Страница:
…Мы беседовали долго. Зиновий хвалил сценарий, восторгаясь замечательно выписанной ролью главного героя, завидовал актеру, которому будет предложена роль фокусника.
Слушая его, я вдруг подумал: вот передо мною сидит совершенно незаигранный, очень своеобразный, не примелькавшийся на экране актер (в памяти нашего поколения еще сохранились образы цирковых эстрадных актеров тридцатых годов, которые придумывали себе экзотические псевдонимы вроде Лео, Арго и прочие…). Я слушал Зиновия и вдруг подумал: так вот же он, фокусник!
…Потом вся съемочная группа была в гостях у Гердтов. (У них тогда была крохотная двухкомнатная квартирка в хрущевском доме.) Это был, может быть, один из самых веселых вечеров в нашей жизни: гитара, песни, анекдоты и… стихи. Зиновий читал запоем и все на заказ: Блок? Пожалуйста! Пастернак? Ради Бога! А Пушкина – всего, всего. Потом выяснилось, что у Зямы идеальный музыкальный слух. Стоило мне что-то начать играть, как он тут же подхватывал мелодию вторым, а то и третьим голосом (обстоятельство, которое нас еще больше сблизило).
И вот снимаем мы «Фокусника». Изо дня в день, с утра до позднего вечера, и всё по зимней Москве. И, как часто бывает у нас в кино, простаиваем: то забыли на студии костюм для актера, то забарахлила камера на морозе, то еще что-нибудь. Актер загримирован, сцена отрепетирована, а снимать не можем – не приехал лихтваген, осветители не могут дать свет…
Такой, знаете, обыкновенный маразм, когда всё готово к съемке, а снимать нельзя. И съемочный день зимой короткий, и план рушится (по тем временам невыполнение плана лишало группу премиальных).
Топчемся мы, значит, постукиваем каблуками, швыряем друг другу ледышки в ожидании злополучного лихтвагена. И как-то незаметно начинаем с Зямой словоблудить на мелодию популярной по тем временам песни Никиты Богословского: «Он ее целовал, уходя на работу…» И пошли импровизации: «…Он ее иногда, уходя на работу, а когда приходил, он ее никогда», или: «Он ее как-то раз нехотя на работе, а потом приходилось почти каждый день», «Он ее запирал, уходя на работу, а когда приходил, отпирать забывал…» и тому подобное…
А вскоре театр Образцова уезжает на гастроли в Ленинград. Нам ничего не остается, как следовать за главным героем фильма.
Жизнь Зиновия Ефимовича в Ленинграде складывалась непросто: целый день у нас на съемочной площадке, вечером – спектакль (иногда и дневной), радио, телевидение…
Однажды мы снимаем сцену «Салон интеллектуалов», съемки в мастерской художника Ланина. Это большая трехкомнатная квартира, стены снесены, образуя обширное пространство, увешанное иконами, окладами, предметами старинной утвари, карнизами – всё, естественно, вывезено из северных деревень!..
В восемь утра Гердт уже в гриме, сцена отрепетирована, даю команду: «Мотор!» – и вижу, как Зиновий Ефимович, хватаясь за сердце, с криком валится на диван.
…Кто-то сует ему в рот нитроглицерин, кто-то вызывает по телефону «Скорую»… В мастерской повисло страшное слово: инфаркт.
Наконец, в мастерскую входит плотный, розовощекий, с огромным лбом, без паузы переходящим в лысину, доктор. Он просит мужчин поудобнее уложить Гердта, снимает кардиограмму, и пока медсестра делает Зяме укол, доктор набирает номер телефона, чтобы договориться о госпитализации больного. И представьте себе, человек не выговаривающий букву «Р», в зловещей тишине произносит следующую фразу: «ЗдРавствуйте! С вами Разговаривает врач кардиологической бригады Дзержинского Райздравотдела города героя Ленинграда Рапопорт Арон АбРамович».
И вдруг раздается веселый смешок. Выслушав тираду врача, где почти в каждом слове была буква «Р», Зиновий не удержался и рассмеялся…
Помню, сносили Зяму на носилках по узкой лестнице (лифт не вмещал носилки). Я шел следом, у его изголовья. Неожиданно Гердт задирает ко мне голову и тихо: «Петя, есть вариант! Он ее целый день, не ходя на работу».
Какое счастье! Значит, будет жить курилка!
Приглашение Гердта на роль фокусника было большой удачей.
Дело в том, что знакомство Зиновия Ефимовича с автором сценария Александром Володиным произошло в Ленинграде, в разгар съемок фильма. По случаю такого события мы втроем зашли ко мне в гостиничный номер, на стол была поставлена бутылка армянского коньяка…
Естественно, пошли разговоры о характере главного героя. Кто он? Что собой представляет как личность, какова его жизненная позиция и, конечно, его отношение к женщинам?..
Не помню уже, кто из них первый, кажется, Володин, начал читать Пастернака: «Быть знаменитым некрасиво, не это подымает ввысь…» Неожиданно Гердт подхватывает: «Не надо заводить архивы, над рукописями трястись…» – уже в два голоса декламируют автор сценария и актер, играющий главную роль.
Дальше были только стихи. Взахлеб, перебивая друг друга, стоя они читали Заболоцкого, Мандельштама, Цветаеву, Самойлова… Разгоряченные, словно пронизанные вспышкой молнии, как это случается при любви с первого взгляда, они упивались поэзией, радостью узнавания друг друга… Я сидел с разинутым ртом, лишь успевая переводить взгляд с одного на другого, и понимал: это было начало большой человеческой дружбы.
Думаю, знакомство Гердта с Володиным помогло ему в работе над образом фокусника. Ведь в этом образе Володин, конечно же, изобразил самого себя. Можно считать, что Зиновий Ефимович сыграл самого Володина, его совершенно отдельный характер, его своеобразное видение мира и, главное, его кристально чистую жизненную позицию.
