Пока выводили титулы, обдумывали осторожные фразы, Жито лишь утирал пот. Косой взгляд Михаила, переменчивого, как погода, нерешительного и оттого способного под чужим влиянием круто менять гнев на милость, встревожил боярина.
   Ненависть к хитрому чернецу клокотала в нем. Жито долго терпел, но когда покончили с грамотой, отослали гонцов в Москву и свои города, уже за трапезой, боярина прорвало. Улучив миг, он попрекнул Геннадия, говорившего о кротости и смирении:
   - На евангелие ссылаешься, а непотребные дела чернецов скрываешь, отче?
   Епископ поднял строгое лицо от фаянсовой тарелки:
   - Злобствуешь, боярин. Не пойму, о чем ты?
   - Об игумене Перфилье. Иль не знаешь, как он вольных мужиков зорит? Мало вам боярских крестьян сманивать, за княжеских взялись?
   Епископ кивнул:
   - Спасибо, что напомнил, боярин. Все забывал я великому князю сказать, а нынче и день неподходящ. Ну, уж коли ты речь завел, скажу... Княже Михаила Борисович, понудили мужики старцев борисоглебских за меч взяться. Нивы монастырские зорили, скот угоняли, езы отнимали. Игумен Перфилий того надругательства не стерпел, деревеньку разбойную пожег.
   - Врешь! Ничего мужики не трогали! - выкрикнул Жито.
   Епископ поднялся, отодвигая тарелки и чарки, в гневе схватился за посох:
   - Бог простит тебе, боярин, слова твои! Отпусти меня, княже! Не привык я в старости хулу слушать.
   - Владыка! - растерянно позвал Михаил.
   - Стыдно тебе, боярин! - сердито крикнула великая княгиня.
   Великий князь вскочил, удерживая епископа. Жито криво усмехнулся:
   - Ну, ин видать, не ко двору я ныне... Правду не слушают.
   - Уймись! - вдруг закричал епископ. - Церковь поносишь всяко! Служителей господних дармоедами называешь! Прокляну, нечестивец! Анафеме предам!
   Крик обычно чуть ли не шепчущего епископа ошеломил всю трапезную.
   - Уйди, уйди! - дергали боярина соседи.
   Никита отшвырнул столец, ни на кого не глядя, зашагал к двери, хлопнул дубовыми створками.
   Епископ дал усадить себя, забормотал молитву. Михаил, нахохлясь, исподлобья оглядывал стол. На выручку пришла княгиня-мать:
   - Даруй, сыне, те земли монастырю. Отец покойный жаловал борисоглебцев, ангел господень ему там жизнь уберег. А мужиков наказать вели.
   - Дарю! - сказал Михаил, чтоб умилостивить епископа.
   - Благодарю тя, княже! Церковь святая не забывает щедрот твоих! Денно и нощно молитвы о здравии твоем возносим. Знаю, много наветов на слуг господа. В темноте своей завидуют иные дарам твоим, винят святых отцов в стяжательстве. А того не памятуют, что их же грехи монахи отмаливают. Где, князь, чистых сердцем и знающих людей возьмешь, если и монахам еще о каждом куске хлеба печься придется? Одни смерды в монастыри пойдут, кои только соху знают. А высокие помыслами, благородные от схимы отшатнутся. И захиреет православие, и восторжествует диавол!
   Епископ поднял тонкую руку. Широкий рукав рясы сполз, открывая жилистое запястье.
   - И рухнут храмы, и роды древние восплачут!.. Но тому не быть!.. Не попущу! Слугой твоему отцу и церкви был, и ныне лишь о тебе, благе твоем помышляю...
   Трапеза кончилась в молчании. Все спешили разойтись. Епископ уезжал последним. Благословляя князя, как бы вспомнил:
   - Мужикам тем прости. Пусть идут на волю. По неразумению злобствовали. А одного схватить надо. Троих старцев жизни решил. Тать истинный! Федькой звать. Казнить надо злодея.
   - А он мне в ноги бросался! - вспомнил Михаил.
   - Ахти! - всполошилась княгиня. - Вот как беда-то близко была! Сыщи, владыко, разбойника поскорее! Сыщи!
