Страница:
- Что же вам от меня требуется? - сухо спросила Ксения Васильевна.
Но Катя догадывалась, бабе-Коке понятно, что им от нее требуется.
И Кате понятно.
Вкрадчивый, сладкий, молящий и в то же время с властными нотками голос журчал:
- Сударыня Ксения Васильевна, припрячьте что по силе возможности. Не дайте святую обитель по миру пустить. Времечко-то, даст бог, переменится, перетерпеть бог велит. Припрячьте, Ксения Васильевна. Христом богом молим. Нынче ночью потихоньку к вам в подпол снесем да в яму и закопаем. Иконы-то в золотых окладах с алмазами, богатство-то! Божье, монастырское. Сделаем так, никто не унюхает, все шито-крыто, Ксения Васильевна, надежда наша...
Ксения Васильевна поднялась, бледная, с темным блеском нестареющих глаз.
- Вы решились ко мне прийти?
- Сударыня, милостивица Ксения Васильевна, - тоже вставая, но суетливо, потеряв степенность, заспешила мать-казначея. - Настоятельница передать наказали, слезно просим прощения, что с трапезной-то неловко тогда получилось, без ведома игуменьи, благодетельница Ксения Васильевна. Еще приказывали доложить: не задаром, Ксения Васильевна, вашей помощи ждем. Убережем добро, вашей милости по заслугам отпустим, жить-то надо, внучку кормить...
- Идите вон!
Баба-Кока стояла возле своего столика из красного дерева, где валялось скомканное шитье. Высокая, недоступная.
Мать-казначея как будто перевернулась: разом смыло умильность, лицо вытянулось, бледнея до зелени; пиявками кололи глаза, с дрожащих губ срывалось что-то безумное:
- Да будет проклята твоя окаянная жизнь, распутница, отступница от бога, пусть род твой истребится и имя твое, и муки адовы падут на тебя и внучку твою-у-у-у... Проклятье на вас, вся святая обитель вас проклинает!
И в этот миг, ах, могла ли Катя вообразить, чтобы в этот именно миг, когда на ее и бабушкину головы рушились проклятия монахини, открылась дверь, вкатились понизу клубы морозного пара, и в морозе и инее явилась Фрося с котомкой за плечами и увязанным в платки и одеяла... свертком, сказала бы Катя, если бы не догадывалась...
Не здороваясь, не видя никого, кроме матери-казначеи, Фрося шагнула на нее.
- Ты, святая, ты и меня так кляла, - она кивнула на сверток, - за Васеньку. Все ваше черное племя, губительницы вы, а не святые. Слышала я, на что ты подбивала Ксению Васильевну, за дверью твой голос узнала. Теперь я про тебя, святая, Советской власти все твои умышления выложу. Не смолчу, я тебя всю открою, что вражина ты. И все вы, монашки, только что без ножа, а убивцы...
Мать-казначея вдруг громко икнула, и Фрося умолкла, так это было странно и нехорошо. А мать-казначея неудержимо икала и всхлипывала. Грузные плечи тряслись. И с икотой и всхлипом ушла.
- Не хватило силенок до конца продержаться, - брезгливо поморщилась Ксения Васильевна. И Фросе: - Здравствуй, милая наша!
- Катенька, Ксения Васильевна, здравствуйте!
Иней на ресницах и платке у Фроси растаял, лицо было мокрое, с еще не остывшим от мороза румянцем, но такое худенькое, как бы все истончившееся, с глубокой грустинкой во взгляде.
- Здравствуйте!
И она тихо покачала головой. И видно было, как устала она, как забили ее невзгоды и беды.
- Ну-ка, быстрее знакомь, представляй своего сыночка, - говорила Ксения Васильевна оживленно и весело, чтобы не дать Фросе заплакать, и принялась разворачивать сверток, освобождая из одеяла и платков безбровое, курносое существо, которое, почувствовав себя на воле, зашевелило ручонками, открыло глаза и широко улыбнулось.
- Рад, что к хорошим людям попал, - шепотом, с нежностью промолвила Фрося. - Сынок уродился, полгода сровнялось, Вася...
- Вася? Он Вася? - удивилась и обрадовалась Катя.
- Катя, я его Васенькой в честь брата твоего нарекла. Ты отпиши Василию Платоновичу...
Фрося говорила, говорила, говорила, торопясь и дрожа от волнения, как в лихорадке:
- Выгнали меня из дому. Пропала бы я, да бабка Степанида приютила, бобылка Степанида, вы у ней, Ксения Васильевна, в то лето избу под дачу снимали. У ней и родила сыночка. Сами с ней зыбку смастерили, а на пеленки бабы тряпок да ношеных рубах нанесли. А в крестные матери ни одна не согласна. По нынешнему времени бога упразднили, можно и не крестить, а он поспешил, до Октябрьской родился. Поп с угрозой: "Ты зачем, такая-сякая, крестить не несешь своего?.." Хотел обозвать, да споткнулся, поп все-таки, в рясе, язык-то придерживать надо... Катенька, Ксения Васильевна! Нешто маленький мой виноват, что незаконно родился? А они его бранным словом... Ну, ладно. Я попу: "Не сыщу крестных отца с матерью. Никто крестить не идет" А он мне: "Что заслужила, то и несешь. Поделом". Да как настращает! "Гляди, - говорит, - помрет твой ребятенок, сгубишь некрещеную душу, обречешь на вечные муки в геене огненной". Как я на ногах устояла от угрозы такой! А бабка Степанида смышлена, уговорила пастуха. Пастух у нас пришлый, от села независимый. Постояли бабка с пастухом у купели... - Она замолчала. Крупная слеза покатилась по щеке, она вытерла слезу рукавом. Ксения Васильевна, мы к вам, - робко проговорила она. - Бабка Степанида померла. Хотела я вам про свою жизнь отписать, сяду за письмо, слезами изойду, так и кину, не кончу. Боязно нам с Васенькой в пустой избе, да и ветхая, вот-вот потолок обвалится. Нынче по новым порядкам нас, чай, не погонят отсюда? Может, я Советской власти сгожусь, а? Ксения Васильевна?
- Сгодишься, - ответила Ксения Васильевна таким спокойно-уверенным тоном, как если бы выступала полномочным представителем самого Совнаркома. - Ты и твой мальчонка Советской власти не пасынки, а родные дети... Ну, давайте чаевничать. Для дорогих гостей у меня чайку и сахару хоть и небогато, а в запасе ведется. Я старуха экономная, научили большевики экономить. Катя, ставь самовар.
Часть вторая
В ДОРОГУ
19
Сельцо Иваньково сорок верст от города, двенадцать от разъезда. Дальний поезд мимо разъезда проходит без остановки. На товаро-пассажирский надежда плохая: вагоны забиты, люди стоят на площадках, виснут на подножках, лежат и сидят на крышах. Горожане едут в деревни менять одежду и всякую домашнюю утварь на хлеб.
