Страница:
Его реакции несколько удивляли. Он постоянно, как говорится, отключался.
По набережной вышли к японскому ресторану, который высмотрели вчера, прогуливаясь тут же. Тогда в глубине они заметили отдельный большой стол с металлическим листом посередине. Молодой японец, весело переговариваясь с гостями, как бы даже паря над ними, ловко орудовал острыми металлическими лопаточками. Те блестели, несколько даже зловеще взлетая в воздух над головами невинных посетителей. Компания из шестерых немцев неистово галдела, наблюдая сей кулинарный перформанс.
За спиной шумело уже почти невидимое море. Серое, оно сливалось с серым же небом и непроглядным воздухом. Желтый свет прибрежных фонарей затянул все маслянистой пленкой.
— Не люблю немцев, — сказала она.
Увы, в своих суждениях и проявлениях порой она была откровенно банальна. Это сразу бросалось в глаза. Ну и что? Молодая еще. Да и без гуманитарной муштры — оправдывал он ее. Может, оно и правильней — моментальная и естественная реакция. Ох уж этот неискоренимый интеллигентский руссоизм! — остановил он себя и опять улыбнулся.
— Ты чего улыбаешься? Что я немцев не люблю?
— Да нет, нет. Хотя да. За что уж они так особо нелюбимы? — насмешливо вопросил он.
— За что? — она быстро взглянула, почувствовав как бы некую слабо выявленную агрессию с его стороны. — Да хотя бы за то, что две мировые войны развязали, — нашлась она.
— Веские основания, — опять не без иронии отозвался он.
Надолго замолчали. Даже как бы надулись друг на друга.
Вечерело. Обратный путь лежал к их временной обители. К Ошен Клабу. По дороге зашли в магазин и купили кошачьего корму. Она, оказалось, разбиралась в этом получше его. Хотя что за предмет такой специальный — кошачий корм!
Дальше все шло стремительно.
Как поминалось, он просто не успевал подготовить себя к каждой новой перемене в ее внешности, характере и поведении. Она худела. Крепкое, как бы в меру поддутое изнутри тело начинало проваливаться. Стягиваться к каким-то неумолимым осям внутренней гравитации. Походка стала не столь летающей. Он с некой деланой бодрецой изображал, что ничего не происходит. Все нормально. И раньше-то их телесные касания были не то чтобы интенсивными. Теперь они и вовсе ограничивались легкими поцелуями и поглаживанием. Она отнюдь не делала вид, что все обыденно и нормально, но не акцентировала это. И, самое важное, не стыдилась.
— Я продаю Виталию все дело, — Виталий был компаньоном по бизнесу. — Тебе открыла отдельный счет, деньги все переведу туда. Насчет квартир сам помнишь. — Он помнил. Сдавали две новокупленные. В третьей же, большой и дорогой, в самом центре, жили сами. — Только, ради Бога, будь осторожнее. А то вечно с тобой что-нибудь происходит.
— Что со мной?.. — привычно встрепенулся он, но понял нынешнюю неуместность подобного. Ничего иного же сказать не мог. Не был приучен. Не выработалось в обиходе их совместной, достаточно долгой уже жизни.
Японец протирал инструменты своего производства, искоса поглядывая на них. Они отдыхали. Сидели, выпрямив спины и молча глядя в сторону вечереющего моря. Расплатились. По обычаям дофеминистского времени заплатил он. Она не возражала. Медленно побрели в сторону своего жилья.
После долгого сидения в ресторане он как бы заново научался ходить. Ее движения стали не столь решительны и порывисты, но мягки и пластичны. Ему это понравилось. Ни о чем не заговаривали. Она взяла его под руку. Он прижал ее кисть к своим достаточно-таки ощутимо выступающим под рубашкой ребрам.
— Не колется? — поспешил отреагировать он.
— Что? — не поняла она.
— Мои обнаженные ребра не очень травмируют?
Она тихо улыбнулась в ответ. Она была настроена лирически. Он почувствовал это и захотел сказать что-то, попадающее ей в тон. Но, оказывается, не умел. Да, да, не умел! Так за немалую свою жизнь и не научился. Промычал что-то. Она взглянула, прижалась головой к его плечу.
Все было ясно.
Пришли на территорию нынешнего обитания. Поднялись на общий открытый балкон второго этажа. Было уже темно. Проходя мимо своей комнаты, она остановилась, не отпуская его руки, и легонько потянула в направлении двери. Он замер. Потом поспешил:
— Я сейчас. Сейчас. Я должен Юле сказать.
— Юле? — в темноте не было видно ее лица, но по голосу чувствовалось если не замешательство, то недоумение.
— Ну, в смысле убрать там… Корм… Сейчас.
И вот жена слегла. Все было ясно. И ей, и ему. Она нисколько не капризничала, но силы явно оставляли ее. Кожа потемнела и постепенно, день за днем, все глубже уходила в провалы костей. Голова с повылезшими волосами напоминала трогательный одуванчик. Она оказалась на удивление легка, когда он нес ее, молчаливую и не сопротивляющуюся, в ванную и там медленно обмывал. Ее кожа стала неимоверно чувствительной, даже легкие омовения доставляли если не мучения, то явное беспокойство и неприятность. Она морщилась.
— Что? — испуганно спрашивал он.
— Ничего, ничего, — бормотала она.
Друзья навещали редко. Их можно было понять. Приходили поодиночке, даже визит двоих ей был уже утомителен. И все-таки она на удивление легко и прямо-таки весело реагировала на их появление. Оживлялась, приподнималась на подушках и слабым голосом выспрашивала о подробностях своего бывшего бизнеса, их жизни, не поминая и не останавливаясь на деталях и подробностях собственного теперешнего состояния. Да это и не требовало оговорок. Все было налицо. Она уставала быстро, откидывалась и замирала. Засыпала? Просто ли дремала?
Он уходил с визитером на кухню. Долго молчали. Потом заводили разговор на какие-то отвлеченные темы. Но недолго.
— Старик, может, чем помочь нужно? Деньги?
— Нет, нет. Ничего. Деньги есть, — денег действительно было больше чем достаточно.
— Ну, я побежал, — и убегал.
Он совсем уже не выходил из дома. Только за продуктами и болеутоляющими. Сидел у ее кровати. Читал старые, проверенные книги. Она молча слушала.
— Вот, вся жизнь впустую прошла, — как-то прервала она его чтение.
— Ну, почему впустую?
