Уже в студии мы вместе пытались поточнее вспомнить мелодии, он наигрывал на пианино… В общем, мы его втянули в эту игру, и он приезжал к нам потом много раз, притаскивая всё новые и новые песни.
   Однажды в Москве был страшный гололед – ни проехать, ни пройти. Гердт звонит по телефону, так грустно и переживательно, как ребенок: «Ну, Эдик… не смогу я сегодня к вам приехать. Вся Москва стоит…» Я ему говорю: «Зиновий Ефимович, не волнуйтесь, за вами приедет водитель экстракласса. Через двадцать пять минут спускайтесь». Он насторожился, поскольку сам, даже при своей ноге, был водителем высшего класса. Я посылаю за ним Костю Демахина, каскадера, мирового чемпиона, водившего машину ну просто гениально. Гололед, лысые шины, когда на шипованных-то люди не справляются, – Косте всё было нипочем. Он водил машину как фокусник и поэтому, везя самого Зиновия Гердта, не мог не выпендриться. Через какое-то время в дверь стремительно вошел Гердт, злой, как собака: «Думал отдохнуть по дороге – такого натерпелся!..»
   Гердт обладал сногсшибательным вкусом, безукоризненным чувством меры, а посему совершенно свободно мог переделать текст песни по ходу: «Что-то не нравится мне этот куплет… Чьи слова? Народные? Не-е-е, народ так плохо написать не может. Ерунда какая-то!.. Давайте попробуем вот так…» И сочинял новый куплет «народной песни». А если не получалось переделать слова, он просто отказывался от него вообще. Чутье у него было фантастическое, и благодаря ему я из своей памяти вытащил уйму песен. Я пытался напеть Гердту какую-нибудь песню, а он пытался угадать ее мотив на пианино, поскольку про меня совершенно справедливо говорят: «Если Успенский поет песню, то ее можно узнать только по словам».
   Однажды мы дали Гердту песню «Господа офицеры», которую некогда исполнял Александр Малинин и к которой Звездинский на самом деле не имеет никакого отношения. Зиновий Ефимович ее исполнил, передача вышла в эфир, после чего к нам в редакцию пришло письмо из какой-то станицы, в котором утверждалось, что эта белогвардейская песня исполнялась по радио в интерпретации, а ее родной текст звучит несколько иначе. К письму прилагался текст песни, который нас просто потряс красотой и проникновенностью. Там не было пошлостей про девочек, которых комиссары ведут в кабинет. Там была безумная тоска по потерянной земле, безысходность, поскольку офицеры оказались прижаты к Дону и ничего у них не осталось, кроме веры в Бога и друг в друга, и вот завтра у них будет наверняка последний бой… И заканчивалась эта песня словами «поскольку я русский – я дворянин». А Зиновий Ефимович ведь был еврей и сначала очень смутился: «О, черт возьми, а как же это нам-м-м-м…?» – «Зиновий Ефимович, – отвечаю я ему, – это песня гражданская, песня „русского человека“, а вы – абсолютно „русский человек“, и от того, что вы ее исполните, она прозвучит только в сто раз сильнее». Я его уговорил, и он потом сам себя слушал и радовался как ребенок оттого, что всё замечательно получилось. Растрогался до слез.
   Когда работаешь с великим мастером, то начинаешь у него всё чаще и чаще как бы получать уроки, даже непонятно почему… Ты видишь, как он относится к работе, как он укладывает папку с материалом в сумку, чтобы поработать еще дома. Ты видишь, что человек не позволяет себе опоздать ни на минуту, – короче говоря, планка поднимается всё выше и выше… Не раз я наблюдал, как рядом с ним буквально на глазах становились другими людьми туповатые полковники, откормленные чиновники и тому подобная публика.
 
   Он очень любил своих друзей и защищал их. Я помню, как однажды он сказал: «Вот все говорят, что Ширвиндт – пижон… А я его знаю как очень нежного и заботливого человека. Если Шура узнаёт о том, что у какой-нибудь его тети Маши или у бабушки (а семейство немаленькое) стряслась беда, если нужно какое-то лекарство, он бросает все дела и достает это лекарство. Он едет и сам начинает ухаживать. Никакой он не циник! Он очень нежный человек…»
 
