– «Первый»! Я – «Тула»!.. Смотри на спидометр! Не виси у меня на корме!.. – регулировал он скорость колонны.
   Калмыков с любопытством рассматривал жилища. Серые гладкие стены, словно отшлифованные мастерком, без дверей и окон, с резкими косыми тенями от уступчатых башен, напоминали крепости, за которыми укрылась невидимая экзотическая жизнь. Она представлялась пестрой, нарядной, с многоцветием шелков, медью сосудов и блюд. Люди, населявшие крепости, были в кольчугах, с луками, с круглыми щитами. Так вспоминал Калмыков старинную восточную картину в какой-то детской забытой книжке, ожившей вдруг на утренней афганской дороге.
   Навстречу катили фургоны, огромные, крашеные, как сундуки. Хотелось подробней рассмотреть красно-синие и золотые наклейки, облепившие кабины грузовиков, вглядеться в смуглые лица шоферов среди блестящих бубенцов и подвесок. Но грузовики проезжали, оставляя на мгновение облако дыма, запах скотины и каких то пряных вялых плодов.
   По обочинам шагали крестьяне с мотыгами и граблями, худые, высокие, в долгополых одеждах, в клубящихся шароварах. Лица, черноусые, бородатые, с большими носами, казались красивыми и приветливыми. Трудами этих крестьян, их мотыгами и кетменями был вырыт арык с бурлящей солнечной водой, посажен безлистый прозрачно-розовый сад, обработано бархатное черное поле с золотыми блестками перепаханной стерни. Вглядываясь в моментально возникавшие и исчезавшие лица, свешиваясь к ним с брони, Калмыков испытывал похожее на благодарность чувство: приняли его, чужака, встретили на своей дороге, допустили до своих разноцветных полей и арыков его урчащие стальные машины.
   – «Второй»! Я – «Тула»! – вызвал он на связь колонну. – Не растягивайся!.. Прижимайся к обочине!.. Встречные грузовики не ударь!..
   Проезжали ток, горы бело-золотого зерна. Мужчины деревянными лопатами подхватывали зерно, кидали в воздух, засевали небо белой рябью. Мякина, легкая как пух, летела к дороге. Стальные машины пронзали легчайший прах.
   У каменистого придорожного кладбища, утыканного корявыми палками с вислыми зелеными лоскутьями, он увидел похоронную процессию. Мужчины в чалмах несли на плечах носилки. На деревянном трясущемся ложе лежал забинтованный покойник, белая мумия, готовая к погребению в камнях.
   Страна, в которой он оказался, доверчиво открывалась ему. Он вел свою боевую колонну, стараясь не потревожить местный уклад и быт. Их и нельзя было потревожить – «бэтээры» и боевые машины с пушками, броней и прицелами были крохотными песчинками среди снежных вершин и ущелий.
   – «Третий»! Я – «Тула»! – связывался он с ротами. – Посади славян под броню!.. Оставь на броне мусульман!..
   Они проходили придорожные посты и дозоры. У мостов через мелкие речки были отрыты окопы, навалены мешки с песком. В амбразурах торчали пулеметы. Закопченные солдаты вяло полулежали у дымных костров, грели в котелках неведомую пищу.
   Несколько раз колонну останавливали. Навстречу легковой машине перед опущенным шлагбаумом выскакивал солдат, выставив штык вперед. Колонна замирала, накатывалась, сжимала интервалы. Бронемашины хрипели дымом, пока Валех и Татьянушкин показывали караульным документы. Шлагбаум подымался, и они продолжали движение мимо солнечных горных вершин и туманных синеватых ущелий, вдоль обочин с загорелыми, в долгополых одеждах, людьми.
   Они проезжали низкую лепную изгородь, за которой кудрявились и топорщились колючие заросли, полные голубого и розового воздуха. Перед изгородью в рытвинах белели высохшие камыши. Калмыков следил за бахромой седых камней, за волнистой лепной оградой, за людьми в белых чалмах, выставивших над забором свои бородатые лица. Это были все те же крестьяне, и в руках у них были орудия труда, которыми они рыхлили землю вокруг розовых старых яблонь, долбили почву арыков.
   Он увидел, как мелькнули две вспышки. Отвратительный скрежещущий звук прошел по броне, проник в его кости и мышцы – звук ударившей пули. Люди в чалмах передергивали затворы винтовок, сносимые скоростью, целили в следующий, пролетавший мимо них броневик. С брони, откинувшись в люке, Грязнов долбил из автомата, подымал на глиняной стене солнечную горчичную пыль. Люди в чалмах убегали, исчезали в безлистых садах. Колонна останавливалась, начинала палить в сады, пронизывая пулями розово-синий воздух, стремилась достать невидимых, убежавших стрелков.
