Страница:
Коптилка чадила, Катя задула коптилку. В окно светилось звездное небо. Семь мерцающих бриллиантов Большой Медведицы слали зеленоватые лучи в Катину прокопченную комнату. Кружилась голова. Катя отворила фортку, вдохнула морозного воздуха. Горестную и страстную жизнь она прожила в эту ночь, дыша гарью коптилки, наслаждаясь и плача.
Назавтра она проспала. Баба-Кока пожалела, не разбудила. Светлое небо, без следа вчерашних курчавых облаков, кипящих разноцветием радуги, говорило, что на дворе позднее утро.
Катя услышала на кухне голоса. Бабы-Коки и чей-то мужской. Должно быть, зашел Петр Игнатьевич. Как неловко! Ребята, наверное, давно дожидаются в классе, а учительница спит себе.
Она оделась, вышла на кухню. И в изумлении остановилась. Незнакомый молодой человек сидел за их обеденным непокрытым столом.
- А вот и учительница, Катерина Платоновна! - оживленно представила баба-Кока. - Зовите попросту Катей. Да, Катя? Вы, правда, постарше. Годика двадцать три? А нам недавно семнадцать. Катя, знакомься, гость из Москвы. Арсений. По батюшке как?
- Не надо по отчеству, я не привык.
Арсений поднялся и, не протягивая руки, наклонил голову. Темная прядь опустилась на лоб у виска. Худое лицо, озаренное лихорадочным блеском глаз, запавших от худобы. Скулы резко выдавались углами. Он был прям, высок и красив. Сердце громко застучало у Кати, так непонятно и неожиданно появился у них этот красивый молодой человек, возможно, похожий на лейтенанта Глана.
- Катя, до чего же ты прокоптилась, - рассмеялась баба-Кока. - Читала полночи. Проснусь, гляжу: читает. Иди отмывайся скорее, нос-то черный совсем!
Она могла бы не подчеркивать вслух Катин прокопченный нос и не смеяться. Чему она смеется? Но Ксения Васильевна не догадывалась, что рассердила Катю.
- Ученики ждут давно, задай им самостоятельное что-нибудь, - весело сказала она, когда Катя умылась из рукомойника за перегородкой у печки, докрасна растерев холщовым полотенцем лицо. - Не каждый день у нас гость из Москвы, да и суббота сегодня, не грех разок и повольничать, - такой легкомысленный совет дала Кате Ксения Васильевна.
Катя отнесла в класс добытую вчера у Нины Ивановны книжечку "Дети подземелья". Хотелось самой прочитать ее детям, но надо чем-то занять их сейчас, раз уж так получилось.
- Федя Мамаев, ты будешь читать вслух, а вы все внимательно слушайте и запоминайте, - велела она младшим, средним и старшим.
И оставила своих образцово-послушных учеников под надзор Феди Мамаева и, когда вернулась к московскому гостю, услышала прерывистый и частый стук сердца, оно встревоженно колотилось в груди и ухало вниз.
Давно, в Заборье, так замирало и падало сердце, когда на качелях взлетишь высоко, ветер свистит в ушах и земля то уходит из-под ног, то мчится навстречу.
- Послушай, как он у нас появился, - оживленно говорила Ксения Васильевна. - Расскажите, Арсений, сначала поешьте, а потом расскажите, ну прямо сказочный сюжет из "Царя Берендея".
На шестке, между двумя кирпичами, как обычно утром, разведен был костерик из березовых чурок, и Ксения Васильевна уже вскипятила чугунок кипятку, заварила морковного чаю, поджарила на сковородке свиных шкварок.
- Ешьте, не стесняйтесь, Арсений! - с веселым радушием угощала Ксения Васильевна.
Видно, он изголодался до крайности и, как ни краснел от смущения, с жадностью ел душистые, фыркающие горячими брызгами шкварки, не промолвив слова, пока не подобрал дочиста растопленное сало со сковороды хлебной коркой. И тогда, сытый, согретый, заговорил, блестя глазами:
- Вы, конечно, догадываетесь, зачем я здесь очутился? Приехал менять. Дома мама, сестренка, глядеть на них - жалость, ну и поехал. Сошел на случайном разъезде. Поезд остановился, я и сошел. Надо где-нибудь. До рассвета далеко. Почти ночь. Серенько, сумрачно. Рассвета дожидаться не стал, иду, не зная куда. Засветлело, выкатился огромный рубиновый круг. Солнце. Падай на колени, так царственно! А какая у вас в селе просторная улица, как широко! Над избами из труб дымки. И женщины с коромыслами идут к колодцам. А снег сначала подсиненный, а потом солнце рассыпало искры, и снег весь засверкал. Желтые полушубки на женщинах, у некоторых цветные платки. Кустодиев! Живой Кустодиев! И вдруг... посреди села школа. И вдруг вижу, арка у крыльца. Березка в инее, изогнулась белой дугой. Никакая фантазия не сочинит. Только природа способна сотворить такое чудо! Я понял: сюда, под эту арку, мне и надо войти, и здесь я встречу... И встретил вас. Катю и вас.
Он умолк и с улыбкой глядел на Ксению Васильевну. У него добрая улыбка. Представьте, что-то ребяческое открылось в лице, что-то милое, доброе.
- Ксения Васильевна, - продолжал он приподнято, - если бы надо угадать, кем вы были, пока судьба не забросила в этот далекий угол, я, не колеблясь, ответил бы - актрисой. И вот оставили сцену и славу и живете здесь, полная достоинства и воспоминаний.
- Каково?! - краснея от удовольствия, сказала Ксения Васильевна. Значит, что-то еще сохранилось в старухе. Но никакой во мне нет актрисы. Мечтала, да не сбылось. Дара божьего не отпущено. А вы фантазер.
Арсений перевел взгляд на Катю с той же улыбкой и какой-то сквозь улыбку серьезной пытливостью.
- Что обо мне нафантазируете? - спросила Катя.
- Вы нестеровская девушка. Тихий свет в лице, кроткий, неземной, задумчивый взгляд. Будто обрекла себя на скит.
- Нет, уж от скитов увольте! - возразила Ксения Васильевна. - Это уж несуразности вы понесли, нам не скиты, а жизнь подавай. Кстати, Арсений, а вы кто такой?
Он смутился, неуверенно ответил:
- Художник... - И поправился: - В будущем. Сейчас студент ВХУТЕМАСа.
- Мудрёно, - покачала головой Ксения Васильевна. - Переведите на русский.
- Полностью: Высшие художественно-технические мастерские, в Москве, на Мясницкой. У нас во ВХУТЕМАСе несколько факультетов. Я на живописном. Самые разные направления, непрерывные споры, борьба. Импрессионисты, кубисты... Но, я признаюсь, меня тянет к реалистической школе, хотя это и не очень модно сейчас.
- Что не гонитесь за модой, хвалю, - милостиво одобрила Ксения Васильевна.
Кате тоже понравилось, что он не очень уверенно говорит о себе. Ведь мог бы хвалиться вовсю. Ведь они здесь, в Иванькове, понятия не имеют о кубистах, импрессионистах и вхутемасовских спорах.