— Потому что впустую, — прежним, не терпящим возражений голосом взрослого человека остановила она его и слабо откинулась на подушки.
Регулярно приходила молодая деловитая медсестра, встряхивала шприц, прищурившись на фоне окна, сердито рассматривала его и, решительно, но в то же время и деликатно повернув жену чуть набок, стремительно делала обезболивающий укол. Ее визиты становились все чаще и чаще.
— Как ты без меня… — звучал ее тихий голос посреди его бодрых рассуждений. Он останавливался и растерянно глядел не нее. — Ну, продолжай, продолжай.
Она засыпала. Он облегченно вздыхал.
Ее уже невозможно было носить в ванную, но только обмывать мокрой теплой тряпкой прямо в постели, тихонько приподнимая и подползая рукой под спину. Ей это доставляло мучение. Ему тоже. Она почти потеряла голос и ничего не говорила. Только внимательно слушала. От нее стал исходить специфический запах.
Кошка, поначалу не сползавшая с ее постели, в один из последних дней спрыгнула и сидела теперь рядом с ним, внимательно разглядывая жену.
— Правильно, Юленька, — чуть слышно и хрипло произнесла она. — Вот, вдвоем остаетесь. Ты уж проследи за ним. Кошка согласно склонила голову. Японское выражение ее лица не давало возможности проглядеть в нем что-то большее, нежели просто спокойствие и непричастность ко всему происходящему. Но это было явно не так. Они оба знали о том. Оба знали ее.
Он вошел в комнату. Юля смотрела на него.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он, меняя ей туалет и насыпая корм. — Я тут ненадолго. Не пропадешь без меня? — вопрос его был несколько бессмыслен.
Быстро подошел к столу и мелким разборчивым почерком записал что-то в свой блокнотик. Весь день за прогулками и разговорами как-то не случилось времени совершить этот привычный рутинный ритуал. Сделал. Закрыл блокнот.
Осмотрелся. Подумал, переодел рубашку. Вынул и проверил завтрашний билет на рейс. Да, вечерний. 20.45. Приехать нужно было за час, и дорога до аэропорта занимала не больше 20–25 минут. Юлия тоже улетала вечером, но гораздо позднее. Значит, завтра времени до 19.00. Он спрятал билет, поправил на столе книжки и еще раз внимательно поглядел на кошку. Она сидела на подушке его постели и смотрела.
Он вышел.
Друзья и даже малознакомые партнеры жены очень помогли ему в мучительных похоронных делах. Они были просто неожидаемо заботливы и корректны. Говорю быстро, почти скороговоркой. Возможно, это заслуживало бы и более пространного описания. Но так уж получилось.
Незамужняя сестра, премного помогавшая ему в последние дни болезни жены, после похорон на несколько дней переехала к нему. Помогала по хозяйству. Он уже отвык от столь жесткой опеки, но в данном случае это было и лучше. На время сестра несколько смягчила резкость своих оценок его образа жизни. Юля, до сей поры не очень жаловавшая ее вниманием во время редких визитов, на эти дни перебралась к ней на колени. Тем более что сестра устраивалась на привычном кухонном месте жены — боком к окну и спиной к холодильнику.
— Ага, признала.
Но лизать ее кошка не решилась — сестра была достаточно сурова с ней.
Друзья же убедили его поехать на Канары. Он долго сопротивлялся. Даже не сопротивлялся, а как бы отлынывал от ответа, уклоняясь от их увещеваний. Целыми днями он просиживал с Юлей на диване. Она внимательно следила за перелистыванием страниц.
В результате убедили.
Одна из знакомых жены оказалась владелицей небольшого туристического бюро. Все совершили быстро, без малейших усилий с его стороны. Друзья же сделали необходимые кошачьи прививки и оформили документы на транспортировку Юли. Та тоже ничего не имела против. Собственно, она не проявляла никакого явного предпочтения. Ей, как и ему, было безразлично.
Их довезли до аэропорта и почти посадили в самолет. Сказали, что точно так же и встретят по приезде. Сомневаться не приходилось.
Вид долговязого неподвижного мужчины с кошачьей клеткой среди аэропортного мельтешения был достаточно странен.
Когда ранним утром, чуть подрагивая, крадучись, он осторожно повернул ключ в двери своей комнаты и вошел внутрь, Юля по-прежнему строго и торжественно восседала на его подушке. Ровно в той же позиции, как он ее и оставил вчера вечером. В комнате стоял густой, почти тошнотворный запах. Он подошел и увидел, что вся подушка под ней была насквозь мокрой. Он хотел что-то сказать, но только поморщился. Юля даже не пошевелилась.
Минуту он стоял в полнейшей отрешенности.
Потом опомнился, стремительно собрал вещи, запихал книжки в сумку через плечо, подхватил Юлю и выскочил во двор. В регистрации уже шевелилась молодая женщина.
— Вы так рано? — спросила она на ломаном английском.
— Да, да. Можно вызвать такси? — на том же невнятном английском попросил он, отдавая ключ и поминутно оглядываясь на дверь.
Подошла машина. Он вышел с сумками и кошкой под мышкой из комнаты регистрации, где скрывался все время ожидания. Быстро взглянул на дверь своего обиталища и на соседнюю. Бросив последний неприязненный взгляд на нелюдимое море, пригнул голову и влез в машину. И укатил.
В кафе аэропорта он забился в угол, постоянно оглядываясь и чуть ли не вздрагивая при появлении каждого нового посетителя. Просидев там почти весь день, с облегчением услышал объявление о своем рейсе.
— Ну, Юля, пора, — вскочил и направился к месту посадки.
Мой милый, милый Моцарт
Некоторое время Моцарт лежал недвижно, созерцая стену, не притрагиваясь к ней. Удерживаясь от этого. Утомился.
Потянулся до хруста в суставах и зажмурился. Опять развернулся лицом к комнате. В световом столбе играли, кружились пылинки. Моцарт попытался ухватить одну из них, но неудачно. А и ладно. И так хорошо. Он замер и долго лежал на спине с открытыми глазами. Вспоминал. Снилась какая-то погоня, так как проснулся он от подрагивания и быстрого перебирания ногами в воздухе. Конкретнее ничего не припоминалось. Все сразу же пропало и забылось, как только открыл глаза.
Прислушался.