   – Отставить огонь!.. Автоматчики!.. Цепью!.. Грязнов, прикрой пулеметом!.. – Калмыков, сгребая с брони солдат, пригибаясь, кинулся к тростникам, проскальзывая их шелестящий прозрачный занавес. Рядом Татьянушкин и Валех, оба с короткоствольными автоматами, проныривали белесую волну стеблей, ломали сухие метелки.
   Подбежали, плюхнулись у сухой шершавой стены. Калмыков разглядел россыпь мелких выбоин – следы ударивших пуль. Медленно, выставляя вперед автомат, поднялся, готовый к выстрелу, к кувырку, к падению.
   Заглянул через стену. Стояли прозрачные безлистые яблони. Тянулись канавки, полные опавшей листвы. На листве, на спине, упав навзничь, отброшенный выстрелами, лежал человек. Чалма отлетела в падении, и бритая бугристая голова казалась чугунно синей. На вытянутом жилистом горле чернела дыра. Из нее вяло, липко, как вар, текла кровь. В торчащей бороде блестели оскаленные зубы. Открытый рот был полон крови. Рядом, дулом в сторону, валялась винтовка – лысый приклад, окованный медными скобами, белый, утративший воронение ствол, круглый набалдашник затвора. Убитый лежал среди бледных зайчиков света. Его обступили солдаты.
   – А я гляжу, винтовка!.. Ну, цирк!.. Я хотел сказать, а он шмяк!.. – изумлялся, ужасался маленький чернявый солдатик, показывая свой автомат с расщепленным прикладом. Пуля прошила насквозь полированное дерево, выломала колючие щепки. Глаза солдатика перебегали с пробоины в дереве на дыру в человеческом горле, из которой текла смоляная жижа.
   – В кого он, гад, стрелял!.. В тебя, командир! – говорил Грязнов Калмыкову. Он утаптывал землю вокруг убитого, двигаясь по невидимому кругу, не смея переступить черту, за которой лежал человек, сраженный его автоматом. – Я машинально сработал!.. Меня бьют, я бью! – оправдывался он, не понимая смысла происшедшего, пугаясь случившегося. Он прилетел в чужую страну и тут же убил человека. – Меня из засады колотят, а я отвечаю!..
   – Эйхванцы! Мусульманские братья! – Татьянушкин наклонился к убитому, заглядывая в его выпученные, полные слез глаза, в лунку рта, где скопилась черная кровь.
   Валех, гибко изгибаясь спиной, похожий на чуткого зверя, наклонился к винтовке, рассматривал опавшие листья, удалялся к яблоням и опять возвращался.
   – Взять!.. Сдать в разведку!.. Там найдут, как зовут! – указывал он стволом на лежащего.
   Калмыков чувствовал запах, исходящий от убитого. Сквозь прель опавших листьев, сладковатый дух коры и растревоженной подошвами земли сочился едва различимый парной душок крови, слюны и слизи. Этот запах окружал лежащего человека, словно в испарении смерти еще витала его душа, не желала расставаться с остывающим телом, не хотела улетать сквозь прозрачные сине-голубые ветви сада. Это был запах чужой страны, в которую ударилась бронированная колонна, умертвила живую плоть.
   Офицеры, покидая машины, сбегались к ограде. Расулов хищно топорщил усы, перехватывал автомат, смотрел на убитого, вглядывался сквозь стволы безлистого сада, словно жалел, что не ему досталась добыча, не его автомат сразил человека в чалме.
   Баранов носком ботинка трогал винтовку, осторожно, гадливо, будто желал убедиться, что винтовка, как и ее хозяин, не оживет и не выстрелит.
   Беляев поднял из листьев оброненные четки, чешуйчатые, сверкающие, как змейка, с мохнатой кисточкой, незаметно сунул себе в карман.
   Последним, запыхавшись, подбежал начальник штаба. Едва не натолкнулся на распростертое тело. Оттолкнулся вытянутыми ладонями от задранной вверх бороды, пробитого горла, больших, запачканных грязью рук, сжатых в кулаки. И вдруг побледнел, стал оседать и заваливаться, жалко лепетал бескровными губами.
   Татьянушкин подхватил его налету, бережно уложил, стал пошлепывать по щекам, возвращая им цвет и румянец.
