Это не вредность. Он просто посчитал это некоторым предательством по отношению к себе. Думаю, что это не каприз. Может быть, это была уже такая… возрастная обидчивость. Я долго думал, как можно изменить сложившуюся ситуацию, и понял – только юмором. И вот наступил день, когда мы должны были выступать на одном концерте. Я неожиданно для него подошел к нему, встал на колени, ударился лбом об землю и сказал: «Дамы и господа! Позвольте прилюдно принести свои самые высокие извинения великому, неповторимому Зиновию Гердту!.. Зиновий Ефимович, позвольте поцеловать вашу ногу…» И вот тут он захохотал, и всё между нами восстановилось.
 
   Гердт всегда очень внимательно наблюдал за тем, что делают его друзья. Он был первым читателем всех моих рассказов, миниатюр, повестей и т. д. и очень почтительно отзывался о том, что я делаю. Это для меня было как награда. Прочтя один из моих рассказов под названием «Соловьи в сентябре», он сказал: «Аркадий, вы знаете, что в советской литературе последних лет есть только два рассказа, которые могут быть поставлены на пьедестал. Это „Случай на станции Кречетовка“ Александра Исаевича Солженицына и ваш рассказ „Соловьи в сентябре“. Такого я про себя даже подумать не мог…
 
   Он мне частенько звонил и спрашивал: «Аркашенька, ты что-нибудь написал новое?.. – Я не успевал ничего ответить, как он тут же продолжал:
   – Значит, так, сейчас три часа, в пять Таня накрывает на стол. У меня есть совершенно потрясающие напитки, ты приезжаешь ко мне и читаешь всё, что ты написал». На любые попытки возражать (иногда ведь у меня были заранее назначены какие-то важные дела, встречи) он отвечал: «Ты запомнил, Аркадий? В пять часов, я сказал. Не в пять тридцать, а ровно в пять я тебя жду».
   Я приезжал, мы бесподобно вкусно ужинали, прикладывались к напиткам, и я читал ему свои новые вещи. Никаких профессиональных советов он мне никогда не давал. Он мог высказать свое впечатление, может быть, какое-то замечание, не более того. Когда я сам в чем-то сомневался, когда что-то у меня не клеилось, я ехал к нему и читал то, в чем сомневался, и его реакция говорила мне обо всем. Я моментально понимал – чего же у меня здесь не хватает, в чем загвоздка. Но если Гердт говорил «это хорошо», меня взвинчивало до самого потолка. Я был счастлив.
   Как-то раз я приехал к нему, одевшись по-рабочему, не выпендриваясь. На мне была телогрейка, какая-то ушанка… Он открыл дверь, и я ему сказал таким басом: «Хозяин, где читать будем?..» Он был в восторге.
 
   Гердт был актером, который мог сыграть абсолютно всё. И для каждого зрителя, я уверен в этом, был свой «Гердт». Для одних он так и остался фокусником из одноименного фильма, для других фамилия «Гердт» немедленно ассоциируется с «эрой милосердия», для третьих это ведущий «Необыкновенного концерта», для целого поколения детей, наверное, Гердт – это Черная курица из сказки Одоевского, которая говорила его голосом… Но для меня он так и остался Паниковским. Я знаю, что он сам не был доволен этой ролью, но это другой вопрос. Сыграл он Паниковского потрясающе. Трагически. Кто бы ни играл Паниковского – все брали из книги Ильфа и Петрова в основном только внешние стороны этого персонажа, брали только смешное. А Гердт сделал этот персонаж очень человеческим, ранимым, типичным, а посему очень хорошо узнаваемым. Для меня он сам в каком-то смысле был Паниковским. Человеком, который при всем своем даровании, при всей своей подлинной интеллигентности, при сногсшибательной памяти и безупречном вкусе, при том, что его любила вся страна и он знал об этом, ему было мало всего этого. Ему хотелось большего. Другого. Нового.
   Я сам хочу сделать и делаю большой и многослойный роман. Но, как только я его закончу, не удивлюсь, если мне тут же захочет-ся чего-то другого, следующего.
   Мне кажется, что Гердт недоиграл, не дождался своего самого великого, звездного часа.
 