В знакомых шумах с улицы, доносившихся в раскрытое по лету окно, не было ничего необычного. Разве что на секунду-другую настороженное внимание мог привлечь мгновенный шорох множества одновременно всколыхнувшихся птичьих перьев. Ишь, взметнулись! — отметил про себя Моцарт. Чем-то вспугнутые или по чьему-то высшему, со стороны не распознаваемому приказу пернатые тушки сорвались с соседней крыши и теперь висели недосягаемы, удерживаемые в воздухе раскинутым парусом суховатых крыльев. Да, недосягаемы. Моцарт опять мечтательно потянулся. Недосягаемы. А впрочем…
Квартира наполнялась привычным утренним шевелением. Кто-то стремительно покидал дом, убегая по своим ежедневным суетливым делам. Кто-то, наоборот, приходил. Долго возился в прихожей, медленно включаясь в обычную трудовую рутину. Войдя с улицы, покряхтывая, сменял пыльную обувь. Да, угадывал Моцарт, это служанка. Немолодая, но вполне терпимая. Иногда даже внимательная и услужливая. Впрочем, совсем, совсем нечасто. Вдова какого-то солидного почтового служащего из дальнего пригорода, несшая здесь службу за весьма скромную плату. А из ближнего-то кто бы, избалованный большими деньгами большого города, согласился маяться по хозяйству почти целый день за такой оклад? В результате же все были довольны.
Изредка она поведывала кому-то в глубине квартиры то ли про свои болезни и напасти, то ли о страданиях кого-то из близких, впрочем, вполне Моцарту неизвестных. Да и какая разница? До него доносился с трудом различимый, но все-таки угадываемый ее голос. Она нудно повествовала:
— Известное дело, синдром миокарда. Что? Нет. Сердце опустилось в печень.
Опустилось — и опустилось. Моцарту были малоизвестны, вернее, даже совсем неизвестны особенности человеческого организма, его части и сочленения и возможная их взаимная подверженность порче. Так что все было возможно. На его взгляд — практически все.
Впрочем, это тоже не его забота. Он снова потянулся.
Где-то совсем уж в дальних комнатах послышались легкие, чуть-чуть даже виноватые звуки, будто два-три прозрачных детских пальчика перебирали клавиши. Ну да, это же приходящий ученик. Вернее, ученица. Девочка, всегда вызывавшая в нем естественную настороженность. Кто знает, что от нее можно ожидать. Но она к нему и не приставала. Тихая и бледная, она незаметно приходила и, изредка на ходу бросив на него почти пугливый взгляд, так же бесшумно исчезала. И это было хорошо. Хорошо. Что она там наигрывает? Нет, не припоминалось. Да он и не обязан всего этого знать. Что за чушь, в конце концов.
Ему почудилось, будто из глубины квартиры его позвали певучим женским голосом: “Моцарт! Моцарт!”. Он не отозвался.
Да и, собственно, не откликаться же на всевозможные случайные оклики. И, как он точно знал, в это время дня, вернее утра, вряд ли могло случиться что-либо очень уж для него соблазнительное, чтобы тут же немедленно и отзываться. Тем более поспешать на любой голос. Скажем, тех же случайных рабочих, починявших просевшие дверные косяки, украдкой взглядывавших на него из-за угла и восклицавших: “Ах, Моцарт! Ах, Моцарт!”. Вот именно что — ах, Моцарт! Нет, нет, он совсем не был высокомерен. Даже, если можно так выразиться, скорее демократичен в общении и вполне непривередлив в выборе предметов своего общения. За что, кстати, имел немалые нарекания со стороны близких. Но это тоже — их проблемы и предпочтения. А он свободен в своем выборе.
Что-то за окном привлекло его внимание. Но уже не звуки, а запахи. Ну да, конечно! Это же мясник, поутру с превеликим трудом, со скрипами и постукиваниями отворявший тяжелые деревянные, окованные по краям и крест-накрест мощными железными полосами ставни окон своего благоухающего заведения. Моцарт втянул воздух и зажмурился. Тонкие ноздри от резкого вдыхаемого потока воздуха даже как будто слиплись, сомкнулись. Легкое ощущение легкого удушья! Но не серьезного — запахи стоили того.
Моцарт приподнял голову и оглянулся — ничего особенного. Ничего непривычного. Знакомая комната, место его постоянного пребывания и долгих мечтательных размышлений. Раньше он обитал в другой, дальней и темной. А с недавнего времени стал предпочитать эту.
Задумался.
Представился прозрачный летний сад, что неподалеку, налево, сразу за углом их невысокого дома. Редкие крепкие деревья, покрытые корявой и жесткой шкурой. Пустынное пространство между ними, насквозь продуваемое солнечными потоками. Июньскими. Июльскими. Даже облюбованная им тень под раскидистой яблоней была словно разбавлена, как молоком, нескончаемо набегавшими волнами этого искрящегося света. От легкого шевеления листвы все словно плыло и никак не могло остановиться, замереть, укрепившись в приуготовленных пазах и замках.
Он представил себя лежащим под деревом, закинувшим голову в густо синеющие или, наоборот, блекло выцветшие, не определяемые по глубине и высоте небеса. Чуть пониже самих небес пробегали необременительные облака. Однако Моцарт не мог понять сгустков белых волокон даже вот в этой кажущейся их необременительности. Куда они? Зачем? Тебя не спросили! — усмехался он своей странной, столь ему не свойственной претенциозности. И замирал, жмурясь.
Пропадал.
И снова возвращался к рутинной обыденности. От кухни доносился не очень-то и приятный, даже раздражающий запах иноземного кофе. Это было не его. Не его — и все тут. Да ведь Моцарта и не приглашали к сей трапезе.
Послышались поспешные шаги, копошение в прихожей. Надевание туфель. Хлопнула входная дверь. Служанка поспешила куда-то за чем-то. Может, как раз к той самой мясной лавке, озаботясь приближающимся обедом или, пуще того, — предстоящим вечерним приемом. Хотя, как ему припоминалось, мяса оставалось достаточно от вчерашних запасов. Ну, да ей виднее. Моцарт напрягся, но не смог припомнить ничего конкретного по поводу предстоящего вечера. Ожидаемый шумный наплыв гостей вряд ли мог его порадовать. Хотя, возможно, его беспокойство по этому поводу было и преждевременно.
Тем не менее, сейчас на какое-то время он остался один в пустующей квартире. Звуки детского музицирования смолкли задолго до исчезновения служанки. Когда же это девочка-то успела ускользнуть?
— Эка, пропустил, — заметил про себя Моцарт и помотал кудлатой головой.