В товаро-пассажирский не втиснешься, и пробовать нечего. Оставалось караулить в базарный день попутную подводу. Тоже непросто: на базар в страдную пору из деревень приезжают мало, - покосы, жнитво, молотьба. Однако карауль, другого выхода нет.
Полгода назад Катя не подозревала о существовании сельца Иванькова. Какое полгода! Всего месяц и услыхала о нем, а теперь, что бы ни делала, чем ни была занята, из головы не выходит мысль об Иванькове.
Они отправятся туда с бабой-Кокой, когда подстерегут на базаре подводу. Приказ унаробраза подписан, Катина судьба решена.
Как ни удивительно, главную роль в ее судьбе сыграла Людмила Ивановна.
Многое изменилось в судьбе и самой Людмилы Ивановны с того дня, когда она пришла в класс читать Тургенева вместо урока учителя физики, который, как и некоторые его коллеги, недовольные Советской властью, объявил саботаж. Людмила Ивановна саботаж не объявляла. Не могла она бросить своих гимназисток, которые после революции назывались "товарищи учащиеся". Не могла разлюбить двухэтажное белое здание бывшей гимназии, а ныне единой трудовой школы второй ступени, длинные коридоры, классы, звонки, шумную толкотню перемен и различные события, которыми всегда полна школьная жизнь, а сейчас уж тем паче.
Необыкновенное событие произошло в один прекрасный день: Людмилу Ивановну вызвали в отдел народного образования. Она и раньше трепетала перед начальством - при встрече с пухлой начальницей гимназии вся обмирала - и тут пошла в гороно, трепеща, ожидая разноса неизвестно за что.
А там вместо разноса:
- Вы честно работаете в советской школе, товарищ, мы вам доверяем, а потому получайте командировку, чтобы глубже усвоить направление нашей политики.
И послали на трехмесячные курсы по переподготовке учителей. Наверное, не бывало на свете курсанта усердней Людмилы Ивановны. Она схватывала на занятиях каждое слово. До поздней ночи, не подняв головы, выучивала брошюры и лекционные записи и после трех месяцев неистовой, исступленной учебы вернулась в единую трудовую другим человеком. Вернулась учительницей литературы. Подготовленной, правда, наскоро, но воодушевленной, на крыльях. Бывшая классная дама, последнее лицо в гимназии, ниже ее разве швейцар да уборщицы, ей и за учительским столиком в классе не полагалось сидеть - сиди у стены, блюди дисциплину на чужих уроках. И вдруг...
Год за годом Людмила Ивановна довела класс до выпуска. В ее выпуске было шестеро мальчишек, появившихся в классе осенью восемнадцатого, когда, согласно декрету, женскую гимназию объединили с мужской и городским ремесленным училищем. Мальчишек Людмила Ивановна сторонилась, мальчишеская психология была ей чужда. Девочки ближе, даже нынешние девочки, вступавшие в новую, еще не вполне понятную Людмиле Ивановне жизнь.
Раньше просто: для большинства один путь - кончила гимназию, жди жениха. А нынче в вестибюле и классах плакаты и лозунги. Призывают ненавидеть богачей, с мировой буржуазией беспощадно бороться, дружными рядами идти в социализм. А один лозунг едва не аршинными буквами словно вколачивал гвозди:
"КТО НЕ РАБОТАЕТ, ТОТ НЕ ЕСТ".
Снова Людмилу Ивановну вызвали к начальству, теперь в унаробраз, что значит в переводе на нормальный русский язык: уездный отдел народного образования.
Снова страх: зачем? Для чего?
Зав. унаробразом, женщина средних лет, в солдатской гимнастерке и красной косынке, чадя из самокрутки махоркой, занятая по горло - звонил телефон, входила секретарша с бумагами, - зав. унаробразом, бегло их пробежав, размашисто, без долгих раздумий подписывала, а между тем, хрипло покашливая от табачного дыма, излагала Людмиле Ивановне суть дела.
- На школьном фронте в нашем уезде кризис. Видите карту уезда? Черные точки видите? Недействующие школы. Стоят на замке. Нет учителей. Сельская ребятня без учебы. И это когда товарищ Ленин на Третьем съезде комсомола призвал молодое поколение учиться! А мы? Белых гадов раздавили, интервентов отшвырнули почти отовсюду, конец войны видится, товарищ Ленин призывает к коммунизму и учиться, учиться, а у нас пол-уезда неграмотных. Позор! Делаем вывод: нужны учителя для села. Незамедлительно. Срочно. К концу уборки чтобы были на местах. Называйте, кто из девчат в вашем выпуске... Дур не надо. Давайте смышленых. Безусловно, советских.
Людмилу Ивановну кинуло в жар и холод от такой сложной задачи, поставленной без обиняков, напрямик. Такой безумной ответственности! Запинаясь, она стала называть своих девочек, стараясь каждую обрисовать всесторонне, ужасно боясь ошибиться. Эта с характером, не полюбится, пожалуй, детишкам... У этой развитие не то.
- Развитие не то! А вы где были? - стукнула кулаком по столу зав. унаробразом... - Э-э, может, вы их от трудового фронта скрываете?
- Да разве я посмею, товарищ заведующая?
- Так неужто ни одной бесспорной не вырастили?
Людмила Ивановна среди других назвала Катю Бектышеву.
Так на Катином горизонте явилось сельцо Иваньково, в сорока верстах от города, в глубинке уезда.
"Учили бесплатно? Обедами в школе кормили? Постный суп из селедки да половешка непомасленной чечевичной размазни, сыт не будешь, но и ног не протянешь, и за то спасибо по нынешнему тяжелому времени. Обязана отблагодарить народную власть? Долг народу отдаешь, не милость оказываешь". В таком духе поговорили с Катей в уездном отделе народного образования.
Правда, не встретив просьб и отказов, помягчели, напутствовали ласково. "Товарищ Бектышева, вы молодая смена, на вас опирается партия в деле просвещения народных масс, освобожденных от власти капитала и гнета царизма".
Единая трудовая позади. За годы учения Катя и баба-Кока изголодались, обносились донельзя, почти до нитки распродали имущество. Письменный столик бабы-Коки из красного дерева с потайными ящичками, маняще толстые книги в академически строгих и цветных переплетах, диван, пуховое одеяло, перина, даже икона в золоченом окладе - все за три с лишним года уплыло в обмен на картошку, крупу и караваи хлеба.
Только две вещи берегла баба-Кока пуще глаза: швейную машину и шкатулку с нарисованной по черному лаку несущейся тройкой, распустившей по ветру гривы.
В шкатулке хранились письма любимых. Последним был тот нестарый, почти молодой ученый, рассеянный, весь ушедший в науку, вместе с которым Ксения Васильевна увозила Фросю из Медян.
Все реже открывалась шкатулка. Реже перечитывала письма Ксения Васильевна. И весь тот день была молчалива.