- А вот и Авдотьюшка наша! - объявила Ксения Васильевна.
Авдотья вошла, замычала что-то, понятное только Ксении Васильевне. Они свободно между собою изъяснялись. Авдотья постоянно старалась услужить Ксении Васильевне: натаскает дров, наколет лучины, а баба-Кока разрешала школьной сторожихе пошить на своей швейной машине.
- Московский художник к нам приехал, - сказала Ксения Васильевна. Дома голодные сестренка и мать. Собрали разную одежду, немного новой материи, им в Москве материю по талонам дают, в обрез, а кой-что достается все же. Авдотьюшка, поводи его по дворам, муки наменять. Если маслом или салом кто расщедрится, тоже нелишне.
Арсений вскочил, просительно приложив руки к груди.
- Пожалуйста! У меня еще соли пять фунтов.
- Мы-ы, гум-гым, - с охотой согласилась Авдотья.
Они взяли привезенные Арсением узлы.
- Ни пуха ни пера! - пожелала Ксения Васильевна, а Катя молча ушла в класс.
"Нестеровская девушка. Тихий свет, тихий взор. Не знаю, кто Нестеров. Как я невежественна! Ничего не знаю. И кустодиевских картин не видала. Вдруг он догадается, как я невежественна?" - думала Катя, прохаживаясь по классу и слушая и не слыша громкое чтение Феди Мамаева.
Вчера, позабыв обо всем над романом Эдварды и Глана, она не подготовилась к урокам и не знала, чем, кроме Короленко, занять учеников.
Время бесконечно тянулось. Долго, скучно. Если бы всегда она чувствовала себя так на уроках, ожидая скорее конца, какой пыткой была бы ее работа в школе!
Но сердце у нее металось и билось, и кровь то прихлынет к щекам, то упадет. Ученики с удивлением наблюдали за ней. Учительница сегодня была на себя не похожа, временами совсем забывала о них, и тогда они начинали "жать масло" и даже свалили с парты на пол Алеху Смородина. Но и это она не заметила. Или не обратила внимания.
Арсений с Авдотьей вернулись в сумерки.
- Полная удача! - ликовал Арсений. - Поздравляйте, выменял все до нитки с помощью тети Авдотьюшки. Спасибо, Авдотьюшка! Мамочка и не мечтает, сколько я всего раздобыл! - радовался он, сваливая с плеч на скамью мешок пуда на два муки, котомку с крупой и что-то еще, что Ксения Васильевна принялась с любопытством разглядывать, оценивать, взвешивать на руке под одобрительное мычание Авдотьи.
Все было празднично сегодня. Баба-Кока закатила на обед похлебку из баранины и оладьи с подсолнечным маслом. Возбужденный морозом, удачной меной, гостеприимством Ксении Васильевны и немым интересом и удивлением Кати, Арсений разговорился. Он уже не стеснялся и свободно чувствовал себя в Иваньковской школе, вернее, в школьной кухне, за чисто отскобленным, непокрытым столом, где они после обеда пили морковный чай при свете лучины, что тоже забавляло Арсения. А главное, они так благодарно слушали его рассказы, Ксения Васильевна и Катя, особенно Катя, с ее тихим, все разгоравшимся светом в глазах. Он читал стихи.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер,
На ногах не стоит человек...
Катя слушала с тревогой и затаенным дыханием.
Катя не знала, что в Москве есть театр Мейерхольда. Что за театр? Политический, буффонадный, последнее слово революционного искусства! И Арсению, представьте, иногда удается бесплатно доставать контрамарки. Подрисует что-нибудь для театра. Хотя Мейерхольд отвергает декорации, вместо декораций простейшие геометрические фигуры, эффект поразительный! Но иногда и для Мейерхольда понадобится нарисовать кое-что.
А дальше-Катя и Ксения Васильевна узнали, что в Москве есть еще театр импровизаций. А это что? Это вовсе уже небывалое. Представьте, выходит на сцену актер и... фантазирует роль. Вам нужно сыграть страсть! Захватить зрителей, потрясти! Как бы вы сыграли любовь? Не подсказанную - свою, ту, что чувствуете?
Катя, пораженная свалившимися на нее новостями, не отрывала глаз от Арсения, удивлялась, восхищалась и... трудно пересказать, что она чувствовала. Он пришел из другого мира. Почему-то она ощущала себя сейчас маленькой, жалкой. Нет, она не хочет быть жалкой! Его появление всю ее перевернуло. Она не знает, что с ней.
Отгоревший конец лучины отвалился в лоханку с водой и, шипя, погас. Ксения Васильевна зажгла от догорающей лучины новую, сменила в светце. Огонек то вскидывался, то упадал, так бывало всегда, но сегодня игра огня и теней казалась Кате таинственной, фантастичной.
Ксения Васильевна выслушала рассказ Арсения, недоверчиво покачала головой.
- Чудите вы с театром, голубчик. В прежние времена актер назубок выучит роль, а без суфлерской будки сама великая Ермолова на сцену не выйдет. Как это? Изображай, что бог на душу положит. А если ничего не положит?
- Или еще, - улыбнувшись ее замечаниям и пропустив мимо ушей, продолжал Арсений, все больше воодушевляясь, - иной раз наша братия, вхутемасовцы, нагрянем к поэтам, в их клуб на Тверской "Стойло Пегаса". А там что! Имажинисты, кубисты, футуристы, ничевоки... Ксения Васильевна! Я потому рассказываю, что, вижу, вам и Кате любопытно, мне потому и делиться хочется... Конечно, бегло рассказываю, поверхностно. А вот слушайте, один поэт: "Иду. В траве звенит мой посох. В лицо махает шаль зари". Я за одну эту фразу памятник поэту поставил бы!
Давно был поздний вечер. От лучины в кухне стало жарко и дымно, щипало глаза. Ксения Васильевна устала. Поднялась, опустив плечи, непривычно ссутулившись.
- Устала. Художник меня нынче до света поднял. Слышу, кто-то топчется в кухне. Авдотья впустила. Пришла в класс печку топить, а он в дверь заиндевелый, промерзший. Из Москвы... Ах, Москва! Соскучилась я по тебе, разбередил душу художник... Вот и чеховские мотивы явились, а они нам ни к чему. Не уйдет от нас Москва, Катерина. И в "Стойле Пегаса" побываем, если продержится. Новости ведь не всегда долговечны. Мудрено что-то: "...в лицо махает шаль зари". Ну, ладно. Да, Катюша, покажись-ка, верно ли нестеровская девушка? - Она ласково запустила руку в Катину волнистую гриву, чуть запрокинула голову, поглядела в глаза. - Нет, художник, она сама по себе. В ней и тишина есть, и буря. И ничуть ты у меня, Катя, не робкая. И в обители скрываться от мира больше мы с тобой не хотим. Ну, пойдем, что ли, Катя? Спать пора, ночь.
- Ксения Васильевна, мы еще поговорим, разрешите! Катя, я еще хотел вам рассказать... Разрешите, Ксения Васильевна! - взмолился Арсений.
- Коли так, разговаривайте. Не часто к нам из Москвы гость. Впервые.