Ведь фильм был о человеке, который готов потерять в жизни всё: работу, «прекрасную женщину» и, может быть, даже собственную дочь, но сохранить свое человеческое достоинство (что резко не понравилось прошлому кинематографическому начальству!), оставаться самим собой, быть верным своей жизненной платформе.
Вторая встреча с актером Гердтом у меня произошла на съемках фильма «Городской романс». В этой истории была выписана эпизодическая роль «лучшего Гитлера III Белорусского фронта». Я долго не решался предложить Зиновию эту роль. Актер крупный, роль маленькая, согласится ли?
Согласился. Когда на эпизодическую роль приходит большой актер, приходит личность, то образ маленького человека, плановика-экономиста, который в годы войны пел солдатам неизменно на «бис» смешные и язвительные куплеты про Гитлера, а среди таких же исполнителей считался «лучшим Гитлером III Белорусского фронта», становится в ряд с главными персонажами фильма, вырастает в яркую, порой драматическую фигуру, в человека, олицетворяющего послевоенное время. Он весь в прошлой жизни, но тогда он был востребован и, главное, молод!
В одном эпизоде Гердт так и говорит: «Эх, молодость! Как легко быть счастливым в молодости!»
Моя третья встреча с актером Гердтом случилась на фильме «Военно-полевой роман». И снова небольшая роль администратора окраинного кинотеатра, и снова Гердтом сыграна яркая человеческая судьба.
В годы войны он спасает от голода молодую женщину. Он любит ее, но теперь, после войны, понимает: женщина живет с ним только в благодарность за прошлое… Он боится потерять любимую женщину, каждую минуту ждет, что она может оставить его. Под психологическим прессом Зиновий Гердт блестяще проживает эту драматическую историю.
Так что знаменитая сентенция о том, что не бывает маленьких ролей, а бывают маленькие актеры, еще раз убедительно подтвердил своим мастерством замечательный, дорогой моему сердцу Зяма Гердт.
Однажды мы с Зямой полетели на Кубу: в Гаване шла ретроспектива моих фильмов. Делегация – два человека: я – руководитель, Зяма – делегация! На всю жизнь осталась в памяти эта изумительная поездка, эти солнечные дни, проведенные с Зямой. Ну, во-первых, кто бы к нам ни обращался, какие бы вопросы на многочисленных встречах со зрителями, на пресс-конференциях ни задавали, Гердт поначалу отшучивался; мол, вот мой руководитель, он всё знает, за всё отвечает, а я рядовой член делегации. «Петр Ефимович! Разрешите отойти ко сну? Петр Ефимович! Позвольте мне одному прогуляться по набережной? Разрешите ответить на заданный вопрос?..»
А я ему: «Хоть вы, Зиновий Ефимович, и пребываете в дружественной нам стране, но имейте в виду: шаг вправо, шаг влево – побег, прыжок вверх – агитация!»
…Гуляем мы с Зямой по дачному поселку. Встречаем Эльдара Александровича Рязанова.
– Завтра, – говорит Эльдар – семидесятилетие Михаила Ромма. Давайте что-нибудь сочиним ему!
– Есть идея! – воскликнул Гердт. – Мы сочиним куплеты завистников с электрички Москва – Потылиха.
Не откладывая в долгий ящик, идем на дачу к Гердту. Беру гитару, наигрываю известную мелодию, которую пели калеки, слепые, нищие в электричках после войны. Через два часа куплеты были сочинены.
Вот некоторые из них:
Сцена Дома кино, где чествовали юбиляра, была завалена дерматиновыми папками, не более. Когда же мы втроем – Гердт, Рязанов и я – пели эти куплеты, в зале стоял несмолкаемый хохот. Кузьмина, вытирая слезы, жестами просила дать передышку, так что нам приходилось после каждого куплета останавливаться.
Что-то подобное Гердт когда-то сочинил к юбилею Леонида Утесова. Запомнился мне лишь один куплет:
Ну вот. Идем мы с Зямой мимо вереницы свободных машин. Шофер одной из них кричит Гердту: «Хозяин, поехали?!» Гердт, не останавливаясь, с ходу: «Нет-нет! Я – в парк!»
Как-то захожу к нему на дачу, вижу, сидит Зяма во дворе за столиком под тентом, а на столе толстенная, немножко уже потрепанная книга. «Что читаешь?» – спрашиваю. Гердт взглянул на меня и, словно оправдываясь, говорит: «Пушкина».
Пушкина, которого он мог читать наизусть от корки до корки! И вот сидит восьмидесятилетний человек и читает Александра Сергеевича.
Я думаю, разбуди Гердта в три часа ночи и спроси: «Ну-ка, Зяма, седьмая строка из поэмы Давида Самойлова „Снегопад“?» И можете не сомневаться – он тут же начнет с седьмой строки.
Это был замечательный человек, великий актер, великий знаток и ценитель российской словесности, широкой души, умница и талантище.
Прошло уже почти пять лет, как тебя нет, но ты, Зяма, и сейчас живее всех живых. Помнишь, я тебе сочинил к семидесятилетию:
Об Эльдаре Рязанове
Эльдар Рязанов
Слушая его, я вдруг подумал: вот передо мною сидит совершенно незаигранный, очень своеобразный, не примелькавшийся на экране актер (в памяти нашего поколения еще сохранились образы цирковых эстрадных актеров тридцатых годов, которые придумывали себе экзотические псевдонимы вроде Лео, Арго и прочие…). Я слушал Зиновия и вдруг подумал: так вот же он, фокусник!
…Потом вся съемочная группа была в гостях у Гердтов. (У них тогда была крохотная двухкомнатная квартирка в хрущевском доме.) Это был, может быть, один из самых веселых вечеров в нашей жизни: гитара, песни, анекдоты и… стихи. Зиновий читал запоем и все на заказ: Блок? Пожалуйста! Пастернак? Ради Бога! А Пушкина – всего, всего. Потом выяснилось, что у Зямы идеальный музыкальный слух. Стоило мне что-то начать играть, как он тут же подхватывал мелодию вторым, а то и третьим голосом (обстоятельство, которое нас еще больше сблизило).
