Раскаяние, стыд рвали на части Катино сердце. Никто не знал, что в ту ночь, когда ее красивая бабушка, с прической венцом и горделивой осанкой, когда баба-Кока окликнула ее перед смертью, Катя не отозвалась. Притворилась, что спит. И если бы Арсений в то вьюжное утро, когда она его провожала, позвал... Стыд. Горе и стыд.
   Нет! Этого не было. Не могло быть. Пусть бы он упал перед ней, прямо в снег и обнимал ее ноги в валенках, молил, клялся в любви и говорил необыкновенные слова, какие говорят только в книгах, разве могла она забыть бабушку? Кинуть? Люди, я гляжу вам в глаза, гляжу вам прямо в глаза, не стыжусь, не было этого...
   Катя сидела у печки, обхватив колени, тихо покачиваясь из стороны в сторону, мыча, как Авдотья, сквозь зубы.
   Огонь плясал и ярился, сухие поленья дружно сгорали, скоро груда раскаленных углей плавилась, как металл, дыша в лицо жгучим жаром.
   В дверь постучали. Она не ответила. Петр Игнатьевич вошел, не дождавшись ответа. Скинул полушубок, бросил у двери. Пахнуло овчиной, махоркой и морозной свежестью улицы. Петр Игнатьевич переставил от стола к печке стул, сел. Помолчал.
   - Плачь не плачь, а жить надо, Катерина Платоновна.
   - Живу. А зачем?
   - Не дури, Катерина Платоновна.
   Она подняла на него тусклый взгляд.
   - Петр Игнатьевич, один раз я проснулась, а баба-Кока... Ксения Васильевна печку топит. Утром. Мы утром в комнате никогда не топили. Нет, она что-то сжигает, а я не остановила, не обратила внимания... Не спросила, а она... - Катя всхлипнула, проглотила плач, - она письма сжигала и шкатулку. У нее шкатулка была с тройкой коней, она в ней письма хранила. И сожгла. А потом говорит: "Наверное, скоро умру". И меня утешает: "Нет-нет, не скоро..." А я не догадалась ни о чем...
   Петр Игнатьевич опустил руку Кате на плечо. Худое, тонкое плечо утонуло в его жесткой ладони.
   - Твоя бабушка с ясной душой век прожила. Ты при ней была все равно что у Христа за пазухой. Тьфу, понятие старорежимное, не выкинешь никак из башки! Иначе скажем. От Ксении Васильевны всяк ума нахватается. Бывало, придешь... А, да что вспоминать! Большая беда, Катерина Платоновна, на тебя навалилась. А ты одолей, не то она тебя одолеет. А тебе жить надо.
   - Как я перед ней виновата! - отчаянным шепотом выговорила Катя.
   - Живой перед мертвым завсегда виноват. Что сделал не так, поглядел не так, после-то во сто раз виноватит.
   - Я не могу вам рассказать, Петр Игнатьевич...
   - И не надо. Я не поп, передо мной исповедоваться. А ты себя не грызи, помучилась и утихни. Ты то пойми, что народу нужна. Школе без тебя нельзя, тем и держись. Детишки малые сердцем к тебе прилепились. Мой Алеха намеднись простыл, кашель привязался, так мать насилу удержала на печке. Пойду да пойду в школу, стих станем заучивать. Вон какую ты им открываешь культуру! Ты у нас на селе первая культурная сила. Были две, осталась одна. На тебя вся надежда. А ты нашего иваньковского общества надежду не на все сто оправдываешь. Долг за тобой. Вправе требовать. Что брови вскинула? Обижаешься? Обижайся, а слушай. Совесть у тебя, Катерина Платоновна, есть, а боевитости мало. Мало, говорю, боевитости, революционного духа, что на геройство толкает. Девушки в твоих годах, случалось, против беляков воевали. Сам видал. Из винтовки бабахнет, а ее стволом в плечо толк, назад инда качнет, а она опять же стреляет. Где твой героизм, Катерина Платоновна?
   - Чего вы хотите от меня? - удивленно, даже гневно спросила Катя.
