- Зачем ему водами-то надо идти, шел бы, как все, по земле, - сказала Лина.
   - Ах, да что ты! Ну что такое ты говоришь! - возмутилась Катя. Пойми, как это хорошо! Как волны у его ног улегались...
   Лина пожала плечами и ушла на перемену в коридор, а белобрысая Клава Пирожкова торопливо сказала:
   - Видишь, видишь, какая она! Акулина - Акулина и есть. Ей все нипочем. Она тебя в омут затянет.
   Дома, вернувшись с уроков, если было чем поделиться, Катя делилась с Козеттой. Мама не интересовалась Катиными гимназическими делами. А Козетта была внимательной слушательницей. Ей можно было шептать час или два обо всех происшествиях, ее красивые стеклянные глазки не мигали, только разве положишь на спину, тогда ресницы захлопывались.
   И здесь, придя из гимназии, Катя вспомнила о Козетте, но баба-Кока позвала:
   - Иди-ка сюда. - Указала на низенькую скамеечку возле кресла: Садись. - И сама уселась поудобнее в глубокое кресло у столика, заваленного книгами и журналами, и с интересом спросила: - Выкладывай. Да без пропусков, все.
   Катя замечала, баба-Кока приглядывается к ней день ото дня внимательнее, будто читает в ней что-то.
   Катя смущалась. Ей привычнее было ютиться в стороне, не на виду. А баба-Кока настойчиво, хотя и осторожно, вникала в Катину жизнь, допытывалась до малейших подробностей.
   - Выкладывай. Какой класс? На каком этаже? Какие учителя? О чем говорили с подружками?
   Тут Катя на мгновение запнулась и утаила, что подружки интересовались папой и мамой и вообще всей ее жизнью. Зато про отца Агафангела рассказала подробно.
   Отец Агафангел самый интересный учитель, остальные учителя довольно обыкновенные, таких Катя встречала и раньше, а отец Агафангел... А красивый!
   - Красивый, ничего не скажешь, - усмехнулась баба-Кока. И с той же неясной усмешкой: - Проповедник вне конкуренции.
   - А служит-то как! - подхватила Фрося. - Отец Агафангел священнослужитель в нашей обители. А я кадило ему подаю. То другие послушницы, а мой черед придет, тогда я...
   8
   - Баба-Кока, можно, я задам вам один вопрос?
   - Можно. Если не глупый.
   - Щекотливый.
   - Скажите пожалуйста!
   Ксения Васильевна кипятила кофе. Кофейник похож на маленький самоварчик с трубой. Вздувают угли в трубе. Вода закипит, заваривайте кофе - минута, и крепкий, упоительный запах разольется по всему помещению. У бабы-Коки и чашечка для кофе специальная есть, крошечная, из тончайшего фарфора. Пьет маленькими глотками и наслаждается.
   - Спрашивай. Только, чур, или правду отвечу, или откажусь отвечать.
   - Что такое счастье? Баба-Кока, вы были счастливы?
   Ксения Васильевна отставила чашечку, побарабанила по столу. Пальцы у нее длинные, тонкие. Она носила кольца. Много, с разными камнями. Баба-Кока называла их самоцветами. Катя с удивлением узнала - камни живые. Вот изумруд. "Взгляни, его цвет, - показывала Ксения Васильевна продолговатый камень в кольце, - нежно-зеленый, свежий, молодой. Как весенний березовый лист. Есть поверье - не поверье, а правда: если утром, проснувшись, любовно на него поглядеть, весь день для тебя будет светлым и ясным. И еще изумруд исцеляет. Целебен от разных недугов и отгоняет тоску. Полюбуйся, зеленый с золотистым отливом. Изумруд! Жизнерадостный камень". У Ксении Васильевны к каждому камню было свое отношение. Бирюзу она пренебрежительно называла глупенькой. "Голубая, наивная. Наивность всегда глуповата". Она снимала кольцо с бирюзой и бросала в ящик бюро из красного дерева.