   Покинув покои, епископ сошел с крыльца, осторожно подобрал шубу и рясу и, подхваченный двумя холопами, уселся в колымагу. Тяжелые, сытые кони медленно налегли на гужи.
   Провожая епископский выезд взглядом из окна, великая княгиня вздохнула:
   - Кроток и смирен владыка Геннадий... Простил мужиков. А сердцем тверд и верен нам, Мишенька. На мешкай ты с просьбой его.
   Михаил кивнул, промычав что-то нечленораздельное. Оставаться с матерью вдвоем он не любил. Хотелось пойти на псарню, но в день поминовения сестры этого не подобало делать.
   - Дьяка позвать! - велел мальчик. - Дарственную писать станем!
   - Умненький мой! - улыбнулась княгиня, подходя и трогая длинные кудри сына. - Пиши, князюшка, а я пойду помолюсь.
   Затворив дверь опочивальни, княгиня зевнула, почесала голову и как была прилегла на постелю. Прошлую ночь спала мало: утешала вдовье сердце. Кто знал, что такой день тяжкий выпадет? Хоть теперь вздремнуть...
   А Михаил с дьяком сочинял дарственную. Все лучше, чем учить писание и головоломный греческий язык, никак не дававшийся молодому князю. Пусть его монахи учат!
   Мысли о Москве больше не беспокоили Михаила. Он был скор на забвение. Сильнее страшил его загадочный мужик - убийца. Ведь в одном шаге от князя стоял! Худущий, глаза запали... Не зря тогда сердце замерло, не зря!
   На другое утро Федор Лисица, как всегда, отправился в детинец к приказной избе. Вместе со всяким людом прошел в ворота, побрел ставшими знакомыми проулками.
   В проулках меж домов, огороженных тынами - где из бревен, где из кольев, - толклись торговцы, слонялись бездомные попы, искавшие места или даровой выпивки, гремели телеги с деревенскими кладями, - мужики везли боярам свою дань. На телегах краснели говяжьи и бараньи туши, свешивала длинные шеи битая птица, вздымались кадки с маслом, творогом и капустой. Пропуская обоз, Федор увидел знакомого купца, тоже немало просидевшего у приказа.
   - Здорово! - осклабился Федор. - Ну, што слыхать? Моя-то обида решилась!
   Купец как-то странно поглядел на Федора, отодвинулся и, ничего не ответив, замешался среди народа.
   До избы оставалось рукой подать, как Лисицу окликнули. Горбоносый, черноглазый псарь Никиты Жито в кафтане с галунами торопливо пошел в сторону, кивая на ходу - иди, мол, за мной... Федор, недоумевая, почесал в затылке, нерешительно затоптался на месте: уж очень хотелось поскорее узнать в приказе, как его дела. Однако псарь ждал, и Федор свернул к нему.
   Увидев, что Лисица идет, боярский слуга валкой походкой двинулся по проулку, изредка оглядываясь и осторожно подмигивая.
   Так миновали они один проулок, другой, третий и вышли в незнакомый Лисице тупик. Весь тупик был застроен амбарами, службами, теснившимися к богатому боярскому двору.
   В ворота двора въезжал обоз.
   Псарь дождался Федора, быстро спросил:
   - Видал тебя кто у приказа?
   - Нет, - удивленно ответил Федор. - А што?
   - Иди! - подтолкнул его псарь. - Живей!
   Они проскочили в ворота за последним возом.
   - Запри! - приказал псарь челядинцу в тулупе. - Где боярин?
   - В хоромах.
   Псарь провел Федора в избу для челяди, где в этот час никого уже не было, притворил дверь и, садясь на лавку, расстегнул ворот кафтана.
   - Ну, мужик, счастлив твой бог! - сказал псарь. - Я и сам-то не отдышусь.
   - Пошто? - непонимающе, но уже тревожно улыбнулся Федор. - Чего ты зазвал-то меня?.. Иль не принял князь челобитья?
   Псарь оглянулся на дверь, понизив голос, ответил:
   - Горе лыковое! Куда совался-то? Знаешь, как дело повернулось?.. Землю вашу монастырю отписали, а тебя схватить велено!