   Я видел его за три недели до смерти.
   Он проводил «Чай-клуб» у себя на даче. Он меня пригласил на этот вечер. Он был очень плох и слаб. Его уже вывозили к столу в кресле, но он смеялся и шутил, он держался. Потом он лег. Все участники этой застольной съемки продолжали выпивать, разговаривать, вспоминать… Кто-то пытался наведаться в комнату Гердта, но Таня охраняла его покой, как всевидящий сфинкс. Он не хотел, чтобы его видели в такой немощи, с такими муками на лице, он хотел, чтобы вечер закончился так же радостно, как и начался. Я тоже пытался сказать Тане, как, мол, так, мы здесь все сидим, выпиваем, отлично себя чувствуем, а он там лежит… Она мне ответила: «Аркадий, сейчас он должен быть один. Если он вернется за стол, ему будет плохо от того, что он не сможет вам соответствовать». Когда я уезжал, зашел к нему. Он не спал, а просто лежал в темной комнате. И всё время вздыхал… Мы с ним поговорили, я ему подарил свою новую книгу. Он мне обещал обязательно прочесть. Я его спросил: «Зяма, ну что вы всё время вздыхаете?.. Вам больно?..» – «Ах, Аркаша… – ответил Гердт. – Да не больно мне… Как бы тебе это объяснить… Ну, не хочется мне уходить из этой жизни…» Я не спрашивал почему. Думаю, потому, что он не сделал чего-то главного в этой жизни, и потому, что очень любил эту жизнь и умел жить. Когда он поднимал бокал, он всегда говорил: «Вот мы все здесь свои за столом… Шурик, Аркаша… Поверьте, я нисколько не боюсь того, что мы все называем смертью, нисколько… Я готов к этому. Я просто хочу, чтобы мы все жили хорошо, благополучно, в нормальной стране… Я хочу, чтобы все эти негодяи и козлы сгинули. И я не хочу, чтобы вы стали козлами…»
   А умирал он очень тяжело… Ведь духовно и морально он был совершенно живой и здоровый человек и был еще способен создать много талантливых вещей. Я думаю, что вот тогда, когда я уходил от него, он прокручивал в голове ситуацию, когда его уже не станет, а всё останется. Как было, так и останется всё на своих местах: те же люди, все друзья, которые так часто собирались у него в доме… только его не будет. Вот что было для него самым убийственным. Уверен, что Гердт никогда не думал о том, как его будут помнить, чествовать, что вот, мол, какой был Зиновий Ефимович… Гердта даже заподозрить в этом трудно. Гердт страдал именно от того, что не увидит своих друзей – кинорежиссеров, актеров, писателей… Не увидит их успехов, радостей, их новых забот…
   Думаю, что по большому счету Зиновий Ефимович не очень хотел вечера, посвященного его восьмидесятилетию, который собрал всех, кто его знал и любил. Уверен, что во многом этот вечер был ему в хорошем смысле навязан его близкими друзьями – Ширвиндтом, Рязановым, Тодоровским… Они понимали, что человек уходит и что если этого не сделать сейчас, то это уже не случится никогда. А самому Гердту этот вечер, я думаю, не был нужен. Я считаю, что для Гердта было большим мужеством выйти в этот вечер на сцену, просидеть там много часов, шутить, острить, сглаживать все ошибки вечера, исправлять некоторых людей, которые пытались поздравлять его стихами… Для человека с почти угасшим здоровьем это – Поступок.
   Я думаю, что при всех жизненных обстоятельствах Гердта, которые чаще работали против него, он сумел справиться со всем этим потому, что всегда знал про себя главное – что и к себе, и по отношению к другим людям всегда был честен, что никогда никого не подставил, не заложил и не продал. Перед Богом он был чист. Оттого и не боялся ничего. И что его поддерживало в жизни? Его потрясающее окружение. Люди, с которыми он дружил на протяжении всей своей жизни, не давали ему ввинчиваться в ту воронку, откуда уже нет выхода. Ведь у каждого человека бывают минуты, когда он задумывается: «А стоит ли вообще дальше жить?..» В такой ситуации к Гердту (даже уже глубоко больному) мог войти Шура Ширвиндт и сказать с порога: «Зяма, ты что, обалдел?!. Ты что здесь разлегся?!. Сегодня же вечер у этого!..» И тогда Гердт резко оживлялся. Он вскакивал, собирался, несся на этот вечер…
   Весь ужас заключается в том, что когда такие люди, как Гердт, уходят, то для нового поколения людей не остается никаких переходных мостиков, никаких связей. Да я даже не знаю, возможно ли для новой генерации преодолеть этот разрыв, который остался после того, как не стало Гердта… Не знаю. Вряд ли… Для того чтобы снова возникли такие «могикане», нужны многие и многие годы. Они должны самозародиться опять, как самозародился и сделал себя сам Зиновий Гердт.