Стала она вообще молчаливее. Убавилось прежней уверенности в Ксении Васильевне, и той спокойной важности нет. Она скучала о многих милых привычках, отнятых суровыми обстоятельствами жизни. О медном кофейнике, бархатном кресле с высокой спинкой, в котором любила отдохнуть. За день натопаешься в очередях, настоишься у керосинки, и как приятно утонуть в мягком кресле, привычно потянуться за книгой и, еще не начав чтение, еще с прикрытыми глазами, посидеть, отдыхая, а уже хорошо на душе! Хорошо, что от кафельной печки тянет теплом. Что не ломит поясницу, не слепнут глаза. Что есть Катя...
Ксения Васильевна не признавалась, как страшит ее сельцо Иваньково. Чужое, закинутое куда-то на край уезда. Темень осенних ночей. Зимние вьюги, вой ветра в трубе. Может быть, волчий вой... Нет! Она не отпустит Катю одну. Нет, нет! Но на сердце скребло. Слишком круто поворачивалась жизнь. С прошлым порывалась последняя нить - Ксения Васильевна оставляла свой кров. И что же оказывается? Эта сводчатая келья ей дорога. Особенно с тех пор, как приехала Катя, вернее, Ксения Васильевна сама ее привезла, еще не зная, что из этого выйдет...
Сюда привезла и несчастную Фросю.
Видно, пришла к Ксении Васильевне полная старость, воспоминания беспрестанно ведут ее в прошлое, а ведь это знак старости. Обрывки давних дней стоят в глазах, волнуют душу когда-то пережитые чувства.
Да, Фрося... Униженная, нищая, прибежала с ребенком:
- Ксения Васильевна, примите!
Пережитые унижения долго не отходили, не отпускали обиды. Баюкая Васеньку, тихонько, как старушка, раскачиваясь взад-вперед, Фрося долго позабыть не могла постылые Медяны.
- Ой, лихо мне было! Ой, Катенька, Ксения Васильевна, лихо! Дивлюсь, как не померла. Бить не били, разве невестка науськает братчика под пьяную руку, а срамили, бесчестили на все село. Бабы сойдутся под окошком и слушают, а мне позоренье ихнее хуже смерти. Кабы не маленький, утопилась бы в озере, там и тятя с мамой могилу нашли, и лежала бы с ними под илом...
Через несколько месяцев Фросе дали ордер в особняк купцов Гириных. Октябрьская революция реквизировала особняк. На то и Советская власть, чтобы из дворцов богатеев вон!
Понаставили перегородок в купеческих комнатах, поделили на клетки. Теснота в особняке! На общей кухне у плиты с утра до ночи споры и очереди сварить похлебку или вскипятить воды; в коридоре и на барских верандах играют, дерутся золотушные ребятишки, гам, шум. Но хотя Фросе с Васенькой отвели в особняке всего лишь чулан с крохотным оконцем под потолком - это был ее дом. Впервые у Фроси был свой дом, она в нем хозяйка, никто ее здесь тронуть не смел.
Ксении Васильевне не нравился Фросин дом. Теснота, за перегородкой галдеж, окошечко крохотное, высоко, неба не увидишь.
Уезжая в Иваньково, она решила переселить Фросю в свою келью апартаменты по сравнению с чуланом!
Еще таилась у Ксении Васильевны осторожная мысль: если придется из деревни вернуться, где приютишься? Фрося пустит, как когда-то Ксения Васильевна пустила ее.
Но хитрая комбинация такая не получилась по советским законам. Давно келья не была собственностью Ксении Васильевны и вообще перестала быть кельей. Не было больше ни келий, ни келейного корпуса. Была взятая на учет горсоветом жилплощадь.
Успенский девичий первоклассный монастырь закончил почти трехсотлетнее свое существование.
К ликвидации монастыря Ксения Васильевна отнеслась без сожалений. А на горсовет рассердилась.
- У трудящейся гражданки Ефросинии Евстигнеевой есть угол, - сказали ей, - другие и угла не имеют, надо тех в первую очередь обеспечить жилплощадью.
Ксения Васильевна не согласилась с Советской властью в этом вопросе. Где это видано, чтобы угол считался устройством?
А слово "жилплощадь" прямо-таки возмущало ее.
- Все перекраивают, надо - не надо. Есть людские названия: квартира, комната. И называли бы так! Нет, изобрели словечко "жилплощадь". Не уродство ли? Только бы новшества!
Были, впрочем, новшества, к которым Ксения Васильевна относилась с сочувствием. Например, детская консультация "Капля молока". Такое гуманное новшество с трогательным названием, конечно, одобряла Ксения Васильевна. А Фрося заливалась слезами.
- О моем Васеньке кто бы позаботился так! Нищими стали в Медянах. Хозяйство у бабки Степаниды порушилось, корова пала, и дошли до сумы. Кусками только и жили. Бабка Степанида пойдет христарадничать и нас возьмет просить под окошком, с маленьким-то на руках больше жалеют. Ксения Васильевна, Катя, а стыдно!..
- Что было, то прошло, - строго останавливала Ксения Васильевна. Довольно себя жалеть, нажалелась, за дело приниматься пора.
В горсовете подыскали для Фроси подходящее дело: определили работать в "Капле молока" стряпухой.
20
Жнитво кончилось. Копали картошку. На гумнах молотили свежую рожь. Обозы, правда, недлинные - уезд не сильно был хлебороден, - свозили в назначенные места зерно по продналогу. Подводы тесно заставили базарную площадь. Пока мужики управлялись со сдачей, зерна, лошади хрупали сено, отмахиваясь хвостами от кусачих осенних мух. Город пропах деревенскими запахами, обещавшими хлеб. Но норма по карточкам оставалась ничтожной четверть фунта на человека.
...В хлебных местах, по всему Поволжью, с первого дня весны и до осени не выпадало дождей. За все лето ни тучки на выцветшем небе. Почва закаменела. Трещины глубиной в аршин изрезали твердую, как гранит, неживую, белесую землю. Листья увяли, травы высохли. На сотни верст выжженные солнцем поля. Голод. Безнадежный, неслыханный. Смерть.
В счастливых губерниях, не пораженных засухой, деревни понемногу оправлялись после пятилетней войны и разверстки, выметавшей хлеб и все продукты подчистую для фронта и города. Разверстку отменили - оживали деревни.
Как весело видеть выезжающие из сел обозы с красным флажком на переднем возу, подводы, нагруженные тугими мешками с рожью; весело слышать сухой шорох зерна, струящегося в сусеки амбаров, - излишек, оставленный по закону на житье, на довольство; как весело было бы!.. Но перед глазами, казня и мучая, стоит образ Поволжья. Но на вокзалах снимают с поездов обтянутые кожей скелеты изможденных людей, тронувшихся из выморочных мест за куском хлеба неизвестно куда... Но в газетах, как набат: "На помощь, товарищи! Миллионы едят глину вместо хлеба. Погибают каждый день, каждый час. А впереди еще осень, зима и весна. Товарищи, на помощь, на помощь!"