   - Барышня, - насмешливо сощурился он, - чуть тронь, и губки надула. Чего хочу? Хочу, чтобы выше мечтала, чтобы в нашем сельце Иванькове темноту одолеть и новую жизнь наладить. Мне в укоме прохода не дают: где ваш ликбез? Лениным со всей строгостью декрет о ликбезе подписан, а вы спите в Иванькове. Спим, отвечаю, до времени спим, учительница наша молода, приобыкнет, объясняю, новую предъявим обязанность. Так вот, Катерина Платоновна, приказ о ликбезе тут у меня. - Он похлопал по карману гимнастерки. - Прописано в нем, чтоб немедля всех неграмотных грамоте обучать, в самом срочном порядке. У нас в Иванькове бабы все до единой неграмотные. Мужики еще кой-как кумекают азбуку, а бабы ни в зуб... От чугунки в десяти верстах, а будто на краю света живем, темнотища. Чей стыд? Недоработка чья? Ну-ка подымайся, учительница!
   Он протянул ей руку и легко, как пушинку, поднял с пола. Исхудавшая и бледная, она, поникнув, стояла перед ним, и такое глубокое горе, такую прибитость увидел он в ее лице, что от жалости крякнул. И погладил ее темноволосую бедную голову. Плечи у Кати затряслись. Он ласково гладил ее волнистые спутанные волосы.
   - Выплачешься - полегчает.
   Потом осторожно отстранился. Войдет ненароком кто, ославят девчонку. У нас языки чесать любят, особенно бабы.
   - Буду вести ликбез, - сквозь слезы сказала Катя.
   - А еще подскажу я тебе, Катерина Платоновна, по уезду слышно, в иных школах для культурного развития сельской молодежи драмкружки завели.
   - Заведу драмкружок.
   - А еще, Катерина Платоновна, комсомольскую ячейку надо нам обдумать. То дело сурьезное. О том особый пойдет разговор.
   Вечером Авдотья заправила лампу керосином, зажгла в классе над учительским столиком.
   Катя дожидалась за столиком, перелистывая новенькие, присланные с Авдотьей председателем сельсовета буквари для ликбеза. Выдали в городе. Тонкие, тетрадочного формата, на газетной бумаге. "Мы не рабы".
   Женщины входили одна за другой. Мужчины не шли. Немного их в сельце, а кто есть, хоть по слогам газету осилит.
   Женщины входили, неловко рассаживались, с трудом втискиваясь за парты. Прикрывали концами полушалка рты, пряча стыдливый смешок.
   - Имя? Фамилия? Возраст? - спрашивала каждую Катя строго, стараясь таким образом замаскировать стеснительность, отчего даже пот выступил на лбу.
   - Имя? Фамилия? - записывала Катя в тетрадь.
   Запись эта еще более смущала и пугала иваньковских женщин.
   - На кой нам грамота? Корову подоим и без грамоты, была бы корова, сердито проговорила одна.
   - Елизавета Мамаева, - записала ее Катя в тетрадку.
   Феди Мамаева мать. Он-то способный. У него быстрый ум. Как он однажды посадил Катю в лужу, ай-ай!
   - Нипочем не пошли бы, силком согнал председатель, - подхватила другая.
   А третья дерзко, озорно:
   - Бабоньки, на кой нам ему подчиняться? Чай, не старое время. Не захочем - и баста.
   Третью Катя помнит, помнит отлично!
   Случилось это в первый месяц их приезда в Иваньково. Тогда Петр Игнатьевич частенько забегал в школу, посоветовать что-то, поспрашивать, в чем нужда, но больше порассуждать с Ксенией Васильевной.
   Присядет на корточки перед печкой, курит махорку, пуская дым в горящую печь, и разговаривает с бабой-Кокой. Они любили обсуждать вопросы политики. Петр Игнатьевич толковал декреты за подписью Ленина, новые советские законы и суровую жизнь страны, рисовавшуюся в газете "Беднота" открыто и страстно. Ксении Васильевне нравилось, что открыто и страстно. Не таила "Беднота", что миллионами мрут в Поволжье от голода, что в иных губерниях бандиты грабят и убивают мирных людей. И контрреволюционные мятежи еще не всюду прикончены. А большевистская партия рушит зло, бандитизм, контрреволюцию, и будет рушить, и добьется полной победы. И народ ведет за собой.