О Ефиме Махаринском

   Мила (Людмила Львовна Хесина) и ее муж Фима (Ефим Геннадьевич Махаринский) «достались» мне от моей ближайшей, еще со школы, подруги Лели, врача-педиатра-отоларинголога. Милка тоже хирург-отоларинголог, только для взрослых.
   После трагично раннего ухода Лели сначала Мила, а потом и Фима вошли в немногочисленный круг наших самых близких друзей, что случается достаточно редко, когда люди далеко не школьники и давно уже даже не студенты.
   Фима – третий (всего!) человек в моей жизни, который по-настоящему любит детей. До этого такими были только Илья и Маша (муж и дочь моей подруги Иры, с которой мы вместе шестьдесят лет). По-моему, нет человека, который осмелится произнести: «Я не люблю детей». Я не говорю о любви к своим детям – это физиология. Сужу по себе: я все сделаю для любых детей – покормлю, почитаю, погуляю, но если найдется тот, кто сделает это вместо меня, то почитаю для себя с большим удовольствием. Эти же, истинно любящие, активно тратят свое время на детей, испытывая его как счастье. Восхищаясь, завидую им, как завидую музыкантам и художникам.
   Фима не только моя радость. Вот стихи, написанные ему в день рождения Эльдаром Рязановым:
 
Как наша даль необозрима —
Народу ужас, жуть, беда!
Но вижу – средь толпы есть Фима.
Вот это да! Вот это да!
 
 
Как все он делает толково, —
Родитель, муж, и друг, и дед.
Попробуй поискать такого,
Ему подобных в мире нет!
 
 
Спортсмен и повар – просто диво,
Он добр и мудр, и в нем есть стиль!
А как он выглядит красиво!
Как водит он автомобиль!
 
 
Он очень славный, страшно милый.
А какова его жена!
Ведь склеил он красотку Милу!
Характеристика полна.
 
 
Он сносит Танины приказы,
Он молчалив, как рыба-кит.
Не скажет ей в ответ: Зараза!
А так – достойно промолчит.
 
 
Да! Он – еврей! Он не татарин.
И не грузин! И не узбек!
Он просто самый лучший парень.
Наш Фима – дивный человек!
 