- Прелесть твоя бабушка! - с чувством сказал Арсений, когда Ксения Васильевна ушла. - А ты, Катя... - Он перешел с ней на "ты" и взял ее руку. - Кажется, я давно знал, что встречу тебя. Кажется, даже эту белую арку перед крыльцом видел во сне. Катя, почему ты молчишь? Расскажи о себе.
- У меня обыкновенная жизнь, такая обыкновенная, что и сказать нечего, - ответила Катя. - А у вас...
Он произнес твердо:
- У меня одна цель. Одна, навсегда. Искусство. Никто не уведет меня от искусства.
- Кому уводить? Зачем?
- Ах, все полно противоречий, конфликтов! Миллионы голодных, люди полсуток стоят в очередях, добыл две воблы - и весь твой недельный паек, а на Петровке пооткрывались частные магазины, лавчонки, нэпманские жирные дамы в драгоценностях - откуда взялось? Хочешь, нанимайся писать с них портреты.
- Не хотите?
- Разве только сатиру.
Лучина догорела и свалилась в лохань.
- Не будем зажигать, посидим в темноте, - сказал Арсений.
Но в кухне было светло от луны. Яркая, медно-желтая, она таинственно висела в высоком небе, окруженная морозным сиянием.
Арсений за руку подвел Катю к окну. В лунном свете лицо ее было бледно. Затененные ресницами большие глаза не мигали. Страх и робкая нежность глядели из Катиных глаз.
- Я тебя нарисовал бы такую. Всю осиянную...
29
Луна поднялась высоко. Обогнула полнеба. Лучи ее лились теперь не в кухонное, а в три маленьких оконца Катиной комнаты. Светлые пятна четко рисовались на стене. Сползали ниже. Легли на пол. Угасли.
Туча накрыла луну и звезды.
Закричали петухи. Школа стояла посреди широкой улицы, вдали от изб, но петухи так громко голосили и перекликались во дворах, что долетало до Кати.
Она лежала с открытыми глазами. Скоро утро.
Странное творилось с ней. Вчерашний день звенел и сверкал. Какой-то ликующий вихрь налетел, и Катя видела тоненькие деревца с тревожными, несущимися по ветру ветвями.
Нет, это ей представляется увиденная когда-то картина. Она ясно видит те узкие, тонкие деревца с летящими макушками, слышит шум листьев.
Она не запомнила, кто нарисовал ту картину. Теперь будет запоминать художников. А! Не в том дело. Катя помнила вчерашний поцелуй у кухонного окна под лунным лучом, будто сейчас на губах. Томящее, влекущее, страшное... Зачем она вырвалась и убежала? Ведь она хотела, чтобы он ее целовал. Она радовалась и любила его. Она любила его с первого взгляда.
Какой он? Странно, образ его словно задернут дымкой, но она знала: ничто теперь ей не важно, ничто не нужно, ничего нет. Только он! Только он!
Вот что с ней. Вот что такое любовь!
Любовь - это печальная радость. Разве бывает печальная радость? "Я счастлива. Но почему же я счастлива, восторг на душе, а грудь давит тяжесть? Нет, я ничего не боюсь. Я люблю его".
В нескольких шагах, у противоположной стены заскрипела кровать бабы-Коки. Проржавевшая кровать скрипит при каждом движении, будто постанывает. Катя услышала: баба-Кока протяжно вздохнула.
- Спишь? - услышала Катя.
Затаилась. Не хотелось отзываться. Отчего-то встреча с Арсением немного отдалила от нее бабу-Коку. Что-то между ними легло. Поцелуй у окна? Память о той острой, несмелой, радостной нежности?
- Спишь, Катя? - снова услышала она. - Ну, спи. - Баба-Кока повернулась к стене, проржавевшая кровать стонала и скрипела, пока она укладывалась удобнее на сеннике. - Ну, спи.
Катя глядела в темноту широко открытыми глазами. Он живет другой жизнью. Катя не знала, что жизнь может быть такой яркой и пестрой. Катя Золушка возле его талантливой жизни. Она Золушка, но к Золушке приходит счастье. К ней пришло счастье.
За окном начиналось серое, затянутое плотными тучами утро. В кухне что-то стукнуло, будто упало. Арсений спал на деревянной лежанке у печки, должно быть, это он неловко спрыгнул. Слышно: шагает. Зачем он так рано поднялся?
В потемках чуть занимавшегося утра Катя нашла платье, чулки, тихо оделась, чтобы не разбудить бабу-Коку. На цыпочках скользнула в кухню, чувствуя сама свою легкость, словно в ней совсем не было весу. Чувствуя вчерашнее сладкое и пугающее замирание сердца.
Арсений стоял, наклонившись над лавкой, спиной к ней. Возился со своими пожитками. Мешок с мукой он перевязал бечевкой. Вчера Авдотья дала Арсению эту бечевку, прочно свитую из пеньки, как вьют у них в Иванькове пастуший кнут. Когда мешок перевяжешь посредине бечевкой, легче нести. Котомка с крупой и другими продуктами была тоже увязана. Его куртка из рыжего жеребячьего меха брошена возле котомки, она так идет ему, эта куртка!
Катя прислонилась к двери. Ужасная слабость подкосила ее.
Он быстро обернулся, словно почувствовал на себе Катин взгляд. Кате показался испуг в его лице. На мгновение. Такое короткое, что, может быть, и не было никакого испуга.
Он шагнул к ней, взял ее руки и, крепко сжимая, говорил мягко и ласково, как говорят маленькой девочке, когда хотят в чем-то утешить:
- Славная, славная Катя...
- Вам надо поесть перед дорогой, - помертвевшими губами вымолвила Катя. "Неужели он мог уйти, не простившись?" - эта мысль ударила ее. - Вам надо перед дорогой...
- Спасибо, разве только что-нибудь скоренько, боюсь опоздать, поезда ходят неточно, и с билетами не знаю как.
Она поставила на стол кринку молока, нарезала хлеба. Он ел торопливо и, кивая на дверь в комнату, остерегал шепотом:
- Не разбудить бы Ксению Васильевну. Передай, что я глубоко кланяюсь ей.
Катя надела пальто из мягкого плюша - остаток роскоши, бывший сак бабы-Коки, - влезла в валенки. Арсений, в куртке из жеребячьего меха и шапке-ушанке, вскинул мешок на плечо, взял котомку. В этой куртке он похож на Амундсена. Да, наверное, Амундсен был таким, высоким, мужественным... Или лейтенант Глан. Может быть, лейтенант Глан. Но она не Эдварда. Она не сказала ему ни одного жестокого слова.
- Прощай, милый дом, - с чувством говорил Арсений, - никогда не забуду тебя, твою Катю и бабушку, твою белую арку у входа.
Арка посерела, как все в это серое утро. Ветер стряхнул иней и трепал голые ветви.
Острый ветер кидал в лицо скользкую снежную пыль.
Косыми длинными струями неслась поперек дороги поземка.
- Будто и не было вчерашнего дня, рубинового солнца и снежных искр, сказал Арсений, опуская уши шапки. - Нет, был, был! - воскликнул он, взглянув на Катю.