   Когда Петр Игнатьевич, вытащив из кармана газету, рассказывал или читал о бурных событиях жизни, глаза у него сверкали и грудь высоко поднималась - таким азартным и революционным человеком был иваньковский председатель. И вот один раз настежь распахнулась дверь, и дородная, складная женщина, с черными угольными бровями и румянцем, будто накрашенным свеклой, вихрем ворвалась в комнату.
   - Вон ты где, соколик мой! Сказался, в сельсовет, а сам в школу. Незадаром уши мне прожужжали: последи за своим, к учителке шастает. А ты... я те дам чужих мужиков завлекать!
   Она подперла кулаками бока и в упор, разъяренно уставилась на Катю.
   Катя чувствовала, что краснеет ужасно, постыдно, губы вздрагивают, а слов нет.
   Но почему-то председателева жена опустила кулаки. Перевела взгляд на Ксению Васильевну, снова уставилась на Катю, по-иному, недоуменно.
   Петр Игнатьевич швырнул в печь цигарку. Встал с белым, как бумага, лицом.
   - Бешеная! Спроси сына Алеху, каковы они люди.
   - Петруха, сама вижу, - растерянно пробормотала она, - зря натрепали. Та стара, а эта... по лицу вижу...
   И умчалась вихрем, как ворвалась.
   - Извиняйте, - хмуро буркнул председатель.
   - Э, Петр Игнатьевич, чего не бывает! Только святых не бывает, спокойно ответила Ксения Васильевна.
   Некоторое время он не ходил в школу. Потом позабылось.
   Вот она, та самая, "бешеная", Варвара Смородина, с угольными бровями и свекольным румянцем, призывает бунтовать против ликбеза.
   - Не захочем - и баста. Кто нам прикажет? Чай, не царский режим.
   - Ежели сама председателева хозяйка против высказывает, нам и бог велел. Айда по домам! - позвал чей-то решительный голос.
   - И вправду. Председателю перед начальством ответ держать, а нам что?
   - Гляди, Варвара, будет тебе от мужа, что наперекор власти мутишь, остерег кто-то.
   - Мой ответ, а вы как знаете, слушайтесь.
   Но настроение было сломлено, женщины не желали слушаться.
   Некоторые уже собрались уходить.
   Положение создавалось критическое. Если сейчас разойдутся, после трижды, четырежды, в десять раз труднее будет собрать! И потом, самое главное, что скажут завтра Катины ученики - младшие, средние, старшие? "Не послушались наши мамки учительницу, значит, не больно-то стоит".
   Когда что-то по-настоящему опасное угрожает тебе, стеснительность как ветром сметет. Капельки пота мгновенно просохли у Кати на лбу. Она не стеснялась, не робела. Знала одно: надо спасать положение.
   - Товарищи женщины, поднимите руки, у кого дети учатся в школе, сказала она строгим учительским голосом.
   Новое требование озадачило женщин. Могли бы привыкнуть: на сельских сходах то и дело приходилось голосовать "за" или "против".
   Тем не менее озадачило.
   Варвара Смородина первой вытянула руку.
   - Мой Алеха в младшие ходит.
   - А мой в третьих, - сказала Елизавета Мамаева.
   Еще поднялось несколько рук.
   - Что же вы делаете, товарищи матери? - укоризненно проговорила учительница. - Авторитет мой хотите сорвать? Разве ваши дети меня слушаться будут, если вы не послушались?
   Это было так неожиданно. И убедительно.
   - Катерина Платоновна, пристыдила, - ахнула и созналась Варвара Смородина. - Молода, а с головой. Согласны, учи.
   - Бабы, и вправду нам не худа желают. Жизня-то новая, привыкать надо.
   И начался мирный, довольно будничный урок. Другая на Катином месте, вероятно, прочитала бы зажигающую агитационную лекцию, но Катя истратила на выяснение отношений весь душевный заряд и потому без лишних слов приступила прямо к делу. Малышам Катя называла по одной новой букве в урок, а здесь назвала сразу несколько. Можно сказать, обрушила на бабьи, не привыкшие к отвлеченным понятиям головы кучу премудростей. Алфавит, гласные и согласные, звуки и буквы, и слоги, и даже знаки препинания. Все было выложено залпом, подряд. Ошеломленные слушательницы только вздыхали.