И вот снимаем мы «Фокусника». Изо дня в день, с утра до позднего вечера, и всё по зимней Москве. И, как часто бывает у нас в кино, простаиваем: то забыли на студии костюм для актера, то забарахлила камера на морозе, то еще что-нибудь. Актер загримирован, сцена отрепетирована, а снимать не можем – не приехал лихтваген, осветители не могут дать свет…
Такой, знаете, обыкновенный маразм, когда всё готово к съемке, а снимать нельзя. И съемочный день зимой короткий, и план рушится (по тем временам невыполнение плана лишало группу премиальных).
Топчемся мы, значит, постукиваем каблуками, швыряем друг другу ледышки в ожидании злополучного лихтвагена. И как-то незаметно начинаем с Зямой словоблудить на мелодию популярной по тем временам песни Никиты Богословского: «Он ее целовал, уходя на работу…» И пошли импровизации: «…Он ее иногда, уходя на работу, а когда приходил, он ее никогда», или: «Он ее как-то раз нехотя на работе, а потом приходилось почти каждый день», «Он ее запирал, уходя на работу, а когда приходил, отпирать забывал…» и тому подобное…
А вскоре театр Образцова уезжает на гастроли в Ленинград. Нам ничего не остается, как следовать за главным героем фильма.
Жизнь Зиновия Ефимовича в Ленинграде складывалась непросто: целый день у нас на съемочной площадке, вечером – спектакль (иногда и дневной), радио, телевидение…
Однажды мы снимаем сцену «Салон интеллектуалов», съемки в мастерской художника Ланина. Это большая трехкомнатная квартира, стены снесены, образуя обширное пространство, увешанное иконами, окладами, предметами старинной утвари, карнизами – всё, естественно, вывезено из северных деревень!..
В восемь утра Гердт уже в гриме, сцена отрепетирована, даю команду: «Мотор!» – и вижу, как Зиновий Ефимович, хватаясь за сердце, с криком валится на диван.
…Кто-то сует ему в рот нитроглицерин, кто-то вызывает по телефону «Скорую»… В мастерской повисло страшное слово: инфаркт.
Наконец, в мастерскую входит плотный, розовощекий, с огромным лбом, без паузы переходящим в лысину, доктор. Он просит мужчин поудобнее уложить Гердта, снимает кардиограмму, и пока медсестра делает Зяме укол, доктор набирает номер телефона, чтобы договориться о госпитализации больного. И представьте себе, человек не выговаривающий букву «Р», в зловещей тишине произносит следующую фразу: «ЗдРавствуйте! С вами Разговаривает врач кардиологической бригады Дзержинского Райздравотдела города героя Ленинграда Рапопорт Арон АбРамович».
И вдруг раздается веселый смешок. Выслушав тираду врача, где почти в каждом слове была буква «Р», Зиновий не удержался и рассмеялся…
Помню, сносили Зяму на носилках по узкой лестнице (лифт не вмещал носилки). Я шел следом, у его изголовья. Неожиданно Гердт задирает ко мне голову и тихо: «Петя, есть вариант! Он ее целый день, не ходя на работу».
Какое счастье! Значит, будет жить курилка!
Приглашение Гердта на роль фокусника было большой удачей.
Дело в том, что знакомство Зиновия Ефимовича с автором сценария Александром Володиным произошло в Ленинграде, в разгар съемок фильма. По случаю такого события мы втроем зашли ко мне в гостиничный номер, на стол была поставлена бутылка армянского коньяка…
Естественно, пошли разговоры о характере главного героя. Кто он? Что собой представляет как личность, какова его жизненная позиция и, конечно, его отношение к женщинам?..
Не помню уже, кто из них первый, кажется, Володин, начал читать Пастернака: «Быть знаменитым некрасиво, не это подымает ввысь…» Неожиданно Гердт подхватывает: «Не надо заводить архивы, над рукописями трястись…» – уже в два голоса декламируют автор сценария и актер, играющий главную роль.
Дальше были только стихи. Взахлеб, перебивая друг друга, стоя они читали Заболоцкого, Мандельштама, Цветаеву, Самойлова… Разгоряченные, словно пронизанные вспышкой молнии, как это случается при любви с первого взгляда, они упивались поэзией, радостью узнавания друг друга… Я сидел с разинутым ртом, лишь успевая переводить взгляд с одного на другого, и понимал: это было начало большой человеческой дружбы.
Думаю, знакомство Гердта с Володиным помогло ему в работе над образом фокусника. Ведь в этом образе Володин, конечно же, изобразил самого себя. Можно считать, что Зиновий Ефимович сыграл самого Володина, его совершенно отдельный характер, его своеобразное видение мира и, главное, его кристально чистую жизненную позицию.
Ведь фильм был о человеке, который готов потерять в жизни всё: работу, «прекрасную женщину» и, может быть, даже собственную дочь, но сохранить свое человеческое достоинство (что резко не понравилось прошлому кинематографическому начальству!), оставаться самим собой, быть верным своей жизненной платформе.
Вторая встреча с актером Гердтом у меня произошла на съемках фильма «Городской романс». В этой истории была выписана эпизодическая роль «лучшего Гитлера III Белорусского фронта». Я долго не решался предложить Зиновию эту роль. Актер крупный, роль маленькая, согласится ли?
Согласился. Когда на эпизодическую роль приходит большой актер, приходит личность, то образ маленького человека, плановика-экономиста, который в годы войны пел солдатам неизменно на «бис» смешные и язвительные куплеты про Гитлера, а среди таких же исполнителей считался «лучшим Гитлером III Белорусского фронта», становится в ряд с главными персонажами фильма, вырастает в яркую, порой драматическую фигуру, в человека, олицетворяющего послевоенное время. Он весь в прошлой жизни, но тогда он был востребован и, главное, молод!
В одном эпизоде Гердт так и говорит: «Эх, молодость! Как легко быть счастливым в молодости!»
Моя третья встреча с актером Гердтом случилась на фильме «Военно-полевой роман». И снова небольшая роль администратора окраинного кинотеатра, и снова Гердтом сыграна яркая человеческая судьба.