   - Что такое счастье? Не знаю. У каждого, наверное, свое. Нет для всех одного, общего счастья. Да, конечно... Вот я, например, никогда не работала.
   Она обратила на Катю темные и вместе ясные глаза и как бы в недоумении качнула головой.
   - У меня не было своего труда. Своего места в жизни. Хотя бы маленького, ну, быть бы учительницей или фельдшерицей... Впрочем, об этом я не тоскую. Но ведь бывают великие актрисы, музыкантши. Бывают ученые женщины. Например, знаменитая, первая в мире русская ученая женщина-математик Софья Ковалевская. Отними у них творчество - и нет счастья. Или другое. Слышала о революционерках? Наверное, настоящее счастье - это то, что у тебя есть большая цель, без которой не можешь жить, всю себя ей отдаешь. Что, Катя, молчишь?
   - Слушать интересно.
   - У меня ничего этого не было... - Баба-Кока повертела на пальце кольцо с рубиновым камнем, фиолетово-красным. Улыбнулась как-то непонятно, сожалеюще. - У меня свое было счастье. Находила - теряла. Вновь находила, снова теряла. Кануло все. Ничего не осталось. Воспоминания. Единственный мир, из которого мы не можем быть изгнаны. - Она помолчала. - Иди, Катюша, учи уроки.
   Она укутала плечи паутинным оренбургским платком, взяла книгу.
   Катя отошла.
   Келья бабы-Коки со сводчатым, как в часовне, потолком делилась легкой перегородкой на две половины: спальню Ксении Васильевны, без окна, и общую комнату, где у одного окошка расположилось глубокое кресло перед столиком, - это кабинет бабы-Коки. В ее кабинете до потолка книжные полки. Вся стена в книгах. У другого окна - квадратный стол, он и обеденный, он и Катин для приготовления уроков, возле него на диване Катя спала, и в изголовье ночами горела перед иконой лампада.
   В порядке разложены на столе учебники, тетради и дневник, где усердно записано заданное на завтрашний день, - прилежная ученица из четвертого параллельного устраивается готовить уроки.
   Баба-Кока поднялась, надела ротонду и меховую шапочку, - ранняя снежная зима уже прикатила, пышные сугробы встали вдоль соборных аллей и монастырских дорожек.
   - Про счастье точно не знаю, - проговорила баба-Кока, - а что несчастье, скажу. Одиночество, особенно в старости, - вот что несчастье.
   Она ушла. Катя поглядела в окно. Баба-Кока в длинной ротонде медленно шла снежной дорожкой, статная и прямая, высоко неся голову.
   Катя достала тетрадь, разделила пополам. Начинался творческий процесс. Обычно он начинался с того, что тетрадка делилась на две половины, затем одна складывалась вчетверо - и перед вами книжечка. Катя всю ее исписывала сразу набело, узкими строчками, нанизывая букву на букву. Таким образом, тетрадки хватало на две, а то и три повести.
   Катя задумалась. Самое трудное - придумать заглавие. Но сейчас, под впечатлением разговора с бабой-Кокой, название явилось само собой: "Одинокая".
   Катя писала повесть о бедной девочке, которую никто не любил, хотя она была и добра, и хороша, и умна. Нельзя понять, почему ее не любили. Ей плохо жилось на свете, но она не теряла своей доброты. Никого не судила, всем прощала, удивительно была хорошая девочка! Когда другие девчонки веселой толпой убегали в лес по грибы или ягоды, она одиноко брела сторонкой, вдали ото всех. Но однажды молния ударила в дом и убила всех, живым остался лишь малый ребенок. Одинокая бесстрашно кинулась в пылающий дом. Огонь ее охватил, она задыхалась...
   Катя хотела бы описать другой подвиг, не такой избитый, но ничего оригинального не получалось.
   Известно, Катины повести всегда кончаются счастливо. Так и здесь. Ребенок спасен... Все обнимают и благодарят Одинокую. Все оценили ее благородство и...
   - Катя, ты совсем заучилась, - заметила Ксения Васильевна.