Ефим Махаринский
НЕРАСТОРЖИМО НАШЕ ЗЯМСТВО…

   У каждого выдающегося человека есть «внешняя» и «внутренняя» жизнь. Мы вместе с женой, врачом, занимали одну из внутренних, сугубо семейных ниш жизни Зиновия Ефимовича. Последние десять лет мы присутствовали на всех сколько-нибудь значительных семейных праздниках, и впечатления, которые вынесли от общения с замечательными, под стать Гердту, людьми заслуживают, может быть, отдельного рассказа.
   Гердт был обожаем «внутри» так же, как и прилюдно. У меня было постоянное желание сделать для него что-то приятное, полезное и, если можно, значительное, чтобы вписаться в круг общения.
   Запомнилась общая суета, связанная с бенефисом в честь 80-летия. Он, тяжелобольной, возлежал на диване на даче в Пахре, много говорил по телефону, что-то согласовывал, предлагал, отвергал – был сорежиссером задуманного спектакля. Улучив момент, я решил тоже внести лепту в это действо и предложил Зяме стишки, которые, как мне кажется, подходили для прочтения на самом бенефисе. Зяма тонко почувствовал мои графоманские, абсолютно непрофессиональные потуги, но, чтобы не совсем обидеть, сказал, что нужно доработать текст, и на всякий случай прочитал мне часовую лекцию по стихосложению с иллюстрацией шедевров, которую я, конечно, никогда не забуду. Я не спал ночь, уперся, доработал два четверостишия и отдал их Зяме. «Ну, хорошо», – сказал он неопределенно и куда-то положил текст.
   И вот идет бенефис. Тяжелобольной Зяма совершает неслыханный подвиг просто потому, что находится на сцене. И вдруг кукла-«конферансье» голосом Зяминого дублера, якобы экспромтом, произносит:
 
Он с детства каждому знаком
Морщинками столь милых черт,
Но подступает к горлу ком,
Когда подходит к рампе Гердт.
 
 
Его судьбы открыт конверт,
И пусть гремят овации,
Ведь он у нас единый Гердт
Российской Федерации.
 
   Аплодисменты подтвердили, что есть какое-то попадание. Я себя чувствовал счастливейшим человеком, хотя и со слезами на глазах. Смех, слезы и аплодисменты непрерывно сменяли друг друга: в зале не было равнодушных. Все понимали, что это прощание…
   После такой тяжелой нагрузки в час ночи раздался телефонный звонок в нашей квартире, и замечательный Зямин голос произнес: «Милочка, ты не могла бы пригласить к телефону известного поэта такого-то…»
   Обстоятельства сложились так, что весть о Зяминой кончине застала нас вдалеке от Москвы. Жена выехала на похороны. Я оставался с внуками и к утру дня похорон протелеграфировал приснившиеся мне строки маленького «реквиема»:
 
Уехал Зяма на гастроли,
Уехал в вечность, навсегда…
Он выступает в новой роли,
О ней он думал иногда.
 
 
Он был нам лучиком надежды
(Зачем на раны сыпать соль),
О том не знали лишь невежды —
Неистребима наша боль.
 
 
Друзьям есть повод для упрямства,
Жить силы новые найдем.
Нерасторжимо наше Зямство —
Как память светлая о нем.
 
   Это мои цветы Зяме.