Он снова впал в некую прострацию. Ясно дело, так все что угодно пропустить и упустить несложно. Не то что тихую и неприметную девочку.
Наконец приподнялся. Ну, понятно, еще раз потянулся. Вскочил на ноги и так энергично встряхнулся, что все поплыло перед глазами от резкого движения. Постоял. Пришел в себя. Огляделся и поплелся на кухню. Непритворенная дверь легко поддалась. Но со скрипом.
На кухне было так же светло. Даже еще светлее, если не сказать — ослепительнее. Моцарт снова зажмурил глаза.
Постоял в дверном проеме, оглядывая тесное пространство, плотно заставленное столами, многоярусными шкафами и плитой. Тут ему было все знакомо. Буквально все. Он, не торопясь, выпил молока, облизался и вскочил на прочный, основательный, хорошо срубленный-слаженный просторный кухонный стол, покрытый поблекшей от времени и интенсивного употребления клеенкой. В центре она выцвела и вытерлась абсолютно, но по свисающим краям все еще сохраняла нехитрый и грубоватый деревенский узор в стиле греческого меандра. Моцарт знал этот стиль. Вы, конечно, можете удивляться (а чуть позднее взаправду удивитесь!), но он действительно знал.
Теперь надо было решить. Выбор ему представлялся не то чтобы уж очень обширный. Скорее рутинный. Можно было оставаться в доме и весь день предаваться медитациям, растворяясь в обволакивающем облаке уюта и многочисленных признаках обитаемого пространства. А можно было, не теряя ни минуты, сигануть в окно, благо этаж невысокий. К тому же прямо внизу, как раз под этим местом, весьма удачно располагалась разрыхленная клумба, смягчавшая прыжок. Моцарт глубоко задумался, застыв на выпрямленных ногах и легко пошевеливая хвостом.
Да, я забыл сказать, что Моцарт — это кот. Поминал ли я это раньше? Да? Нет? Не припомню.
Так вот.
Был он вполне приятным, упитанным и незлобивым существом кошачьей породы. А что?
Ведь тот же Бетховен — пес. Огромный, лохматый, на крупных мягких лапах. Мягких-то мягких, но сухое постукивание когтей по паркету за километры извещало о его незлобном приближении.
“Да, явный ущерб природе, — думал Моцарт. — Когти-то не убираются. Хотя и с такими вполне комфортно можно проживать. Ведь живет же. А в принципе — ничего, неплохое, вполне терпимое животное. Несколько вонючее, но не вредное. Хотя Моцарт-то мог к нему подобраться совсем неслышимо. Но у того взамен обоняние. Унюхал бы. Так на так и выходит. Одно стоит другого. Вот и имя у него подходящее — Бетховен. Нечто такое лохматое, тяжелое, неговорливое”, — думалось Моцарту.
Глюк же, между прочим, но только с маленькой буквы (для тех, кто не знает), — нечто зависшее или неожиданно, страшно и удручающе выскочившее на экран компьютера. И вовсе не думающее исчезать, уходить или растворяться в тех же пространствах, откуда, незваное, явилось — мука и душевная маята! Отсюда и глагол — глючить. То есть выскакивать из неких неухватываемых таинственных компьютерных глубин. Недаром предки оборонялись от всего подобного, внешнего, чуждого и неведомого всякого рода магическими обрядами, длительными ритуалами, охранными узорами да орнаментами. Вроде, помогало. Ну да это не по моцартовской части. Он и сам, если уж рассуждать глобально, — часть этой вышеназванной внешней чуждости, временно притворившейся внутренней и свойской. Но лично, сам по себе, Моцарт, конкретно, никем не притворялся. Он был как был. Ну, это понятно. Никому объяснять, надеюсь, не надо.
А Вагнер? Нет, Вагнер — это уже серьезно. Это уже не до шуток и не до всякого рода смешливых ухваток и приколов. Вагнер — это ведущий и самый высокооплачиваемый футболист одной из знаменитых московских футбольных команд. В нападении играет изобретательно и результативно. И в защите надежен. Хотя его амплуа атакующего игрока середины поля не обязывает его к тому. Но нет, он надежен и в защите. Да, здесь Моцарт ему не соперник. А ведь Вагнер в критических случаях и голкипера может подменить.
Вообще — надежный он. Очень надежный.
Хотелось бы получше, да
По набережной вышли к японскому ресторану, который высмотрели вчера, прогуливаясь тут же. Тогда в глубине они заметили отдельный большой стол с металлическим листом посередине. Молодой японец, весело переговариваясь с гостями, как бы даже паря над ними, ловко орудовал острыми металлическими лопаточками. Те блестели, несколько даже зловеще взлетая в воздух над головами невинных посетителей. Компания из шестерых немцев неистово галдела, наблюдая сей кулинарный перформанс.
За спиной шумело уже почти невидимое море. Серое, оно сливалось с серым же небом и непроглядным воздухом. Желтый свет прибрежных фонарей затянул все маслянистой пленкой.
— Не люблю немцев, — сказала она.
Увы, в своих суждениях и проявлениях порой она была откровенно банальна. Это сразу бросалось в глаза. Ну и что? Молодая еще. Да и без гуманитарной муштры — оправдывал он ее. Может, оно и правильней — моментальная и естественная реакция. Ох уж этот неискоренимый интеллигентский руссоизм! — остановил он себя и опять улыбнулся.
— Ты чего улыбаешься? Что я немцев не люблю?
— Да нет, нет. Хотя да. За что уж они так особо нелюбимы? — насмешливо вопросил он.
— За что? — она быстро взглянула, почувствовав как бы некую слабо выявленную агрессию с его стороны. — Да хотя бы за то, что две мировые войны развязали, — нашлась она.
— Веские основания, — опять не без иронии отозвался он.
Надолго замолчали. Даже как бы надулись друг на друга.
Вечерело. Обратный путь лежал к их временной обители. К Ошен Клабу. По дороге зашли в магазин и купили кошачьего корму. Она, оказалось, разбиралась в этом получше его. Хотя что за предмет такой специальный — кошачий корм!
Дальше все шло стремительно.
Как поминалось, он просто не успевал подготовить себя к каждой новой перемене в ее внешности, характере и поведении. Она худела. Крепкое, как бы в меру поддутое изнутри тело начинало проваливаться. Стягиваться к каким-то неумолимым осям внутренней гравитации. Походка стала не столь летающей. Он с некой деланой бодрецой изображал, что ничего не происходит. Все нормально. И раньше-то их телесные касания были не то чтобы интенсивными. Теперь они и вовсе ограничивались легкими поцелуями и поглаживанием. Она отнюдь не делала вид, что все обыденно и нормально, но не акцентировала это. И, самое важное, не стыдилась.