   Она вернулась с прогулки и перебирала за столиком какие-то старые письма, кипу писем в длинных глянцевитых конвертах. Письма хранились в шкатулке, баба-Кока держала ее запертой.
   - Кончай, Катя, уроки. Ученье - свет, однако во всем нужна мера.
   Катя затиснула в сумку учебники, не успев ни в один заглянуть. Голова пылала, сердце полно счастья и слез.
   - Что с тобой? - удивилась баба-Кока.
   Катя молча обняла ее и поцеловала. Она впервые сама поцеловала бабу-Коку, потому что, хотя писала восторженные повести, показывать свои чувства стеснялась. А тут вдруг поцеловала. Да еще и еще. Что такое с ней происходит?
   И чтобы не проговориться, что под подушкой лежит новая повесть, скорее нырнула в постель, укрылась с головой и под одеялом еще долго любила, жалела и восхищалась своей "Одинокой".
   Все же Лине на следующий день дала почитать.
   - Ой, что делается! Она еще и писательница! - с каким-то почти благоговением воскликнула Лина и на уроке читала, пряча под партой, Катину повесть. - Девочки, наша Катька Бектышева - писательница.
   Все перемены девочки читали Катину повесть. Успех был полный, шумный!
   И весь этот удивительный день Катю сопровождали удачи. Ни на одном уроке ее не спросили, кроме последнего. Учительница географии вызвала к карте и, вручив указку, предложила рассказать и показать и... естественно, поставила двойку. Первая, увы, как потом оказалось, не последняя Катина двойка. Эта маленькая неприятность сегодня для Кати не имела значения. У нее кружилась голова от славы и общей любви.
   Надя Гирина, высоконькая капризная девочка, дочь богатейшего в городе купца, которую возили на уроки в пролетке, хотя гиринский особняк отстоял от гимназии в десяти минутах ходьбы, девочка, которая на большой перемене вынимала из сумочки бутерброды с розовой ветчиной и, чуть надкусив, брезгливо бросала в корзину для мусора, эта "княжна", усвоившая, видимо, по наследству от отца торговую жилку, поманила Катю:
   - Мне очень понравилось твое произведение, ты можешь его мне уступить?
   - Как уступить?
   - Очень просто, в обмен. Принесу тебе завтра ленту. Красную, синюю, какую захочешь. Десять аршин разных лент. Согласна?
   - Нет.
   - Двадцать аршин! - уговаривала Надя Гирина.
   - Ты ведь можешь еще написать, - вмешалась, вытягивая руки и прося, Клава Пирожкова, так распалила ее воображение эта сделка.
   Конечно, Катя могла написать еще повесть. И не одну и не две. Она могла писать постоянно, каждый день. Но почему-то не хочется отдавать "Одинокую" в обмен на ленты. Хотя соблазнительны ленты. Подумайте, двадцать аршин!
   Но все-таки нет!
   Надя Гирина вспыхнула и отошла. Клава Пирожкова в изумлении выкатила светлые бусинки:
   - Дура! Ты могла бы и тридцать аршин запросить, ой, дура! Ведь Наденька Гирина единственная, у них лучший галантерейный магазин в городе, а она единственная у отца с матерью, ей все, что захочет, дозволено. Она меня в гости принимала, изо всего класса - меня! Ой, видала бы! Залы, гостиные, горничные в белых наколках, и все: "Барышня, что изволите? Барышня..." Подарила бы повесть и тебя позвала бы. Теперь не позовет, не добьешься.
   - Подумаешь! И не надо! - дерзко ответила Катя.
   И подарила свою "Одинокую" Лине Савельевой.
   9
   Катя любила в бабушкиной келье стену, сплошь уставленную книжными полками. Тесные ряды пестрых корешков манили. Толстые, тоненькие. Корешки читаных и нечитаных книг, каждая - целый мир.
   - Последняя радость, оставшаяся мне, - говорила баба-Кока.
   Кате нравилось рыться в книгах. Вытащить, полистать, запомнить название. Какую-то отложит читать. Другую вытащит. И другую.
