Страница:
Люди познаются не только в работе и «разведке», но иногда и в дурацких, но сложных обстоятельствах. Мы с Галей поняли ценность друг для друга, как это ни смешно, «по пьянке». Это сегодня никого не удивляет многообразие самых разных ресторанов, а почти сорок лет назад «Кавказский аул» был экзотикой. И мы, конечно, не побывать там не могли. Ожидания наши оправдались, еда и вино были первоклассные, и мы, будучи и без того в хорошем настроении, все втроем, что называется, «надрались вусмерть». Надо было возвращаться, и для сокращения пути мы, полностью потеряв бдительность, пошли к стоянке такси по крутой скользкой глинистой тропинке. Много раз падая, мы хорошо ее обтерли, при том что все были одеты в светлое. Шофер подстелил что-то на сиденья, и мы прибыли к санаторию, где у входа после ужина стояла большая группа его обитателей. Все они, естественно, знали Гердта, но никто не кинулся, вероятно, совершенно обалдев от представшей перед ними картины, помочь нам с Галей, измазанным в глине, тащить такого же, но уснувшего Гердта от машины к лифту. Очевидно, от обилия публики мы совершенно протрезвели и молча, не обмениваясь ни единым словом, несли его так, как будто это обычное, привычное наше дело.
Пустяковая, действительно дурацкая мелочь. Но, я думаю, многие знают, как иногда из как бы несущественных деталей поступков, речи, словоупотребления складывается представление о человеке. Когда вместо «есть» говорят «кушать», а вместо «скажите, пожалуйста» – «вы не подскажете?» – я понимаю, что этот человек, наверное, по большей части «не моей крови». Так же как при большой беде ты держишься, а мелкая неудача, вроде спущенной петли на чулке или трудно надеваемого сапога, последней каплей обрушивает тебя в тяжкие рыдания. И в искусстве – легкое движение брови актера, козленок на каждой картине Шагала, неожиданная пауза у музыканта-исполнителя и многие другие подобные «незначительности» как раз так много значат.
После того проходного, в общем смешного происшествия возникла какая-то другая волна отношений. Галя, с дивным лицом, статуарностью, внешней решительностью, стоически перенесшая и без стонов продолжающая переносить дикие физические страдания, внутренне – лирический поэт да еще одарена самоиронией и тонким чувством юмора. Редкое умение ценить чужие достижения и уважать других.
Меня особенно восхищает ее уважительное отношение к близким – дочке, внучкам, мужу. От своих так трудно отстраниться! Она им – товарищ, а не начальник и поэтому истинная всему голова.
А недавно праздновали Галину и Леши (вообще-то он Александр) Юровского золотую (!) свадьбу. Это в наше-то сумасшедшее время! В моей жизни это была всего лишь вторая золотая свадьба (первая – моих родителей, которые прожили «во грехе», в незарегистрированном браке пятьдесят пять лет). Оказалось, что это событие было редкостным для многих. Счастьем было видеть радостные лица детей, учеников, коллег и друзей, отношения с которыми исчисляются десятилетиями. Мало кто так достойно живет!
Поначалу, любя Зяму, Галя приняла меня, доверяя ему, а после «пьянки», и уже много лет, у нас с ней свои, открытые отношения. А сегодня, когда Зямы нет, она редкостно понимает меня и просто – друг.
Галина Шергова
О Роберте Ляпидевском
Роберт Ляпидевский
Пустяковая, действительно дурацкая мелочь. Но, я думаю, многие знают, как иногда из как бы несущественных деталей поступков, речи, словоупотребления складывается представление о человеке. Когда вместо «есть» говорят «кушать», а вместо «скажите, пожалуйста» – «вы не подскажете?» – я понимаю, что этот человек, наверное, по большей части «не моей крови». Так же как при большой беде ты держишься, а мелкая неудача, вроде спущенной петли на чулке или трудно надеваемого сапога, последней каплей обрушивает тебя в тяжкие рыдания. И в искусстве – легкое движение брови актера, козленок на каждой картине Шагала, неожиданная пауза у музыканта-исполнителя и многие другие подобные «незначительности» как раз так много значат.
После того проходного, в общем смешного происшествия возникла какая-то другая волна отношений. Галя, с дивным лицом, статуарностью, внешней решительностью, стоически перенесшая и без стонов продолжающая переносить дикие физические страдания, внутренне – лирический поэт да еще одарена самоиронией и тонким чувством юмора. Редкое умение ценить чужие достижения и уважать других.
Меня особенно восхищает ее уважительное отношение к близким – дочке, внучкам, мужу. От своих так трудно отстраниться! Она им – товарищ, а не начальник и поэтому истинная всему голова.
А недавно праздновали Галину и Леши (вообще-то он Александр) Юровского золотую (!) свадьбу. Это в наше-то сумасшедшее время! В моей жизни это была всего лишь вторая золотая свадьба (первая – моих родителей, которые прожили «во грехе», в незарегистрированном браке пятьдесят пять лет). Оказалось, что это событие было редкостным для многих. Счастьем было видеть радостные лица детей, учеников, коллег и друзей, отношения с которыми исчисляются десятилетиями. Мало кто так достойно живет!
Поначалу, любя Зяму, Галя приняла меня, доверяя ему, а после «пьянки», и уже много лет, у нас с ней свои, открытые отношения. А сегодня, когда Зямы нет, она редкостно понимает меня и просто – друг.
Галина Шергова
ПРОСТОЙ РЕЦЕПТ
Виночерпий на пиршестве победителей. На празднике жизни. На котором он в отличие от известных персонажей не был чужим…
Разумеется, я должна тут одернуть себя – больно уж ударилась в восточно-вычурную стилистику повествования. Но не буду ее менять. Во-первых, потому, что Гердт сам любил подчас роскошества речи. А во-вторых, и главных, потому, что нет в таком зачине никаких излишеств и метафор. Просто – он именно так вошел в мою жизнь. На празднике. Самом великом празднике нашего поколения: 9 мая 1945 года.