   Но первое, сообща прочитанное, как и Катиными младшими, слово было: "мама".
   - Вы прочитайте. Вы прочитайте, - заставляла она.
   Они читали. Лица светлели.
   Не знала Катя методик. Никто не учил ее, как надо учить. А вот жила в ней догадка. Сердце, что ли, подсказывало? И бабы глядели на нее жалостливо, а значит, полюбили ее.
   Была она тоненькой, слабенькой, длинноногой, усердной, так, видно, ей хотелось научить их грамоте, что иваньковские женщины, и раньше учительницу не ругавшие, теперь вовсе растрогались. Недавно бабушку проводила на кладбище. Срок пришел бабке, никого не минует, а девушку жаль. Сирота. Говорят, ни отца ни матери, ни кола ни двора.
   Разговор после урока возник сам собой. Были среди женщин вдовы. У кого полегли на войне, у кого вернулись калеками.
   Редкую избу обошло горе.
   И они делились с учительницей пережитым в лихие военные годы. Да и нынче не сладко.
   - Ты нам своя стала, иваньковская, к детишкам нашим со всем сердцем и к народу уважительная, да еще могилка на погосте сроднила.
   - Бабоньки! - сказала Варвара Смородина, у которой свекольный румянец распылался так горячо, что казалось: тронь - обожжешься. - Бабоньки, споем, что ли? Учительница на посиделки не ходит, скромна ты лишку, Катерина Платоновна. И песен наших не знаешь.
   - Для веселья не случай, - возразили ей.
   - А мы не веселое, что душа просит.
   Все затихли, и голос, глубокий и низкий, печально завел:
   Счастье мое, счастье,
   Где ты запропало?
   Или мое счастье
   В воду камнем пало?
   В воду камнем пало...
   31
   Записку принесла Авдотья в класс во время занятий.
   "Катерина Платоновна, отпускай учеников. Собираю сход. Вопрос важный. Готовься вести протокол.
   Председатель Петр Смородин".
   Странно. Почему председатель собирает сход не вечером, как обычно, а сейчас? Почему снова ей, Кате, поручается вести протокол?
   Впрочем, второе понятно. Втягивает в общественную жизнь, отвлекает от мучительных мыслей. Хороший человек Петр Игнатьевич.
   Последнее время Катя редко встречала его. Зато часто стала прибегать Варвара, жена. В дела сельсовета она мало вникала. Говорила о доме, ребятишках, разных сельских новостях. И сокрушалась, что сохнет ее Петруша от дум.
   - Жил бы обнаковенным мужиком, как до войны. Бывалоча, бедность та же, а заботы не те, плечи не гнут. Веселая была наша жизнь молодая! Выйдем на полосу. Я в лаптях, он в лаптях, а нам все нипочем, все на радость. Косой махнет, я инда сноп вязать кину, не нагляжусь, ненаглядный ты мой! Он меня бешеной-то за что прозывает? За любовь. Ревнива я от любви, нрав у меня неспокойный.
   Люди собирались на сход. Ученики еще не все разошлись, а класс уже набился битком. Парт не хватало. Принесли лавки из кухни, два стула и табуретку из комнаты учительницы.
   На табуретку села секретарствовать Катя, а на стулья перед учительским столиком - Петр Игнатьевич и приезжий человек, не старый, но с длинными, серыми от седины усами, высокий, худой, в красноармейской гимнастерке, с револьверной кобурой на ремне.
   - Начальство, - перешептывались в классе.
   Петр Игнатьевич представил:
   - Член уездного ревтрибунала.
   По толпе прошел недоуменный шумок. И утих. Напряженная тишина воцарилась в классе. Понятно, не каждый день увидишь члена ревтрибунала на сельском сходе. В сельце Иванькове такого еще не случалось.
   Прямо перед собой, в первом ряду, не на парте, в которую по грузности едва ли мог втиснуться, а на поставленном стойком нерасколотом полене-кругляше увидела Катя Силу Мартыныча. Учительский столик был мал, потому, должно быть, места в президиуме ему не хватило.