   Бабушкины книжные полки больше пробуждали в ней охоту узнавать, чем уроки в гимназии. Там все было полезно, необходимо, но почти все довольно-таки скучно.
   Баба-Кока позволяла Кате рыться в книгах сколько душе пожелается, но говорила - не наставительно, она не привыкла наставлять, - просто делилась:
   - В твои годы я хватала подряд, что попадется. Иной раз на такой романчик наткнешься, после никак мусор из головы не выветришь. Надо находить и ценить талантливую, умную книгу. Не все книги равны. Вот, например... Ты вот все повести пишешь, - сказала баба-Кока, и Катя, стоявшая к ней спиной на стремянке, доставая с верхней полки том истории Ключевского, в ожидании замерла.
   Она привыкла к славе. На нее из других классов приходили глядеть, вот до чего дело дошло! Она раздавала свои повести девочкам, в первую очередь тем, кто громче восхищался ее творчеством. У Лины Савельевой целая библиотека скопилась Катиных повестей.
   - Ты тут оставила одну, а я познакомилась, - сказала баба-Кока и громко, с выражением стала читать: - "В черном небе сверкали зловещие молнии и грохотал гром, похожий на рыкание льва. Девочка в бархатном платье с кружевным воротничком стояла у окна. У нее были голубые, как фиалки, глаза. Локоны опускались на плечи..." Фу-ты! - шумно вздохнула Ксения Васильевна, кладя Катино произведение на стол, отодвигая дальше от себя уничтожающим жестом. - Чего не нагородила! И локоны и фиалки! Откуда только взялось? Вздор сочиняешь, мать моя. Героини твои разнаряженные, красавицы, а ни жизни, ни живого словца. Выдумки все. Бросила бы ты свои выдумки.
   Стоя к бабке спиной, Катя леденела от ужаса и чувствовала: щеки пылают, уши пылают, вся горит на костре.
   - Знаю, неприятно. Одних приятностей от жизни не жди. Да слезь ты с вышки своей, подойди, - велела баба-Кока.
   Катя слезла со стремянки. Баба-Кока указала на низенькую скамеечку для ног возле кресла.
   - Сядь.
   Катя села.
   - Если уж терпения нет, охота писать, - сказала бабушка, пригляделась бы к жизни, рисовала бы жизнь. Писательница! - безжалостно усмехнулась она. - А что вокруг разглядела? О чем поразмыслила? За Фросей ничего не заметила?
   - А что?
   - Какая-то стала погашенная.
   Верно, Фрося последнее время не та. Фрося именно стала погашенной. Как точно подметила баба-Кока! И ходить стала к ним реже. Прибежит, натаскает из колодца воды, истопит печку, вымоет пол, принесет из монастырской трапезной обед. Без слов, без улыбки, с потупленным взором, будто прячась и страшась разговоров, и ускользнет в церковь или в келью для послушниц, где жила.
   Куда делась ее лукавая веселость и ласковость? Куда делась прежняя Фрося?
   - Если уж очень великая охота писать... - продолжала раздумывать вслух баба-Кока. - Может, где-то и тлеет талантик, глушить тоже грешно... Но мастерству учиться надо, всю душу ему до конца отдавать, всю жизнь. Это - как подвиг, когда настоящее...
   В тот для Кати нерадостный вечер Ксения Васильевна рассказала историю. О таланте и подвиге.
   При Иване Грозном это было. Монастыря девичьего тогда в помине не было, жизнь в Александровской слободе шла и разгульная и государственными делами исполненная. Иноземные послы наезжали в цареву слободу на поклон и для переговоров с великим государем Руси. Принимали послов в дворцовых палатах. Царь сидел на позолоченном троне. Бояре, цветно и пышно одетые, в безмолвной спесивости восседали на скамьях вдоль стен. Множество стрельцов с оружием и телохранителей в красных кафтанах выстроилось от входа в кремль до дворца. А в версте от царского города стоял караул. Хватали каждого, кто по неведению забредет близко к государеву жилью. Пытали, вырывая под пытками, за каким делом идет, да куда, да к кому, не изменник ли?