...В конце сентября Кате дали знать: завтра чуть свет будет оказия.
Все лето ждала, а пришел день - и налетел такой страх, руки дрожат, вещи валятся из рук. Вот так трусиха!
Каждый день прибегала Фрося провожать. Суетилась без толку, собирала вещи, примеряла, как увяжется в узел постель. Глаза распухли от слез. Ксения Васильевна, чтобы заглушить беспокойство, томившее, чем дальше, все больше, отчитывала Фросю:
- Заливается! Словно в Америку провожает. Уйми слезы. Не на век расстаемся, увидимся. "Капля молока" Васеньке не даст умереть, и ты кое-как в стряпухах прокормишься. А у нас с Катей другого выхода нет...
Ксения Васильевна не договорила, что она, старая Катина бабушка, устала от нужды, очередей, добывания правдами и неправдами десятка картофелин и фунта крупы. У них с Катей ничего нет, решительно ничего, все распродали, выменяли, и как дальше бороться, как жить? Хоть ложись и умирай.
Вслух Ксения Васильевна не произносила такие невеселые речи: жалела Катю. Худенькая, как прутик, Катя замкнулась. Значит, нелегко на душе. О чем она думает?
"Я еду поневоле в деревню. Баба-Кока в городе не выдержит больше. Но я не хочу только спасаться. Я еду в деревню, потому что должна платить долг. И хочу испытать, сильная или нет. На что я способна? А вдруг что-то большое, яркое ждет меня? Но что? Всё мечты. Жизнь - бедные будни. Мне надо зарабатывать на хлеб. Я должна кормить бабу-Коку, пришла моя очередь. Я должна и поэтому еду в сельцо Иваньково..."
Так рассуждала Катя, реально и трезво, без романтических грез.
Утром к крыльцу подъехала телега, запряженная жеребцом, тяжелым, широкозадым, рыжей масти, с белой метиной на лбу и черной бахромой над копытами.
Ксения Васильевна и Катя ожидали, готовые в путь. И Фрося с Васенькой здесь.
На этот раз в самом деле подвода, никуда не денешься. И Фрося лихорадочно прижимала сынишку к груди, а Катя понимала, как грустно Фросе их провожать.
Послышались быстрые шаги по ступенькам, и решительным шагом вошел человек лет тридцати пяти, сероглазый, русоволосый, простецкой, ничем не выдающейся внешности. Синяя косоворотка на нем вся слинявшая, пиджак мышиного цвета засален и вытерт, зато брюки галифе военного образца и начищенные сапоги, резко пахнущие дегтем, придавали ему молодцеватый вид.
- Здравствуйте, хозяюшки! Сюда ли попал?
- Если вам нужна учительница Екатерина Платоновна Бектышева, значит, сюда, - ответила Ксения Васильевна.
- Она и нужна. Будем знакомы: иваньковский предсельсовета Петр Игнатьич Смородин. Войну с четырнадцатого года прошел, с германцами воевал, опять же с беляками в гражданскую. Год тому отозвали на трудовой фронт. Мирную жизнь налаживать надо, сама не наладится. Стало быть, так. Будем знакомы.
Он протянул Ксении Васильевне руку. Кате и Фросе бегло кивнул.
- Садитесь, - предложила Ксения Васильевна.
- И то сяду, - согласился он, опускаясь на единственный в комнате стул. - Совещание было в укоме по вопросам налога, а в отделе образования заодно бумагу с печатью вручили. Учительница в сельцо к нам назначена. Ждали-ждали, дождались. Раздобыл учительницу, от души отлегло. Иваньковская ребятня две зимы проболталась без школы. По революционному времени вроде бы и неловко в темноте прозябать, а что будешь делать? Наш-то добровольцем на гражданку ушел. По годам и уклониться бы можно, а совесть прятаться не велит. Школка Иваньковская при царском режиме церковноприходской была, поп командовал, наш Тихон Андреич за себя постоять не больно умел, в полном у попа подчинении. А тут будто подменили, откуда храбрость взялась! Вот как революционные идеи человека могут возвысить. Стало быть, Катерина Платоновна...
- Собственно, я... - хотела перебить баба-Кока.
- Стало быть, без лишних слов, вы хоть и староваты против учителя нашего, и он был в годах, а вы и вовсе ему в мамаши годитесь, однако грамотности, по всему видно, не занимать, а нам чего и надо... Одна запятая...
Предсельсовета оглядел келью, узкие окна с широченными подоконниками, сводчатый шатер потолка.
Медленно погладил усы.
- Запятая, гм... да... Договориться надо на первой встрече, чтобы после конфликта не вышло. Монастырский дух нам нежелателен. Божественное прочь, наотрез. Такие наши условия, Катерина Платоновна.
- Послушайте, вы ошибаетесь...
- Очень даже прекрасно, если ошибся. Условились, стало быть, так: жизня наша в корне переменилась на новое. Главное дело, с Советской властью держать нерушимый контакт. Я вам затем объясняю, что в ваших летах пережитки прошлого, Катерина Платоновна...
Тут Катя встала. Она неслышно сидела в уголке. На месте ее уютного дивана теперь за отсутствием мебели водружен круглый чурбачок, накрытый пестрой тряпицей, - на этом чурбачке она и сидела, пока предсельсовета высказывался. Она встала для самой себя неожиданно. Что-то подняло ее. Баба-Кока увидела: бледна, губы вздрагивают, кулаки сжаты для смелости.
- Я Катерина Платоновна.
Председатель опешил. Оцепенение нашло на него. Не веря глазам, глядел на тоненькую девчонку, сердито насупленную, с двумя упавшими на плечи косичками. Короткие толстые косички на концах завивались в колечки.
- Я Катерина Платоновна.
Он молчал.
- Если я вам не гожусь, давайте бумагу, разорву - и кончен разговор.
Председатель молчал.
- Давайте вашу бумагу.
- Не моя бумага. Бумага не простая, с печатью.
- Пусть с печатью. Если я вам не гожусь...
- Гм. Наверно, и семнадцати нет?
- Скоро исполнится.
Председатель медленно гладил большим пальцем влево и вправо усы и мысленно обсуждал ситуацию: "Влип. Одна стара, вся в пережитках, но пережитки возьмем под контроль, справимся, зато образованность за версту видно. Другая... О чем говорить! Пигалица, длинноногая цапля, что еще в ней? Удружили в наробразе, спихнули с рук, им и горюшка мало".
- Ты хоть грамоту-то знаешь? - угрюмя брови, спросил он.
- Школу второй ступени окончила.
- Ну, а с ребятишками можешь... как это... если сказать по-научному, про педагогику чуток понимаешь?
Катя не ответила, а Ксения Васильевна, слушавшая его вопросы, то бледнея, то зло вспыхивая, вдруг превратилась в прежнюю гордую, даже надменную даму.