О Саре Погреб

   По окончании выступлений Гердта к нему за кулисы всегда приходили люди. Так было и после вечера в Магнитогорске много лет назад. Среди пришедших была пожилая женщина, выделившаяся от остальных тем, что ее комплименты звучали наредкость не банально. И вдруг, к огорчению Зямы, она вынула из авоськи, в которой была еще бутылка кефира, красную папку, сказав, что в ней ее стихи. Зная погруженность Гердта в поэзию, его всегда заваливали графоманскими виршами. «Еще одна», – с грустью подумал Зяма, но папку, естественно, взял, так как, по его выражению, любое «написанное в столбик» не прочесть не мог.
   Дня через два после приезда домой, ложась спать, он открыл папку и минут через десять сказал: «Читай, с ума сойти, тут, кажется, настоящее». Мы встали, разбудили гостившую у нас жену моего брата и до утра читали. Утром Зяма связался с Сарой, а потом помчался к Дезику (Давиду Самойлову) за подтверждением наших впечатлений.
   Дезика не было дома, Зяма оставил папку, а через несколько дней Дезик позвонил, что папку найти не может и пусть Сара придет сама и почитает. Сара приехала и, посланная нами, в трепете отправилась к Самойлову. После того как она прочитала Дезику несколько стихотворений, он прервал ее и стал звонить по телефону: «Юра (это был Левитанский, они жили в одном доме), всё бросай, иди сюда, здесь стихи». Когда Сара закончила им читать, Дезик сказал, что никаких советов он ей давать не будет, так как она сложившийся поэт, и что надо публиковаться. Он велел ей сделать подборку из нескольких стихотворений, написал к ним представление, и вместе с Зямой они отдали это в журнал «Дружба народов», где и была первая Сарина публикация. А потом, когда она в силу семейных обстоятельств уже была в Израиле, вышел ее небольшой поэтический сборник «Я домолчалась до стихов» тоже со вступительным словом Д. Самойлова, в котором есть такие слова: «Сара Погреб – человек зрелый и поэт свершившийся… в ее стихах нет колебаний вкуса… Все строго и существенно. Я много слышал и читал ее стихов. У нее есть то, что обычно называют „свой голос“… У нее пристальное зрение художника и умение воплотить мысль и переживание в ритм стиха. Надеюсь, что читатели услышат все это».
   Услышали. Несколько лет назад она была признана лучшим русскоязычным поэтом Израиля. Там же вышел ее второй сборник, «Под оком небосвода», в котором есть такое стихотворение о нашей с Зямой встрече с ней:
 
О двух вечерах в Тель-Авиве,
об одесской песенке, о тоске
Есть интересней, есть прелестней,
Но Зяма выбрал эту песню,
Где лампочка всю ночь не гасла:
«Ну почему ты не пришел,
Когда я была согласна?»
О женском сердце кинолента.
Одесса… Мания акцента.
(Я, знаете, люблю евреев.
Им надо быть еще храбрее.
Их ненавидят так открыто,
И каждый может быть убитым.)
А Танины сновали руки.
Сначала подшивали брюки,
Потом погладили рубашки,
Потом перемывали чашки.
Минуты на три – божья милость —
Мгновенье приостановилось.
Сумерничали окна немо.
Непостижимо! Кто мы? Где мы?
О, место ложки за тарелкой,
Укроп с петрушкой – мелко-мелко,
И выйдешь, кажется, из двери
В тот двор – Строителей, 4.
В рот не брала, а захмелела.
В Москве была… Такое дело.
 
   Для нас с Зямой Сара – подарок судьбы, как, знаю, и Зяма, и рядом я, для нее. Мы близкие люди, не только в обращении друг к другу на «ты», но и в общей позиции к поэзии, людям… Я не каждый день перечитываю Сарины стихи, но очень часто взгромождаюсь на редкого удобства лесенку, чтобы достать книгу, чемодан или еще что с верхней полки. Эту лесенку Сара тащила из Ялты, чтобы я не падала со стула, поставленного на стол.

Сара Погреб
СЧАСТЛИВЕЙ И ГРУСТНЕЕ ВСЕХ…

Жажда
 
З. Г.
Не знаю за что, но за что-то в награду
Внимательный блеск мимолетного взгляда.
А голос от Бога. Сбывание снов.
Стихов водопад,
и поток,
и прохлада,
И нет утоленья!
Бесценен улов,
Но нет утоления… Шторы раздерни:
Просторы апрельскую пьют тишину.
А голые ветки похожи на корни,
Из неба сосущие голубизну.
 
Посвящение
 
 
З. Г.
Счастливей и грустнее всех.
А небо машет синим флагом,
И звать тоскою просто грех
Порывистую эту тягу.
Дотягиваюсь —
чтоб отдать.
Туманностями поделиться.
И суеверно угадать,
Что раз болит, то, значит, длится?
 
Зиновию Гердту
 
Есть медицина лирики высокой.
Летит спасать – ты только позови.
И привитые в отрочестве строки
Целебно циркулируют в крови.
 