   Иноземные послы царя Ивана глупым не звали. Никто не скажет, что неумен. Речи царевы остры и находчивы. Мыслью быстр, сердцем вспыльчив и гневен. Грозным звали его. Шепотом, при закрытых дверях. А летописцы тайно записывали в летописях. По деревням и городам шло да шло и до наших лет дошло - Грозный.
   Но ученый. Изрядно ученый. Богатейшее у грозного царя было в Александровской слободе книгохранилище, где сберегались древние книги, редкие письмена, драгоценные рукописи.
   Может быть, об этом-то, об учености Грозного, о его почитании книг и услышал один боярский холоп, смышленый, до отчаянности смелый Никитка. Он был молод, и в голове его толпились дерзкие мысли: не спал, дни и ночи лелеял небывалую, даже страшную выдумку. И втайне мыслил: "Придется по сердцу государю, ведь во славу Руси я свою затею готовлю, мудрый у нас государь, к наукам приверженный".
   Словом, Никитка надеялся на поддержку и одобрение царя. Впрочем, когда целиком предался своему делу, и о царе позабыл и о славе не думал, а трудился, трудился, трудился с мучением и радостью, как бывает это у великих талантов.
   Делал Никитка летательный аппарат. Хотел лететь. Слыхано ли, чтобы человек полетел? Богом создано: рыба плавает, птица летает, человек идет по земле. Нельзя нарушать божий закон. Покарает за дерзость господь. Но ведь изобрели люди корабль и плавают по рекам и морям, и бог не карает...
   А если изобрести крылья и полететь, как птица, реять в небе и сверху, оттуда, с неба, окинуть взглядом землю? Какая она, родимая, если с неба глядеть?
   Долго трудился Никитка над летательным аппаратом. Обдумывал, высчитывал, строил, ломал, плакал... Снова строил.
   Весть о мечтаниях и изобретении Никитки долетела до Грозного. И среди иноземцев пошли любопытство и толки. И бояре узнали.
   - Дьявольское наваждение, бесы в парня вселились, порченый, на дыбу его, - говорили одни.
   Другие ждали, что скажет царь. Царь молчал.
   Вот летающая птица готова, Никитку привели к царю. Царь тощий, сутулый, нос отвислый, редкая бородка торчит, как пучок конопли, и белесые, будто и не человечьи, очи не верят, пытают.
   Никитка упал в ноги царю. Царь концом жезла его тронул:
   - Не осрамишь наше государево достоинство перед чужеземными гостями да посланниками и перед недругами нашими?
   - Верь, великий государь!
   - Ино завтра лети.
   Настало завтра. По всей слободе из дома в дом передавалось в смущении и страхе: со звонницы крылатый человек полетит. Звонница эта, с которой, по преданию, при Грозном русский Икар совершил первый полет, и сейчас стоит, а под ней церковь, по названию Распятская. Художники и архитекторы приезжают, любуются.
   Никитка поднимался по каменной узкой лестнице. Шагал - и слабел, и слабел. Страшно первому начинать новое дело. Не знаешь, что тебя ждет. Уверен, а не знаешь... Смел, а боишься.
   Он забрался на звонницу и увидел синие цепи далеких лесов, розоватый снег на утреннем солнце, увидел такую чистоту и красоту, такой прекрасный, сверкающий мир, что смелость вернулась к нему и сердце заколотилось в восторге.
   Внесли аппарат, похожий на птицу с широкими крыльями. Никитка поглядел вниз. Толпы народа стояли в глубокой тишине. Царь, опираясь на жезл, сидел в отдалении на красном кресле, в шубе и куньей шапке, окруженный опричниками и стрельцами.
   Никитка влез в летательный аппарат, оттолкнулся. Толпа ахнула. Он полетел. Плавно, как птица, реял его аппарат с распростертыми крыльями и тихо, будто в раздумье, стал опускаться. И невредимо опустился в сугроб.