В годы войны он спасает от голода молодую женщину. Он любит ее, но теперь, после войны, понимает: женщина живет с ним только в благодарность за прошлое… Он боится потерять любимую женщину, каждую минуту ждет, что она может оставить его. Под психологическим прессом Зиновий Гердт блестяще проживает эту драматическую историю.
Так что знаменитая сентенция о том, что не бывает маленьких ролей, а бывают маленькие актеры, еще раз убедительно подтвердил своим мастерством замечательный, дорогой моему сердцу Зяма Гердт.
Однажды мы с Зямой полетели на Кубу: в Гаване шла ретроспектива моих фильмов. Делегация – два человека: я – руководитель, Зяма – делегация! На всю жизнь осталась в памяти эта изумительная поездка, эти солнечные дни, проведенные с Зямой. Ну, во-первых, кто бы к нам ни обращался, какие бы вопросы на многочисленных встречах со зрителями, на пресс-конференциях ни задавали, Гердт поначалу отшучивался; мол, вот мой руководитель, он всё знает, за всё отвечает, а я рядовой член делегации. «Петр Ефимович! Разрешите отойти ко сну? Петр Ефимович! Позвольте мне одному прогуляться по набережной? Разрешите ответить на заданный вопрос?..»
А я ему: «Хоть вы, Зиновий Ефимович, и пребываете в дружественной нам стране, но имейте в виду: шаг вправо, шаг влево – побег, прыжок вверх – агитация!»
…Гуляем мы с Зямой по дачному поселку. Встречаем Эльдара Александровича Рязанова.
– Завтра, – говорит Эльдар – семидесятилетие Михаила Ромма. Давайте что-нибудь сочиним ему!
– Есть идея! – воскликнул Гердт. – Мы сочиним куплеты завистников с электрички Москва – Потылиха.
Не откладывая в долгий ящик, идем на дачу к Гердту. Беру гитару, наигрываю известную мелодию, которую пели калеки, слепые, нищие в электричках после войны. Через два часа куплеты были сочинены.
Вот некоторые из них:
Семидесятилетие Михаила Ромма отмечали на уровне всего лишь заместителя министра кинематографии, так как незадолго до этого будущий юбиляр вместе с Твардовским и Тендряковым подписал письмо в защиту Жореса Медведева, посаженного в психушку.
Послушайте, граждане, дамы, мужчины,
Мы лить здесь не будем елей.
За что? Почему? По какой же причине
Устроили сей юбилей?
Был смолоду Мишка смышленый парнишка,
Парижскую книжку извлек,
У Ромма у Мишки хватило умишки:
Он сдобную пышку испек.
А как юбиляр поступил с Кузьминою,
Пусть знает советский народ.
Он сделал артистку своею женою,
Все делают наоборот.
Художник меняет любовные фазы
От переполнения чувств,
А он с Кузьминой не развелся ни разу,
Какой он работник искусств?!
И только однажды всю силу таланта
Он в кинокартину вложил,
Когда с Козаковым на улице Данте
Убийство одно совершил.
В картине своей полудокументальной,
Где в общем-то есть артистизм,
Он всем показал нам довольно банальный
И обыкновенный фашизм.
Естественно, Ромм все покроет банкетом
На тысячу новых рублей,
Но так как мы правду пропели в куплетах,
То нам не сидеть средь гостей.
Пойдем же к буфету и а ля фуршетом
Отметим его юбилей.
Сцена Дома кино, где чествовали юбиляра, была завалена дерматиновыми папками, не более. Когда же мы втроем – Гердт, Рязанов и я – пели эти куплеты, в зале стоял несмолкаемый хохот. Кузьмина, вытирая слезы, жестами просила дать передышку, так что нам приходилось после каждого куплета останавливаться.
Что-то подобное Гердт когда-то сочинил к юбилею Леонида Утесова. Запомнился мне лишь один куплет:
Мы с Зямой идем мимо вереницы свободных такси (невероятное зрелище по тем временам)! Помните, километр проезда в такси стоил аж десять копеек! И вдруг повышение – двадцать копеек! И вот москвичи, не сговариваясь, два-три дня игнорировали такси – небывалое единение. В городе полно свободных такси!
…другие мальчишки играли в картишки,
Рогаткою целились в глаз,
А этот пацанчик стучал в барабанчик,
Хотел Государственный джаз.
Ну вот. Идем мы с Зямой мимо вереницы свободных машин. Шофер одной из них кричит Гердту: «Хозяин, поехали?!» Гердт, не останавливаясь, с ходу: «Нет-нет! Я – в парк!»
Как-то захожу к нему на дачу, вижу, сидит Зяма во дворе за столиком под тентом, а на столе толстенная, немножко уже потрепанная книга. «Что читаешь?» – спрашиваю. Гердт взглянул на меня и, словно оправдываясь, говорит: «Пушкина».
Пушкина, которого он мог читать наизусть от корки до корки! И вот сидит восьмидесятилетний человек и читает Александра Сергеевича.
Я думаю, разбуди Гердта в три часа ночи и спроси: «Ну-ка, Зяма, седьмая строка из поэмы Давида Самойлова „Снегопад“?» И можете не сомневаться – он тут же начнет с седьмой строки.
Это был замечательный человек, великий актер, великий знаток и ценитель российской словесности, широкой души, умница и талантище.
Прошло уже почти пять лет, как тебя нет, но ты, Зяма, и сейчас живее всех живых. Помнишь, я тебе сочинил к семидесятилетию:
Зяма, ты непотухший Фудзияма,
Зяма, тебе творить и долго жить,
Зяма, твой предок явно обезьяма,
Спасибо, Зяма, как хорошо с тобой дружить!
Спасибо тебе за все хорошее!
Об Эльдаре Рязанове
Очень странная вещь: оказалось, что рассказывать о близких людях (знаменитых и нет), с которыми продолжаешь общаться повседневно, гораздо сложнее, чем о тех, с кем видишься редко, или о тех, с кем, к несчастью, не увидишься никогда.