   "Наверное, обижен, что снова меня назначили секретарем, - мелькнуло у Кати. - Неужели Петр Игнатьевич не понимает, что не надо так, не надо. Не хочу я, чтобы меня так вовлекали в общественную жизнь!"
   Член ревтрибунала заговорил глухим, простуженным голосом, не грозным, а каким-то невеселым, усталым:
   - Товарищи крестьяне, вы знаете нашу нужду. Нашу общую с вами нужду, всего советского народа горе. Двадцать один миллион человек с лишним на краю могилы от голода. Погибают восемь миллионов детишек. Зерно, что по налогу собрали, посылаем первоочередно в голодные губернии на семена. Весна не за горами, чем сеять? Не посеешь - и будущий год обречен на голод. Бережем зерно на посев. Оттого не хватает прокормить голодающих. И рабочие в городах опять же остаются на нищем пайке. Товарищи крестьяне, каждый пуд, что вы сдаете государству в виде налога, есть чья-то спасенная жизнь.
   Некоторое время было молчание. Не перешептывались, не толкались локтями поделиться мнением. Молчали.
   Вдруг Варвара Смородина в полной тишине кинула вызывающе громкий вопрос:
   - И чтой-то вы, товарищ ревтрибунал, агитацию понапрасну ведете? Наше сельцо не отсталое. По первому призыву сполна сдали налог. Чего еще от нас требуется?
   Румянец ее до темноты погустел, а Петр Игнатьевич, краем глаза увидела Катя, стал бледен и подавленно тих.
   Выступление Варвары, словно болт о железную доску, когда скликают на сход, раскачало примолкшее общество.
   Невзрачный мужик с жиденькой бородкой, в худом полушубке, шлепая шапкой в такт словам по колену, отчеканивал:
   - Учителю дай. Больнице дай. Голодающим дай. Откуда мужику взять-то? Вы обдумали это?
   И другой, древний старик, опираясь на клюку жилистыми руками, темно-коричневыми, как дубовые осенние листья, неторопливо заговорил:
   - Без крестьянского классу ни чье, ни наше государство не выдюжит. Мы сознаем. Мы не против своей власти помочь. Да только лишку нас жмут, норовят кишки до последнего вытянуть. Сверх налогу соберешь - еще подавай. Снова дашь - опять же нехватка. Когда довольно-то будет? У нас полсельца бескоровные, самим бы маленько подняться... Ладно, еще одно слово скажу да и кончу. Вы, начальники, сами-то много голодающим жертвуете?
   Представитель уездного ревтрибунала не вскипел от таких дерзких речей и, хотя на щеках нервно заходили желваки, ответил выдержанно:
   - Мы не сеем, не жнем. Отдаем, что имеем. Дни и ночи имеем, их и даем, кто настоящий коммунист, не примазавшийся. А как у вас, в сельце Иванькове, дела обстоят, расскажет председатель сельсовета Петр Игнатьевич Смородин.
   Катя строчила, строчила протокол и старалась в то же время не только слышать, но и видеть. Увидела, Петр Игнатьевич угрюм и недобр. Если бы Катя всегда его знала таким, боялась бы такого председателя, непреклонного, жесткого, с плечами уж слишком прямыми, грудью уж слишком вперед.
   - Дело так обстоит, что позабыл, как ночью спят. Отощал от заботы, штаны падают.
   - Ты про свои галифе помолчи, о деле давай, - бросили из толпы.
   - Скажу о деле. До последней точки, товарищи односельчане, выложу правду. Пока до сути дознался, отбарывался. В укоме из меня душу трясут, а я не сдаюсь. Потому - доказательств в руках не имею. Нынче нашел. Виноват, товарищи. Каюсь. Не углядел вовремя, хотя состою на посту председателя. Вор есть среди нас, бесстыжий утаитель крестьянских пашен, эксплуататор и классовый враг.
   Председатель выговорил эти страшные слова и умолк. Все подавленно ждали, что скажет дальше. Он не говорил. Тогда с разных парт, в несколько голосов, разом потребовали:
   - Кто вор? Называй.