В тот день, ошалевшие от долгожданной радости, мы целый день блуждали по Москве, целуясь и братаясь с незнакомыми людьми, а вечером собрались на квартире моей подруги. Приходили самые разные посетители. И кто-то привел его. Тоже узнанного только что. В комнату вошел маленький, худой человек на костылях. Вместо приветствия он отшвырнул костыли и, прискакивая на одной ноге, провозгласил: «Всё! Они с нами уже ничего не смогут сделать!» И в этом ликующем утверждении была не только констатация окончания войны, беспомощности побежденного врага. «Они» вмещало в себя всех и вся, кто когда-либо попытается совладать с нашей жизнью, надеждами, порывами.
И вправду: все последующие полвека нашей дружбы я знала Зяму стойким оловянным солдатиком, которого не могли повалить ни трудности, ни покушения на свободу его выбора и человеческое достоинство. А доставалось ему достаточно всяких испытаний.
Так вот. В тот вечер были извлечены все запасы водки, которую мы долго собирали, выменивая на хлеб, получаемый по карточкам. Очень хотелось этот хлеб съесть – мы все были молодые и голодные. Но мы копили водку к этому дню, который ждали так долго.
И на этом пиршестве Гердт как-то естественно стал виночерпием. Не Саша Галич, не Семен Гудзенко, не те, другие, кто вернулся с войны, а – он. Самый праздничный из всех. Он стал не разливалой, а виночерпием.
Не было привычных уже военных кружек и граненых стаканов. Откуда-то были добыты бабушкинские дореволюционные бокалы, и водка в гердтовских руках не плескалась, не бухала в емкости, а почтительно ворковала с хрусталем, подгоняемая зямиными тостами, вроде бы и не подходящими к поводу питья: «За что же пьем? За четырех хозяек, за цвет их лиц, за встречу в Мясоед. За то, чтобы поэтом стал прозаик и полубогом сделался поэт!»
Все мы, присутствующие там, были у истоков своей будущей поэзии или прозы. Всем нам верилось, что именно День Победы знаменует рождение будущих книг. Или фильмов. Или спектаклей. Откуда нам было знать, что дорога этих книг и фильмов к читателю и зрителю будет столь же трудной, а порой и смертельной, как и наши военные кочевья…
Но тогда пиршествовал праздник жизни, и все мы, самонадеянные и подвыпившие, верили безоговорочно: мы, и прозаики и поэты, станем полубогами. Недаром же тосты высокопарны, а виночерпий – великодушный хромой бес.
Что-то и впрямь не будничное, лукаво-бесовское было в его повадке. Даже имена реалий, окружавших его. Смотрите, как звучал адрес его жилья: Пышкин огород, Соломенная сторожка. Не какие-нибудь механические Метростроевская или Автозаводская.
Там, на окраине с загадочным названием, Зямина семья жила в кособокой хибаре. Жалкой и немощной. Как-то подведя меня к этой лачуге, Зяма сказал:
– Вот тут будет висеть мемориальная доска: «Здесь жил и от этого умер Зиновий Гердт».
Обряжать притерпевшуюся обыденность в карнавальные одежды шутки – удел избранных. Не хохмить, не тужиться в остроумии по каждому поводу, а вот так – обряжать с легкостью – Гердт умел.
Однажды Зяма, Леша Фатьянов и я поехали в Ленинград. Денег у нас почти не было, но так как всем нам светили питерские гонорары, мы, шикуя, поселились в «Астории». Но дни шли, а денег нам не платили. Мы уже таились от администрации гостиницы. Но в один прекрасный вечер нас ухватила съемочная группа: герою фильма актеру Хохрякову требовалось для съемок пальто. А найти такой огромный размер они не могли. И вдруг – Фатьянов, высокий, могучий:
– Дайте, пожалуйста, пальто в аренду. Мы оплатим.
На доходы со съемок фатьяновского пальто мы протянули три дня до получения первых гонораров. Гердт окрестил спасительную одежку «труппа из тулупа» и каждый вечер разыгрывал мини-спектакли, где в разных амплуа выступало это самое пальто. И так во всем.
Даже о своих многочисленных браках он рассказывал, чувствуя веселую плоть слова. Один из его тестей был крупной шишкой в Средней Азии. Зяма отзывался о собственной жизни: «Влачу среднезятьское существование». Другая его жена была скульптором. Лепила фигурки, игрушки. Он называл это: «детский лепет».
Да, женитьбы были многочисленными. Признаюсь, я со своими однолинейными вкусами, направленными на красавцев, не очень понимала причины его оглушительного успеха у женщин. Хотя ценила и ум его, и талант, и непобедимое обаяние. Но так или иначе, свидетельствую: Гердт нравился женщинам, пожалуй, больше других известных мне мужчин. Все они любили его самозабвенно и бескорыстно.
Меняли жен многие жрецы искусств. Помню разговор на Пушкинской площади драматургов В. Полякова и И. Прута. Оба они многократно уходили от жен, всякий раз строя квартиру для каждой. Тогда И. Прут, оглядевшись по сторонам, сказал задумчиво:
– А неплохой городишко мы с тобой, Володя, отстроили!
Когда я рассказала эту историю Зяме, он грустно произнес:
– На днях одна маленькая девочка сказала мне: «Мы получили комнату – 17 квадратных метров. Понимаете – квадратных!» А я даже обыкновенного метра никому не мог вручить. Обидно.
Действительно, настоящий собственный дом у него появился поздно. Вместе с настоящей женой.
Когда Гердт женился на Тане и познакомил нас, я спросила его (Таня куда-то отошла):
– Ну, и какой срок отпущен этой милой даме?
Даже не улыбнувшись, он отвечал:
– До конца жизни.
– Что, как у Асеева, «из бесчисленных – единственная жена»? – мы любили разговаривать строчками.
– Отсюда – в вечность. Аминь. А может – омен, возможны варианты.
Зяма сказал так. Так оно и произошло. Все предыдущие браки были как бы романами под общей крышей. Жизнь с Таней была семьей, домом, заботой, нерасторжимостью. И любовью. Не притушенной временем любовью.
Профессия настоящей жены – это множество ипостасей, порой вроде бы взаимоисключающих друг друга. Ведомый и поводырь, защитник и судья, подопечный и опекун… Таня – блистательный профессионал в этой старинной неподатливой должности.