   - Господи! - опустился на лавку Федор. - Неужто правда? - В мыслях вдруг мелькнуло: "А купец?" Вспомнил его странный взгляд, то, как отстранился он и замешался в толпу. Уже знал!
   - Мне врать незачем, - ответил псарь. - А дело плохо, мужик. Молись богу за боярина нашего, это он велел сыскать тебя и упредить. Не встреться ты мне - сидел бы в пытошной.
   - Да за што?! За што?! - взмолился Федор. - Нету вины на мне!
   Псарь поднялся, громыхнув лавкой.
   - Я-то верю. Там не поверили бы!.. Ну, сиди. Велел боярин оповестить, как ты сыщешься. Да не говори ни с кем, кто войдет. Пришел, мол, к дружку, к Васильке. Так меня зовут. И все.
   Василька вышел из избы. Федор неподвижно сидел на лавке, сжав руки коленями. Такого он не ждал. Думал, сегодня радость понесет своим. Ан вона как вышло! Мысли Федора путались.
   "Да что ж это? - сумбурно думал он. - Меня же и казнить?.. Никого не убивал. Земля-то наша! Ну, дрались, так не мы первые. Да наших же убили, а меня казнить... Господи!.. Как же теперь?.. Кому сказать?.. Ославят татем... Анисья и Ванятка-то ждут - приду. А как приду?.. Может, псарь-то напутал? Может, не так все?"
   Но сердце сжимало тоскливое предчувствие: "Так! Так!" Федор потер лоб.
   "Где ж правда? - подумал он. - Где?!"
   Василька открыл дверь:
   - Иди-ка к боярину.
   На боярском дворе шла разгрузка обоза. Мужики и челядь перетаскивали в клети и кладовые привезенные снедь, шкуры, меха.
   Боярский волостель взвешивал и считал добро, пробуя капусту, нюхая мясо, запуская грязный палец в кадки с маслом.
   Гусятина показалась ему тощей. Взяв гуся за облезлую шею, волостель тыкал им в нос виновато переминавшегося мужичка.
   - Это гусь?! - орал волостель. - Гусь?! Мощи это, а не гусь! Плуты, бестии! Своему боярину дохлятину везете, а сами, поди, шкварки жрете! Мяса нагуливаете! А вот на конюшне увижу, много ль нагулял!
   Мужик был худ, бледен. Какие там шкварки! Хоть бы затирку не через день есть! Но он не возражал волостелю, а кланялся и бормотал:
   - Помилуй, Семенко... Не доглядели... Помилуй!.. А тебе маслица, маслица привезли.
   - Маслица! - пробурчал Семенко. - Не ори, дурак... Ишь, удивил! А гуся куда дену?.. Ну-ко, покажь других. Тоже тощи. Да. Вот эти лучше. Вот таких и вози, лапоть! Есть же хорошие-то! Вишь, какой разъелся. Что твой боров! Ладно, тащи всех... Эй, армяк, покажь, покажь барана-то!
   Обойдя воз, Василька привел Федора к хоромам. Высокие, двухъярусные, обшитые тесом, с резными перильцами крылец и гульбищ, с цветными наличниками окон, с затейливыми петухами на коньках теремов, хоромы выглядели богато.
   - Сюда! - указал Василька.
   Они вошли в дом с черного крыльца. Никогда не бывал Федор в боярском жилье, и случись ему попасть сюда в другое время, оробел бы и растерялся от множества невиданных вещей. Но сейчас ему было не до разглядыванья обитых тканью стен, изразцовых печей, узорных поставцев, шитых скатертей, обитых бархатом стольцев. Он словно и не видел всего.
   Боярин Жито ждал Федора, сидя на покрытой медвежьими шкурами широкой лавке в дальнем, тайном покое.
   Он махнул Васильке рукой: - Уходи! - глядя на одного Лисицу, остановившегося с шапкой в руке у порога.
   - Ну-к, подойди ближе! - услышал Василька слова боярина, закрывая дверь. И хотя псарь, выйдя, прильнул ухом к двери, долго вслушивался в неясные голоса, он ничего больше не услыхал. А разговор был у боярина с неизвестным беднягой-мужиком длинный. Боярский голос то возвышался, то совсем пропадал, - не то пугал, не то поучал и на что-то подговаривал Жито своего гостя. Василька устал, у него заломило в ногах, когда дверь, наконец, отворилась.