Поэтому в помощь себе приведу слова Гердта об Элике, написанные им в 1987 году в статье «По поводу одного „По поводу…“»: «Детскость, абсолютное неумение врать, не деланная, а природная раскованность, натуральный демократизм и многое прочее из таких же категорий…»
И ещё: «Дело в той необъяснимой вещице с названием „Дар“. Поразительное, редкостное человеческое свойство, отданное носителем всему обществу и, таким образом, становящееся национальным достоянием…»
Характеристика чрезвычайно высокая, но замечательно то, что она необыкновенно справедлива.
Какой Элик товарищ!
Вообще кто такой – товарищ? Я думаю, что это действующий друг. То есть не просто расположенный, любящий тебя человек, а человек, с совершенной естественностью принимающий участие в твоей жизни. Его не надо просить.
Он товарищ и в семье. Я знаю всех его жен. Все они замечательные женщины. После долгой супружеской жизни с Зоей, с которой соединился еще в юности, Элик так достойно расстался с ней, что они до конца дней (к сожалению, не так давно Зои не стало) были друзьями. А второй своей жене, Нине, редкостной любви, отслужил с нежностью и преданностью так, что нам, завидуя, следует этому учиться. Ничуть не умаляя и не предавая памяти покойной Нины, ни с кем не советуясь, будучи верен только внутреннему своему чувству, Элик женился на удивительной Эммочке. Внешне шумная и решительная, Эмма Валериановна на самом деле человек чрезвычайно тихий и тонко чувствующий. Так что не только талантливый, но умный и добрый Эльдар Александрович опять правильно влюбился и привел в круг друзей настоящего товарища.
Элик не может быть без дела. Несмотря на полную неразбериху и смещенность понятий в нашей сегодняшней жизни, у него есть позиция – творчество. Не важно, что это – кино, стихи, проза. Поэтому он оптимист и рядом с ним легче дышишь и крепче стоишь. Уверена, так будет до конца. Дай Бог ему и всем нам.
Поэтому в помощь себе приведу слова Гердта об Элике, написанные им в 1987 году в статье «По поводу одного „По поводу…“»: «Детскость, абсолютное неумение врать, не деланная, а природная раскованность, натуральный демократизм и многое прочее из таких же категорий…»
И ещё: «Дело в той необъяснимой вещице с названием „Дар“. Поразительное, редкостное человеческое свойство, отданное носителем всему обществу и, таким образом, становящееся национальным достоянием…»
Характеристика чрезвычайно высокая, но замечательно то, что она необыкновенно справедлива.
Какой Элик товарищ!
Вообще кто такой – товарищ? Я думаю, что это действующий друг. То есть не просто расположенный, любящий тебя человек, а человек, с совершенной естественностью принимающий участие в твоей жизни. Его не надо просить.
Он товарищ и в семье. Я знаю всех его жен. Все они замечательные женщины. После долгой супружеской жизни с Зоей, с которой соединился еще в юности, Элик так достойно расстался с ней, что они до конца дней (к сожалению, не так давно Зои не стало) были друзьями. А второй своей жене, Нине, редкостной любви, отслужил с нежностью и преданностью так, что нам, завидуя, следует этому учиться. Ничуть не умаляя и не предавая памяти покойной Нины, ни с кем не советуясь, будучи верен только внутреннему своему чувству, Элик женился на удивительной Эммочке. Внешне шумная и решительная, Эмма Валериановна на самом деле человек чрезвычайно тихий и тонко чувствующий. Так что не только талантливый, но умный и добрый Эльдар Александрович опять правильно влюбился и привел в круг друзей настоящего товарища.
Элик не может быть без дела. Несмотря на полную неразбериху и смещенность понятий в нашей сегодняшней жизни, у него есть позиция – творчество. Не важно, что это – кино, стихи, проза. Поэтому он оптимист и рядом с ним легче дышишь и крепче стоишь. Уверена, так будет до конца. Дай Бог ему и всем нам.
Эльдар Рязанов
«ТЫ ЗНАЕШЬ, МЫ БЫЛИ ВПОЛНЕ ПОРЯДОЧНЫЕ ЛЮДИ…»
Зямочка, Зяма, Зиновий Ефимович. Одним словом – Гердт.
Мы подружились году эдак в 1967-м, когда они с Таней купили дачу на Пахре и мы стали соседствовать.
Я Зяме очень обязан тем, что он открыл мне Бориса Пастернака, приобщил к его стихам.
Вообще стихи были, пожалуй, одной из главных точек нашего соприкосновения. Мы даже сочиняли вместе всякие дурацкие вирши, в основном для юбилеев наших замечательных, любимых нами деятелей искусства, хотя всерьез этим никогда не занимались.
Помню, во время «пражской весны», летом 1968 года, мы гуляли по пахринским аллеям и валяли дурака:
В 1969 году мы оба бросили курить, поддерживали друг друга в этом, но Зяма оказался слабаком, а я удержался и держусь до сих пор.
Потом был семидесятилетний юбилей Михаила Ильича Ромма, который олицетворял для нас совесть кинематографа. Мы решили сочинить для него куплеты. Но не панегирические, а, наоборот, как бы разоблачительные. В этих незатейливых стишках мы якобы выводили Ромма на чистую воду. Назывались они «Куплеты завистников» и исполнялись на расхожий мотив, что поют нищие в электричках. Вышли на сцену Дома кино втроем, аккомпанировал Петя Тодоровский. Вообще-то его профессия – кинорежиссер, но он необыкновенный музыкант-самородок.
Наше выступление не прошло незамеченным. И когда Юре Никулину стукнул полтинник, мы с Зямой взгромоздились на сцену ЦДРИ с куплетами в честь великого клоуна. Правда, стихотворный размер и мелодия были теми же, что и для Ромма. И даже некоторые строфы, имевшие обобщающий характер и где осуждались организаторы очередного юбилея, что, мол, устраивают его слишком рано, тоже остались неизменными.