   К Никитке подбежали люди, принялись развязывать веревки, которыми он был к аппарату привязан, помогали вылезти. Вокруг стояли гул и смятение.
   Но вот толпа стала постепенно стихать и редеть. Никитка заметил: помогавшие ему люди отошли от него. Скоро и вовсе рядом никого не осталось.
   Издали Никитка разглядел уходящего царя. Царь ступал тяжело, спина согнута, голова втянута в плечи.
   Холоп Никитка остался возле аппарата один. Растерянный, в недоумении, один. Поднял взор к небу и словно очнулся. И вновь восхитился синевой и сиянием неба. Гордостью блеснули глаза: "Я летал!"
   За ним пришли. Куда его поведут? К царю?
   Его привели не к царю. Втолкнули на пыточный двор. Связали за спиной руки. И пыточный дьяк в кафтане, забрызганном кровью, прочитал Никитке царский указ:
   "Человек - не птица, крыльев не имать. Аше кто приставит себе аки крылья деревянна, противу естества творит, за сие содружество с нечистой силой отрубить выдумщику голову. Тело окаянного пса смердящего бросить свиньям на съедение, а выдумку после священные литургии огнем сжечь".
   10
   В воскресные дни Успенская церковь монастыря бывала полна. Сходились купчихи, чиновники, служилый люд разного звания, учителя и учащиеся. Особенно гимназистки в белых праздничных передниках, с белыми лентами в косах любили молиться в Успенской церкви. Не в Покровской или Троицком соборе, а именно в Успенской, где служил отец Агафангел. Расшитая жемчугом и золотом риза, епитрахиль в крупных дорогих каменьях - вся его церковная одежда блестела и переливалась многоцветными красками.
   Гимназистки плавно склонялись, когда он обращался кадилом в их сторону. А Катя восхищенно наблюдала за Фросей. В черной ряске, с матово-белым лицом, она подносила отцу Агафангелу кадило. И удалялась, тоненькая, будто без веса, будто скользила по воздуху.
   Каждое воскресное утро Катя наблюдала это пышное представление: выходы на амвон священника и дьякона, открывание и закрывание царских врат, хоры монахинь в мантиях и клобуках с вуалями, бархатный голос отца Агафангела, скольжение Фроси при подавании кадила.
   Лина, больше занятая рассматриванием публики, толкнет в бок:
   - Ух ты, нашей Надьки Гириной мамаша как вырядилась! А наш отец Агафангел гляделками на нее своими стреляет. Кадилом машет, а сам пялится, вот это да! А вон, к клиросу ближе, гимназистик, лопоухий чуток, знала бы, что он мне нынче сказал!
   Прыснет в кулак и, чтоб отвести глаза классной даме, быстро закрестится, и, конечно, Людмила Ивановна, сопровождавшая воспитанниц на воскресные службы, не разобравшись, кто прыснул, почему-то на Катю направит строгие стекла пенсне. Катя склонит голову.
   Но молитвы не идут на ум. Уже надоело наблюдать за открыванием и закрыванием царских врат и кадилом отца Агафангела. Душно от ладана.
   Вдруг представится Кате, как славно сейчас в зимнем лесу. Снегу по пояс. Веселой стежкой вьется заячий след. Пушистая белка пролетит поверху леса, стряхивая иней с макушек дерев. Откуда-то выпорхнут и усядутся на ветвях снегири. Катя любила красногрудых веселых пичуг. Они и в монастырь прилетают и рассаживаются грациозными группками в сиреневых кустах под окошками келейного корпуса: Катя с Фросей любовались их прилетом и хлопотливой, радостной жизнью...
   - Быть бы птичкой, петь бы да петь, - скажет Фрося. Вспыхнет. И что-то загадочно-тайное промелькнет в ее светлой улыбке...
   Катя поискала глазами Фросю у алтаря, но последнее время она не прислуживала отцу Агафангелу. Другие послушницы прислуживали, а Фроси нет в церкви. Отчего ее нет?