   Однажды Зиновий Ефимович позвал меня к себе на чаепитие, в «Чай-клуб». Была такая беседа на троих: Гердт, Берестов, с которым мы были очень близки и дружили домами, и я. Разумеется, мы воспользовались случаем и приехали всей нашей командой, всей «Гаванью». Ну, думаем, сейчас заставим его петь и тут же снимем, поскольку Татьяна Александровна, жена Гердта, разрешила нам свалиться на голову к ним домой (съемки проходили дома у Гердтов) с аппаратурой.
   Когда телевизионщики ушли, Гердт посреди разговора, вдруг сильно разволновавшись, сказал: «Черт возьми! Сейчас ведь совсем другое время… Совсем другое!.. Сейчас мы можем говорить всё что хотим, а я всю жизнь не мог себе позволить этого!.. Я тоже врал!.. Когда мы с театром Образцова выезжали на гастроли за границу, к нам приставляли стукачей, и мы всех их знали в лицо… С нами проводили политбеседы, и мы всегда отвечали иностранцам, что живем хорошо, что у нас такая прекрасная страна… Я сам всё это повторял тысячу раз! Какая подлость!.. Как это всё чудовищно… Я ведь врал, врал, да и сам начинал верить в это вранье! – Причем Гердт всё это говорил со слезами на глазах. – Как нас изуродовали… Какое счастье, что я дожил до сегодняшних дней, когда все могут говорить то, что хотят, что чувствуют…»
   Всё это мы дали в эфир.
   Почему с ним было легко работать? Ведь он же был дорогостоящий актер европейского класса… Это сейчас каждый второй на любое приглашение отвечает: «Мой выход на сцену стоит столько-то сотен долларов, а рабочий день – столько-то тысяч»… Гердт же принимал приглашение, если это была умная, интересная игра. Всегда. Его было очень легко завести. Вы можете представить себе, чтобы Гердт согласился занимать зрителей, пришедших посмотреть кинофильм? А такое было.
   Однажды мне позвонили из киноредакции и попросили занять чем-нибудь кинозрителей. Я тут же вспомнил, как это делалось раньше: третьесортные актеры исполняли куплеты, читали миниатюры, выступал фокусник или играл маленький оркестрик. Я звоню Гердту: «Зиновий Ефимович, вы сможете исполнить роль третьесортного актера, развлекающего публику в фойе кинотеатра?..» Мне даже уговаривать его не пришлось. Таким образом роли третьесортных актеров исполняли Зиновий Гердт, Кира Смирнова, Ирина Муравьева, Владимир Меньшов… Нам сделали эстрадку, я вышел и объявил начало маленького концерта, и все с удовольствием сыграли в эту игру.
   Я не мог себе представить, чтобы Кира Смирнова согласилась свалять с нами вот такого дурака!.. А ведь она уже тогда была очень тяжело больна, ей было невыносимо больно ходить на своих перебитых ногах, и тем не менее она надела концертное платье, сама взобралась на эти три ступеньки… И вот тут начались позорные накладки работы телевидения: дубль не прошёл, левый микрофон не работал, софит справа дает тень, еще раз приготовились!.. Бедная Кира с трудом поднималась и снова спускалась раза три… И тут я не выдержал, вышел на сцену и гаркнул на весь зал: «Да что же вы делаете, уроды!.. У нас инвалиды работают как положено, а вы что, не можете заранее настроить вашу долбаную аппаратуру?!. Кто вам дал право так издеваться над людьми, безмозглые твари?!.» Я уже готов был набить морду режиссеру, как вдруг всё сразу наладилось и съемка пошла своим чередом.
   Пока я орал, Зиновий Ефимович стоял за кулисами и тоже занервничал. У нас на «Гавани» всё было отлажено и всё всегда исполнялось четко и железно. Гердт успел к этому привыкнуть. Но здесь была чужая съемочная группа, чужие звуковики и абсолютно несогласованная работа. Гердт, видя, как измучили Киру, уже представлял, что ему с его ногой сейчас предстоит то же самое… И вот пока я там матерился, Гердт, наблюдая за всем этим из-за кулис, шепотом говорил моему партнеру и помощнику Элеоноре: «Молодец Эдик! Молодчина!..»
   Как-то раз он меня определил так: «Эдик, вас планировали на 127 вольт, а включили на 220… И вообще, Эдик, вы удивительно смелый человек – вести передачу про песни при по-о-о-олном отсутствии слуха!..»
   Мы не дружили домами с Гердтом, мы просто по-приятельски очень хорошо относились друг к другу.