   - Он! - пальцем указал председатель на Силу Мартыныча.
   - А-ах! - прокатилось по толпе.
   Катя опустила карандаш. Не могла дальше вести протокол. Действие начало развиваться с драматической скоростью, Катя всем своим существом в нем участвовала, забыв, что должна вести протокол.
   Ни черточки не дрогнуло на щекастом, обложенном широкой бородой лице Силы Мартыныча, не отхлынула кровь.
   - Страшен сон, да милостив бог, - выговорил с незлобивой улыбкой.
   - Не скажу про бога, а пролетарский суд к расхитителям народного достояния не милостив. Да еще в такое-то время, когда люди гибнут...
   - Понапрасну не распаляйся, товарищ председатель.
   - Я тебе не товарищ.
   - Рано отказываешься. Как бы за облыжное показание отвечать не пришлось.
   - Отвечу, да не за то. Что проморгал классового врага, за это отвечу. В восемнадцатом году такую шкуру, как ты, без замедления бы к стенке! все страшнее, бледнея и задыхаясь, прокричал Петр Игнатьевич.
   Представитель ревтрибунала тронул его руку, судорожно вцепившуюся в край стола:
   - Стоп, товарищ Смородин.
   Председатель оторвал от стола руку, растопыренной пятерней расчесал волосы, перевел дыхание и отрывисто приказал:
   - Нина Ивановна, выходи.
   С изумлением и трепетом Катя увидела: вдова учителя поднялась с парты и тихими шагами вышла на середину класса. Долги показались Кате эти шаги. И такой скорбный вид у нее, в черном платке, с черными провалами глаз.
   - Нина Ивановна, говори без утайки.
   - Товарищи, мужики и бабы иваньковские, преступница я перед вами и перед Советской властью.
   Какой жалкий у нее голос, дрожащий и жалкий. Все, пораженные, ждали. Вытягивали шеи, боясь не услышать. Сила Мартыныч окаменел, обратив на вдову учителя тяжелый, неподвижный взгляд.
   - Муж мой, учитель Тихон Андреевич, в девятнадцатом году ушел на Деникина, знаете. После Деникина послали на Врангеля. Врангеля рушили, пора бы домой. Петр Смородин с фронта тогда возвернулся. И другие мужики, кто уцелел. А моего нету. По своей охоте или по приказу на Дальний Восток подался. Через него и узнала, что есть такой, Дальний Восток. Раньше-то и не слыхивала. Год скоро, как Тихон Андреич сгинул. Нет слуха...
   Она оборвала речь и поникла, низко нагнула голову, пряча лицо.
   - Дальше говори, - приказал председатель.
   - Не могу я.
   - Говори.
   Блеклым голосом она продолжала:
   - Сила Мартыныч в сельсовете, лошадный, в город то и дело ездит, про мужа узнал... - Вдова опять прервала рассказ, и снова все ждали без звука. - К белякам на Дальнем Востоке Тихон ушел. Хуже дезертира, говорит, твой Тихон, изменник советскому обществу. Теперь, говорит, красноармейский паек с тебя снимут, а то и вышлют в холодные места с ребятишками. Я в ноги: Сила Мартыныч, что хошь с меня требуй, только народу не сказывай! Тогда и закабалил. Батрачила на него. Только молчи, детей моих не позорь. А дальше - хуже. Раз по-соседски приволок ночью три мешка ржи. Велит спрятать в чулане. А зачем, не сказал. Так и пошло. Ночью притащит, в другую ночь отвезет. Мешков тридцать сплавил. Куда? Откуда? Не знаю. Сначала-то не догадывалась. Потом поняла. Да запер он мне рот на замок. Пригрозил: скажешь слово - изменниками всю семью объявлю. А ребятишкам годков-то: старшему шесть, меньшому четвертый.
   - Хватит, - остановил председатель. - Астахов, ты отвечай. Встань. Стоя отвечай народу.
   - Вроде не на суде мы, вставать-то. Заначальствовался, Петр Игнатьич. Много на себя берешь, - невозмутимо, со смешком ответил тот.
   Но встал. Плечистый, крепкий, с окладистой бородой, волосы на концах завиваются кольцами - богатырь!