Наверное, она была сейчас дурна. Унылость портила ее и дурнила. Она не умела казаться веселой, когда ей плохо. Другие умеют, а она нет. На лице у нее так прямо и написано: "Мне плохо, безнадежно, все погасло".
- Никогда не забудется этот день! - благодарно сказал Арсений. - А теперь простимся, Катя. Я быстро пойду.
- Я тоже пойду быстро.
Встречный мужик - Катя не знала его, возможно, отец кого-нибудь из учеников - снял шапку, здороваясь.
- Тебя уважают, - заметил Арсений. - Ты чудесная, вся - долг, вся для людей, тебя уважают!
Он говорил ей "ты". Она набиралась сил, чтобы сказать: "Я тебя люблю. Я все готова для тебя".
Но слова застревали в горле. Горло сжималось так больно, словно на шее у нее затянули петлю. Она молчала.
Они миновали сельцо, миновали крайнюю, с затейливыми наличниками избу Силы Мартыныча.
В открытом поле ветер накинулся злее и круче. Теперь уже все поле дымилось поземкой, рябило в глазах от бегущих поперек и вкось дороги снежных юрких, извилистых змеек.
- Надо же, чтобы именно сегодня эта вьюга! - с досадой сказал Арсений. - А, ничего, - ободрил он себя. - До разъезда верст десять двенадцать, не знаешь?
- Кажется, десять.
- Зачем ты идешь, устанешь, - проговорил он. И, снова взглянув ей в лицо, с поспешной лаской: - Спасибо тебе. Был сказочный вечер. Приеду домой, расскажу сестренке и маме и тут же тебе напишу.
- Да? - неожиданно всхлипнула Катя.
Она тронула рукав его жеребячьей куртки. Она хотела сама поцеловать его, сама, здесь, среди вьюжного поля, когда губы с трудом шевелились от мороза и ветра, а на бровях наросли белые полоски снега.
"Я тебя люблю".
Но позади, почти за спиной, раздался тот особенный звук, знакомый только деревне, хрупанье селезенки, когда лошадь трусит. И скрип саней. И бодрый голос с хрипотцой:
- Катерина Платоновна-а!
Сила Мартыныч догонял их в розвальнях, запряженных гнедой кобылой с заиндевелой мордой и плешинами снега на толстых боках.
- Катерина Платоновна, куда в непогодь?
Сила Мартыныч, поравнявшись с ними, остановил гнедую.
Им пришлось потесниться от саней, почти по колено в снег.
- Гостя, видать, провожаете? - усмехнулся он, пристально и непонятно как-то вглядываясь в Арсения. - Знакомы. Вчерась баба моя наменяла ситцу у вашего гостя. До разъезда шагаете? Далеконько по вьюге. Чужого не взял бы, а Катерины Платоновны гостя как не уважить? Садитесь. Мне на разъезд. Подвезу.
- Неужели? - заорал Арсений. - Вот так удача! Неслыханно!
Бросил в розвальни мешок и котомку и сам бросился с размаху, плашмя, в сено, ловко перекинув ноги через грядку саней.
- Что же вы? Не простимшись? - удивленно, с укором сказал Сила Мартыныч.
- Всю дорогу прощались. Прощай, Катя! Ксении Васильевне привет! радостно закричал Арсений, не опомнясь от нежданной удачи.
Он хотел вскарабкаться повыше на сено, прикрывавшее какой-то груз, но Сила Мартыныч остановил его:
- Сбочку прикорните, меньше продует.
Щелкнул вожжами, гнедая рывком дернула розвальни и резво побежала, хрупая селезенкой и откидывая из-под копыт снежные комья.
Катя стояла без слез, без мыслей, не понимая. Все произошло слишком быстро. Вынырнула из вьюги лошадиная морда и исчезла.
Сани удалялись. Дальше, дальше. Вот уже смутно видно сквозь пургу темное пятно.
А вот и не видно.
Катя закоченела. Назад идти тяжелее, ветер в лицо.
Небо, поле, снежная мгла - все смешалось, клубилось, слепило...
...Он кинулся в сани, счастливый, что повезло. Ему повезло.
Он даже скрывать не хотел своей радости. Что скрывать? Разве он ее обманул? Разве он что-нибудь обещал? Разве он ей сказал: люблю?
На улице Катя не встретила никого. Слава богу, из-за вьюги все сидят по домам. К тому же сегодня воскресенье.
Она еле тащила ноги. Еле тащила, каждая по пуду. Не обморозить бы нос. Ресницы потяжелели и слипались от снега.
На крыльце намело сугроб. Она с трудом отворила входную дверь и из сеней пошла не направо, в кухню и комнату, а налево, в класс. Надо немного побыть одной. "Никого не хочу видеть. Ни с кем не хочу говорить".
Холодно в классе. По воскресеньям Авдотья не топит; холодно, мрачно, но Кате надо побыть немного одной.
Она села за свой учительский столик, положила локти на стол, голова бессильно упала на локти. Всю эту ночь она не спала ни минуты. А прошлую ночь читала "Пана". Мучительная, чарующая повесть.
Глаза закрылись. Она уснула внезапно, как провалилась в яму. Проснулась Катя через несколько часов в страшной тоске. Класс выстыл, дыхание слетало изо рта белым паром. Катю трясло от холода. За окнами, в мутной мгле, несло все вкось и вкось мелким колючим снегом.
Вдруг ужас пронзил Катю. Что-то зловещее, черное непоправимо обрушилось на нее.
Медленно, очень медленно, боясь идти, она пошла в кухню. В кухне, всегда теплой и уютной, сегодня нетоплено. Кринка из-под молока неубранная стоит на столе.
Катя постояла у двери в комнату. Отворила. Да, случилось то, что она уже знала и чувствовала, когда проснулась в невыносимой тоске.
Баба-Кока лежала на кровати, лицом к стене, накрытая с головой одеялом, в той позе, как утром ее оставила Катя, выйдя на цыпочках, чтобы не разбудить.
30
Бесшумно синели сумерки на дворе. Уроки на сегодняшний день кончены. Ученики разошлись по домам. В комнате топилась голландская печь. Жарко потрескивали березовые поленья, стреляли угольками. Катя сидела у печки одна. На полу, обхватив колени, как раньше часто сидела в прошлые сумерки. Только теперь одна...
Правда, ее мало оставляли в одиночестве. В первый же вечер после похорон притопал Федя Мамаев с товарищем.
- Председатель прислал домовничать. Да мы и сами.
- Бон-жур, ка-ма-рад! - старательно, по слогам выговорил Федин товарищ и захлопал ресницами, не зная, в точку ли попал с камарадом.
- Тетенька Авдотья просилась, а председатель нам велел. Она понять-то поймет, да не ответит. А с нами поразговаривать можно.
Они изо всех сил старались отвлекать от горя свою учительницу Катерину Платоновну. Как бы она была без них? Пропала бы Катя без них.
Ученики по очереди приходили к ней вдвоем ночевать и укладывались валетом на скрипучей кровати Ксении Васильевны.
А топила голландскую печку Катя одна. Сидела у печки, ворошила угли кочережкой и думала.