— Я продаю Виталию все дело, — Виталий был компаньоном по бизнесу. — Тебе открыла отдельный счет, деньги все переведу туда. Насчет квартир сам помнишь. — Он помнил. Сдавали две новокупленные. В третьей же, большой и дорогой, в самом центре, жили сами. — Только, ради Бога, будь осторожнее. А то вечно с тобой что-нибудь происходит.
— Что со мной?.. — привычно встрепенулся он, но понял нынешнюю неуместность подобного. Ничего иного же сказать не мог. Не был приучен. Не выработалось в обиходе их совместной, достаточно долгой уже жизни.
Японец протирал инструменты своего производства, искоса поглядывая на них. Они отдыхали. Сидели, выпрямив спины и молча глядя в сторону вечереющего моря. Расплатились. По обычаям дофеминистского времени заплатил он. Она не возражала. Медленно побрели в сторону своего жилья.
После долгого сидения в ресторане он как бы заново научался ходить. Ее движения стали не столь решительны и порывисты, но мягки и пластичны. Ему это понравилось. Ни о чем не заговаривали. Она взяла его под руку. Он прижал ее кисть к своим достаточно-таки ощутимо выступающим под рубашкой ребрам.
— Не колется? — поспешил отреагировать он.
— Что? — не поняла она.
— Мои обнаженные ребра не очень травмируют?
Она тихо улыбнулась в ответ. Она была настроена лирически. Он почувствовал это и захотел сказать что-то, попадающее ей в тон. Но, оказывается, не умел. Да, да, не умел! Так за немалую свою жизнь и не научился. Промычал что-то. Она взглянула, прижалась головой к его плечу.
Все было ясно.
Пришли на территорию нынешнего обитания. Поднялись на общий открытый балкон второго этажа. Было уже темно. Проходя мимо своей комнаты, она остановилась, не отпуская его руки, и легонько потянула в направлении двери. Он замер. Потом поспешил:
— Я сейчас. Сейчас. Я должен Юле сказать.
— Юле? — в темноте не было видно ее лица, но по голосу чувствовалось если не замешательство, то недоумение.
— Ну, в смысле убрать там… Корм… Сейчас.
И вот жена слегла. Все было ясно. И ей, и ему. Она нисколько не капризничала, но силы явно оставляли ее. Кожа потемнела и постепенно, день за днем, все глубже уходила в провалы костей. Голова с повылезшими волосами напоминала трогательный одуванчик. Она оказалась на удивление легка, когда он нес ее, молчаливую и не сопротивляющуюся, в ванную и там медленно обмывал. Ее кожа стала неимоверно чувствительной, даже легкие омовения доставляли если не мучения, то явное беспокойство и неприятность. Она морщилась.
— Что? — испуганно спрашивал он.
— Ничего, ничего, — бормотала она.
Друзья навещали редко. Их можно было понять. Приходили поодиночке, даже визит двоих ей был уже утомителен. И все-таки она на удивление легко и прямо-таки весело реагировала на их появление. Оживлялась, приподнималась на подушках и слабым голосом выспрашивала о подробностях своего бывшего бизнеса, их жизни, не поминая и не останавливаясь на деталях и подробностях собственного теперешнего состояния. Да это и не требовало оговорок. Все было налицо. Она уставала быстро, откидывалась и замирала. Засыпала? Просто ли дремала?
Он уходил с визитером на кухню. Долго молчали. Потом заводили разговор на какие-то отвлеченные темы. Но недолго.
— Старик, может, чем помочь нужно? Деньги?
— Нет, нет. Ничего. Деньги есть, — денег действительно было больше чем достаточно.
— Ну, я побежал, — и убегал.
Он совсем уже не выходил из дома. Только за продуктами и болеутоляющими. Сидел у ее кровати. Читал старые, проверенные книги. Она молча слушала.
— Вот, вся жизнь впустую прошла, — как-то прервала она его чтение.
— Ну, почему впустую?
— Потому что впустую, — прежним, не терпящим возражений голосом взрослого человека остановила она его и слабо откинулась на подушки.
Регулярно приходила молодая деловитая медсестра, встряхивала шприц, прищурившись на фоне окна, сердито рассматривала его и, решительно, но в то же время и деликатно повернув жену чуть набок, стремительно делала обезболивающий укол. Ее визиты становились все чаще и чаще.
— Как ты без меня… — звучал ее тихий голос посреди его бодрых рассуждений. Он останавливался и растерянно глядел не нее. — Ну, продолжай, продолжай.
Она засыпала. Он облегченно вздыхал.
Ее уже невозможно было носить в ванную, но только обмывать мокрой теплой тряпкой прямо в постели, тихонько приподнимая и подползая рукой под спину. Ей это доставляло мучение. Ему тоже. Она почти потеряла голос и ничего не говорила. Только внимательно слушала. От нее стал исходить специфический запах.
Кошка, поначалу не сползавшая с ее постели, в один из последних дней спрыгнула и сидела теперь рядом с ним, внимательно разглядывая жену.
— Правильно, Юленька, — чуть слышно и хрипло произнесла она. — Вот, вдвоем остаетесь. Ты уж проследи за ним. Кошка согласно склонила голову. Японское выражение ее лица не давало возможности проглядеть в нем что-то большее, нежели просто спокойствие и непричастность ко всему происходящему. Но это было явно не так. Они оба знали о том. Оба знали ее.
Он вошел в комнату. Юля смотрела на него.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он, меняя ей туалет и насыпая корм. — Я тут ненадолго. Не пропадешь без меня? — вопрос его был несколько бессмыслен.
Быстро подошел к столу и мелким разборчивым почерком записал что-то в свой блокнотик. Весь день за прогулками и разговорами как-то не случилось времени совершить этот привычный рутинный ритуал. Сделал. Закрыл блокнот.
Осмотрелся. Подумал, переодел рубашку. Вынул и проверил завтрашний билет на рейс. Да, вечерний. 20.45. Приехать нужно было за час, и дорога до аэропорта занимала не больше 20–25 минут. Юлия тоже улетала вечером, но гораздо позднее. Значит, завтра времени до 19.00. Он спрятал билет, поправил на столе книжки и еще раз внимательно поглядел на кошку. Она сидела на подушке его постели и смотрела.