О Валерии Фокине

   Самое главное в Валерии Владимировиче Фокине, для меня, конечно, – он умный. А кроме того, удивительно, не банально талантливый. То есть не просто яркий режиссер со своей стилистикой и, как говорится, видением, а личность, знающая свое предназначение и непрерывно, даже вне работы над конкретным спектаклем, служащая ему.
   Зяма и я знали Валеру сначала через Костю Райкина, с которым они вместе были в Щукинском училище, а потом по «Современнику», с актерами которого мы дружили, встречались с ним в доме у наших самых близких друзей Львовских. В этом же доме познакомились Валера и наша тогда еще совершенная щенячка, семнадцатилетняя Катя. Начался, как говорится, роман, к которому и мы дома, и в театре относились с улыбкой, как к чему-то не очень серьезному. Галя Волчек, смеясь, рассказывала нам, как Валера в перерыве между репетициями звонил по телефону и спрашивал: «Контрольную по геометрии написала?» – Катя в тот год кончала школу.
   Поначалу никаких мыслей и разговоров о женитьбе не было, казалось, мы ведь не в Узбекистане, Катя только-только кончила школу и поступила во ВГИК, вроде бы надо было хоть чуть-чуть подрасти. Но очень быстро мы сильно «поюжнели» – они пришли к нам с Зямой за справочкой, что мы не возражаем, поскольку Кате не было восемнадцати. Внутренне мы очень даже возражали, хотя Валеру любили искренне, но считали, что рановато. Слава Богу, была жива моя мама, которая сказала: «Вы все равно сделать ничего не можете. Вам что, нужен штамп? Ведь нет, поэтому соглашайтесь. Справку не давайте, если жизнь потребует, поставят сами или поживут как мы с папой» (они до конца дней, пятьдесят пять лет, прожили в незарегистрированном браке). На повторенные нами эти соображения Валера очень трогательно сказал: «Мы постараемся оправдать ваше доверие». Через десять лет они расстались и вот уже на протяжении многих лет сохраняют человеческие, не мещанские отношения, испытывая полное уважение к новым семьям друг друга.
   Ни Зяма, ни я не общались с Валерой как с зятем. Может быть, в силу того, что были знакомы раньше, но думаю, что скорее потому, что и для нас, и для него межчеловеческие связи определяются не родственным, а дружеским чувством.
   Валера и режиссерски, и человечески очень «проникся» Гердтом, очень много сделал в его творческой судьбе и знал, как глубоко Зяма ему благодарен. А я никогда не забуду, как Валера был рядом в один из тяжелейших моментов моей жизни – смерти моей мамы.
   Очень редкие люди совершенствуются с течением жизни. Наблюдая Валеру более четверти века, могу сказать, что он, сам себя сделавший, продолжает слушать и слышать. И делает это поступками.

Валерий Фокин
ОН ХОТЕЛ, ЧТОБЫ ЛЮДИ ВЗДОХНУЛИ И УЛЫБНУЛИСЬ…

   О Гердте нельзя говорить, идя по привычному кругу.
   Чем больше уходит времени с того момента, как его не стало, тем больше мне кажется, что это был человек невероятно гармоничный. Я бы даже сказал, если следовать чеховскому определению, что он был тем самым человеком будущего, которого никогда не будет, поскольку и самого будущего в понимании Чехова тоже не будет.
   Когда я познакомился с Зиновием Ефимовичем, а это произошло задолго до того, как я стал его зятем, он был известным артистом, чей образ, чей голос уже довлел… Он был настоящим интеллигентом. Его интеллигентность была не в «пенсне», не в количестве прочитанных книжек, а в том, что он всему знал цену. Знал цену себе. Не любил предательства, отрицал это сразу… При том что я, наверное, знаю баек столько, сколько не знает никто, мне трудно говорить о Гердте… У меня просто не поворачивается язык рассказывать про то, как он пошутил в такой-то год, на таком-то дне рождения, как он разыграл того-то и как он поступил тогда-то. Мне это неинтересно… Мне интересно поговорить, поразмышлять о нем, попытаться объяснить для себя: как вот этому человеку, отнюдь не лишенному недостатков, а живому, (ангелом он вовсе не был!), которому ничто человеческое не было чуждо, – как ему удавалось быть столь потрясающе гармоничным?..
 