   - Отвечай.
   - Врет она. С первого до последнего врет. Про учителя, правда, в городе слушок мутный поймал, да неохоч я до сплетен. И ей по-соседски советую: мол, пока казенного извещения нет, подержи язык за зубами. Спасибо, соседушка, хорошо ты мне за доброту отплатила. Рожь я ей таскал! Да откуда я столько ржи наберусь, посудите!
   - А это, товарищи, я объясню, - быстро заговорил председатель. Объясню досконально. Слушайте, как было. В семнадцатом, после земельного декрета, землемеры наши пашни измерили. А он, Сила Астахов, когда мы его в сельсовет избрали, а я, дурак безмозглый, всю бухгалтерию на него без контроля свалил, он подложных справок для земотдела настряпал. Неразбериха там, в земотделе, запутались они в первый-то год с новым налогом, не вдруг разберешься, а как разобрались, зачесали затылки: недостает в сельце Иванькове пашен, провалились сквозь землю. Вот ведь как, братцы, бывает: пропали засеянные десятины, и все. Значит, и налога с них нет. Так и записали в земотделе, что нет. А он, бывший товарищ Сила Астахов, хлебный налог с каждой десятины до пуда собрал, только заместо земотдела к Нине Ивановне в чулан, да постепенно к дружку на разъезд. А тот дальше.
   - Опять же врешь, - не теряя спокойствия и уже не стоя, а снова опустившись на полено-кругляш, поглаживая бороду, проговорил Сила Мартыныч. - Поперек горла я тебе, председатель. Сожрать задумал. Кто видел спрятанный хлеб?
   - Кто же увидит? Ты, Сила Мартыныч, приказывал никого в мой чулан не допускать, а ворованный хлеб там лежал, - тихо ответила Нина Ивановна.
   - Наговорить всяко можно. Облыгатели испокон веку велись, и в наше, хоша и новое, время хватает их, облыгателей, - как бы с самим собой рассуждал Сила Мартыныч, задумчиво оглаживая широкую бороду. - Да и то сказать, сам сплоховал, не молчать бы тогда про Тихона. Бабу пожалел, а она со страху по подсказке нынче на меня небылицу несет, вишь, дрожмя дрожит, как овца под ножницами.
   Внезапно, как всегда неудержимо и бурно, вскипела Варвара Смородина:
   - Нинка! Нина Иванна, и где твоя совесть, любовь твоя где? Оговорил злодей мужа... Товарищи бабы, а тем более мужики, ослепли мы, не замечаем, как Сила Астахов со дня на день богатеет. С чего богатеть? Невдомек. А ты, Нина Иванна, сразу и поверила, что муж к белякам ушел? Сразу и земные поклоны бить. И-эх! Где твоя любовь, Нина Иванна? Да я бы про своего... Кто бы что ни брехал, глаза выцарапаю, потому знаю, мой мужик честный, мой мужик не продаст...
   - Варвара, молчи! - грохнул кулаком по столу Петр Игнатьевич. - Ты зачем мне акафист поешь? Обо мне разговор? Завела про любовь! Молчи, время знай.
   В классе поднялось хихиканье, шум, и представитель ревтрибунала постучал пальцем по столу, призывая к порядку.
   - Без свидетеля не докажете. Свидетеля нет, - уже совсем успокоенный неуместным взрывом Варвары Смородиной сказал Сила Мартыныч.
   И вдруг... вдруг Катю обожгло: Катя вспомнила книжную полку в чулане, хилый огонек коптилки, который Нина Ивановна загораживала ладонью, чтобы не погас от дыхания, а за ее спиной в темноте прислоненные к стене вилы и грабли и ворох сена в углу, прикрывавший что-то. Она бегло все это увидела. "Зачем сено в чулане?" - мелькнуло тогда, но не задержалось. Занята была книгами. Раздобыла кипу книг, негаданное счастье...
   Так вот, оказывается, зачем там было сено.
   - Я свидетель. Я видела.
   Волнуясь, спеша, Катя рассказала, как и зачем попала в темный чулан Нины Ивановны и что там увидела.
   - Мешки видела?
   - Мешки?