Все знали, учительница шибко горюет о бабушке. А другое? Никто не знал о другом. Если бы одно это горе? Если бы одно это горе, внезапное, такое отчаянное, что хочется головой биться о стену!
Назавтра она проспала. Баба-Кока пожалела, не разбудила. Светлое небо, без следа вчерашних курчавых облаков, кипящих разноцветием радуги, говорило, что на дворе позднее утро.
Катя услышала на кухне голоса. Бабы-Коки и чей-то мужской. Должно быть, зашел Петр Игнатьевич. Как неловко! Ребята, наверное, давно дожидаются в классе, а учительница спит себе.
Она оделась, вышла на кухню. И в изумлении остановилась. Незнакомый молодой человек сидел за их обеденным непокрытым столом.
- А вот и учительница, Катерина Платоновна! - оживленно представила баба-Кока. - Зовите попросту Катей. Да, Катя? Вы, правда, постарше. Годика двадцать три? А нам недавно семнадцать. Катя, знакомься, гость из Москвы. Арсений. По батюшке как?
- Не надо по отчеству, я не привык.
Арсений поднялся и, не протягивая руки, наклонил голову. Темная прядь опустилась на лоб у виска. Худое лицо, озаренное лихорадочным блеском глаз, запавших от худобы. Скулы резко выдавались углами. Он был прям, высок и красив. Сердце громко застучало у Кати, так непонятно и неожиданно появился у них этот красивый молодой человек, возможно, похожий на лейтенанта Глана.
- Катя, до чего же ты прокоптилась, - рассмеялась баба-Кока. - Читала полночи. Проснусь, гляжу: читает. Иди отмывайся скорее, нос-то черный совсем!
Она могла бы не подчеркивать вслух Катин прокопченный нос и не смеяться. Чему она смеется? Но Ксения Васильевна не догадывалась, что рассердила Катю.
- Ученики ждут давно, задай им самостоятельное что-нибудь, - весело сказала она, когда Катя умылась из рукомойника за перегородкой у печки, докрасна растерев холщовым полотенцем лицо. - Не каждый день у нас гость из Москвы, да и суббота сегодня, не грех разок и повольничать, - такой легкомысленный совет дала Кате Ксения Васильевна.
Катя отнесла в класс добытую вчера у Нины Ивановны книжечку "Дети подземелья". Хотелось самой прочитать ее детям, но надо чем-то занять их сейчас, раз уж так получилось.
- Федя Мамаев, ты будешь читать вслух, а вы все внимательно слушайте и запоминайте, - велела она младшим, средним и старшим.
И оставила своих образцово-послушных учеников под надзор Феди Мамаева и, когда вернулась к московскому гостю, услышала прерывистый и частый стук сердца, оно встревоженно колотилось в груди и ухало вниз.
Давно, в Заборье, так замирало и падало сердце, когда на качелях взлетишь высоко, ветер свистит в ушах и земля то уходит из-под ног, то мчится навстречу.
- Послушай, как он у нас появился, - оживленно говорила Ксения Васильевна. - Расскажите, Арсений, сначала поешьте, а потом расскажите, ну прямо сказочный сюжет из "Царя Берендея".
На шестке, между двумя кирпичами, как обычно утром, разведен был костерик из березовых чурок, и Ксения Васильевна уже вскипятила чугунок кипятку, заварила морковного чаю, поджарила на сковородке свиных шкварок.
- Ешьте, не стесняйтесь, Арсений! - с веселым радушием угощала Ксения Васильевна.
Видно, он изголодался до крайности и, как ни краснел от смущения, с жадностью ел душистые, фыркающие горячими брызгами шкварки, не промолвив слова, пока не подобрал дочиста растопленное сало со сковороды хлебной коркой. И тогда, сытый, согретый, заговорил, блестя глазами:
- Вы, конечно, догадываетесь, зачем я здесь очутился? Приехал менять. Дома мама, сестренка, глядеть на них - жалость, ну и поехал. Сошел на случайном разъезде. Поезд остановился, я и сошел. Надо где-нибудь. До рассвета далеко. Почти ночь. Серенько, сумрачно. Рассвета дожидаться не стал, иду, не зная куда. Засветлело, выкатился огромный рубиновый круг. Солнце. Падай на колени, так царственно! А какая у вас в селе просторная улица, как широко! Над избами из труб дымки. И женщины с коромыслами идут к колодцам. А снег сначала подсиненный, а потом солнце рассыпало искры, и снег весь засверкал. Желтые полушубки на женщинах, у некоторых цветные платки. Кустодиев! Живой Кустодиев! И вдруг... посреди села школа. И вдруг вижу, арка у крыльца. Березка в инее, изогнулась белой дугой. Никакая фантазия не сочинит. Только природа способна сотворить такое чудо! Я понял: сюда, под эту арку, мне и надо войти, и здесь я встречу... И встретил вас. Катю и вас.
Он умолк и с улыбкой глядел на Ксению Васильевну. У него добрая улыбка. Представьте, что-то ребяческое открылось в лице, что-то милое, доброе.
- Ксения Васильевна, - продолжал он приподнято, - если бы надо угадать, кем вы были, пока судьба не забросила в этот далекий угол, я, не колеблясь, ответил бы - актрисой. И вот оставили сцену и славу и живете здесь, полная достоинства и воспоминаний.
- Каково?! - краснея от удовольствия, сказала Ксения Васильевна. Значит, что-то еще сохранилось в старухе. Но никакой во мне нет актрисы. Мечтала, да не сбылось. Дара божьего не отпущено. А вы фантазер.
Арсений перевел взгляд на Катю с той же улыбкой и какой-то сквозь улыбку серьезной пытливостью.
- Что обо мне нафантазируете? - спросила Катя.
- Вы нестеровская девушка. Тихий свет в лице, кроткий, неземной, задумчивый взгляд. Будто обрекла себя на скит.
- Нет, уж от скитов увольте! - возразила Ксения Васильевна. - Это уж несуразности вы понесли, нам не скиты, а жизнь подавай. Кстати, Арсений, а вы кто такой?
Он смутился, неуверенно ответил:
- Художник... - И поправился: - В будущем. Сейчас студент ВХУТЕМАСа.
- Мудрёно, - покачала головой Ксения Васильевна. - Переведите на русский.
- Полностью: Высшие художественно-технические мастерские, в Москве, на Мясницкой. У нас во ВХУТЕМАСе несколько факультетов. Я на живописном. Самые разные направления, непрерывные споры, борьба. Импрессионисты, кубисты... Но, я признаюсь, меня тянет к реалистической школе, хотя это и не очень модно сейчас.
- Что не гонитесь за модой, хвалю, - милостиво одобрила Ксения Васильевна.
Кате тоже понравилось, что он не очень уверенно говорит о себе. Ведь мог бы хвалиться вовсю. Ведь они здесь, в Иванькове, понятия не имеют о кубистах, импрессионистах и вхутемасовских спорах.
- А вот и Авдотьюшка наша! - объявила Ксения Васильевна.