   Если он во что-то верил – то верил. Он обладал безукоризненным чувством правды. Совестью. Это редкий случай. Много людей вам известно, кто в период известных событий вышел на Красную площадь и выразил протест? А вот Гердт вышел и сел на мощеные камни. А когда чуть ли не сам Лужков подошел к нему и сказал: «Пойдемте, Зиновий Ефимович, не нужно здесь сидеть… Нас могут защитить…» – он ответил: «Я просто хочу посмотреть им в лицо, как они меня, ветерана войны, еврея, – будут убивать…» Не каждый может совершить такой Поступок. А между тем мы сами воспринимали его по большей части как остроумного собеседника, как Зяму, который всегда шутит, который всегда элегантный и шампанистый…
   Вот так его воспринимал я сам. Чаще всего я пропускал его настоящего – это я теперь понимаю… Понадобилось какое-то время. Несколько лет мы вместе отдыхали, жили в одной палатке в палаточном лагере и говорили обо всем…
   Однажды я случайно вошел в комнату и увидел Гердта, корчащегося от боли… Он никогда не демонстрировал (ни специально, ни случайно) свои мучения со своей ногой. Несмотря на то что ранение доставляло ему адские боли, он был мужественным и сильным.
   Я видел Гердта одиноким, грустным, но одиночество не было свойственно ему длительно. Он получал наслаждение, когда в его доме собиралось много народа. Но это не было просто застолье. Он очень любил раскрывать людей, любил их обнаруживать. Бывает так, что за столом человек всё время себя демонстрирует, «берет площадку» и уже не отпускает, «тамадит», иногда хорошо, иногда плохо… А Гердт любил, задав тон, незаметно отойти в сторону и с наслаждением вслушиваться в человека, в его рассказ, в то, как он реагирует… Он коллекционировал людей. Ему действительно было интересно то, что говорили и рассказывали люди о себе, о своих друзьях, о каких-то давних или недавних событиях, – и это опять же очень редкое качество.
   В его доме я встречал людей, которые мне по молодости казались… ну, вовсе не интересными!.. Ну что там физик?.. Или химик?.. Ну, наверное, они прекрасные люди, скучал я про себя, но это совсем другая среда…
   Я-то театральный человек… Занимаюсь театром… А Гердту были интересны не профессиональные разговоры о театре, а сами люди! Человеческие разговоры о жизни, человеческие проявления. Ему было интересно, как человек мыслит, как понимает свою жизнь и жизнь вообще…
 
   На Гердта всегда можно было надеяться, несмотря на то что он не отличался какой-то богатырской силой и здоровьем. Но если нужно было, например, перевести кого-то из одной больницы в другую или отвезти кого-то за город, помочь переехать из одной квартиры в другую – причём не друга, а его маму, или бабушку знакомой друга, – Гердт был без-отказен. Несмотря на ногу, он великолепно, мастерски водил машину!..
   Одно дело, когда можно помочь прямому, так сказать, «кровному» другу или близкому товарищу… Но чтобы срываться с места и лететь выручать нетоварища и уж тем более родственника нетоварища, – это уже задача несколько сложная, малоузнаваемая. Гердт мог встретить кому-то очень нужный поезд, получить или передать посылку и тому подобное. Он никогда не чувствовал себя Артистом. Мол, как это так? Как вы можете меня беспокоить по таким пустякам? Я вам что – извозчик?..
   Мне, например, очень трудно представить, что еще есть такие люди, как Гердт, которым были бы свойственны вот такие черты совершенного человека… Я помню, как до последних дней Гердт возил продукты домой одному престарелому артисту кукольного театра. Ему и его жене. Один раз я даже выполнял это его поручение. (Этот артист уже давно не работал в кукольном театре, и Гердт уже давным-давно не работал в театре Образцова.) Или, например, я помню, как Гердт с Татьяной Александровной ухаживали за одинокой бабушкой, которая доживала свой век в доме престарелых и забота о которой досталась им в наследство от мамы Татьяны Александровны. Они приезжали её навещать. Зачем?..
   Зачем им всё это было нужно?.. Затем, что понятие «просьбы помочь» для Гердта было очень весомым в жизни. Потому что, когда он лежал в военном госпитале со своей ногой, его выхаживали разные люди. Сколько врачей и самых разных людей помогали Гердту справиться с бедою – одному Богу известно. Думаю, что забота этих всех людей и родила в Гердте бесконечную благодарность людям и желание им помогать. Причем помогать необязательно тем же самым людям, которые помогали ему, или их родственникам или знакомым. Он помогал всем хорошим людям. Повторяю, что для меня это было… таким не совсем понятным альтруизмом… Причудой. То есть я, конечно, понимал, что людям нужно помогать, но чтобы вот до такой степени… Теперь я понимаю, насколько единичны такие проявления и что они – бесценны.
 