Когда Зяма был уже безнадежно болен и терзаем болями, отхлынувшими силами, сомнениями, только она умела сказать: «Зямочка, надо». И он собирался. И как гумилевский герой, «делал, что надо». Она «учила его, как не бояться и делать, что надо». Хотя этот маленький, хрупкий и немолодой человек и сам был мужественным до отваги. Но ведь и отважных оставляют силы…
За три месяца до кончины Зяма снялся в фильме по моему сценарию. Как? Это непостижимо – ему уже был непрост каждый шаг. Видимо, Таня сказала: «Зямочка, надо. Ты должен оставаться в форме». А может, и сам он решил, что нельзя потакать недугу. Да и дружбе он оставался верен, как умел это делать всегда.
Он вышел на съемочную площадку, и никто даже не заподозрил, чего это ему стоило. И в перерывах он был Гердтом – праздником для всех, виночерпием общей радости.
Ночью после съемок я мысленно перебирала подробности, детали нашей многолетней дружбы. «Детали», – произнесла я про себя. Детали. И их великий бог.
Стихи читают все, и почти никто не делает это адекватно стиху. Поэты, сплошь и рядом, торопят суть в ритмах и аллитерациях, актеры пересказывают содержание. Смоктуновский уверял меня, что стихи нужно читать как прозу. Великий Качалов читал стихи удручающе-смехотворно. За всю жизнь я слышала пять-шесть человек, в чьем произнесении звук и смысл были бы сопряжены. Одним из них был Гердт. Он заключал в себе целую звуковую библиотеку поэзии.
Убей бог, не помню антуража того чтения. Потому что открывшееся мне тогда было важнее зримости окружавшего нас. Помню только, что это были времена, когда я училась в Литературном институте и школярски постигала поэтическое ремесло мэтров. А среди них были такие виртуозы стихостроения, как Павел Антокольский, Илья Сельвинский, для которых звучание слова и конструкция строки – безоговорочная подвластность материала. Казалось, мне уже открыты их секреты.
Зяма читал Пастернака. Всем ведомо, как знал он его и как любил. Он произнес:
Тогда я еще ничего не знала про Ягайло и Ядвигу, не стояла у их каменной усыпальницы, куда поколения влюбленных несут заклинания о счастье в любви. И стихи эти, к своему стыду, cлышала тогда впервые.
Разумеется, всех литературных бурсаков учили важности подробностей для повествования. И тем не менее провозглашенное Гердтом было открытием. Открытием важнейшего, что в искусстве и любви – равнозначно: ими правит Великий бог деталей. Не мастер, даже пристальный, а великий бог.
Подробности – понятие перечислительное. Деталь – самоценность каждого атома бытия в сложнейшем взаимодействии этих частиц, которыми правит их бог. Только исполненный деталей многозначный мир может стать искусством. Или любовью. Родство с этим богом – посвящение в художники.
Гердт был из посвященных. Во всех его работах детали звучания, смысла, жеста были бесчисленны и единственны для того жанра, в котором он в данный момент творил.
Жест – особый инструмент в его мастерской. Руки Гердта, красивые, разговаривающие и ваяющие. Именно ваяющие нечто из пространства, из плоти пустоты. С их помощью слово обретало вещественность, зримость. Действо наполнялось бытием и со-бытием деталей.
Да, он работал не только в разных жанрах, но и в разных видах искусства. Гетевскому Мефистофелю не претило рассказать о повадках морских котиков. В собственном закадровом тексте документального фильма, а захочется – о них же киплинговскими стихами. Оставаясь тем же, особым Гердтом, и всякий раз – иным. Потому что управление деталями ему по плечу.
Стихосложением, мастерским жонглированием рифмами, он тоже владел. Причем, чуткий к феномену стилистики, был и прекрасным пародистом. Играл в чужую манеру, играл звукосочетаниями.
К юбилею Л. О. Утесова он сочинил музыкальное поздравление. Знаменитого утесовского Извозчика приветствует возница квадриги на Большом театре:
А то, что ему бывало трудно, невыносимо больно, что в каждой работе он проходил через борения и сложнейшие поиски, – известно только ему. Да, может быть, еще Тане. Однажды он сказал мне:
– Я вот что обнаружил: бывает так паршиво на душе, чувствуешь себя хреново, погода жуткая, словом – все сошлось. И тогда нужно сказать себе: «Всё прекрасно», гоголем расправить плечи и шагать под дождем, как ни в чем не бывало. И – порядок».
Господи, какой простейший рецепт!..
Разумеется, я должна тут одернуть себя – больно уж ударилась в восточно-вычурную стилистику повествования. Но не буду ее менять. Во-первых, потому, что Гердт сам любил подчас роскошества речи. А во-вторых, и главных, потому, что нет в таком зачине никаких излишеств и метафор. Просто – он именно так вошел в мою жизнь. На празднике. Самом великом празднике нашего поколения: 9 мая 1945 года.
В тот день, ошалевшие от долгожданной радости, мы целый день блуждали по Москве, целуясь и братаясь с незнакомыми людьми, а вечером собрались на квартире моей подруги. Приходили самые разные посетители. И кто-то привел его. Тоже узнанного только что. В комнату вошел маленький, худой человек на костылях. Вместо приветствия он отшвырнул костыли и, прискакивая на одной ноге, провозгласил: «Всё! Они с нами уже ничего не смогут сделать!» И в этом ликующем утверждении была не только констатация окончания войны, беспомощности побежденного врага. «Они» вмещало в себя всех и вся, кто когда-либо попытается совладать с нашей жизнью, надеждами, порывами.
И вправду: все последующие полвека нашей дружбы я знала Зяму стойким оловянным солдатиком, которого не могли повалить ни трудности, ни покушения на свободу его выбора и человеческое достоинство. А доставалось ему достаточно всяких испытаний.
Так вот. В тот вечер были извлечены все запасы водки, которую мы долго собирали, выменивая на хлеб, получаемый по карточкам. Очень хотелось этот хлеб съесть – мы все были молодые и голодные. Но мы копили водку к этому дню, который ждали так долго.
И на этом пиршестве Гердт как-то естественно стал виночерпием. Не Саша Галич, не Семен Гудзенко, не те, другие, кто вернулся с войны, а – он. Самый праздничный из всех. Он стал не разливалой, а виночерпием.