Он вышел.
Друзья и даже малознакомые партнеры жены очень помогли ему в мучительных похоронных делах. Они были просто неожидаемо заботливы и корректны. Говорю быстро, почти скороговоркой. Возможно, это заслуживало бы и более пространного описания. Но так уж получилось.
Незамужняя сестра, премного помогавшая ему в последние дни болезни жены, после похорон на несколько дней переехала к нему. Помогала по хозяйству. Он уже отвык от столь жесткой опеки, но в данном случае это было и лучше. На время сестра несколько смягчила резкость своих оценок его образа жизни. Юля, до сей поры не очень жаловавшая ее вниманием во время редких визитов, на эти дни перебралась к ней на колени. Тем более что сестра устраивалась на привычном кухонном месте жены — боком к окну и спиной к холодильнику.
— Ага, признала.
Но лизать ее кошка не решилась — сестра была достаточно сурова с ней.
Друзья же убедили его поехать на Канары. Он долго сопротивлялся. Даже не сопротивлялся, а как бы отлынывал от ответа, уклоняясь от их увещеваний. Целыми днями он просиживал с Юлей на диване. Она внимательно следила за перелистыванием страниц.
В результате убедили.
Одна из знакомых жены оказалась владелицей небольшого туристического бюро. Все совершили быстро, без малейших усилий с его стороны. Друзья же сделали необходимые кошачьи прививки и оформили документы на транспортировку Юли. Та тоже ничего не имела против. Собственно, она не проявляла никакого явного предпочтения. Ей, как и ему, было безразлично.
Их довезли до аэропорта и почти посадили в самолет. Сказали, что точно так же и встретят по приезде. Сомневаться не приходилось.
Вид долговязого неподвижного мужчины с кошачьей клеткой среди аэропортного мельтешения был достаточно странен.
Когда ранним утром, чуть подрагивая, крадучись, он осторожно повернул ключ в двери своей комнаты и вошел внутрь, Юля по-прежнему строго и торжественно восседала на его подушке. Ровно в той же позиции, как он ее и оставил вчера вечером. В комнате стоял густой, почти тошнотворный запах. Он подошел и увидел, что вся подушка под ней была насквозь мокрой. Он хотел что-то сказать, но только поморщился. Юля даже не пошевелилась.
Минуту он стоял в полнейшей отрешенности.
Потом опомнился, стремительно собрал вещи, запихал книжки в сумку через плечо, подхватил Юлю и выскочил во двор. В регистрации уже шевелилась молодая женщина.
— Вы так рано? — спросила она на ломаном английском.
— Да, да. Можно вызвать такси? — на том же невнятном английском попросил он, отдавая ключ и поминутно оглядываясь на дверь.
Подошла машина. Он вышел с сумками и кошкой под мышкой из комнаты регистрации, где скрывался все время ожидания. Быстро взглянул на дверь своего обиталища и на соседнюю. Бросив последний неприязненный взгляд на нелюдимое море, пригнул голову и влез в машину. И укатил.
В кафе аэропорта он забился в угол, постоянно оглядываясь и чуть ли не вздрагивая при появлении каждого нового посетителя. Просидев там почти весь день, с облегчением услышал объявление о своем рейсе.
— Ну, Юля, пора, — вскочил и направился к месту посадки.
Мой милый, милый Моцарт
выдуманная история
Тоненький солнечный луч, расширявшийся в своей середине, чуть отодвинул в сторону узорчатую прозрачную занавеску и уперся в половицы. Прямо рядом с ним. Светлое деревянное покрытие просто вспыхнуло от светового удара. Моцарт отвернулся к стене. Мгновенно ослепшие глаза только через минуту-другую постепенно смогли различать тканый выпуклый узор обоев на стене. Его крупные барочные растительные извивы, приобретавшие порой явный зооморфный характер, привычно заставили взгляд следовать своим прихотливым переплетениям. Что-то там закручивалось, выступало, пошевеливалось. Даже если легонько тронуть изображение и убедиться в его абсолютной неподвижной распластанности вдоль стены — все равно там что-то чудилось. Некое укрытое мышиное копошение.Некоторое время Моцарт лежал недвижно, созерцая стену, не притрагиваясь к ней. Удерживаясь от этого. Утомился.
Потянулся до хруста в суставах и зажмурился. Опять развернулся лицом к комнате. В световом столбе играли, кружились пылинки. Моцарт попытался ухватить одну из них, но неудачно. А и ладно. И так хорошо. Он замер и долго лежал на спине с открытыми глазами. Вспоминал. Снилась какая-то погоня, так как проснулся он от подрагивания и быстрого перебирания ногами в воздухе. Конкретнее ничего не припоминалось. Все сразу же пропало и забылось, как только открыл глаза.
Прислушался.
В знакомых шумах с улицы, доносившихся в раскрытое по лету окно, не было ничего необычного. Разве что на секунду-другую настороженное внимание мог привлечь мгновенный шорох множества одновременно всколыхнувшихся птичьих перьев. Ишь, взметнулись! — отметил про себя Моцарт. Чем-то вспугнутые или по чьему-то высшему, со стороны не распознаваемому приказу пернатые тушки сорвались с соседней крыши и теперь висели недосягаемы, удерживаемые в воздухе раскинутым парусом суховатых крыльев. Да, недосягаемы. Моцарт опять мечтательно потянулся. Недосягаемы. А впрочем…
Квартира наполнялась привычным утренним шевелением. Кто-то стремительно покидал дом, убегая по своим ежедневным суетливым делам. Кто-то, наоборот, приходил. Долго возился в прихожей, медленно включаясь в обычную трудовую рутину. Войдя с улицы, покряхтывая, сменял пыльную обувь. Да, угадывал Моцарт, это служанка. Немолодая, но вполне терпимая. Иногда даже внимательная и услужливая. Впрочем, совсем, совсем нечасто. Вдова какого-то солидного почтового служащего из дальнего пригорода, несшая здесь службу за весьма скромную плату. А из ближнего-то кто бы, избалованный большими деньгами большого города, согласился маяться по хозяйству почти целый день за такой оклад? В результате же все были довольны.
Изредка она поведывала кому-то в глубине квартиры то ли про свои болезни и напасти, то ли о страданиях кого-то из близких, впрочем, вполне Моцарту неизвестных. Да и какая разница? До него доносился с трудом различимый, но все-таки угадываемый ее голос. Она нудно повествовала:
— Известное дело, синдром миокарда. Что? Нет. Сердце опустилось в печень.