   Гердт патологически не мог отказать. Соглашался сниматься в плохих картинах, хотя можно было уже не надрываться, и в результате Таня его отчитывала: «Ну зачем ты согласился сниматься в этом …?» – «Да, я согласился. Человек плакал, умолял… Что мне было делать, Таня?..» При этом, снимаясь у не очень умных режиссеров, он не суетился и старался не поддаваться раздражению, которое неизбежно при встрече профессионала с дилетантами, а старался честно отработать, сделать всё, что от него зависит, по высшему разряду (иначе он просто не умел) и поскорее уйти.
   Гердт обладал внутренней трезвостью, которая, с одной стороны, не позволяет человеку быть восторженным идиотом, а с другой – учит понимать, что жизнь хоть и тяжелая штука, но замечательная. И это опять же черта «чеховского» человека.
   Он замечательно писал, но, увы, никто, в том числе и я, не смог убедить его напечатать что-нибудь.
 
   В 1978 году я делал с Гердтом спектакль «Монумент» в театре «Современник», где он играл первый раз на «человеческой» сцене после огромного перерыва. Через много лет, в 1993 году, я снял его в своей телевизионной работе «Я – Фейербах» по пьесе Танкреда Дорста. Он очень опасливо репетировал. Сомневался, не верил в то, что у него получится… Но потом, естественно, это всё уходило. Я видел – ему было уже трудно, но он был мужественным, читал огромные монологи… Я считаю, что это одна из лучших его работ. По моей части там есть огрехи… Я недоволен, как это снято, но он сыграл необыкновенно.
   Я очень жалею (это моя вина), что не успел поставить с Гердтом «Короля Лира». Я видел Лира не могучим героическим стариком, а вот таким вот «гердтовским», в котором есть и сила, и детскость, и резкость, и заблуждения… Я стал думать об этой постановке только в последние годы, когда Гердт был, увы, уже болен…
 
   В Кракове я поставил спектакль «Бобок» по Достоевскому, где действие происходит на кладбище. На сцене стояли запущенные и свежие могилы. Открывался пол, и зрители видели артистов, лежащих в могилах… Гердт смотрел этот спектакль в Москве. И вот спектакль уже закончился, а Гердт всё смотрит в одну из могил как-то завороженно… Я оторвал его от раздумий: «Ну, чего ты так туда смотришь?..» – «Очень не хочется туда…» Меня так «дернула» тогда эта его фраза, потому что он так серьезно это сказал… Когда ты еще не близко стоишь к этой черте, то для тебя это только слова. Я вздрогнул, почувствовав, что слова эти были сказаны вроде тихо, почти про себя, но осознанно.
   До последней недели у Гердта было полное понимание и совершенно свежая голова. Твоя физика уже отказывает, а ты чувствуешь себя абсолютно молодым человеком – вот этот контраст, я думаю, был самым угнетающим обстоятельством последних дней жизни Зиновия Ефимовича. Он так же продолжал получать удовольствие и от жизни, и от приходящих в дом людей, от хороших новостей – только уже лежа в постели…
 
   На один из последних «Чай-клубов» он пригласил всех своих друзей, и передачу практически вела вся компания. Думаю, что задумка эта была отчасти связана с желанием Гердта собрать всех… на всякий случай. Он захотел увидеть всех, пообщаться со всеми дорогими его сердцу людьми, потому что не знал – когда именно с ним случится, не знал, но уже ожидал. Момент ухода – это ведь очень личный момент, это тайна. Ну как еще собрать всех? Ведь не скажешь же: «Вы знаете, друзья, я вот уже чувствую… Приходите, попрощаемся…» И он придумал вот такой повод: «Я веду такую передачу… Я всегда приглашал к себе одного-двух человек, а теперь пусть будет, как будто вы все меня пригласили к себе!..» Все пошли на эту игру, понимая, в общем… что на самом деле за этим стоит. Слава Богу, ему удалось еще встретить свое восьмидесятилетие.
   Когда я говорю о трезвости Гердта, вот это «телевизионное» восьмидесятилетие я тоже имею в виду. Ему было очень трудно в этот вечер, физически трудно… Но он хотел еще раз, и теперь уже точно в последний раз, побыть со всеми.
   Он никогда не демонстрировал свои проблемы, поэтому у большинства создавалось впечатление, что Зяма – этакий баловень судьбы, несмотря на ногу, вполне благополучный и удачливый. Для него это было дурным вкусом – сидеть и жаловаться на жизнь. На плохое здоровье, на отсутствие денег… «Ничего, ничего!.. Найдем выход!.. Что-нибудь продадим, займем, перезаймем… Всё – ерунда! Главное – все живы и здоровы!..» У него была потрясающая закалка. Я убежден, что когда человек встречается с войной – так или иначе он понимает цену мнимым величинам и настоящим.
 