Вот один из куплетов о Никулине:
Зяма был на первой читке нашего с Гришей Гориным сценария «О бедном гусаре замолвите слово…». П отом он сыграл в нем небольшую роль продавца попугаев, запуганного и замордованного российским антисемитизмом. Сыграл, как всегда, сочно, смешно, трогательно. Эта работа да еще авторский текст в фильме «Старики-разбойники», прочитанный им виртуозно, – вот и вся наша совместная творческая работа, не считая самодеятельности, о которой я уже упоминал.
Зяма был очень разборчив в знакомствах. У них за столом никогда нельзя было встретить человека хоть с мало-мальски сомнительной репутацией. Как-то инстинктивно, а может, вполне сознательно в их жизни существовал какой-то отборочный фильтр. Зяма и в еще большей степени Таня, которой свойственна некоторая категоричность, всегда очень чутко реагировали на несправедливость, нечистоплотность, недобросовестность как идеологическую, так и личную. В их доме я познакомился и сдружился со многими порядочными людьми.
Зяма очень любил произносить тосты и, обладая литературным дарованием, вкладывал его в монологи о друзьях. Тосты были многословны, остроумны, замысловаты, но всегда сердечны. Правда, чем дольше продолжалось застолье, тем менее связной становилась речь хозяина. Но это не делало его менее привлекательным…
Однажды у нас с Зямой произошла страшная размолвка. Ссоры не было, просто я прекратил с ним дружеские отношения. Перестал звонить, приходить в гости. Как бы отрезал его, вычеркнул из своей жизни. Случилось это вот почему. В 1984 году я закончил свою киноленту «Жестокий романс». Картина встретила восторженный зрительский прием и резкую отповедь критики. Практически все газеты – «Правда» в статье М. Швыдкого, «Труд» пером В. Вишнякова, «Литературная газета» устами Е. Суркова, Д. Урнова, Вл. Гусева, «Советская культура» опусом В. Туровского, «Комсомольская правда» откровениями А. Дрознина – не оставляли от фильма и от меня как постановщика камня на камне, размазывали по стенке. А в это же время в лавине зрительских писем – пожалуй, их пришло около двух тысяч – выражались благодарность, восторги, писались добрые, душевные слова, содержались самые высокие оценки ленты. Несовпадение мнений многих критиков и публики было невероятным.
К сожалению, Зяме моя лента не понравилась. Но узнал я об этом не из личной беседы, хотя мы встречались регулярно, а из телевизионной программы «Киноафиша», в которой Гердт был ведущим. Он поведал о своем неприятии «Жестокого романса» многим миллионам людей. Это поразило меня.
Естественно, Зяма имел право на свое мнение, и, конечно, ему могла не понравиться моя кинокартина, причем любая. Это никак не повлияло бы на наши отношения, если бы он сказал об этом мне лично. По моим моральным правилам, я сам никогда не выступил бы публично с неприятием произведения своего друга, товарища, единомышленника. Я сообщил бы ему об этом только наедине. Может быть, даже и умолчал, дабы не наносить травму близкому человеку. Выступить же публично с критикой, особенно тогда, когда шла всесоюзная травля фильма, и присоединить свой голос казалось мне чудовищным, недопустимым. Обида была нанесена смертельная, и я прервал с Зямой всяческое общение.
Зиновий Ефимович, видимо, решил, что я воспринимаю только хвалебные отзывы и оскорбился потому, что ему не понравилось мое произведение. Но дело было не в этом – далеко не все мои ленты ему или иным друзьям нравились, однако это никогда не имело для меня значения. Огорчался, конечно, но и всё. На нашу дружбу подобные ситуации никак не влияли.
Несколько лет мы не общались, хотя при встречах, конечно, раскланивались.
Когда пришел юбилей Зямы – семидесятилетие, Петя Тодоровский, очевидно, не зная о наших рухнувших взаимоотношениях, предложил, чтобы мы по традиции написали и спели на вечере в Доме кино «Куплеты завистников», подобные тем, что мы исполняли на юбилеях М. Ромма и Ю. Никулина. Я превозмог себя, ибо любил Гердта. Мы сочинили частушки и среди многих спели и такую:
Размолвка продолжалась. Но мы оба горько страдали от этого…
И все же мы нашли в себе силы распутать сложный узел, оказались мужчинами в трудной ситуации. Наша дружба в последние годы стала особенно нежной и крепкой…
Я уже говорил, что у Зямы и Тани был открытый дом. В новогодние праздники десятки людей чередовались за накрытыми столами, и среди них были не только знакомые. Однажды около трех часов ночи один из гостей обратился к Тане:
– Простите, а вы кто будете?
– Я вообще-то хозяйка, – ответила Таня. – А вы кто?..
А потом началась болезнь. Таня скрывала почти от всех эту страшную тайну. Зяма по-прежнему ездил на съемки, на творческие выступления. Но теперь Таня всегда сопровождала его, готовая в любую минуту прийти на помощь.
Прежде Зяма, который никогда не жаловался на здоровье и на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – неизменно отвечал: «Шикарно!», стал вдруг признаваться, что самочувствие у него неважное.
В августе 1996 года, за месяц до восьмидесятилетия моего друга, я понял, что обязан сделать о нем телевизионную программу, чтобы ее показали в день юбилея, 21 сентября.
Постепенно все близкие узнали о его болезни. Угасание шло неумолимо. Мы часто навещали его в этот период и вместе с моей женой Эммой были свидетелями, как день ото дня жизнь уступала, давая дорогу смерти…
Помню, как он, известнейший, любимейший актер, фронтовик, мечтал о маленьком автомобильчике с автоматической коробкой передач. У него не сгибалась нога, и водить такую машину ему было бы значительно легче. Когда он был смертельно болен, угасал, удалось, наконец, купить ему машину с такой коробкой скоростей. Он мечтал выздороветь и поездить на ней. Однажды, после того как я навестил его и собрался уходить, Таня сказала:
– Зяма, что ты стоишь? Иди, открой гараж и отвези Элика домой.