Опустилось — и опустилось. Моцарту были малоизвестны, вернее, даже совсем неизвестны особенности человеческого организма, его части и сочленения и возможная их взаимная подверженность порче. Так что все было возможно. На его взгляд — практически все.
Впрочем, это тоже не его забота. Он снова потянулся.
Где-то совсем уж в дальних комнатах послышались легкие, чуть-чуть даже виноватые звуки, будто два-три прозрачных детских пальчика перебирали клавиши. Ну да, это же приходящий ученик. Вернее, ученица. Девочка, всегда вызывавшая в нем естественную настороженность. Кто знает, что от нее можно ожидать. Но она к нему и не приставала. Тихая и бледная, она незаметно приходила и, изредка на ходу бросив на него почти пугливый взгляд, так же бесшумно исчезала. И это было хорошо. Хорошо. Что она там наигрывает? Нет, не припоминалось. Да он и не обязан всего этого знать. Что за чушь, в конце концов.
Ему почудилось, будто из глубины квартиры его позвали певучим женским голосом: “Моцарт! Моцарт!”. Он не отозвался.
Да и, собственно, не откликаться же на всевозможные случайные оклики. И, как он точно знал, в это время дня, вернее утра, вряд ли могло случиться что-либо очень уж для него соблазнительное, чтобы тут же немедленно и отзываться. Тем более поспешать на любой голос. Скажем, тех же случайных рабочих, починявших просевшие дверные косяки, украдкой взглядывавших на него из-за угла и восклицавших: “Ах, Моцарт! Ах, Моцарт!”. Вот именно что — ах, Моцарт! Нет, нет, он совсем не был высокомерен. Даже, если можно так выразиться, скорее демократичен в общении и вполне непривередлив в выборе предметов своего общения. За что, кстати, имел немалые нарекания со стороны близких. Но это тоже — их проблемы и предпочтения. А он свободен в своем выборе.
Что-то за окном привлекло его внимание. Но уже не звуки, а запахи. Ну да, конечно! Это же мясник, поутру с превеликим трудом, со скрипами и постукиваниями отворявший тяжелые деревянные, окованные по краям и крест-накрест мощными железными полосами ставни окон своего благоухающего заведения. Моцарт втянул воздух и зажмурился. Тонкие ноздри от резкого вдыхаемого потока воздуха даже как будто слиплись, сомкнулись. Легкое ощущение легкого удушья! Но не серьезного — запахи стоили того.
Моцарт приподнял голову и оглянулся — ничего особенного. Ничего непривычного. Знакомая комната, место его постоянного пребывания и долгих мечтательных размышлений. Раньше он обитал в другой, дальней и темной. А с недавнего времени стал предпочитать эту.
Задумался.
Представился прозрачный летний сад, что неподалеку, налево, сразу за углом их невысокого дома. Редкие крепкие деревья, покрытые корявой и жесткой шкурой. Пустынное пространство между ними, насквозь продуваемое солнечными потоками. Июньскими. Июльскими. Даже облюбованная им тень под раскидистой яблоней была словно разбавлена, как молоком, нескончаемо набегавшими волнами этого искрящегося света. От легкого шевеления листвы все словно плыло и никак не могло остановиться, замереть, укрепившись в приуготовленных пазах и замках.
Он представил себя лежащим под деревом, закинувшим голову в густо синеющие или, наоборот, блекло выцветшие, не определяемые по глубине и высоте небеса. Чуть пониже самих небес пробегали необременительные облака. Однако Моцарт не мог понять сгустков белых волокон даже вот в этой кажущейся их необременительности. Куда они? Зачем? Тебя не спросили! — усмехался он своей странной, столь ему не свойственной претенциозности. И замирал, жмурясь.
Пропадал.
И снова возвращался к рутинной обыденности. От кухни доносился не очень-то и приятный, даже раздражающий запах иноземного кофе. Это было не его. Не его — и все тут. Да ведь Моцарта и не приглашали к сей трапезе.
Послышались поспешные шаги, копошение в прихожей. Надевание туфель. Хлопнула входная дверь. Служанка поспешила куда-то за чем-то. Может, как раз к той самой мясной лавке, озаботясь приближающимся обедом или, пуще того, — предстоящим вечерним приемом. Хотя, как ему припоминалось, мяса оставалось достаточно от вчерашних запасов. Ну, да ей виднее. Моцарт напрягся, но не смог припомнить ничего конкретного по поводу предстоящего вечера. Ожидаемый шумный наплыв гостей вряд ли мог его порадовать. Хотя, возможно, его беспокойство по этому поводу было и преждевременно.
Тем не менее, сейчас на какое-то время он остался один в пустующей квартире. Звуки детского музицирования смолкли задолго до исчезновения служанки. Когда же это девочка-то успела ускользнуть?
— Эка, пропустил, — заметил про себя Моцарт и помотал кудлатой головой.
Он снова впал в некую прострацию. Ясно дело, так все что угодно пропустить и упустить несложно. Не то что тихую и неприметную девочку.
Наконец приподнялся. Ну, понятно, еще раз потянулся. Вскочил на ноги и так энергично встряхнулся, что все поплыло перед глазами от резкого движения. Постоял. Пришел в себя. Огляделся и поплелся на кухню. Непритворенная дверь легко поддалась. Но со скрипом.
На кухне было так же светло. Даже еще светлее, если не сказать — ослепительнее. Моцарт снова зажмурил глаза.
Постоял в дверном проеме, оглядывая тесное пространство, плотно заставленное столами, многоярусными шкафами и плитой. Тут ему было все знакомо. Буквально все. Он, не торопясь, выпил молока, облизался и вскочил на прочный, основательный, хорошо срубленный-слаженный просторный кухонный стол, покрытый поблекшей от времени и интенсивного употребления клеенкой. В центре она выцвела и вытерлась абсолютно, но по свисающим краям все еще сохраняла нехитрый и грубоватый деревенский узор в стиле греческого меандра. Моцарт знал этот стиль. Вы, конечно, можете удивляться (а чуть позднее взаправду удивитесь!), но он действительно знал.