Не было привычных уже военных кружек и граненых стаканов. Откуда-то были добыты бабушкинские дореволюционные бокалы, и водка в гердтовских руках не плескалась, не бухала в емкости, а почтительно ворковала с хрусталем, подгоняемая зямиными тостами, вроде бы и не подходящими к поводу питья: «За что же пьем? За четырех хозяек, за цвет их лиц, за встречу в Мясоед. За то, чтобы поэтом стал прозаик и полубогом сделался поэт!»
Все мы, присутствующие там, были у истоков своей будущей поэзии или прозы. Всем нам верилось, что именно День Победы знаменует рождение будущих книг. Или фильмов. Или спектаклей. Откуда нам было знать, что дорога этих книг и фильмов к читателю и зрителю будет столь же трудной, а порой и смертельной, как и наши военные кочевья…
Но тогда пиршествовал праздник жизни, и все мы, самонадеянные и подвыпившие, верили безоговорочно: мы, и прозаики и поэты, станем полубогами. Недаром же тосты высокопарны, а виночерпий – великодушный хромой бес.
Что-то и впрямь не будничное, лукаво-бесовское было в его повадке. Даже имена реалий, окружавших его. Смотрите, как звучал адрес его жилья: Пышкин огород, Соломенная сторожка. Не какие-нибудь механические Метростроевская или Автозаводская.
Там, на окраине с загадочным названием, Зямина семья жила в кособокой хибаре. Жалкой и немощной. Как-то подведя меня к этой лачуге, Зяма сказал:
– Вот тут будет висеть мемориальная доска: «Здесь жил и от этого умер Зиновий Гердт».
Обряжать притерпевшуюся обыденность в карнавальные одежды шутки – удел избранных. Не хохмить, не тужиться в остроумии по каждому поводу, а вот так – обряжать с легкостью – Гердт умел.
Однажды Зяма, Леша Фатьянов и я поехали в Ленинград. Денег у нас почти не было, но так как всем нам светили питерские гонорары, мы, шикуя, поселились в «Астории». Но дни шли, а денег нам не платили. Мы уже таились от администрации гостиницы. Но в один прекрасный вечер нас ухватила съемочная группа: герою фильма актеру Хохрякову требовалось для съемок пальто. А найти такой огромный размер они не могли. И вдруг – Фатьянов, высокий, могучий:
– Дайте, пожалуйста, пальто в аренду. Мы оплатим.
На доходы со съемок фатьяновского пальто мы протянули три дня до получения первых гонораров. Гердт окрестил спасительную одежку «труппа из тулупа» и каждый вечер разыгрывал мини-спектакли, где в разных амплуа выступало это самое пальто. И так во всем.
Даже о своих многочисленных браках он рассказывал, чувствуя веселую плоть слова. Один из его тестей был крупной шишкой в Средней Азии. Зяма отзывался о собственной жизни: «Влачу среднезятьское существование». Другая его жена была скульптором. Лепила фигурки, игрушки. Он называл это: «детский лепет».
Да, женитьбы были многочисленными. Признаюсь, я со своими однолинейными вкусами, направленными на красавцев, не очень понимала причины его оглушительного успеха у женщин. Хотя ценила и ум его, и талант, и непобедимое обаяние. Но так или иначе, свидетельствую: Гердт нравился женщинам, пожалуй, больше других известных мне мужчин. Все они любили его самозабвенно и бескорыстно.
Меняли жен многие жрецы искусств. Помню разговор на Пушкинской площади драматургов В. Полякова и И. Прута. Оба они многократно уходили от жен, всякий раз строя квартиру для каждой. Тогда И. Прут, оглядевшись по сторонам, сказал задумчиво:
– А неплохой городишко мы с тобой, Володя, отстроили!
Когда я рассказала эту историю Зяме, он грустно произнес:
– На днях одна маленькая девочка сказала мне: «Мы получили комнату – 17 квадратных метров. Понимаете – квадратных!» А я даже обыкновенного метра никому не мог вручить. Обидно.
Действительно, настоящий собственный дом у него появился поздно. Вместе с настоящей женой.
Когда Гердт женился на Тане и познакомил нас, я спросила его (Таня куда-то отошла):
– Ну, и какой срок отпущен этой милой даме?
Даже не улыбнувшись, он отвечал:
– До конца жизни.
– Что, как у Асеева, «из бесчисленных – единственная жена»? – мы любили разговаривать строчками.
– Отсюда – в вечность. Аминь. А может – омен, возможны варианты.
Зяма сказал так. Так оно и произошло. Все предыдущие браки были как бы романами под общей крышей. Жизнь с Таней была семьей, домом, заботой, нерасторжимостью. И любовью. Не притушенной временем любовью.
Профессия настоящей жены – это множество ипостасей, порой вроде бы взаимоисключающих друг друга. Ведомый и поводырь, защитник и судья, подопечный и опекун… Таня – блистательный профессионал в этой старинной неподатливой должности.
Когда Зяма был уже безнадежно болен и терзаем болями, отхлынувшими силами, сомнениями, только она умела сказать: «Зямочка, надо». И он собирался. И как гумилевский герой, «делал, что надо». Она «учила его, как не бояться и делать, что надо». Хотя этот маленький, хрупкий и немолодой человек и сам был мужественным до отваги. Но ведь и отважных оставляют силы…
За три месяца до кончины Зяма снялся в фильме по моему сценарию. Как? Это непостижимо – ему уже был непрост каждый шаг. Видимо, Таня сказала: «Зямочка, надо. Ты должен оставаться в форме». А может, и сам он решил, что нельзя потакать недугу. Да и дружбе он оставался верен, как умел это делать всегда.
Он вышел на съемочную площадку, и никто даже не заподозрил, чего это ему стоило. И в перерывах он был Гердтом – праздником для всех, виночерпием общей радости.
Ночью после съемок я мысленно перебирала подробности, детали нашей многолетней дружбы. «Детали», – произнесла я про себя. Детали. И их великий бог.