Таня в мучительные месяцы его страданий вела себя потрясающе. Она знала, что болезнь неизлечима, что дни Зямы сочтены, но она не делала из него больного. Хочешь курить – кури, хочешь выпить рюмку – выпей, она его не ограничивала в том, что было как бы вредно. Но что могло быть вредным для человека, чья жизнь кончалась? Зяма открыл гараж, вывел маленький «опель» и отвез меня к дому, до которого было триста метров. Потом развернулся и уехал обратно. Я долго смотрел ему вслед.
Как-то я его спросил:
– Зяма, а что ты хотел бы такого, чтобы еще исполнилось в твоей жизни?
Он ответил, как ребенок:
– Знаешь, я хотел бы пожить еще немного, чтобы можно было поездить на этом чудесном автомобиле с автоматической коробкой скоростей. Это волшебно, он стоит на горке, а я не нажимаю на тормоз…
У меня сдавило горло:
– Ты обязательно поездишь, Зяма, обязательно.
Я не врал тогда во спасение, я верил, что чудо еще возможно, но…
Мы подружились году эдак в 1967-м, когда они с Таней купили дачу на Пахре и мы стали соседствовать.
Я Зяме очень обязан тем, что он открыл мне Бориса Пастернака, приобщил к его стихам.
Вообще стихи были, пожалуй, одной из главных точек нашего соприкосновения. Мы даже сочиняли вместе всякие дурацкие вирши, в основном для юбилеев наших замечательных, любимых нами деятелей искусства, хотя всерьез этим никогда не занимались.
Помню, во время «пражской весны», летом 1968 года, мы гуляли по пахринским аллеям и валяли дурака:
И что-то дальше в этом роде… Нам казалось тогда, что чехам удастся выскочить из соцлагеря. Но когда наши танки обрушились на Чехословакию, мы смолкли. Стало не до шуток. Было горько и стыдно осознавать свою принадлежность к стране палачей…
Епишев и Гречко
вышли на крылечко,
завели гуманный разговор:
мол, что это за субчик
Александр Дубчек?..
В 1969 году мы оба бросили курить, поддерживали друг друга в этом, но Зяма оказался слабаком, а я удержался и держусь до сих пор.
Потом был семидесятилетний юбилей Михаила Ильича Ромма, который олицетворял для нас совесть кинематографа. Мы решили сочинить для него куплеты. Но не панегирические, а, наоборот, как бы разоблачительные. В этих незатейливых стишках мы якобы выводили Ромма на чистую воду. Назывались они «Куплеты завистников» и исполнялись на расхожий мотив, что поют нищие в электричках. Вышли на сцену Дома кино втроем, аккомпанировал Петя Тодоровский. Вообще-то его профессия – кинорежиссер, но он необыкновенный музыкант-самородок.
Наше выступление не прошло незамеченным. И когда Юре Никулину стукнул полтинник, мы с Зямой взгромоздились на сцену ЦДРИ с куплетами в честь великого клоуна. Правда, стихотворный размер и мелодия были теми же, что и для Ромма. И даже некоторые строфы, имевшие обобщающий характер и где осуждались организаторы очередного юбилея, что, мол, устраивают его слишком рано, тоже остались неизменными.
Вот один из куплетов о Никулине:
Наше безоблачное дружество продолжалось долго, лет пятнадцать. Ходили друг к другу в гости, отмечали вместе новогодние праздники, не пропускали дни рождений. Один из любимых рассказов Зямы был о том, как на день рождения Тани, который приходился на 9 мая – День Победы, меня выкрали из клиники лечебного питания, где я худел. Хлебосольный стол, орава гостей, уйма спиртного. А я на жесткой диете, уже похудел килограммов на двенадцать. За столом я очень активно осуждал обжорство гостей, стыдил их за неумеренную страсть к закуске. Сам, разумеется, не пропускал ни одного тоста, каждый раз пил до дна, но закусывал всего-навсего тоненьким ломтиком зеленой редиски – кто-то привез ее на пиршество из Средней Азии. Конечно, я совершал своеобразный подвиг и, как водится, подпирал его идеологическими высказываниями. Упился как никогда в жизни. Но при этом продолжал витийствовать о пользе голодания, заплетающимся языком воспевал воздержание… Что происходило дальше, я помню плохо. Больше по рассказам. Жена повезла меня обратно в клинику лечебного питания. И зажав в кулаке рубль, чтобы сунуть вахтеру, дабы он пустил меня обратно в больницу, я чудовищными зигзагами, спотыкаясь и падая, кое-как добрался до койки в своей палате. Не помню, что я вытворял за праздничным столом своих друзей, но это почему-то произвело сильнейшее впечатление на именинницу и ее мужа. Они регулярно вспоминали об этом случае и почему-то всегда смеялись.
Когда он вернулся с войны переростком,
в искусство пытаясь пролезть,
театры Москвы защитили подмостки,
за что и хвала им, и честь…
Зяма был на первой читке нашего с Гришей Гориным сценария «О бедном гусаре замолвите слово…». П отом он сыграл в нем небольшую роль продавца попугаев, запуганного и замордованного российским антисемитизмом. Сыграл, как всегда, сочно, смешно, трогательно. Эта работа да еще авторский текст в фильме «Старики-разбойники», прочитанный им виртуозно, – вот и вся наша совместная творческая работа, не считая самодеятельности, о которой я уже упоминал.
Зяма был очень разборчив в знакомствах. У них за столом никогда нельзя было встретить человека хоть с мало-мальски сомнительной репутацией. Как-то инстинктивно, а может, вполне сознательно в их жизни существовал какой-то отборочный фильтр. Зяма и в еще большей степени Таня, которой свойственна некоторая категоричность, всегда очень чутко реагировали на несправедливость, нечистоплотность, недобросовестность как идеологическую, так и личную. В их доме я познакомился и сдружился со многими порядочными людьми.