Теперь надо было решить. Выбор ему представлялся не то чтобы уж очень обширный. Скорее рутинный. Можно было оставаться в доме и весь день предаваться медитациям, растворяясь в обволакивающем облаке уюта и многочисленных признаках обитаемого пространства. А можно было, не теряя ни минуты, сигануть в окно, благо этаж невысокий. К тому же прямо внизу, как раз под этим местом, весьма удачно располагалась разрыхленная клумба, смягчавшая прыжок. Моцарт глубоко задумался, застыв на выпрямленных ногах и легко пошевеливая хвостом.
Да, я забыл сказать, что Моцарт — это кот. Поминал ли я это раньше? Да? Нет? Не припомню.
Так вот.
Был он вполне приятным, упитанным и незлобивым существом кошачьей породы. А что?
Ведь тот же Бетховен — пес. Огромный, лохматый, на крупных мягких лапах. Мягких-то мягких, но сухое постукивание когтей по паркету за километры извещало о его незлобном приближении.
“Да, явный ущерб природе, — думал Моцарт. — Когти-то не убираются. Хотя и с такими вполне комфортно можно проживать. Ведь живет же. А в принципе — ничего, неплохое, вполне терпимое животное. Несколько вонючее, но не вредное. Хотя Моцарт-то мог к нему подобраться совсем неслышимо. Но у того взамен обоняние. Унюхал бы. Так на так и выходит. Одно стоит другого. Вот и имя у него подходящее — Бетховен. Нечто такое лохматое, тяжелое, неговорливое”, — думалось Моцарту.
Глюк же, между прочим, но только с маленькой буквы (для тех, кто не знает), — нечто зависшее или неожиданно, страшно и удручающе выскочившее на экран компьютера. И вовсе не думающее исчезать, уходить или растворяться в тех же пространствах, откуда, незваное, явилось — мука и душевная маята! Отсюда и глагол — глючить. То есть выскакивать из неких неухватываемых таинственных компьютерных глубин. Недаром предки оборонялись от всего подобного, внешнего, чуждого и неведомого всякого рода магическими обрядами, длительными ритуалами, охранными узорами да орнаментами. Вроде, помогало. Ну да это не по моцартовской части. Он и сам, если уж рассуждать глобально, — часть этой вышеназванной внешней чуждости, временно притворившейся внутренней и свойской. Но лично, сам по себе, Моцарт, конкретно, никем не притворялся. Он был как был. Ну, это понятно. Никому объяснять, надеюсь, не надо.
А Вагнер? Нет, Вагнер — это уже серьезно. Это уже не до шуток и не до всякого рода смешливых ухваток и приколов. Вагнер — это ведущий и самый высокооплачиваемый футболист одной из знаменитых московских футбольных команд. В нападении играет изобретательно и результативно. И в защите надежен. Хотя его амплуа атакующего игрока середины поля не обязывает его к тому. Но нет, он надежен и в защите. Да, здесь Моцарт ему не соперник. А ведь Вагнер в критических случаях и голкипера может подменить.
Вообще — надежный он. Очень надежный.
Хотелось бы получше, да
«Октябрь», № 9 за 2007 г.
В ночь с 15-го на 16 июля 2007 года Дмитрия Александровича Пригова не стало.
Верстка этих стихов легла на редакторский стол утром 16-го вместе с печальным известием. Понимаем, что выглядит это клишированным приемом, но, к сожалению, это правда.
Теперь по-особому звучит заголовок подборки — “Хотелось бы получше, да…” и отточие — как горький привкус слез по ушедшему навсегда поэту.
Так что же может улучшиться в области версификации, тропов, эвфонии и словосочетаний, словаря, принципа отсылок, цитат и аллюзий, вкрапления прозаизмов и квазинаучных пассажей, а? Ну если только кое-что обнаружится за пределами перечисленных позиций стихосложения — например, в области количественной, жестовой, в области фиксации и объявления мощности личностного мифа.
Ну хоть на это понадеемся.
Идет и алкогольным дышит
Подлец
Духом
И где же подлецу закон
Кто в книгу вечности запишет:
Вот он, подлец, в лицо дыхнул
И через то, подлец, отнял
Может быть
Два наидрагоценнейших невосполнимых отрезка моей
жизни
Взбивая легкие следы
И птицы странные глазели
Как рыбины из-под воды
Когда же подплывали к пристани
Приблизил я к воде лицо
И пригляделся к ним попристальней –
Так это ж лица мертвецов
Вернее, утопленников местных
Глядели на меня
Геббельс как-то их спросил
И в ответ единый крик:
Даааа! — раздался, — что есть сил
Будем до последней капли
Биться! — и таки погибли
Практически
Все
Весною расшумелись птицы
У них любовные баталии
Верстка этих стихов легла на редакторский стол утром 16-го вместе с печальным известием. Понимаем, что выглядит это клишированным приемом, но, к сожалению, это правда.
Теперь по-особому звучит заголовок подборки — “Хотелось бы получше, да…” и отточие — как горький привкус слез по ушедшему навсегда поэту.
Предуведомление
Хотелось бы… Да куда уж! И возраст не тот. И сама система, так сказать, порождения стихов уж настолько отлажена, даже, вернее, замылена, что просто воспроизводит самое себя в неких беспрерывно повторяющихся актах или, как говорится — артефактах. Хорошо еще, если в артефактах!Так что же может улучшиться в области версификации, тропов, эвфонии и словосочетаний, словаря, принципа отсылок, цитат и аллюзий, вкрапления прозаизмов и квазинаучных пассажей, а? Ну если только кое-что обнаружится за пределами перечисленных позиций стихосложения — например, в области количественной, жестовой, в области фиксации и объявления мощности личностного мифа.
Ну хоть на это понадеемся.
* * *
Как отвратительный драконИдет и алкогольным дышит
Подлец
Духом
И где же подлецу закон
Кто в книгу вечности запишет:
Вот он, подлец, в лицо дыхнул
И через то, подлец, отнял
Может быть
Два наидрагоценнейших невосполнимых отрезка моей
жизни
* * *
Мы долго плыли вдоль ВанзееВзбивая легкие следы
И птицы странные глазели
Как рыбины из-под воды
Когда же подплывали к пристани
Приблизил я к воде лицо
И пригляделся к ним попристальней –
Так это ж лица мертвецов
Вернее, утопленников местных
Глядели на меня
* * *
Волен зи тотален криг? –Геббельс как-то их спросил
И в ответ единый крик:
Даааа! — раздался, — что есть сил
Будем до последней капли
Биться! — и таки погибли
Практически
Все
* * *
На горном кладбище в ИталииВесною расшумелись птицы
У них любовные баталии