Авдотья вошла, замычала что-то, понятное только Ксении Васильевне. Они свободно между собою изъяснялись. Авдотья постоянно старалась услужить Ксении Васильевне: натаскает дров, наколет лучины, а баба-Кока разрешала школьной сторожихе пошить на своей швейной машине.
- Московский художник к нам приехал, - сказала Ксения Васильевна. Дома голодные сестренка и мать. Собрали разную одежду, немного новой материи, им в Москве материю по талонам дают, в обрез, а кой-что достается все же. Авдотьюшка, поводи его по дворам, муки наменять. Если маслом или салом кто расщедрится, тоже нелишне.
Арсений вскочил, просительно приложив руки к груди.
- Пожалуйста! У меня еще соли пять фунтов.
- Мы-ы, гум-гым, - с охотой согласилась Авдотья.
Они взяли привезенные Арсением узлы.
- Ни пуха ни пера! - пожелала Ксения Васильевна, а Катя молча ушла в класс.
"Нестеровская девушка. Тихий свет, тихий взор. Не знаю, кто Нестеров. Как я невежественна! Ничего не знаю. И кустодиевских картин не видала. Вдруг он догадается, как я невежественна?" - думала Катя, прохаживаясь по классу и слушая и не слыша громкое чтение Феди Мамаева.
Вчера, позабыв обо всем над романом Эдварды и Глана, она не подготовилась к урокам и не знала, чем, кроме Короленко, занять учеников.
Время бесконечно тянулось. Долго, скучно. Если бы всегда она чувствовала себя так на уроках, ожидая скорее конца, какой пыткой была бы ее работа в школе!
Но сердце у нее металось и билось, и кровь то прихлынет к щекам, то упадет. Ученики с удивлением наблюдали за ней. Учительница сегодня была на себя не похожа, временами совсем забывала о них, и тогда они начинали "жать масло" и даже свалили с парты на пол Алеху Смородина. Но и это она не заметила. Или не обратила внимания.
Арсений с Авдотьей вернулись в сумерки.
- Полная удача! - ликовал Арсений. - Поздравляйте, выменял все до нитки с помощью тети Авдотьюшки. Спасибо, Авдотьюшка! Мамочка и не мечтает, сколько я всего раздобыл! - радовался он, сваливая с плеч на скамью мешок пуда на два муки, котомку с крупой и что-то еще, что Ксения Васильевна принялась с любопытством разглядывать, оценивать, взвешивать на руке под одобрительное мычание Авдотьи.
Все было празднично сегодня. Баба-Кока закатила на обед похлебку из баранины и оладьи с подсолнечным маслом. Возбужденный морозом, удачной меной, гостеприимством Ксении Васильевны и немым интересом и удивлением Кати, Арсений разговорился. Он уже не стеснялся и свободно чувствовал себя в Иваньковской школе, вернее, в школьной кухне, за чисто отскобленным, непокрытым столом, где они после обеда пили морковный чай при свете лучины, что тоже забавляло Арсения. А главное, они так благодарно слушали его рассказы, Ксения Васильевна и Катя, особенно Катя, с ее тихим, все разгоравшимся светом в глазах. Он читал стихи.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер,
На ногах не стоит человек...
Катя слушала с тревогой и затаенным дыханием.
Катя не знала, что в Москве есть театр Мейерхольда. Что за театр? Политический, буффонадный, последнее слово революционного искусства! И Арсению, представьте, иногда удается бесплатно доставать контрамарки. Подрисует что-нибудь для театра. Хотя Мейерхольд отвергает декорации, вместо декораций простейшие геометрические фигуры, эффект поразительный! Но иногда и для Мейерхольда понадобится нарисовать кое-что.
А дальше-Катя и Ксения Васильевна узнали, что в Москве есть еще театр импровизаций. А это что? Это вовсе уже небывалое. Представьте, выходит на сцену актер и... фантазирует роль. Вам нужно сыграть страсть! Захватить зрителей, потрясти! Как бы вы сыграли любовь? Не подсказанную - свою, ту, что чувствуете?
Катя, пораженная свалившимися на нее новостями, не отрывала глаз от Арсения, удивлялась, восхищалась и... трудно пересказать, что она чувствовала. Он пришел из другого мира. Почему-то она ощущала себя сейчас маленькой, жалкой. Нет, она не хочет быть жалкой! Его появление всю ее перевернуло. Она не знает, что с ней.
Отгоревший конец лучины отвалился в лоханку с водой и, шипя, погас. Ксения Васильевна зажгла от догорающей лучины новую, сменила в светце. Огонек то вскидывался, то упадал, так бывало всегда, но сегодня игра огня и теней казалась Кате таинственной, фантастичной.
Ксения Васильевна выслушала рассказ Арсения, недоверчиво покачала головой.
- Чудите вы с театром, голубчик. В прежние времена актер назубок выучит роль, а без суфлерской будки сама великая Ермолова на сцену не выйдет. Как это? Изображай, что бог на душу положит. А если ничего не положит?
- Или еще, - улыбнувшись ее замечаниям и пропустив мимо ушей, продолжал Арсений, все больше воодушевляясь, - иной раз наша братия, вхутемасовцы, нагрянем к поэтам, в их клуб на Тверской "Стойло Пегаса". А там что! Имажинисты, кубисты, футуристы, ничевоки... Ксения Васильевна! Я потому рассказываю, что, вижу, вам и Кате любопытно, мне потому и делиться хочется... Конечно, бегло рассказываю, поверхностно. А вот слушайте, один поэт: "Иду. В траве звенит мой посох. В лицо махает шаль зари". Я за одну эту фразу памятник поэту поставил бы!
Давно был поздний вечер. От лучины в кухне стало жарко и дымно, щипало глаза. Ксения Васильевна устала. Поднялась, опустив плечи, непривычно ссутулившись.
- Устала. Художник меня нынче до света поднял. Слышу, кто-то топчется в кухне. Авдотья впустила. Пришла в класс печку топить, а он в дверь заиндевелый, промерзший. Из Москвы... Ах, Москва! Соскучилась я по тебе, разбередил душу художник... Вот и чеховские мотивы явились, а они нам ни к чему. Не уйдет от нас Москва, Катерина. И в "Стойле Пегаса" побываем, если продержится. Новости ведь не всегда долговечны. Мудрено что-то: "...в лицо махает шаль зари". Ну, ладно. Да, Катюша, покажись-ка, верно ли нестеровская девушка? - Она ласково запустила руку в Катину волнистую гриву, чуть запрокинула голову, поглядела в глаза. - Нет, художник, она сама по себе. В ней и тишина есть, и буря. И ничуть ты у меня, Катя, не робкая. И в обители скрываться от мира больше мы с тобой не хотим. Ну, пойдем, что ли, Катя? Спать пора, ночь.
- Ксения Васильевна, мы еще поговорим, разрешите! Катя, я еще хотел вам рассказать... Разрешите, Ксения Васильевна! - взмолился Арсений.
- Коли так, разговаривайте. Не часто к нам из Москвы гость. Впервые.
- Прелесть твоя бабушка! - с чувством сказал Арсений, когда Ксения Васильевна ушла. - А ты, Катя... - Он перешел с ней на "ты" и взял ее руку. - Кажется, я давно знал, что встречу тебя. Кажется, даже эту белую арку перед крыльцом видел во сне. Катя, почему ты молчишь? Расскажи о себе.
