интересно изучать процесс его подготовки к выступлению.
   Каждый актер готовится по-своему: кому-то нужно прийти за полтора часа перед спектаклем, кто-то влетает в гримерную за пять минут до начала… Минут за десять перед выступлением Гердт, разговаривая с вами, был уже не в разговоре. Он мог что-то рассказывать, шутить, смеяться, очень внимательно слушать вас, но… Гердт был уже не с вами, а там, на сцене. Он уже мысленно разглядывал публику, прислушивался к ней, к ее настрою, внутренне выбирал тон… но при этом совершенно нормально разговаривал с вами. И только за две-три минутки до своего выступления он реагировал на разговор автоматически. И когда одним ухом Гердт улавливал, как конферансье уже заканчивает свою репризу, он непременно говорил: «Аркашенька, не забудь, пожалуйста, чту ты мне хотел рассказать, потом обязательно доскажешь. Я сейчас уже бегу…»
 
   Я оставляю за скобками его талант, его индивидуальность – это и так понятно, но он еще к тому же был профессионалом высочайшего класса. Не с точки зрения ремесла, а в самом высоком смысле этого слова – с точки зрения отношения к своей работе. Неважно, выступал ли он на сцене или стоял за ширмой в театре Образцова, снимался ли в кино или работал на телевидении. Он был железным профессионалом, хотя был абсолютно земным человеком. Любил пображничать, любил очень вкусно поесть, посидеть за столом, побалакать… При этом он мог выпить очень много, но все знали, что если завтра у него спектакль, концерт или съемка – он будет свеж и элегантен, как всегда. Никаких следов дружеских возлияний, никаких недомоганий или болей никто и никогда не видел на лице Гердта, пришедшего на работу. Ни один режиссер, ни один коллега ни разу не засомневался в Гердте как в партнере, потому что на него можно было положиться всегда: он непременно будет вовремя, у него всё будет в порядке, он будет точен и нигде никого не подставит. Вот таким своим отношением к работе он здорово подтягивал партнеров. При нем было неловко прийти на работу в каком-то несобранном виде и с какими-то своими проблемами.
   Находясь в преклонном возрасте и будучи уже больным человеком, Гердт выдерживал чудовищные нагрузки. Последние годы он уже выступал с воспоминаниями о своих друзьях, стоя по два часа на сцене. Стоя, подчеркиваю. Рассказывал, показывал, пел и выдерживал жесточайший график гастролей. Ведь когда закончилась «эра Москонцерта», администраторы, пользуясь тем, что фамилия «Гердт» в любом городе могла обеспечить полный аншлаг, делали на нем очень хорошие деньги. И эксплуатировали они Гердта нещадно… Они заряжали такое количество концертов, которое было не всем молодым актерам по плечу. Гердт выдерживал всё, без единой жалобы. И что меня больше всего поражало – Гердт очень любил комфорт, чтобы всё было чисто, аккуратно, чтобы всё было удобно, чтобы всё было под рукой, чтобы еда была вкусной… Но при всём при этом он никогда не выставлял каких-то особенных условий администраторам, как это случается сейчас с едва оперившимися актерами, поп-певцами, которые требуют «мерседес» определенного цвета и модели, охрану, определенный интерьер апартаментов и тому подобное. Для Гердта достаточно было, чтобы в номере было тепло, светло и чисто.
   Единственное, чего он всегда требовал, это такой же отдачи в работе, такой же точности и конкретности. Поэтому администратор, который работал с Гердтом, знал, что вот здесь не может быть никаких сбоев, что если выезд назначен на шесть, то никто не мог себе позволить заехать за Гердтом в полседьмого. Он никогда не ругался, не скандалил, только иногда ровным, спокойным голосом мог сказать человеку такие слова, после которых тот понимал, что такое работа вообще и что такое его работа администратора в частности.
 
   Гердт совершенно не переносил форменной, натуральной глупости. Агрессивная глупость могла его просто вывести из себя, и тут он мог обозлиться как волк, очень жестко ответить и сказать кое-что… прилюдно.
   И еще он ненавидел одну вещь, и не то что ненавидел – никогда не прощал. Это предательство и подставку.
   Иногда это доходило до преувеличений. Приведу один пример. У него было семидесятилетие, и я был приглашен на этот праздник, но так случилось, что у меня были гастроли и я не поспел в этот день в Москву. Он мне ничего не сказал, но внезапно стал со мною очень холоден, перешел на «вы», и всё это длилось больше года. Я пытался объяснить: «Зиновий Ефимович, вы понимаете… Я не смог…» На что он мне отвечал металлическим голосом: «Аркадий… Не надо ничего объяснять. Не смогли и не смогли, у меня нет к вам никаких претензий. Я вас пригласил – вы не пришли, почему не пришли – меня не интересует. Мне просто было обидно, что вас не было. Вы поняли?..»