   Он никогда не хохмил ради того, чтобы хохмить, хотя большинство соотечественников знают и помнят Гердта именно великолепным рассказчиком, автором многих и многих острот, крылатых выражений, собирателем всяких смешных историй, баек и анекдотов… Но это всего лишь маленькая (крохотная!) часть такого «айсберга», как Гердт. Он очень любил людей!.. Если он избирал человека в друзья, то ценил и защищал его, как мог, насколько хватало сил и возможностей. А друзья у него были не только из артистического круга. Были ученые, врачи, профессора…
   Вообще он не любил театра в смысле актерства и неоднократно говорил, что он сам не артист. «Да какой я артист?..» В актерской среде очень редко можно встретить человека, который вдруг восхитился бы успехами коллеги. Который вдруг скажет искренно: «Слушай, ты гениально играешь! Я – вообще никто, а ты – гений!..» Это очень большая редкость, потому что у каждого свои мотивы, свои соображения, свои амбиции, свое восприятие себя в профессии и так далее. Гердт мог посреди спектакля заплакать или прохохотать минут двадцать без остановки. А потом, придя за кулисы, воскликнуть: «Ничего подобного я в своей жизни еще не видел! Это потрясающе! Ты – гений!..»
 
   О своих ролях Гердт говорить не любил. И всегда был склонен себя недооценить. Когда ему говорили какие-то комплименты, ему, конечно же, по-человечески было приятно, но он всегда старался тут же перевести разговор на другую тему. Есть артисты, которые обожают получать восхищенные признания в свой адрес! Более того, если они их не получают, они уже начинают подозревать «что-то не то»… Им даже человек может разонравиться из-за того, что он вовремя не подносит комплименты. Есть такая патология… потому что актерская среда в большинстве своем нездоровая. Гердт же был даже, я бы сказал, озабочен тем, чтобы, не дай Бог, не преувеличить себя.
   Я наблюдал его встречи со зрителями в разных городах – это были всегда полные залы. Он был любимцем. Если его останавливал инспектор ГАИ, то, как только узнавал Гердта, моментально расплывался в улыбке, козырял и отпускал его. Все начинали улыбаться, как только понимали, что перед ними Зиновий Гердт. Так вот, на встрече со зрителями он рассказывал «о друзьях, о профессии, о себе». Это было названием его вечеров и концертов, которые превращались в рассказы о Мейерхольде, о Твардовском и многих других… и о себе как о человеке, которому судьба позволила с ними встретиться. «Я» – в последнюю очередь, а если дело не дойдет до «я» – еще лучше!.. «Смотрите, с кем я только не дружил, с кем только не выпивал!..» – это было не про Гердта.
 
   На чужие спектакли он всегда приходил с желанием, чтобы ему понравилось. Не с желанием, так сказать, про себя свериться: «Ну, я так и знал, что это будет полная ерунда», а с тем, чтобы обязательно получить удовольствие. Он вдруг начинал хлюпать, становился очень сентиментальным, начинал переживать, как ребенок, хохотать… Я очень любил звать его на первые, премьерные спектакли, потому как знал, что зову зрителя чрезвычайно благодарного. Если он что-то советовал, то делал это крайне деликатно, одновременно как бы проверяя – не ранит ли это тебя, близко ли тебе то, что он тебе предлагает. Если не близко – то замечание моментально снималось.
 
   Уход Гердта из театра Образцова был принципиальным. Он ведь мог и не согласиться на уход, когда Образцов выставил в Министерстве культуры свои условия: «или я, или Гердт»… О том, чтобы как-то подвинуть Сергея Владимировича и встать на его место, у Гердта, я уверен, и мысли быть не могло!.. Тут дело было в другом, но теперь, к сожалению, это уже неважно. Ведь с чем Гердт боролся? С тем, что театр Образцова переставал быть живым организмом, обслуживая какие-то определенные интересы. Художественно он стал падать вниз. Бульшая часть актеров была растренирована и развращена поездками за границу. Тогда ведь никто никуда не ездил, а театр Образцова не вылезал из-за рубежа…