- У меня обыкновенная жизнь, такая обыкновенная, что и сказать нечего, - ответила Катя. - А у вас...
Он произнес твердо:
- У меня одна цель. Одна, навсегда. Искусство. Никто не уведет меня от искусства.
- Кому уводить? Зачем?
- Ах, все полно противоречий, конфликтов! Миллионы голодных, люди полсуток стоят в очередях, добыл две воблы - и весь твой недельный паек, а на Петровке пооткрывались частные магазины, лавчонки, нэпманские жирные дамы в драгоценностях - откуда взялось? Хочешь, нанимайся писать с них портреты.
- Не хотите?
- Разве только сатиру.
Лучина догорела и свалилась в лохань.
- Не будем зажигать, посидим в темноте, - сказал Арсений.
Но в кухне было светло от луны. Яркая, медно-желтая, она таинственно висела в высоком небе, окруженная морозным сиянием.
Арсений за руку подвел Катю к окну. В лунном свете лицо ее было бледно. Затененные ресницами большие глаза не мигали. Страх и робкая нежность глядели из Катиных глаз.
- Я тебя нарисовал бы такую. Всю осиянную...
29
Луна поднялась высоко. Обогнула полнеба. Лучи ее лились теперь не в кухонное, а в три маленьких оконца Катиной комнаты. Светлые пятна четко рисовались на стене. Сползали ниже. Легли на пол. Угасли.
Туча накрыла луну и звезды.
Закричали петухи. Школа стояла посреди широкой улицы, вдали от изб, но петухи так громко голосили и перекликались во дворах, что долетало до Кати.
Она лежала с открытыми глазами. Скоро утро.
Странное творилось с ней. Вчерашний день звенел и сверкал. Какой-то ликующий вихрь налетел, и Катя видела тоненькие деревца с тревожными, несущимися по ветру ветвями.
Нет, это ей представляется увиденная когда-то картина. Она ясно видит те узкие, тонкие деревца с летящими макушками, слышит шум листьев.
Она не запомнила, кто нарисовал ту картину. Теперь будет запоминать художников. А! Не в том дело. Катя помнила вчерашний поцелуй у кухонного окна под лунным лучом, будто сейчас на губах. Томящее, влекущее, страшное... Зачем она вырвалась и убежала? Ведь она хотела, чтобы он ее целовал. Она радовалась и любила его. Она любила его с первого взгляда.
Какой он? Странно, образ его словно задернут дымкой, но она знала: ничто теперь ей не важно, ничто не нужно, ничего нет. Только он! Только он!
Вот что с ней. Вот что такое любовь!
Любовь - это печальная радость. Разве бывает печальная радость? "Я счастлива. Но почему же я счастлива, восторг на душе, а грудь давит тяжесть? Нет, я ничего не боюсь. Я люблю его".
В нескольких шагах, у противоположной стены заскрипела кровать бабы-Коки. Проржавевшая кровать скрипит при каждом движении, будто постанывает. Катя услышала: баба-Кока протяжно вздохнула.
- Спишь? - услышала Катя.
Затаилась. Не хотелось отзываться. Отчего-то встреча с Арсением немного отдалила от нее бабу-Коку. Что-то между ними легло. Поцелуй у окна? Память о той острой, несмелой, радостной нежности?
- Спишь, Катя? - снова услышала она. - Ну, спи. - Баба-Кока повернулась к стене, проржавевшая кровать стонала и скрипела, пока она укладывалась удобнее на сеннике. - Ну, спи.
Катя глядела в темноту широко открытыми глазами. Он живет другой жизнью. Катя не знала, что жизнь может быть такой яркой и пестрой. Катя Золушка возле его талантливой жизни. Она Золушка, но к Золушке приходит счастье. К ней пришло счастье.
За окном начиналось серое, затянутое плотными тучами утро. В кухне что-то стукнуло, будто упало. Арсений спал на деревянной лежанке у печки, должно быть, это он неловко спрыгнул. Слышно: шагает. Зачем он так рано поднялся?
В потемках чуть занимавшегося утра Катя нашла платье, чулки, тихо оделась, чтобы не разбудить бабу-Коку. На цыпочках скользнула в кухню, чувствуя сама свою легкость, словно в ней совсем не было весу. Чувствуя вчерашнее сладкое и пугающее замирание сердца.
Арсений стоял, наклонившись над лавкой, спиной к ней. Возился со своими пожитками. Мешок с мукой он перевязал бечевкой. Вчера Авдотья дала Арсению эту бечевку, прочно свитую из пеньки, как вьют у них в Иванькове пастуший кнут. Когда мешок перевяжешь посредине бечевкой, легче нести. Котомка с крупой и другими продуктами была тоже увязана. Его куртка из рыжего жеребячьего меха брошена возле котомки, она так идет ему, эта куртка!
Катя прислонилась к двери. Ужасная слабость подкосила ее.
Он быстро обернулся, словно почувствовал на себе Катин взгляд. Кате показался испуг в его лице. На мгновение. Такое короткое, что, может быть, и не было никакого испуга.
Он шагнул к ней, взял ее руки и, крепко сжимая, говорил мягко и ласково, как говорят маленькой девочке, когда хотят в чем-то утешить:
- Славная, славная Катя...
- Вам надо поесть перед дорогой, - помертвевшими губами вымолвила Катя. "Неужели он мог уйти, не простившись?" - эта мысль ударила ее. - Вам надо перед дорогой...
- Спасибо, разве только что-нибудь скоренько, боюсь опоздать, поезда ходят неточно, и с билетами не знаю как.
Она поставила на стол кринку молока, нарезала хлеба. Он ел торопливо и, кивая на дверь в комнату, остерегал шепотом:
- Не разбудить бы Ксению Васильевну. Передай, что я глубоко кланяюсь ей.
Катя надела пальто из мягкого плюша - остаток роскоши, бывший сак бабы-Коки, - влезла в валенки. Арсений, в куртке из жеребячьего меха и шапке-ушанке, вскинул мешок на плечо, взял котомку. В этой куртке он похож на Амундсена. Да, наверное, Амундсен был таким, высоким, мужественным... Или лейтенант Глан. Может быть, лейтенант Глан. Но она не Эдварда. Она не сказала ему ни одного жестокого слова.
- Прощай, милый дом, - с чувством говорил Арсений, - никогда не забуду тебя, твою Катю и бабушку, твою белую арку у входа.
Арка посерела, как все в это серое утро. Ветер стряхнул иней и трепал голые ветви.
Острый ветер кидал в лицо скользкую снежную пыль.
Косыми длинными струями неслась поперек дороги поземка.
- Будто и не было вчерашнего дня, рубинового солнца и снежных искр, сказал Арсений, опуская уши шапки. - Нет, был, был! - воскликнул он, взглянув на Катю.
Наверное, она была сейчас дурна. Унылость портила ее и дурнила. Она не умела казаться веселой, когда ей плохо. Другие умеют, а она нет. На лице у нее так прямо и написано: "Мне плохо, безнадежно, все погасло".