 
Мне кажется, мы составляем братство.
Нам выдан был без векселя заем.
Врачует дух подспудное богатство,
И мы друг друга всюду узнаем.
 
 
Звучит пароль: «Я – с улицы, где тополь…»
И отзыв, точно выдох: «…удивлен».
И будто где-то скрещивались тропы,
И нас качал в пути один вагон.
 
 
«Вошла ты». Отзыв: «Резкая, как „нате!“» —
То облако над нами навсегда,
Как будто был один у нас фарватер.
Одни созвездья. Общая беда.
 
 
Пароль: «Как это было! Как совпало…»
И отзыв: «Это все в меня запало».
Поэзия. Сама душа России.
Снега. Дожди.
Как правило, косые.
 
З. Г.
 
Он не дождался в этот год метели.
Без нас уплыл к невыразимой цели
И, в немоту укутанный, плывет.
Но Брамс,
но баритон виолончели
Напомнил мне нетленный голос тот.
 
 
Пока живу, покуда чудо длится,
И под дождем олива шевелится,
И я в тиши губами шевелю,
В любимых строчках —
все презрев границы —
Он здесь. За всех твержу ему: люблю.
 
Ноябрь, 1996

О Викторе Шендеровиче

   Витя попал к нам в дом, когда еще не был столь известен, как сейчас. Ему предложили на телевидении сделать передачу о Гердте, на что он с радостью согласился. И до этого с Зямой делали передачи, брали интервью, «столы» и прочее. Несмотря на то что поначалу Витя показался веселым, прелестным, но легкомысленным человеком, пожалуй, никто так серьезно и подробно не работал над «материалом». Он сделал передачу «Все, что случилось со мной» так достойно, что запредельный в строгости ко всему, в чем он принимал участие, Гердт высказал свою высшую похвалу: «Очень пристойно».
   После передачи очень быстро и активно пошло общение, перешедшее, думаю, что могу так сказать, в дружбу. То есть когда высказываются не только лицеприятные слова, но и вполне жесткая критика, воспринимаемая как помощь.
   В разных компаниях и обществах Зяма довольно часто говорил: «Смотрите, я самый старый!» – «Не старый, а старший», – поправляла его не только я, но и другие. И правда, до конца дней в нем были, несмотря на физическую слабость, редкая молодость духа и интерес ко всему происходящему. Но при этом он никогда не позволял себе то, что называл «навязываться молодым». Вокруг него был достаточно большой круг людей значительно моложе него, но они были рядом по своей инициативе.
   Заслуга в общении с Витей целиком ему и принадлежит. Он нуждался в звонке к Гердту, делился радостями и сложностями своей жизни, искренне и деликатно интересуясь нашей. Зяма ужасно радовался такой теплокровности и говорил, что это прибавляет сил.
   В июне девяносто пятого года было возбуждено уголовное дело против телепрограммы «Куклы». И когда Витя, проведя как сценарист программы пресс-конференцию, приехал к нам на дачу, Зяма выбежал ему навстречу со словами: «Витя! Ведь это же позор! Они не посмеют!». – «Почему?» – спросил Витя, не видя особых препятствий к тому, чтобы «они не посмели». Гердт через короткую паузу убежденно воскликнул: «Но ведь тогда им никто не подаст руки!..» Витя чуть не заплакал от столь доисторической наивности, но сразу почувствовал облегчение и успокоился. И вечер был веселым и легким. А когда идиотизма не произошло и от «Кукол» отстали, оба радовались одинаково.
   Еще во время создания передачи, в начале знакомства, выяснилось, что Шендерович никогда никуда не выезжал. Даже в Болгарию. Или Чехословакию. А в это время по всему свету не гастролировали, как говорится, только ленивые. Витя же был не ленивый, а скромный. И Зяма сказал: «Нет, это просто невозможно! Вывезти Шендеровича за границу должно стать нашей задачей!» И как раз кто-то позвонил из Израиля с приглашением. Зяма порекомендовал Витю, его пригласили, и он поехал. После этого Витя стал замечательно всем нужен и востребован и в Европе, и в Америке, и уж, конечно, дома. К его чести, это обстоятельство его ничуть не изменило. С уже вполне популярным «лицом» он остался таким же шумным, но скромным. Остался бесстрашным верным товарищем.
   Когда Зямы не стало, я подарила Вите его кепку и шарф, надеясь, что через них Вите будет идти некоторая Зямина поддержка. Он их носит и жутко ценит.