   Боярин хмуро спросил:
   - Подслушивал, пес? Зря! Здесь не слышно. Мужика сам накормишь, сюда принесешь... Шапку и кафтан ему сыщи. И сам - никуда. Ступай!
   Принеся Федору щей, Василька с любопытством взглянул на мужика. Лисица задумчиво глядел в оконце. Широкое, худое лицо его было мрачно.
   - О чем с боярином-то говорил? - оглянувшись, спросил псарь.
   Лисица повернулся к нему, разглядывая, словно впервые увидел, потом с трудом усмехнулся.
   - Спроси-ка у него у самого. Может, скажет. Вишь, верит он тебе... Верит, а ты любопытствуешь!
   Василька не обиделся. Он и верно знал много боярских тайн, но молчать умел, за что и был не раз жалован подарками.
   - Ладно! - добродушно отозвался он. - Мимо меня не пройдет. А тебе, видать, повезло. Боярин наш службы не забывает!
   ...Напрасно челядинцы епископа весь день поджидали рыжебородого мужика в сермяге возле приказа, напрасно переворошили никитинский и кашинский дома, напрасно сторожили выходы из детинца. Лисица как в воду канул.
   С этого дня никто в Твери его больше не видал. Один горбоносый Василька, похоже, знал что-то, но он был нем.
   В начале ноября от Дмитрова к Москве, по дороге, пробитой в глухих чащобах векового леса, ехал одинокий всадник. Добрый вороной конь, косясь на лес, послушно выстукивал копытами по прихваченной морозцем земле. Заслышав голоса или скрип подвод, всадник поднимал ворот кафтана, дергал повод и торопливо сворачивал в сторону. Здесь, невидимый за стволами деревьев и за кустарниками, он выжидал, пока проедет мимо встречный обоз или проскачет, окруженный слугами, боярин, потом снова выбирался на дорогу и продолжал свой путь.
   Всадник, видно, был бесстрашен, коли пустился в такой путь один. Каждый миг можно было встретить лихих людей, столкнуться с волчьей стаей или медведем. Но, кажется, всадник думал об этом меньше всего. Лишь изредка он настороженно поворачивал голову, прислушиваясь - не скачут ли сзади?
   Лес был мрачен и темен. Ободранные морозами и ветром березы и осины уныло раскачивали голыми ветвями над холодной землей. Густые, черные в глубине леса ели поскрипывали и шумели так, словно из груди чащи вырывались тяжелые вздохи.
   Жутко было на дмитровской дороге, особенно к вечеру, когда темень и лес заодно наваливались на человека,
   Всадник похлопывал коня по вздрагивающей шее, пробовал, на месте ли сабля. Но путь продолжал, до боли в глазах всматриваясь во мрак, натыкаясь лицом на ветки, напряженный, как натянутая тетива.
   Под утро был уже верстах в двадцати от Москвы. Усталый конь еле шел. Всадник промерз и изнемог. Его лицо под надвинутой на уши шапкой казалось серым. Надо было отдохнуть. Выехав на поле и увидев, что ближняя деревня чернеет верст на пять в стороне, всадник помедлил, а потом решительно свернул обратно в чащу.
   Там он слез с коня. Перед ним была укромная полянка, охваченная густым ельником. Ни один звук не нарушал ее холодной тишины.
   Всадник снял привязанный за седлом мешок, высыпал из него на прибитую морозом траву овес, разнуздал коня, поводил его, дал остыть, напоил из ямы и пустил к корму. Конь захрупал, вытягивая крутую шею. Всаднику хотелось тотчас лечь и уснуть, но он пересилил себя и принялся собирать хворост. На поляне сушняка было мало, пришлось углубиться в хвойник.