- Никогда не забудется этот день! - благодарно сказал Арсений. - А теперь простимся, Катя. Я быстро пойду.
- Я тоже пойду быстро.
Встречный мужик - Катя не знала его, возможно, отец кого-нибудь из учеников - снял шапку, здороваясь.
- Тебя уважают, - заметил Арсений. - Ты чудесная, вся - долг, вся для людей, тебя уважают!
Он говорил ей "ты". Она набиралась сил, чтобы сказать: "Я тебя люблю. Я все готова для тебя".
Но слова застревали в горле. Горло сжималось так больно, словно на шее у нее затянули петлю. Она молчала.
Они миновали сельцо, миновали крайнюю, с затейливыми наличниками избу Силы Мартыныча.
В открытом поле ветер накинулся злее и круче. Теперь уже все поле дымилось поземкой, рябило в глазах от бегущих поперек и вкось дороги снежных юрких, извилистых змеек.
- Надо же, чтобы именно сегодня эта вьюга! - с досадой сказал Арсений. - А, ничего, - ободрил он себя. - До разъезда верст десять двенадцать, не знаешь?
- Кажется, десять.
- Зачем ты идешь, устанешь, - проговорил он. И, снова взглянув ей в лицо, с поспешной лаской: - Спасибо тебе. Был сказочный вечер. Приеду домой, расскажу сестренке и маме и тут же тебе напишу.
- Да? - неожиданно всхлипнула Катя.
Она тронула рукав его жеребячьей куртки. Она хотела сама поцеловать его, сама, здесь, среди вьюжного поля, когда губы с трудом шевелились от мороза и ветра, а на бровях наросли белые полоски снега.
"Я тебя люблю".
Но позади, почти за спиной, раздался тот особенный звук, знакомый только деревне, хрупанье селезенки, когда лошадь трусит. И скрип саней. И бодрый голос с хрипотцой:
- Катерина Платоновна-а!
Сила Мартыныч догонял их в розвальнях, запряженных гнедой кобылой с заиндевелой мордой и плешинами снега на толстых боках.
- Катерина Платоновна, куда в непогодь?
Сила Мартыныч, поравнявшись с ними, остановил гнедую.
Им пришлось потесниться от саней, почти по колено в снег.
- Гостя, видать, провожаете? - усмехнулся он, пристально и непонятно как-то вглядываясь в Арсения. - Знакомы. Вчерась баба моя наменяла ситцу у вашего гостя. До разъезда шагаете? Далеконько по вьюге. Чужого не взял бы, а Катерины Платоновны гостя как не уважить? Садитесь. Мне на разъезд. Подвезу.
- Неужели? - заорал Арсений. - Вот так удача! Неслыханно!
Бросил в розвальни мешок и котомку и сам бросился с размаху, плашмя, в сено, ловко перекинув ноги через грядку саней.
- Что же вы? Не простимшись? - удивленно, с укором сказал Сила Мартыныч.
- Всю дорогу прощались. Прощай, Катя! Ксении Васильевне привет! радостно закричал Арсений, не опомнясь от нежданной удачи.
Он хотел вскарабкаться повыше на сено, прикрывавшее какой-то груз, но Сила Мартыныч остановил его:
- Сбочку прикорните, меньше продует.
Щелкнул вожжами, гнедая рывком дернула розвальни и резво побежала, хрупая селезенкой и откидывая из-под копыт снежные комья.
Катя стояла без слез, без мыслей, не понимая. Все произошло слишком быстро. Вынырнула из вьюги лошадиная морда и исчезла.
Сани удалялись. Дальше, дальше. Вот уже смутно видно сквозь пургу темное пятно.
А вот и не видно.
Катя закоченела. Назад идти тяжелее, ветер в лицо.
Небо, поле, снежная мгла - все смешалось, клубилось, слепило...
...Он кинулся в сани, счастливый, что повезло. Ему повезло.
Он даже скрывать не хотел своей радости. Что скрывать? Разве он ее обманул? Разве он что-нибудь обещал? Разве он ей сказал: люблю?
На улице Катя не встретила никого. Слава богу, из-за вьюги все сидят по домам. К тому же сегодня воскресенье.
Она еле тащила ноги. Еле тащила, каждая по пуду. Не обморозить бы нос. Ресницы потяжелели и слипались от снега.
На крыльце намело сугроб. Она с трудом отворила входную дверь и из сеней пошла не направо, в кухню и комнату, а налево, в класс. Надо немного побыть одной. "Никого не хочу видеть. Ни с кем не хочу говорить".
Холодно в классе. По воскресеньям Авдотья не топит; холодно, мрачно, но Кате надо побыть немного одной.
Она села за свой учительский столик, положила локти на стол, голова бессильно упала на локти. Всю эту ночь она не спала ни минуты. А прошлую ночь читала "Пана". Мучительная, чарующая повесть.
Глаза закрылись. Она уснула внезапно, как провалилась в яму. Проснулась Катя через несколько часов в страшной тоске. Класс выстыл, дыхание слетало изо рта белым паром. Катю трясло от холода. За окнами, в мутной мгле, несло все вкось и вкось мелким колючим снегом.
Вдруг ужас пронзил Катю. Что-то зловещее, черное непоправимо обрушилось на нее.
Медленно, очень медленно, боясь идти, она пошла в кухню. В кухне, всегда теплой и уютной, сегодня нетоплено. Кринка из-под молока неубранная стоит на столе.
Катя постояла у двери в комнату. Отворила. Да, случилось то, что она уже знала и чувствовала, когда проснулась в невыносимой тоске.
Баба-Кока лежала на кровати, лицом к стене, накрытая с головой одеялом, в той позе, как утром ее оставила Катя, выйдя на цыпочках, чтобы не разбудить.
30
Бесшумно синели сумерки на дворе. Уроки на сегодняшний день кончены. Ученики разошлись по домам. В комнате топилась голландская печь. Жарко потрескивали березовые поленья, стреляли угольками. Катя сидела у печки одна. На полу, обхватив колени, как раньше часто сидела в прошлые сумерки. Только теперь одна...
Правда, ее мало оставляли в одиночестве. В первый же вечер после похорон притопал Федя Мамаев с товарищем.
- Председатель прислал домовничать. Да мы и сами.
- Бон-жур, ка-ма-рад! - старательно, по слогам выговорил Федин товарищ и захлопал ресницами, не зная, в точку ли попал с камарадом.
- Тетенька Авдотья просилась, а председатель нам велел. Она понять-то поймет, да не ответит. А с нами поразговаривать можно.
Они изо всех сил старались отвлекать от горя свою учительницу Катерину Платоновну. Как бы она была без них? Пропала бы Катя без них.
Ученики по очереди приходили к ней вдвоем ночевать и укладывались валетом на скрипучей кровати Ксении Васильевны.
А топила голландскую печку Катя одна. Сидела у печки, ворошила угли кочережкой и думала.
Все знали, учительница шибко горюет о бабушке. А другое? Никто не знал о другом. Если бы одно это горе? Если бы одно это горе, внезапное, такое отчаянное, что хочется головой биться о стену!