Но Катя догадывалась, бабе-Коке понятно, что им от нее требуется.
И Кате понятно.
Вкрадчивый, сладкий, молящий и в то же время с властными нотками голос журчал:
- Сударыня Ксения Васильевна, припрячьте что по силе возможности. Не дайте святую обитель по миру пустить. Времечко-то, даст бог, переменится, перетерпеть бог велит. Припрячьте, Ксения Васильевна. Христом богом молим. Нынче ночью потихоньку к вам в подпол снесем да в яму и закопаем. Иконы-то в золотых окладах с алмазами, богатство-то! Божье, монастырское. Сделаем так, никто не унюхает, все шито-крыто, Ксения Васильевна, надежда наша...
Ксения Васильевна поднялась, бледная, с темным блеском нестареющих глаз.
- Вы решились ко мне прийти?
- Сударыня, милостивица Ксения Васильевна, - тоже вставая, но суетливо, потеряв степенность, заспешила мать-казначея. - Настоятельница передать наказали, слезно просим прощения, что с трапезной-то неловко тогда получилось, без ведома игуменьи, благодетельница Ксения Васильевна. Еще приказывали доложить: не задаром, Ксения Васильевна, вашей помощи ждем. Убережем добро, вашей милости по заслугам отпустим, жить-то надо, внучку кормить...
- Идите вон!
Баба-Кока стояла возле своего столика из красного дерева, где валялось скомканное шитье. Высокая, недоступная.
Мать-казначея как будто перевернулась: разом смыло умильность, лицо вытянулось, бледнея до зелени; пиявками кололи глаза, с дрожащих губ срывалось что-то безумное:
- Да будет проклята твоя окаянная жизнь, распутница, отступница от бога, пусть род твой истребится и имя твое, и муки адовы падут на тебя и внучку твою-у-у-у... Проклятье на вас, вся святая обитель вас проклинает!
И в этот миг, ах, могла ли Катя вообразить, чтобы в этот именно миг, когда на ее и бабушкину головы рушились проклятия монахини, открылась дверь, вкатились понизу клубы морозного пара, и в морозе и инее явилась Фрося с котомкой за плечами и увязанным в платки и одеяла... свертком, сказала бы Катя, если бы не догадывалась...
Не здороваясь, не видя никого, кроме матери-казначеи, Фрося шагнула на нее.
- Ты, святая, ты и меня так кляла, - она кивнула на сверток, - за Васеньку. Все ваше черное племя, губительницы вы, а не святые. Слышала я, на что ты подбивала Ксению Васильевну, за дверью твой голос узнала. Теперь я про тебя, святая, Советской власти все твои умышления выложу. Не смолчу, я тебя всю открою, что вражина ты. И все вы, монашки, только что без ножа, а убивцы...
Мать-казначея вдруг громко икнула, и Фрося умолкла, так это было странно и нехорошо. А мать-казначея неудержимо икала и всхлипывала. Грузные плечи тряслись. И с икотой и всхлипом ушла.
- Не хватило силенок до конца продержаться, - брезгливо поморщилась Ксения Васильевна. И Фросе: - Здравствуй, милая наша!
- Катенька, Ксения Васильевна, здравствуйте!
Иней на ресницах и платке у Фроси растаял, лицо было мокрое, с еще не остывшим от мороза румянцем, но такое худенькое, как бы все истончившееся, с глубокой грустинкой во взгляде.
- Здравствуйте!
И она тихо покачала головой. И видно было, как устала она, как забили ее невзгоды и беды.
- Ну-ка, быстрее знакомь, представляй своего сыночка, - говорила Ксения Васильевна оживленно и весело, чтобы не дать Фросе заплакать, и принялась разворачивать сверток, освобождая из одеяла и платков безбровое, курносое существо, которое, почувствовав себя на воле, зашевелило ручонками, открыло глаза и широко улыбнулось.
- Рад, что к хорошим людям попал, - шепотом, с нежностью промолвила Фрося. - Сынок уродился, полгода сровнялось, Вася...
- Вася? Он Вася? - удивилась и обрадовалась Катя.
- Катя, я его Васенькой в честь брата твоего нарекла. Ты отпиши Василию Платоновичу...
Фрося говорила, говорила, говорила, торопясь и дрожа от волнения, как в лихорадке:
- Выгнали меня из дому. Пропала бы я, да бабка Степанида приютила, бобылка Степанида, вы у ней, Ксения Васильевна, в то лето избу под дачу снимали. У ней и родила сыночка. Сами с ней зыбку смастерили, а на пеленки бабы тряпок да ношеных рубах нанесли. А в крестные матери ни одна не согласна. По нынешнему времени бога упразднили, можно и не крестить, а он поспешил, до Октябрьской родился. Поп с угрозой: "Ты зачем, такая-сякая, крестить не несешь своего?.." Хотел обозвать, да споткнулся, поп все-таки, в рясе, язык-то придерживать надо... Катенька, Ксения Васильевна! Нешто маленький мой виноват, что незаконно родился? А они его бранным словом... Ну, ладно. Я попу: "Не сыщу крестных отца с матерью. Никто крестить не идет" А он мне: "Что заслужила, то и несешь. Поделом". Да как настращает! "Гляди, - говорит, - помрет твой ребятенок, сгубишь некрещеную душу, обречешь на вечные муки в геене огненной". Как я на ногах устояла от угрозы такой! А бабка Степанида смышлена, уговорила пастуха. Пастух у нас пришлый, от села независимый. Постояли бабка с пастухом у купели... - Она замолчала. Крупная слеза покатилась по щеке, она вытерла слезу рукавом. Ксения Васильевна, мы к вам, - робко проговорила она. - Бабка Степанида померла. Хотела я вам про свою жизнь отписать, сяду за письмо, слезами изойду, так и кину, не кончу. Боязно нам с Васенькой в пустой избе, да и ветхая, вот-вот потолок обвалится. Нынче по новым порядкам нас, чай, не погонят отсюда? Может, я Советской власти сгожусь, а? Ксения Васильевна?
- Сгодишься, - ответила Ксения Васильевна таким спокойно-уверенным тоном, как если бы выступала полномочным представителем самого Совнаркома. - Ты и твой мальчонка Советской власти не пасынки, а родные дети... Ну, давайте чаевничать. Для дорогих гостей у меня чайку и сахару хоть и небогато, а в запасе ведется. Я старуха экономная, научили большевики экономить. Катя, ставь самовар.
Часть вторая
В ДОРОГУ
19
Сельцо Иваньково сорок верст от города, двенадцать от разъезда. Дальний поезд мимо разъезда проходит без остановки. На товаро-пассажирский надежда плохая: вагоны забиты, люди стоят на площадках, виснут на подножках, лежат и сидят на крышах. Горожане едут в деревни менять одежду и всякую домашнюю утварь на хлеб.