   В остальном это воскресное утро было таким, как всегда. Впереди большой свободный день! Чем бы поинтереснее заняться? Побежать с Линой на каток? Или нет, дома ждет начатая книга, "Поединок" Куприна. Живо домой!
   А дома ждало другое. Ждало нежданное.
   За их обеденным столом, заставленным разными кушаньями вроде маринованных грибков, селедки с горячим картофелем, белых монастырских калачей и прочего, возле бабы-Коки сидел...
   Кто мог представить! Кто мог поверить! На мгновение Катя застыла у порога, слезы хлынули, и она подбежала и повисла у Васи на шее.
   Целовала, всхлипывала, смеялась. Трогала на плечах погоны, желтые пуговицы военной гимнастерки и даже кобуру револьвера. А он глядел на нее с той любимой, единственной Васиной улыбкой, которую она так знала, так знала! Он был по-прежнему хорош. Война не изменила его. Смуглый румянец на щеках, чистый лоб, высокая шея, прямая осанка и Васин голос, родной.
   Кажется, стал немного постарше. В военной форме. Катя не видела его в военной форме. Как хорош! Где Фрося? Поглядела бы на Катиного брата, прапорщика Василия Платоновича Бектышева! Где Линка Савельева? Влюбилась бы с первого взгляда.
   - Ты надолго, Вася? Хоть недельку погостишь? Сколько мне надо тебе рассказать обо всем! Баба-Кока, не отпускайте его. Хоть недельку погости у нас, Вася!
   - Какое недельку! Катюша, один день остался мне отпуску.
   - Один день? Почему?
   - Ведь я на военной службе, Катя.
   - Ну и что? Неужели тебе так мало дали отпуску? Один день остался. Остался? Ты где-нибудь был? Где ты был?
   - А неважны, господа военные, ваши дела, - сказала баба-Кока, не слыша или не понимая Катиной мольбы или намеренно переводя разговор на другие рельсы. - Совсем плохи дела. Подай, Катя, газету.
   Газету "Русское слово" баба-Кока читала ежедневно, иногда и Катю с Фросей посвящая в некоторые политические новости, но в вопросах политики ее собеседницы были не очень сильны, вернее, совсем непонятливы.
   Баба-Кока читала без очков.
   - "Наши части, перейдя в наступление, сбили противника, но затем под натиском немцев отошли в исходное положение". Ну? Что скажешь?
   Вася пожал плечами.
   - Война.
   - Слушайте дальше, господин прапорщик. "На восточном берегу реки... наши части, ведя упорный бой, продвинулись на полторы версты, но затем контратакой противника были вынуждены отойти на исходное положение". Ну? Что скажешь? Третий год воюем. Что наше победоносное православное войско?
   Вася нагнулся к бабе-Коке и негромко, но внятно:
   - Нашему победоносному православному войску до чертиков надоела война.
   - Что ты! Что ты?! - испуганно замахала на него баба-Кока. - Мы должны добиться победы. Срам будет нам перед народом, если мы...
   - Кто мы? Вы, баба-Кока? - спросил Вася, и Катя увидела насмешливый огонек у него в глазах.
   - Что-то не пойму я тебя, Василий, - проговорила Ксения Васильевна, медленно разглаживая скатерть по сгибу стола.
   - Народу дела нет до нас с вами. И солдатам от победного конца прибыли нет. Солдаты о доме соскучились, им землица мерещится.
   - Не пойму. Да ведь это изменой зовется, Василий, - упавшим голосом произнесла баба-Кока.
   - Это зовется честным взглядом на жизнь. Армия распадается, генералы бездарны, в ставке разлад, у солдат неверие...
   - Василий, опасное ты говоришь.
   - На позициях за такие речи расстрел. Но ведь я в вашем доме, баба-Кока.
   - Вася, откуда у тебя трудные мысли такие?
   - Оттуда. С войны.
   Они говорили о войне, только о войне. О каких-то генералах, из-за чьей глупости полегли полки наших солдат. На фронтах усталость, отчаяние. В царя не верят. Фабрикантов и помещиков ненавидят.