Виктор Шендерович
«…ЖИВЫМ, ЖИВЫМ И ТОЛЬКО ДО КОНЦА…»

   В 1992 году на телевидении снимался цикл передач «Двенадцать разгневанных мужчин». Двенадцать портретов известных артистов. Уж почему они были «разгневанные», не знаю – название было просто взято взаймы у старого американского фильма.
   И вот тогдашнее телевизионное начальство предложило мне сделать передачу о Гердте. Надо ли говорить, что я согласился прежде, чем начальство успело закрыть рот!
   Удивительная вещь. Задолго до знакомства я относился к Гердту как к близкому человеку. Я понимал, что такое же родственное чувство Гердт вызывает в сотнях тысяч людей, но всё равно (повторяю, задолго до знакомства) чувство к этому человеку было очень… личным, что ли. Я позвонил Зиновию Ефимовичу – и поехал на Пахру, на дачу, где он жил.
   Машины у меня не было; машина Гердта стояла возле автобусной остановки. Он встречал так всех «безлошадных» гостей.
 
   …Мы уже несколько часов обсуждали будущую телепередачу, когда Татьяна Александровна предложила пройти за стол.
   Гердт подозрительно сильно обрадовался моему согласию поужинать вместе с ним, пошел на кухню и начал лично готовить антрекот, приговаривая что-то насчет собственного гостеприимства. Рядом хлопотала Татьяна Александровна.
   Через несколько минут передо мной, как на скатерти-самобранке, расстелилась еда-питье. А напротив сидел Зиновий Ефимович Гердт – перед стаканом воды и лежащим на блюдечке кусочком мацы.
   Сидевшая рядом с мужем Татьяна Александровна голодала из солидарности.
   А я сидел перед антрекотом, и слюноотделение уже началось. Я что-то жалко пискнул в том смысле, что предполагал ужинать вместе с хозяевами…
   – Ну что вы! – воскликнул Гердт. – Я обожаю, когда при мне вкусно едят! Сделайте одолжение!
   И даже, кажется, приложил руки к груди, изображая мольбу. А я (повторяю в последний раз) был ужасно голоден и долго бороться с интеллигентностью не мог.
   Когда я положил кусочек антрекота в рот, начал его жевать и процесс пищеварения стал необратимым, Гердт негромко – но так, чтобы мне было слышно каждое слово! – сказал, обращаясь к Татьяне Александровне:
   – Ну и молодежь пошла… Напротив него сидят два голодных ветерана войны – а он ест, и хоть бы что!
   Видимо, в этот момент у меня что-то случилось с лицом, потому что Зиновий Ефимович немедленно «раскололся» и начал смеяться. И я понял, что нахожусь в гостях у молодого человека.
   Таким выдался первый день моего знакомства с Гердтом.
 
   У Ежи Леца сказано: «Не всякому жизнь к лицу». Гердту жизнь была поразительно к лицу!.. Он был воплощением радости жизни, человеком невероятного мужского обаяния, которое сохранилось в нём до последних дней.
   Я наблюдал, как это действовало на женщин… Уже во время съемок той нашей телепередачи мы посадили за стол к Зиновию Ефимовичу наших ассистенток (по совместительству – интересных молодых женщин), чтобы Гердту было не так скучно рассказывать по сто восьмому разу свои репризы.