В товаро-пассажирский не втиснешься, и пробовать нечего. Оставалось караулить в базарный день попутную подводу. Тоже непросто: на базар в страдную пору из деревень приезжают мало, - покосы, жнитво, молотьба. Однако карауль, другого выхода нет.
Полгода назад Катя не подозревала о существовании сельца Иванькова. Какое полгода! Всего месяц и услыхала о нем, а теперь, что бы ни делала, чем ни была занята, из головы не выходит мысль об Иванькове.
Они отправятся туда с бабой-Кокой, когда подстерегут на базаре подводу. Приказ унаробраза подписан, Катина судьба решена.
Как ни удивительно, главную роль в ее судьбе сыграла Людмила Ивановна.
Многое изменилось в судьбе и самой Людмилы Ивановны с того дня, когда она пришла в класс читать Тургенева вместо урока учителя физики, который, как и некоторые его коллеги, недовольные Советской властью, объявил саботаж. Людмила Ивановна саботаж не объявляла. Не могла она бросить своих гимназисток, которые после революции назывались "товарищи учащиеся". Не могла разлюбить двухэтажное белое здание бывшей гимназии, а ныне единой трудовой школы второй ступени, длинные коридоры, классы, звонки, шумную толкотню перемен и различные события, которыми всегда полна школьная жизнь, а сейчас уж тем паче.
Необыкновенное событие произошло в один прекрасный день: Людмилу Ивановну вызвали в отдел народного образования. Она и раньше трепетала перед начальством - при встрече с пухлой начальницей гимназии вся обмирала - и тут пошла в гороно, трепеща, ожидая разноса неизвестно за что.
А там вместо разноса:
- Вы честно работаете в советской школе, товарищ, мы вам доверяем, а потому получайте командировку, чтобы глубже усвоить направление нашей политики.
И послали на трехмесячные курсы по переподготовке учителей. Наверное, не бывало на свете курсанта усердней Людмилы Ивановны. Она схватывала на занятиях каждое слово. До поздней ночи, не подняв головы, выучивала брошюры и лекционные записи и после трех месяцев неистовой, исступленной учебы вернулась в единую трудовую другим человеком. Вернулась учительницей литературы. Подготовленной, правда, наскоро, но воодушевленной, на крыльях. Бывшая классная дама, последнее лицо в гимназии, ниже ее разве швейцар да уборщицы, ей и за учительским столиком в классе не полагалось сидеть - сиди у стены, блюди дисциплину на чужих уроках. И вдруг...
Год за годом Людмила Ивановна довела класс до выпуска. В ее выпуске было шестеро мальчишек, появившихся в классе осенью восемнадцатого, когда, согласно декрету, женскую гимназию объединили с мужской и городским ремесленным училищем. Мальчишек Людмила Ивановна сторонилась, мальчишеская психология была ей чужда. Девочки ближе, даже нынешние девочки, вступавшие в новую, еще не вполне понятную Людмиле Ивановне жизнь.
Раньше просто: для большинства один путь - кончила гимназию, жди жениха. А нынче в вестибюле и классах плакаты и лозунги. Призывают ненавидеть богачей, с мировой буржуазией беспощадно бороться, дружными рядами идти в социализм. А один лозунг едва не аршинными буквами словно вколачивал гвозди:
"КТО НЕ РАБОТАЕТ, ТОТ НЕ ЕСТ".
Снова Людмилу Ивановну вызвали к начальству, теперь в унаробраз, что значит в переводе на нормальный русский язык: уездный отдел народного образования.
Снова страх: зачем? Для чего?
Зав. унаробразом, женщина средних лет, в солдатской гимнастерке и красной косынке, чадя из самокрутки махоркой, занятая по горло - звонил телефон, входила секретарша с бумагами, - зав. унаробразом, бегло их пробежав, размашисто, без долгих раздумий подписывала, а между тем, хрипло покашливая от табачного дыма, излагала Людмиле Ивановне суть дела.
- На школьном фронте в нашем уезде кризис. Видите карту уезда? Черные точки видите? Недействующие школы. Стоят на замке. Нет учителей. Сельская ребятня без учебы. И это когда товарищ Ленин на Третьем съезде комсомола призвал молодое поколение учиться! А мы? Белых гадов раздавили, интервентов отшвырнули почти отовсюду, конец войны видится, товарищ Ленин призывает к коммунизму и учиться, учиться, а у нас пол-уезда неграмотных. Позор! Делаем вывод: нужны учителя для села. Незамедлительно. Срочно. К концу уборки чтобы были на местах. Называйте, кто из девчат в вашем выпуске... Дур не надо. Давайте смышленых. Безусловно, советских.
Людмилу Ивановну кинуло в жар и холод от такой сложной задачи, поставленной без обиняков, напрямик. Такой безумной ответственности! Запинаясь, она стала называть своих девочек, стараясь каждую обрисовать всесторонне, ужасно боясь ошибиться. Эта с характером, не полюбится, пожалуй, детишкам... У этой развитие не то.
- Развитие не то! А вы где были? - стукнула кулаком по столу зав. унаробразом... - Э-э, может, вы их от трудового фронта скрываете?
- Да разве я посмею, товарищ заведующая?
- Так неужто ни одной бесспорной не вырастили?
Людмила Ивановна среди других назвала Катю Бектышеву.
Так на Катином горизонте явилось сельцо Иваньково, в сорока верстах от города, в глубинке уезда.
"Учили бесплатно? Обедами в школе кормили? Постный суп из селедки да половешка непомасленной чечевичной размазни, сыт не будешь, но и ног не протянешь, и за то спасибо по нынешнему тяжелому времени. Обязана отблагодарить народную власть? Долг народу отдаешь, не милость оказываешь". В таком духе поговорили с Катей в уездном отделе народного образования.
Правда, не встретив просьб и отказов, помягчели, напутствовали ласково. "Товарищ Бектышева, вы молодая смена, на вас опирается партия в деле просвещения народных масс, освобожденных от власти капитала и гнета царизма".
Единая трудовая позади. За годы учения Катя и баба-Кока изголодались, обносились донельзя, почти до нитки распродали имущество. Письменный столик бабы-Коки из красного дерева с потайными ящичками, маняще толстые книги в академически строгих и цветных переплетах, диван, пуховое одеяло, перина, даже икона в золоченом окладе - все за три с лишним года уплыло в обмен на картошку, крупу и караваи хлеба.
Только две вещи берегла баба-Кока пуще глаза: швейную машину и шкатулку с нарисованной по черному лаку несущейся тройкой, распустившей по ветру гривы.
В шкатулке хранились письма любимых. Последним был тот нестарый, почти молодой ученый, рассеянный, весь ушедший в науку, вместе с которым Ксения Васильевна увозила Фросю из Медян.
Все реже открывалась шкатулка. Реже перечитывала письма Ксения Васильевна. И весь тот день была молчалива.