Стихи читают все, и почти никто не делает это адекватно стиху. Поэты, сплошь и рядом, торопят суть в ритмах и аллитерациях, актеры пересказывают содержание. Смоктуновский уверял меня, что стихи нужно читать как прозу. Великий Качалов читал стихи удручающе-смехотворно. За всю жизнь я слышала пять-шесть человек, в чьем произнесении звук и смысл были бы сопряжены. Одним из них был Гердт. Он заключал в себе целую звуковую библиотеку поэзии.
Убей бог, не помню антуража того чтения. Потому что открывшееся мне тогда было важнее зримости окружавшего нас. Помню только, что это были времена, когда я училась в Литературном институте и школярски постигала поэтическое ремесло мэтров. А среди них были такие виртуозы стихостроения, как Павел Антокольский, Илья Сельвинский, для которых звучание слова и конструкция строки – безоговорочная подвластность материала. Казалось, мне уже открыты их секреты.
Зяма читал Пастернака. Всем ведомо, как знал он его и как любил. Он произнес:
– и повторил это дважды. То ли на мгновение остановившись перед следующей строкой, то ли подчеркивая значимость произнесенного. И продолжал. Но я уже не слушала.
Великий бог деталей,
Великий бог любви
Ягайлов и Ядвиг…
Тогда я еще ничего не знала про Ягайло и Ядвигу, не стояла у их каменной усыпальницы, куда поколения влюбленных несут заклинания о счастье в любви. И стихи эти, к своему стыду, cлышала тогда впервые.
Разумеется, всех литературных бурсаков учили важности подробностей для повествования. И тем не менее провозглашенное Гердтом было открытием. Открытием важнейшего, что в искусстве и любви – равнозначно: ими правит Великий бог деталей. Не мастер, даже пристальный, а великий бог.
Подробности – понятие перечислительное. Деталь – самоценность каждого атома бытия в сложнейшем взаимодействии этих частиц, которыми правит их бог. Только исполненный деталей многозначный мир может стать искусством. Или любовью. Родство с этим богом – посвящение в художники.
Гердт был из посвященных. Во всех его работах детали звучания, смысла, жеста были бесчисленны и единственны для того жанра, в котором он в данный момент творил.
Жест – особый инструмент в его мастерской. Руки Гердта, красивые, разговаривающие и ваяющие. Именно ваяющие нечто из пространства, из плоти пустоты. С их помощью слово обретало вещественность, зримость. Действо наполнялось бытием и со-бытием деталей.
Да, он работал не только в разных жанрах, но и в разных видах искусства. Гетевскому Мефистофелю не претило рассказать о повадках морских котиков. В собственном закадровом тексте документального фильма, а захочется – о них же киплинговскими стихами. Оставаясь тем же, особым Гердтом, и всякий раз – иным. Потому что управление деталями ему по плечу.
Стихосложением, мастерским жонглированием рифмами, он тоже владел. Причем, чуткий к феномену стилистики, был и прекрасным пародистом. Играл в чужую манеру, играл звукосочетаниями.
К юбилею Л. О. Утесова он сочинил музыкальное поздравление. Знаменитого утесовского Извозчика приветствует возница квадриги на Большом театре:
И по-ребячьи был горд найденной рифмой, упакованной в одну строку:
«Здесь при опере служу и при балете я…»
Леонид Осипович был в восторге. А вот Марк Бернес однажды на гердтовскую пародию обиделся… Впрочем, нет, не буду, не буду тасовать байки про Зяму. А то выходит какой-то дед Щукарь с изысканным мышлением и живописно-интеллигентной речью. Но и без баек – Гердт не Гердт. Точнее, без притчей, ибо в каждой забавной истории о нем заключен его способ общения с миром. Веселый и дружеский. Жизнь таких, как он, всегда потом расходится в апокрифах.
«В день его семи-деся-ти-пяти-летия…»
А то, что ему бывало трудно, невыносимо больно, что в каждой работе он проходил через борения и сложнейшие поиски, – известно только ему. Да, может быть, еще Тане. Однажды он сказал мне:
– Я вот что обнаружил: бывает так паршиво на душе, чувствуешь себя хреново, погода жуткая, словом – все сошлось. И тогда нужно сказать себе: «Всё прекрасно», гоголем расправить плечи и шагать под дождем, как ни в чем не бывало. И – порядок».
Господи, какой простейший рецепт!..
О Роберте Ляпидевском
Поскольку я москвичка в нескольких поколениях, то, естественно, сначала благодаря своей просвещенной тетке Жене, влюбленной вообще в кукольный театр, а потом уже и сама не пропустила в Образцовском театре ни одного спектакля, знала имена главных актеров, художников, музыкантов. И поэтому, когда в шестидесятом году мне предложили поехать переводчиком с театром на гастроли в арабские страны, я с трепетом и огромной радостью согласилась. С трепетом потому, что, во-первых, это был мой первый выезд за границу, и, во-вторых, потому, что до этого никогда не переводила, стоя на сцене перед огромной аудиторией, – это я должна была делать на сольных концертах Сергея Владимировича Образцова и во время его вступительного слова перед спектаклями театра. «Волшебную лампу Аладдина» я через микрофон синхронно переводила в зал, и это было легче всего. А весь текст конферансье в «Необыкновенном концерте» играл на арабском языке Гердт. При этом возникло еще одно сложное обстоятельство: мною был сделан перевод на литературный арабский язык, на котором, как выяснилось при приезде в Каир, а потом Дамаск и Бейрут, никто не говорит даже в театре. Нужен был диалект, то есть разговорный язык каждой страны, на который и пришлось переходить. Потом все шутили, что сложность арабского языка и обучения ему была так велика, что не могла не закончиться тридцатишестилетней супружеской жизнью.
Мое знакомство с актерами, рабочими сцены, музыкантами театра в эту поездку, естественно, при всеобщей занятости было поверхностным. Наблюдая начинающийся роман, большинство относились ко мне с любопытством, ревниво и настороженно. Но несколько человек, и среди них, пожалуй, быстрее других, Робик Ляпидевский, поняли, что Гердта я у них «не отнимаю» и что вроде бы «своя». Еще в Москве, представляя меня театру, Сергей Владимирович сказал: «Татьяна Александровна», но уже по выходе из самолета в Каире, плюнул и начал звать Таней, чему Робик последовал первым.