Зяма очень любил произносить тосты и, обладая литературным дарованием, вкладывал его в монологи о друзьях. Тосты были многословны, остроумны, замысловаты, но всегда сердечны. Правда, чем дольше продолжалось застолье, тем менее связной становилась речь хозяина. Но это не делало его менее привлекательным…
Однажды у нас с Зямой произошла страшная размолвка. Ссоры не было, просто я прекратил с ним дружеские отношения. Перестал звонить, приходить в гости. Как бы отрезал его, вычеркнул из своей жизни. Случилось это вот почему. В 1984 году я закончил свою киноленту «Жестокий романс». Картина встретила восторженный зрительский прием и резкую отповедь критики. Практически все газеты – «Правда» в статье М. Швыдкого, «Труд» пером В. Вишнякова, «Литературная газета» устами Е. Суркова, Д. Урнова, Вл. Гусева, «Советская культура» опусом В. Туровского, «Комсомольская правда» откровениями А. Дрознина – не оставляли от фильма и от меня как постановщика камня на камне, размазывали по стенке. А в это же время в лавине зрительских писем – пожалуй, их пришло около двух тысяч – выражались благодарность, восторги, писались добрые, душевные слова, содержались самые высокие оценки ленты. Несовпадение мнений многих критиков и публики было невероятным.
К сожалению, Зяме моя лента не понравилась. Но узнал я об этом не из личной беседы, хотя мы встречались регулярно, а из телевизионной программы «Киноафиша», в которой Гердт был ведущим. Он поведал о своем неприятии «Жестокого романса» многим миллионам людей. Это поразило меня.
Естественно, Зяма имел право на свое мнение, и, конечно, ему могла не понравиться моя кинокартина, причем любая. Это никак не повлияло бы на наши отношения, если бы он сказал об этом мне лично. По моим моральным правилам, я сам никогда не выступил бы публично с неприятием произведения своего друга, товарища, единомышленника. Я сообщил бы ему об этом только наедине. Может быть, даже и умолчал, дабы не наносить травму близкому человеку. Выступить же публично с критикой, особенно тогда, когда шла всесоюзная травля фильма, и присоединить свой голос казалось мне чудовищным, недопустимым. Обида была нанесена смертельная, и я прервал с Зямой всяческое общение.
Зиновий Ефимович, видимо, решил, что я воспринимаю только хвалебные отзывы и оскорбился потому, что ему не понравилось мое произведение. Но дело было не в этом – далеко не все мои ленты ему или иным друзьям нравились, однако это никогда не имело для меня значения. Огорчался, конечно, но и всё. На нашу дружбу подобные ситуации никак не влияли.
Несколько лет мы не общались, хотя при встречах, конечно, раскланивались.
Когда пришел юбилей Зямы – семидесятилетие, Петя Тодоровский, очевидно, не зная о наших рухнувших взаимоотношениях, предложил, чтобы мы по традиции написали и спели на вечере в Доме кино «Куплеты завистников», подобные тем, что мы исполняли на юбилеях М. Ромма и Ю. Никулина. Я превозмог себя, ибо любил Гердта. Мы сочинили частушки и среди многих спели и такую:
Но я не остался на банкет, не подошел к юбиляру, не поздравил его лично, видел его только со сцены. Как бы выполнил долг и ушел.
Войну на себя он работать заставил,
как пользу извлек он хитро:
нарочно он ногу под пулю подставил,
чтоб ездить бесплатно в метро.
Размолвка продолжалась. Но мы оба горько страдали от этого…
И все же мы нашли в себе силы распутать сложный узел, оказались мужчинами в трудной ситуации. Наша дружба в последние годы стала особенно нежной и крепкой…
Я уже говорил, что у Зямы и Тани был открытый дом. В новогодние праздники десятки людей чередовались за накрытыми столами, и среди них были не только знакомые. Однажды около трех часов ночи один из гостей обратился к Тане:
– Простите, а вы кто будете?
– Я вообще-то хозяйка, – ответила Таня. – А вы кто?..
А потом началась болезнь. Таня скрывала почти от всех эту страшную тайну. Зяма по-прежнему ездил на съемки, на творческие выступления. Но теперь Таня всегда сопровождала его, готовая в любую минуту прийти на помощь.
Прежде Зяма, который никогда не жаловался на здоровье и на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – неизменно отвечал: «Шикарно!», стал вдруг признаваться, что самочувствие у него неважное.
В августе 1996 года, за месяц до восьмидесятилетия моего друга, я понял, что обязан сделать о нем телевизионную программу, чтобы ее показали в день юбилея, 21 сентября.
Постепенно все близкие узнали о его болезни. Угасание шло неумолимо. Мы часто навещали его в этот период и вместе с моей женой Эммой были свидетелями, как день ото дня жизнь уступала, давая дорогу смерти…
Помню, как он, известнейший, любимейший актер, фронтовик, мечтал о маленьком автомобильчике с автоматической коробкой передач. У него не сгибалась нога, и водить такую машину ему было бы значительно легче. Когда он был смертельно болен, угасал, удалось, наконец, купить ему машину с такой коробкой скоростей. Он мечтал выздороветь и поездить на ней. Однажды, после того как я навестил его и собрался уходить, Таня сказала:
– Зяма, что ты стоишь? Иди, открой гараж и отвези Элика домой.
Таня в мучительные месяцы его страданий вела себя потрясающе. Она знала, что болезнь неизлечима, что дни Зямы сочтены, но она не делала из него больного. Хочешь курить – кури, хочешь выпить рюмку – выпей, она его не ограничивала в том, что было как бы вредно. Но что могло быть вредным для человека, чья жизнь кончалась? Зяма открыл гараж, вывел маленький «опель» и отвез меня к дому, до которого было триста метров. Потом развернулся и уехал обратно. Я долго смотрел ему вслед.
Как-то я его спросил:
– Зяма, а что ты хотел бы такого, чтобы еще исполнилось в твоей жизни?
Он ответил, как ребенок:
– Знаешь, я хотел бы пожить еще немного, чтобы можно было поездить на этом чудесном автомобиле с автоматической коробкой скоростей. Это волшебно, он стоит на горке, а я не нажимаю на тормоз…
У меня сдавило горло:
– Ты обязательно поездишь, Зяма, обязательно.
Я не врал тогда во спасение, я верил, что чудо еще возможно, но…