Стала она вообще молчаливее. Убавилось прежней уверенности в Ксении Васильевне, и той спокойной важности нет. Она скучала о многих милых привычках, отнятых суровыми обстоятельствами жизни. О медном кофейнике, бархатном кресле с высокой спинкой, в котором любила отдохнуть. За день натопаешься в очередях, настоишься у керосинки, и как приятно утонуть в мягком кресле, привычно потянуться за книгой и, еще не начав чтение, еще с прикрытыми глазами, посидеть, отдыхая, а уже хорошо на душе! Хорошо, что от кафельной печки тянет теплом. Что не ломит поясницу, не слепнут глаза. Что есть Катя...
Ксения Васильевна не признавалась, как страшит ее сельцо Иваньково. Чужое, закинутое куда-то на край уезда. Темень осенних ночей. Зимние вьюги, вой ветра в трубе. Может быть, волчий вой... Нет! Она не отпустит Катю одну. Нет, нет! Но на сердце скребло. Слишком круто поворачивалась жизнь. С прошлым порывалась последняя нить - Ксения Васильевна оставляла свой кров. И что же оказывается? Эта сводчатая келья ей дорога. Особенно с тех пор, как приехала Катя, вернее, Ксения Васильевна сама ее привезла, еще не зная, что из этого выйдет...
Сюда привезла и несчастную Фросю.
Видно, пришла к Ксении Васильевне полная старость, воспоминания беспрестанно ведут ее в прошлое, а ведь это знак старости. Обрывки давних дней стоят в глазах, волнуют душу когда-то пережитые чувства.
Да, Фрося... Униженная, нищая, прибежала с ребенком:
- Ксения Васильевна, примите!
Пережитые унижения долго не отходили, не отпускали обиды. Баюкая Васеньку, тихонько, как старушка, раскачиваясь взад-вперед, Фрося долго позабыть не могла постылые Медяны.
- Ой, лихо мне было! Ой, Катенька, Ксения Васильевна, лихо! Дивлюсь, как не померла. Бить не били, разве невестка науськает братчика под пьяную руку, а срамили, бесчестили на все село. Бабы сойдутся под окошком и слушают, а мне позоренье ихнее хуже смерти. Кабы не маленький, утопилась бы в озере, там и тятя с мамой могилу нашли, и лежала бы с ними под илом...
Через несколько месяцев Фросе дали ордер в особняк купцов Гириных. Октябрьская революция реквизировала особняк. На то и Советская власть, чтобы из дворцов богатеев вон!
Понаставили перегородок в купеческих комнатах, поделили на клетки. Теснота в особняке! На общей кухне у плиты с утра до ночи споры и очереди сварить похлебку или вскипятить воды; в коридоре и на барских верандах играют, дерутся золотушные ребятишки, гам, шум. Но хотя Фросе с Васенькой отвели в особняке всего лишь чулан с крохотным оконцем под потолком - это был ее дом. Впервые у Фроси был свой дом, она в нем хозяйка, никто ее здесь тронуть не смел.
Ксении Васильевне не нравился Фросин дом. Теснота, за перегородкой галдеж, окошечко крохотное, высоко, неба не увидишь.
Уезжая в Иваньково, она решила переселить Фросю в свою келью апартаменты по сравнению с чуланом!
Еще таилась у Ксении Васильевны осторожная мысль: если придется из деревни вернуться, где приютишься? Фрося пустит, как когда-то Ксения Васильевна пустила ее.
Но хитрая комбинация такая не получилась по советским законам. Давно келья не была собственностью Ксении Васильевны и вообще перестала быть кельей. Не было больше ни келий, ни келейного корпуса. Была взятая на учет горсоветом жилплощадь.
Успенский девичий первоклассный монастырь закончил почти трехсотлетнее свое существование.
К ликвидации монастыря Ксения Васильевна отнеслась без сожалений. А на горсовет рассердилась.
- У трудящейся гражданки Ефросинии Евстигнеевой есть угол, - сказали ей, - другие и угла не имеют, надо тех в первую очередь обеспечить жилплощадью.
Ксения Васильевна не согласилась с Советской властью в этом вопросе. Где это видано, чтобы угол считался устройством?
А слово "жилплощадь" прямо-таки возмущало ее.
- Все перекраивают, надо - не надо. Есть людские названия: квартира, комната. И называли бы так! Нет, изобрели словечко "жилплощадь". Не уродство ли? Только бы новшества!
Были, впрочем, новшества, к которым Ксения Васильевна относилась с сочувствием. Например, детская консультация "Капля молока". Такое гуманное новшество с трогательным названием, конечно, одобряла Ксения Васильевна. А Фрося заливалась слезами.
- О моем Васеньке кто бы позаботился так! Нищими стали в Медянах. Хозяйство у бабки Степаниды порушилось, корова пала, и дошли до сумы. Кусками только и жили. Бабка Степанида пойдет христарадничать и нас возьмет просить под окошком, с маленьким-то на руках больше жалеют. Ксения Васильевна, Катя, а стыдно!..
- Что было, то прошло, - строго останавливала Ксения Васильевна. Довольно себя жалеть, нажалелась, за дело приниматься пора.
В горсовете подыскали для Фроси подходящее дело: определили работать в "Капле молока" стряпухой.
20
Жнитво кончилось. Копали картошку. На гумнах молотили свежую рожь. Обозы, правда, недлинные - уезд не сильно был хлебороден, - свозили в назначенные места зерно по продналогу. Подводы тесно заставили базарную площадь. Пока мужики управлялись со сдачей, зерна, лошади хрупали сено, отмахиваясь хвостами от кусачих осенних мух. Город пропах деревенскими запахами, обещавшими хлеб. Но норма по карточкам оставалась ничтожной четверть фунта на человека.
...В хлебных местах, по всему Поволжью, с первого дня весны и до осени не выпадало дождей. За все лето ни тучки на выцветшем небе. Почва закаменела. Трещины глубиной в аршин изрезали твердую, как гранит, неживую, белесую землю. Листья увяли, травы высохли. На сотни верст выжженные солнцем поля. Голод. Безнадежный, неслыханный. Смерть.
В счастливых губерниях, не пораженных засухой, деревни понемногу оправлялись после пятилетней войны и разверстки, выметавшей хлеб и все продукты подчистую для фронта и города. Разверстку отменили - оживали деревни.
Как весело видеть выезжающие из сел обозы с красным флажком на переднем возу, подводы, нагруженные тугими мешками с рожью; весело слышать сухой шорох зерна, струящегося в сусеки амбаров, - излишек, оставленный по закону на житье, на довольство; как весело было бы!.. Но перед глазами, казня и мучая, стоит образ Поволжья. Но на вокзалах снимают с поездов обтянутые кожей скелеты изможденных людей, тронувшихся из выморочных мест за куском хлеба неизвестно куда... Но в газетах, как набат: "На помощь, товарищи! Миллионы едят глину вместо хлеба. Погибают каждый день, каждый час. А впереди еще осень, зима и весна. Товарищи, на помощь, на помощь!"