Роберт, сын знаменитейшего летчика Анатолия Ляпидевского, одного из самых первых Героев Советского Союза, имя которого в те годы было еще достаточно громким, на вопрос о его причастности к этому имени коротко отвечал: «Сын» и никогда не использовал славу отца.
Молодой, невысокого роста, но очень крепенький и ладный, веселый, даже щенячий, мне он напоминал прыгучего жесткошерстного фокстерьера, был при этом одним из самых лучших, тонких кукольников в театре. Зяма всегда говорил, что «ремесло», «технарство» должно быть в любом деле, в том числе и искусстве, но если к ремеслу не добавляется чувство, то и результат только поделка. Он относился к Роберту чрезвычайно внимательно, потому что считал его одаренным именно в этом «странном деле вливания в куклу своих чувств и мыслей». В «Необыкновенном концерте» пианист, сыгранный Робиком, вызывал одновременно и умиление, и смех, и сострадание, потому что этот маленький персонаж, неживой, удивительным образом выражал живые узнаваемые эмоции.
Все театры, по меткому определению Ширвиндта, «террариумы единомышленников». Очень надеюсь, что бывают исключения. К сожалению, Образцовский театр таким исключением не был. Особенно ясно это стало мне, когда в семьдесят пятом году я впервые поехала на гастроли театра в Испанию в качестве жены Гердта, на его кошт. И тут я поняла, имея время на общение со всеми, что свободны от интриг и группировок, подлизывания к начальству – рабочий цех и считанное число артистов и музыкантов. Четко выполняя свою работу, так, что к ним нельзя было придраться, они и за границей вели достойную человеческую жизнь: нельзя было ходить по одному – ходили по двое и группой, но ходили, смотрели, нормально ели не только привезенную «виолу», пили испанское вино, хотя тоже должны были и одеться, и привезти домой подарки. Роберт всегда, и в эту поездку, и в последующие, был среди этих людей.
Образцова в театре звали «Хозяин». Он сам знал об этом, и, что меня удивляло, ему это даже нравилось. При всем действительно замечательном таланте он был тщеславен и не видел, что его не столько уважают, сколько боятся. Подобострастие принимал за любовь. Робик никогда не был подобострастен и, вероятно, поэтому в любимчиках не ходил. Как и Гердт. Когда Зяме после его ухода из театра «по собственному желанию», которое в большой степени совпадало с «желанием» Сергея Владимировича, задавали вопрос о причине, то максимум, что он позволял себе сказать, было: «У нас разное отношение к художественному и людям». Общаться с Гердтом, когда он стал вне театра, для его работников было небезопасно – можно было навлечь на себя гнев начальства. Стойким и верным остался замечательный умелец-электрик Слава Сулейманов, с компанией которого я ходила на корриду в Мадриде, когда Образцов этого «не рекомендовал» (а ребята читали Хемингуэя). И конечно же, Робик Ляпидевский.
Когда в театр, к сожалению, очень ненадолго, после ухода из жизни Образцова пришел Резо Габриадзе, Роберт был среди тех, очень немногих, людей, которые поняли, какой немыслимый шанс выпадает театру для истинного художественного возрождения. Он был почти единственным, кто практически поддерживал Резо. Остальные не оценили и успешно «дружили против».
Думаю, смею сказать, что Робик не только уважал Гердта, но и любил его и каждый раз радовался вместе с самыми жесткими рецензентами – билетерами театра, которые говорили: «Когда Вы играете, Зиновий Ефимович, публика – как живая» (театр-то ведь кукольный!).
Когда в октябре девяносто шестого года, за полтора месяца до кончины, праздновался восьмидесятилетний юбилей Гердта, было ясно, что без куклы-конферансье – не обойтись. Роберт мужественно, с огромным тактом, провел с этой куклой весь вечер, что в присутствии зоркого глаза ее «родоначальника» было очень трудно. Он отслужил Гердту до конца. Я помню это всегда. Спасибо ему и удачи.
Мое знакомство с актерами, рабочими сцены, музыкантами театра в эту поездку, естественно, при всеобщей занятости было поверхностным. Наблюдая начинающийся роман, большинство относились ко мне с любопытством, ревниво и настороженно. Но несколько человек, и среди них, пожалуй, быстрее других, Робик Ляпидевский, поняли, что Гердта я у них «не отнимаю» и что вроде бы «своя». Еще в Москве, представляя меня театру, Сергей Владимирович сказал: «Татьяна Александровна», но уже по выходе из самолета в Каире, плюнул и начал звать Таней, чему Робик последовал первым.
Роберт, сын знаменитейшего летчика Анатолия Ляпидевского, одного из самых первых Героев Советского Союза, имя которого в те годы было еще достаточно громким, на вопрос о его причастности к этому имени коротко отвечал: «Сын» и никогда не использовал славу отца.
Молодой, невысокого роста, но очень крепенький и ладный, веселый, даже щенячий, мне он напоминал прыгучего жесткошерстного фокстерьера, был при этом одним из самых лучших, тонких кукольников в театре. Зяма всегда говорил, что «ремесло», «технарство» должно быть в любом деле, в том числе и искусстве, но если к ремеслу не добавляется чувство, то и результат только поделка. Он относился к Роберту чрезвычайно внимательно, потому что считал его одаренным именно в этом «странном деле вливания в куклу своих чувств и мыслей». В «Необыкновенном концерте» пианист, сыгранный Робиком, вызывал одновременно и умиление, и смех, и сострадание, потому что этот маленький персонаж, неживой, удивительным образом выражал живые узнаваемые эмоции.
Все театры, по меткому определению Ширвиндта, «террариумы единомышленников». Очень надеюсь, что бывают исключения. К сожалению, Образцовский театр таким исключением не был. Особенно ясно это стало мне, когда в семьдесят пятом году я впервые поехала на гастроли театра в Испанию в качестве жены Гердта, на его кошт. И тут я поняла, имея время на общение со всеми, что свободны от интриг и группировок, подлизывания к начальству – рабочий цех и считанное число артистов и музыкантов. Четко выполняя свою работу, так, что к ним нельзя было придраться, они и за границей вели достойную человеческую жизнь: нельзя было ходить по одному – ходили по двое и группой, но ходили, смотрели, нормально ели не только привезенную «виолу», пили испанское вино, хотя тоже должны были и одеться, и привезти домой подарки. Роберт всегда, и в эту поездку, и в последующие, был среди этих людей.