   Замерзшие руки повиновались плохо, но всадник был упорен, и его вязанка постепенно росла. Тут он услышал тревожное ржание. Обхватив вязанку, он стал продираться к поляне. Конь высоко поднял голову и навострил уши. Человек посмотрел туда, куда глядело животное, и невольно вздрогнул. В просвете между елями сидел волк. Человек бросил хворост и в два прыжка очутился возле коня. Оглядываясь, быстро затянул подпругу, наложил узду. Он понял опасность сразу. Там, в елях, - он видел это опытным взглядом зверолова, - сидела старая, матерая волчица. Значит, где-то вокруг таилась стая, ждущая только зова, чтоб броситься на лошадь и человека. Конь, понимая хозяина, осторожно поводил ушами, не спуская взгляда с врага, готовый ринуться прочь, повинуясь первому движению пальцев путника., Но человек выжидал. Он знал, что бегство означало бы сейчас гибель. Усталый конь не успеет пробиться сквозь лес.
   Человек осторожно вынул саблю и попытался краем глаза найти поблизости высокое, удобное дерево. В душе он уже предал своего четвероногого друга, чтобы спасти собственную жизнь. Но высокого дерева вблизи не было, и человек невольно вернулся к прежней надежде - надежде на лошадь.
   Осталось одно - скакать, ухватиться за какой-нибудь сук и все же обмануть стаю.
   Человек приготовился прыгнуть в седло и предоставить все случаю, как заметил, что волчица повернулась и медленно, волоча зад, стала отходить. Она не выла. В движениях ее не было злобной, хищной повадки. Она просто с трудом шла, и в повороте головы зверя человек увидел боязнь. Тогда человек решился. В несколько прыжков он пересек поляну, вломился в ельник и настиг волчицу.
   Она услышала треск сучьев, топот и обернулась. Занеся саблю, человек приготовился ударить нападающего зверя. Но волчица не прыгнула. Тусклыми глазами оглядев врага, она тихо опустилась на землю и прикрыла редкие, короткие седые ресницы. И человек увидел - она стара. Седая, свалявшаяся шерсть на тощих ребрах волчицы висела беспомощными клочьями. Глаза загноились. Шкура судорожно вздрагивала...
   Много лет прожила волчица на свете. Веселым щенком визжала от удовольствия, впервые ощутив солнечное тепло, молодой и сильной самкой с нетерпеливой дрожью в теле следила за яростной дракой самцов, заботливой матерью отчаянно бросалась, спасая детенышей, на любого врага. Все это было давно... Теперь она слышала голос старости и смерти, и ушла умирать в одиночестве, оставив детям свою долю в последней общей добыче. Она шла умирать, движимая и здесь тем же могучим инстинктом жизни, подчиняясь которому она еще недавно убивала других.
   Теперь смерть была перед ней. И она покорно ждала...
   Но она опять услышала треск и, с трудом открыв глаза, увидела, что человек ушел. Тогда волчица поняла, что ей еще придется ждать, и положила морду на лапы.
   А человек, успокоив коня, устало развел костер, расстелил возле него кошму и мгновенно уснул глубоким чутким сном. Шапка съехала, открыв выпуклый лоб и огненные космы.
   Человек спал долго. Костер прогорел. Тогда он сел, озираясь и ощупывая шапку с доносом на тверского князя, учиняющего сговор с Литвой. Потом быстро собрался и пошел было, держа коня в поводу, к дороге, но повернулся, оставил лошадь и зашагал туда, где залегла волчица. Волчица была мертва. Человек покачал головой. При виде этой одинокой и покорной смерти ему стало не по себе.
   Через некоторое время человек уже опять погонял коня по дороге на Москву. Белокаменная была близко, и он теперь никуда не сворачивал, встречая обозы и конных.
   Показались подмосковные деревеньки и над ними высокие стрельницы кремля.
   - Доскакал, Федор! - сказал человек и перекрестился.
   Глава пятая
   Темно в длинном, приземистом караван-сарае. В приоткрытой двери черная ветвь алычи и звезда. На косяке слабый отсвет дальнего костра: в углу двора варят плов. Где-то за тонкими глиняными стенами переступают кони и верблюды. У костра поют.
   А судьба - темнее этой ночи. Она - как песня на чужом языке. О чем говорится в ней? О горе или радости? Поди угадай!