...В конце сентября Кате дали знать: завтра чуть свет будет оказия.
Все лето ждала, а пришел день - и налетел такой страх, руки дрожат, вещи валятся из рук. Вот так трусиха!
Каждый день прибегала Фрося провожать. Суетилась без толку, собирала вещи, примеряла, как увяжется в узел постель. Глаза распухли от слез. Ксения Васильевна, чтобы заглушить беспокойство, томившее, чем дальше, все больше, отчитывала Фросю:
- Заливается! Словно в Америку провожает. Уйми слезы. Не на век расстаемся, увидимся. "Капля молока" Васеньке не даст умереть, и ты кое-как в стряпухах прокормишься. А у нас с Катей другого выхода нет...
Ксения Васильевна не договорила, что она, старая Катина бабушка, устала от нужды, очередей, добывания правдами и неправдами десятка картофелин и фунта крупы. У них с Катей ничего нет, решительно ничего, все распродали, выменяли, и как дальше бороться, как жить? Хоть ложись и умирай.
Вслух Ксения Васильевна не произносила такие невеселые речи: жалела Катю. Худенькая, как прутик, Катя замкнулась. Значит, нелегко на душе. О чем она думает?
"Я еду поневоле в деревню. Баба-Кока в городе не выдержит больше. Но я не хочу только спасаться. Я еду в деревню, потому что должна платить долг. И хочу испытать, сильная или нет. На что я способна? А вдруг что-то большое, яркое ждет меня? Но что? Всё мечты. Жизнь - бедные будни. Мне надо зарабатывать на хлеб. Я должна кормить бабу-Коку, пришла моя очередь. Я должна и поэтому еду в сельцо Иваньково..."
Так рассуждала Катя, реально и трезво, без романтических грез.
Утром к крыльцу подъехала телега, запряженная жеребцом, тяжелым, широкозадым, рыжей масти, с белой метиной на лбу и черной бахромой над копытами.
Ксения Васильевна и Катя ожидали, готовые в путь. И Фрося с Васенькой здесь.
На этот раз в самом деле подвода, никуда не денешься. И Фрося лихорадочно прижимала сынишку к груди, а Катя понимала, как грустно Фросе их провожать.
Послышались быстрые шаги по ступенькам, и решительным шагом вошел человек лет тридцати пяти, сероглазый, русоволосый, простецкой, ничем не выдающейся внешности. Синяя косоворотка на нем вся слинявшая, пиджак мышиного цвета засален и вытерт, зато брюки галифе военного образца и начищенные сапоги, резко пахнущие дегтем, придавали ему молодцеватый вид.
- Здравствуйте, хозяюшки! Сюда ли попал?
- Если вам нужна учительница Екатерина Платоновна Бектышева, значит, сюда, - ответила Ксения Васильевна.
- Она и нужна. Будем знакомы: иваньковский предсельсовета Петр Игнатьич Смородин. Войну с четырнадцатого года прошел, с германцами воевал, опять же с беляками в гражданскую. Год тому отозвали на трудовой фронт. Мирную жизнь налаживать надо, сама не наладится. Стало быть, так. Будем знакомы.
Он протянул Ксении Васильевне руку. Кате и Фросе бегло кивнул.
- Садитесь, - предложила Ксения Васильевна.
- И то сяду, - согласился он, опускаясь на единственный в комнате стул. - Совещание было в укоме по вопросам налога, а в отделе образования заодно бумагу с печатью вручили. Учительница в сельцо к нам назначена. Ждали-ждали, дождались. Раздобыл учительницу, от души отлегло. Иваньковская ребятня две зимы проболталась без школы. По революционному времени вроде бы и неловко в темноте прозябать, а что будешь делать? Наш-то добровольцем на гражданку ушел. По годам и уклониться бы можно, а совесть прятаться не велит. Школка Иваньковская при царском режиме церковноприходской была, поп командовал, наш Тихон Андреич за себя постоять не больно умел, в полном у попа подчинении. А тут будто подменили, откуда храбрость взялась! Вот как революционные идеи человека могут возвысить. Стало быть, Катерина Платоновна...
- Собственно, я... - хотела перебить баба-Кока.
- Стало быть, без лишних слов, вы хоть и староваты против учителя нашего, и он был в годах, а вы и вовсе ему в мамаши годитесь, однако грамотности, по всему видно, не занимать, а нам чего и надо... Одна запятая...
Предсельсовета оглядел келью, узкие окна с широченными подоконниками, сводчатый шатер потолка.
Медленно погладил усы.
- Запятая, гм... да... Договориться надо на первой встрече, чтобы после конфликта не вышло. Монастырский дух нам нежелателен. Божественное прочь, наотрез. Такие наши условия, Катерина Платоновна.
- Послушайте, вы ошибаетесь...
- Очень даже прекрасно, если ошибся. Условились, стало быть, так: жизня наша в корне переменилась на новое. Главное дело, с Советской властью держать нерушимый контакт. Я вам затем объясняю, что в ваших летах пережитки прошлого, Катерина Платоновна...
Тут Катя встала. Она неслышно сидела в уголке. На месте ее уютного дивана теперь за отсутствием мебели водружен круглый чурбачок, накрытый пестрой тряпицей, - на этом чурбачке она и сидела, пока предсельсовета высказывался. Она встала для самой себя неожиданно. Что-то подняло ее. Баба-Кока увидела: бледна, губы вздрагивают, кулаки сжаты для смелости.
- Я Катерина Платоновна.
Председатель опешил. Оцепенение нашло на него. Не веря глазам, глядел на тоненькую девчонку, сердито насупленную, с двумя упавшими на плечи косичками. Короткие толстые косички на концах завивались в колечки.
- Я Катерина Платоновна.
Он молчал.
- Если я вам не гожусь, давайте бумагу, разорву - и кончен разговор.
Председатель молчал.
- Давайте вашу бумагу.
- Не моя бумага. Бумага не простая, с печатью.
- Пусть с печатью. Если я вам не гожусь...
- Гм. Наверно, и семнадцати нет?
- Скоро исполнится.
Председатель медленно гладил большим пальцем влево и вправо усы и мысленно обсуждал ситуацию: "Влип. Одна стара, вся в пережитках, но пережитки возьмем под контроль, справимся, зато образованность за версту видно. Другая... О чем говорить! Пигалица, длинноногая цапля, что еще в ней? Удружили в наробразе, спихнули с рук, им и горюшка мало".
- Ты хоть грамоту-то знаешь? - угрюмя брови, спросил он.
- Школу второй ступени окончила.
- Ну, а с ребятишками можешь... как это... если сказать по-научному, про педагогику чуток понимаешь?
Катя не ответила, а Ксения Васильевна, слушавшая его вопросы, то бледнея, то зло вспыхивая, вдруг превратилась в прежнюю гордую, даже надменную даму.