Образцова в театре звали «Хозяин». Он сам знал об этом, и, что меня удивляло, ему это даже нравилось. При всем действительно замечательном таланте он был тщеславен и не видел, что его не столько уважают, сколько боятся. Подобострастие принимал за любовь. Робик никогда не был подобострастен и, вероятно, поэтому в любимчиках не ходил. Как и Гердт. Когда Зяме после его ухода из театра «по собственному желанию», которое в большой степени совпадало с «желанием» Сергея Владимировича, задавали вопрос о причине, то максимум, что он позволял себе сказать, было: «У нас разное отношение к художественному и людям». Общаться с Гердтом, когда он стал вне театра, для его работников было небезопасно – можно было навлечь на себя гнев начальства. Стойким и верным остался замечательный умелец-электрик Слава Сулейманов, с компанией которого я ходила на корриду в Мадриде, когда Образцов этого «не рекомендовал» (а ребята читали Хемингуэя). И конечно же, Робик Ляпидевский.
Когда в театр, к сожалению, очень ненадолго, после ухода из жизни Образцова пришел Резо Габриадзе, Роберт был среди тех, очень немногих, людей, которые поняли, какой немыслимый шанс выпадает театру для истинного художественного возрождения. Он был почти единственным, кто практически поддерживал Резо. Остальные не оценили и успешно «дружили против».
Думаю, смею сказать, что Робик не только уважал Гердта, но и любил его и каждый раз радовался вместе с самыми жесткими рецензентами – билетерами театра, которые говорили: «Когда Вы играете, Зиновий Ефимович, публика – как живая» (театр-то ведь кукольный!).
Когда в октябре девяносто шестого года, за полтора месяца до кончины, праздновался восьмидесятилетний юбилей Гердта, было ясно, что без куклы-конферансье – не обойтись. Роберт мужественно, с огромным тактом, провел с этой куклой весь вечер, что в присутствии зоркого глаза ее «родоначальника» было очень трудно. Он отслужил Гердту до конца. Я помню это всегда. Спасибо ему и удачи.
Роберт Ляпидевский
Я УВИДЕЛ… ПРОВОДНИКА
Был у меня друг – Марик Красовецкий. Мы с ним по жизни были хохмачи, любили валять дурака, несмотря на то что во времена нашей молодости это было небезопасно. Марик был актером театра кукол Образцова, и как-то раз он мне сказал: «Робик, а почему бы тебе не попробоваться к нам в театр? У тебя есть талант!..» – «Ну… раз ты говоришь, что у меня есть талант…» И я согласился. Поскольку был уверен, что скорее не поступлю, чем поступлю, я был смел. Работа у меня имелась, профессия – тоже, терять мне вроде как было нечего.
«Вы знаете, что кредо нашего театра – сатира и юмор, и человеку без чувства юмора у нас будет очень трудно…» – аккуратно мне заметили на первом туре. Я сказал, что из смешного у меня есть рассказ… «Ну, хорошо, хорошо… – очень вежливо кивнули мне в ответ, – пока не нужно». – «Но тогда, наверное, я должен прочесть вам что-нибудь серьезное…» – робко предположил я. Ничего серьезного у меня не было и в помине, и меня отправили на повторное прослушивание.
Марик рассказал обо мне Зиновию Ефимовичу Гердту, без которого в те времена, как я это теперь понимаю, не принималось ни одного мало-мальски важного решения, и он сказал: «Пусть зайдет ко мне. Я его прощупаю…»
Зиновий Ефимович жил тогда в сердце Москвы – в Столешниковом переулке, где можно было достать всё что угодно и получить услугу любого характера. Иначе этот переулок называли «Спекулешников». Во дворах и подвалах Столешникова были сосредоточены все металлоремонтные и ювелирные мастерские, официальные и подпольные, скорняжные ателье и так далее. Клиентура была своя, постоянная. «Фейсконтроль» мгновенно вычислял чужака, спасти которого могли только магические фамилии и пароли – тогда перед пришельцем раскрывались потайные двери. Если таковыми незнакомец не обладал, он уходил ни с чем.
Туда приходили все, начиная с охраны Берии и Сталина и заканчивая самыми матерыми ворами. И потом, в Столешникове был знаменитый винный магазин, где были все вина!.. Какие захочешь! На выбор. А рядом была не менее знаменитая табачная лавка, где можно было купить даже настоящие американские сигареты. И вот рядом с этой табачной лавочкой располагался подъезд старого дома (сейчас его отреставрировали). А в одной из комнат большой коммунальной квартиры этого дома, на втором этаже, жил Гердт.
Я нажал нужную кнопку звонка, и дверь мне открыл сам Зиновий Ефимович. Говорят, что поврежденная нога придает человеку инвалидный вид. Гердт умел ходить на своей ноге так, что она его несла. И была в этом какая-то потрясающая неординарность! Руки чуть-чуть назад, грудь вперед, белейший воротничок, отличный галстук… «Зиновий Ефимович, добрый день, я от Марика Красовецкого. Зовут меня Роберт Ляпидевский…» – «А-а-а!.. Да-да. Проходи». Я поздоровался с его женой, она мне незамедлительно улыбнулась. Мне стало вдруг ужасно хорошо и приятно.
Гердт предложил мне стихотворение Михаила Светлова «Итальянец». Времени на подготовку практически не было, и оттого я еще больше волновался. В результате стихотворение на экзамене я прочел, наверное, излишне патетично, забыл несколько строк и целый час прождал обсуждения моей кандидатуры. Потом вышел сам Образцов и объявил: «Мы вас принимаем. Зарплата – шестьдесят рублей в месяц. Испытательный срок – три месяца. Работу у нас в театре вы начинаете завтра. Вы согласны?»
Я был счастлив.
С того самого момента, когда мы встретились с Зиновием Ефимовичем, я влюбился в него. Кумиров и идолов я никогда не имел и терпеть не могу этого, но в тот самый момент я увидел… Проводника. Проводника в своей будущей профессии. Были и другие замечательные, потрясающие актеры в театре Образцова, но Гердт… На него ходили в театр. Спрашивали билеты на спектакли с его участием.