   Это последняя ночь вместе со своими. Афанасий Никитин лежит на охапке горько пахнущего сена. Рядом - Копылов. Они молчат. Говорить трудно и незачем. Каждый чувствует: сегодня он теряет друга. Может быть, навеки. Но пока они вместе, и не нужно ни о чем говорить. Лучше вот так лежать и смотреть в дверь караван-сарая, не огорчая товарища воспоминаниями и думами о будущем.
   И они лежат молча, а в душе у каждого боль и тревога. Сколько пережито с того дня, как рискнули они выйти в своих суденышках в разыгравшееся Хвалынское море! Трое суток швыряла их гневная фурстовина*. Как закроешь глаза, до сих пор видится утлый нос "рыбы", карабкающейся на бесконечный, ревущий морской вал. Внутри снова все обрывается, как тогда, когда "рыба", помедлив на белой, кипящей вершине вала, проваливается в распахнувшийся водяной мрак, летит в брызгах навстречу верной гибели и, только чудом уцелев, принимается снова карабкаться к небу... Они делают то, что могут: из последних сил стараются удержать лодку против волны. На второй ладье пали духом, ее вмиг оттащило, снесло, крики москвичей проглотила тьма. Но думать о чужой судьбе некогда. Волны то и дело накрывают людей с головой, а вырвавшись из удушающей ледяной купели, надо грести и вычерпывать воду. Сорвало и унесло мех с пресной водой, смыло мешок с провизией.
   ______________ * Фурстовина - буря.
   Мазендаранец Али, неловко повернувшись, чуть не падает за борт. Никитин чувствует, что еще мгновение, и либо порвутся мускулы руки, которой он обхватил купца, либо и он сам полетит за ним. Юсуф делает судорожные усилия, чтобы поддержать Али, помочь ему. Наконец Али вне опасности...
   Хасан-бек сидит на веслах наравне со всеми. Крашеная борода его облезла и оказалась седой, но старик крепок и держится, отплевывая соленую воду, упираясь никитинскими сапогами в планку на дне "рыбы", чтоб сильнее был рывок весла. На веслах меняются часто, потому что силы иссякают быстро, а подкрепить их нечем, и самое страшное - уснуть.
   На вторые сутки спать хочется страстно, до безумия. Сильнее, чем пить. Жажда заставляет хлебать соленую, едкую воду. Людей рвет, но все же они пьют. А спать нельзя - смоет. И путники борются с усталостью и сном из последних сил.
   Иногда Афанасий ощущает, как, вопреки воле и остаткам сознания, погружаются в сон его руки или ноги.
   Это страшно, когда спит какая-то часть тела, отказываясь подчиняться голове.
   Он выдерживает до конца. Потом понимает - его привязывают к скамье. И тогда он засыпает мгновенно, не дождавшись, пока завяжут последний узел. Ему уже безразличны ревущие валы, ледяная бездна под "рыбой", вой ветра. Он спит обвиснув всем телом, погружаясь в воду на дне "рыбы", как в пуховую перину.
   Он даже не знает, что все уже спали, что его черед был последний.
   Проснувшись, Афанасий видит то же небо, те же валы, но что-то изменилось. Что? Никак не понять. Потом он догадывается: в лодке хохочут. Это один из мазендаранцез. Выкатив побелевшие глаза, высунув распухший язык, мазендаранец сотрясается от хохота. Он сошел с ума. Мазендаранца привязывают на корме. Это трудно, а он еще бьется и чуть не переворачивает лодку, пока его не ударяют веслом по бритой голове.
   А "рыба" все взлетает и проваливается, и вокруг не видно ничего, кроме бешеной воды.
   Вода залепляет глаза, вода оглушает, вода заталкивает в горло слова молитв. Вода сверху и снизу, под лодкой и в лодке, и, наконец, начинает казаться, что и небо - не небо, а огромная черная волна, накрывшая весь мир.
   Афанасий видит, как Хасан-бек бросает весло и его рот кривится, голова дрожит. Весло тотчас исчезает в водовороте Лодка, теряя направление, начинает медленно поворачиваться боком к волнам. Это гибель.