Бог дал Зиновию Ефимовичу замечательный тембр. Чуть хрипловатый мягкий, баритональный, бархатный тенор. Он мог обворожить любую девушку. Он был потрясающий эрудит! Как никто знал поэзию и читал её божественно. Он мог просто заговорить человека стихами. Он мог начать читать стихи в любой ситуации. Он был моим учителем, моим сенсеем, при том что он никогда не рассуждал о профессии перед коллегами или перед молодежью, типа «искусство – это, знаете ли…» или «профессия актера – такая сложная штука…» И не был занудой. Если кто-то его хотел о чём-то спросить, то подходил к нему, и разговор проходил сугубо приватно. А Гердт был немногословен и лаконичен. «Не жми». «Здесь у тебя недолёт». «А вот здесь немножко поиграй с текстом». Вот его фразы, его «уроки». Актеры впитывали всё, что давал, точнее дарил, Гердт: знания, эксцентричный артистизм, культуру речи. Он всегда был готов куда-то бежать и что-то делать. Лень для Гердта была понятием незнакомым и неизвестным. Он был настоящим учителем, хотя никогда не ставил себе задачи кого-то чему-то научить. Он подходил и говорил буквально две-три фразы: «Попробуйте так», «А что если вот так?» – и всё вставало на свои места.
«Вы знаете, что кредо нашего театра – сатира и юмор, и человеку без чувства юмора у нас будет очень трудно…» – аккуратно мне заметили на первом туре. Я сказал, что из смешного у меня есть рассказ… «Ну, хорошо, хорошо… – очень вежливо кивнули мне в ответ, – пока не нужно». – «Но тогда, наверное, я должен прочесть вам что-нибудь серьезное…» – робко предположил я. Ничего серьезного у меня не было и в помине, и меня отправили на повторное прослушивание.
Марик рассказал обо мне Зиновию Ефимовичу Гердту, без которого в те времена, как я это теперь понимаю, не принималось ни одного мало-мальски важного решения, и он сказал: «Пусть зайдет ко мне. Я его прощупаю…»
Зиновий Ефимович жил тогда в сердце Москвы – в Столешниковом переулке, где можно было достать всё что угодно и получить услугу любого характера. Иначе этот переулок называли «Спекулешников». Во дворах и подвалах Столешникова были сосредоточены все металлоремонтные и ювелирные мастерские, официальные и подпольные, скорняжные ателье и так далее. Клиентура была своя, постоянная. «Фейсконтроль» мгновенно вычислял чужака, спасти которого могли только магические фамилии и пароли – тогда перед пришельцем раскрывались потайные двери. Если таковыми незнакомец не обладал, он уходил ни с чем.
Туда приходили все, начиная с охраны Берии и Сталина и заканчивая самыми матерыми ворами. И потом, в Столешникове был знаменитый винный магазин, где были все вина!.. Какие захочешь! На выбор. А рядом была не менее знаменитая табачная лавка, где можно было купить даже настоящие американские сигареты. И вот рядом с этой табачной лавочкой располагался подъезд старого дома (сейчас его отреставрировали). А в одной из комнат большой коммунальной квартиры этого дома, на втором этаже, жил Гердт.
Я нажал нужную кнопку звонка, и дверь мне открыл сам Зиновий Ефимович. Говорят, что поврежденная нога придает человеку инвалидный вид. Гердт умел ходить на своей ноге так, что она его несла. И была в этом какая-то потрясающая неординарность! Руки чуть-чуть назад, грудь вперед, белейший воротничок, отличный галстук… «Зиновий Ефимович, добрый день, я от Марика Красовецкого. Зовут меня Роберт Ляпидевский…» – «А-а-а!.. Да-да. Проходи». Я поздоровался с его женой, она мне незамедлительно улыбнулась. Мне стало вдруг ужасно хорошо и приятно.
Гердт предложил мне стихотворение Михаила Светлова «Итальянец». Времени на подготовку практически не было, и оттого я еще больше волновался. В результате стихотворение на экзамене я прочел, наверное, излишне патетично, забыл несколько строк и целый час прождал обсуждения моей кандидатуры. Потом вышел сам Образцов и объявил: «Мы вас принимаем. Зарплата – шестьдесят рублей в месяц. Испытательный срок – три месяца. Работу у нас в театре вы начинаете завтра. Вы согласны?»
Я был счастлив.
С того самого момента, когда мы встретились с Зиновием Ефимовичем, я влюбился в него. Кумиров и идолов я никогда не имел и терпеть не могу этого, но в тот самый момент я увидел… Проводника. Проводника в своей будущей профессии. Были и другие замечательные, потрясающие актеры в театре Образцова, но Гердт… На него ходили в театр. Спрашивали билеты на спектакли с его участием.
Бог дал Зиновию Ефимовичу замечательный тембр. Чуть хрипловатый мягкий, баритональный, бархатный тенор. Он мог обворожить любую девушку. Он был потрясающий эрудит! Как никто знал поэзию и читал её божественно. Он мог просто заговорить человека стихами. Он мог начать читать стихи в любой ситуации. Он был моим учителем, моим сенсеем, при том что он никогда не рассуждал о профессии перед коллегами или перед молодежью, типа «искусство – это, знаете ли…» или «профессия актера – такая сложная штука…» И не был занудой. Если кто-то его хотел о чём-то спросить, то подходил к нему, и разговор проходил сугубо приватно. А Гердт был немногословен и лаконичен. «Не жми». «Здесь у тебя недолёт». «А вот здесь немножко поиграй с текстом». Вот его фразы, его «уроки». Актеры впитывали всё, что давал, точнее дарил, Гердт: знания, эксцентричный артистизм, культуру речи. Он всегда был готов куда-то бежать и что-то делать. Лень для Гердта была понятием незнакомым и неизвестным. Он был настоящим учителем, хотя никогда не ставил себе задачи кого-то чему-то научить. Он подходил и говорил буквально две-три фразы: «Попробуйте так», «А что если вот так?» – и всё вставало на свои места.