   В ту же минуту, опередив Никитина, возле посла оказываются Юсуф и Копылов. По лицу Юсуфа видно, что он дико ругается. Посла отбрасывают в сторону. Копылов выхватывает у гребущего шемаханца единственное оставшееся весло, принимается яростно выпрямлять лодку.
   Теперь у них только одно, только одно весло! Но лодка, слава богу, опять режет носом.
   Начинается третий день. Все происходящее кажется невероятным. Усталость настолько притупила чувства, что уже смотришь на самого себя, как на чужого человека, и даже мысль о гибели не приходит.
   Вода, вода, вода, вой ветра и нечеловеческие усилия не перевернуться. Больше ничего.
   Буря стихает так же быстро, как началась. Размах волн делается меньше, небо светлеет, и вскоре лодка уже едва покачивается на зеленеющем просторе моря. На горизонте справа угадываются горы. Сквозь облака пробивается солнечный луч. Еще час - и Хвалынского моря не узнать. Оно все горит, ласково переливается под потоками солнца, нежно журчит за бортом, облизывает лодку, будто заботливая сука зашибленного кутенка.
   Юсуф, присев на корточки, закрывает лицо руками. Сквозь распухшие пальцы текут слезы. Копылов валится на борт, сразу обессилев. Мазендаранец Али пристально смотрит на Никитина, с трудом дышит, словно хочет что-то сказать и не находит слов.
   Никитин устало улыбается ему.
   - Ты спас мне жизнь! - говорит Али.
   - Кончилось! - не слыша, кивает Никитин. - Миловал господь!
   Вокруг покой, солнце, теплынь!
   К вечеру, когда солнце уходит за громады гор, лодка приближается к берегу. На берегу, тесно зажатый меж двух каменных стен, упирающихся в море, уступами громоздится долгожданный Дербент. Видны плоские крыши домов и голубоватые в вечерней дымке минареты.
   Рыбачьи лодки волокут сети. На открытом причале - скопище туркменских челноков, круглобоких, кургузых персидских парусников, родные для глаза волжские струги.
   - Наших не видать! - вглядевшись, решает Копылов.
   - Папинский струг! - возбужденно кричит Васька. - Эвон, эвон, самый большой!
   Он улыбается, говорит о Панине, дергает путников за рукава, его радость передается и тверичам. Все же свои, русские здесь! Не бросят!
   Лодку подгоняют к стругу. С челноков и парусников глядят на путников смуглолицые люди, покачивают головами, щелкают языками, окликают, о чем-то спрашивают. На палубе струга показывается чернобородый мужчина, озадаченно смотрит вниз, на потрепанную "рыбу" и оборванных, поднимающих к нему руки мореходов, что-то соображает и крякает:
   - Эх-ма! Да никак посла принесло?.. Васька, дурак, что случилось? Кречеты где, идол?!
   Прежде всего набрасываются на воду. За расспросами, едой, оханьями время летит быстро. Юсуф, ушедший в город,, приводит Хасан-беку коня, привозит одежду. Сняв сапоги, шемаханец отдает их босому Никитину.
   - Завтра найдешь меня! - говорит он, опоясывая богатый халат.
   Юсуф приводит всех в караван-сарай. Хозяин, суетясь, притаскивает тюфяки, посылает слугу за сеном, зовет к плову.
   Какой там плов! Спать! Повалившись на сено, Никитин слышит, как Юсуф говорит кому-то, может быть и ему:
   - Хасан-бек думает, что ладью москвичей разбило около Тарки. Теперь они у кайтаков!
   Он силится ответить Юсуфу, но не может и засыпает.
   Сон - как детство: ни тревог, ни дум.
   А утро всегда приносит новые заботы. Начинается оно диким ревом ишака. Маленький, облезлый, он стоит посреди двора, широко расставив мохнатые ноги, склонив ушастую морду, и ревет настойчиво, надрывно, пока откуда-то не вылезает заспанный погонщик в драном коричневом бешмете. Теперь орут двое. Ишак, глядя на погонщика, погонщик - на ишака. Появляется кругленький человечек в полосатом лилово-желтом халате. Кругленький человечек набрасывается на погонщика с бранью, пихает его короткими ручками. Толстые губы человека покрываются пеной.