   – Ничего… Бывает… Кровь не всякий выдерживает…
   Солдаты схватили убитого за рукава и штаны, понесли низко над землей. Его голова запрокинулась, и из переполненного рта, через лицо, через лоб, по бритой бугристой голове потекла жирная кровь. Калмыков, шагая за красным измазанным лицом, хотел понять случившееся. Какие страдание и ненависть двигали человеком, стрелявшим из старомодной винтовки по пулеметам и пушкам. Какую вину испытывал ротный Грязнов с веснушчатым белесым лицом, застреливший ненароком афганца. Что за страсть и тайный порок заставили капитана Беляева стащить мусульманские четки. Какие слабость и немощь опрокинули начштаба Файзулина, расторопного, проворного офицера, первый раз увидевшего смерть. И кто он такой, Калмыков, подполковник разведки, идущий сквозь белый сухой тростник по сухой земле, стараясь не поставить стопу на красные бусины крови.
   И вдруг простая догадка объяснила ему происшедшее: он со своим батальоном попал на войну. В стране, куда они приземлились, шла война. Его батальон, его переодетые в чужую форму солдаты стали частью войны. И эта догадка мгновенно упростила всю мнимую сложность его переживаний. Мнимая сложность стала свертываться и сжиматься в жестокую точку, как капля стального солнца на стволе его автомата.
   – Грузи его на корму!.. Тросом его приторачивай!.. – командовал деловито Татьянушкин.
   Они опять катили по шоссе. Калмыков оглядывался на корму «бэтээра», где пузырились белые шаровары убитого, перечеркнутые масляным тросом. Передавал по рации ротным:
   – Я – «Тула»!.. Всем коробкам развернуть пулеметы «елочкой»! Личный состав под броню!.. Как поняли меня?… Прием!..
   Видел, как транспортеры и боевые машины разворачивают дула в разные стороны. Ведут вдоль обочин вороненой сталью.
 
   В отрочестве ожидание любви, ее предчувствие, выкликание усиливалось летом, когда заканчивались занятия в школе и он уезжал в деревню. Зимой, в тесной квартире, в мотаниях по огромному городу, в толпе, в школьной суете это чувство было мукой, страданием, почти позором. А в деревне, на просторе, среди теплой, чудесной, зеленой природы это ожидание и выкликание любви превратилось в сладостное переживание, в творчество, волшебство.
   Он купался, плавал в темно-зеленом омуте в стороне от глаз. Ждал – вот-вот в воде среди водорослей, пузырьков появится чудная женщина и он прижмется к ней. Ее мокрые белые руки обнимут его, мокрые длинные волосы прилипнут к его груди. Пробиваясь в травах, вдоль зеленой занавески колосьев, среди стрекоз, желтых бабочек, сладко-душистой пыльцы, он ждал: на розовой тропке появится женщина в сухом легком ситце, с босыми, в белой пыли ногами, с выгоревшими чудно-золотистыми волосами. Белозубо улыбнется ему, и он прижмется лицом к ее смуглому, с белой ложбинкой вырезу на груди, вдохнет ее теплый чудесный аромат.
   Он умолял реку, цветы на опушке, вечернюю звезду в зеленоватом небе – умолял послать ему любимую. И эта мольба, это выкликание было древним, языческим, сказочным, и он знал – еще немного, еще несколько дней и ночей, и любимая явится.
 
   Они оставили труп мятежника на ближайшем придорожном посту. На броне, где висело притороченное тросом тело, осталось влажное липкое пятно. На него налетела сухая, как пудра, пыль. Солнце и ветер высушили кровь, и Калмыков, оглядывая колонну, видел корму «бэтээра» с серым пыльным пятном.
   В Кабуле они оказались внезапно. Вдруг кончились мерцающие поля и арыки, глиняные лепные дувалы, и их обступил многошумный пестрый копошащийся город, со множеством лиц, лавок, пестрых одежд, вывесок, медных вспышек, трескучих дымных колясок. Стало тесно, душно, шумно. Катились навстречу юркие желто-белые такси, бежали ишаки, семенили впряженные в двуколки рикши. И над всем в ослепительной синеве возвышались две каменные скалы, чьи вершины чуть серебрились от снега.
   – Я – «Тула»! Я – «Тула»! – взывал Калмыков по рации, страшась этого шумного многолюдья, в которое врезалась колонна. – Механики-водители, зорче!
   Он пугался близких выруливающих велосипедистов, боялся услышать хруст разбитого, раздавленного тела, звон переломанных спиц. И восхищался, возбуждался видом фантастического азиатского города, куда внезапно его поместили.
   По скалам клетчато, чешуйчато теснились лепные дома. Вверху, в синеве, превращались в кромки острых поднебесных камней. Казалось, город помещен в огромной раскрытой раковине, чьи перламутровые створки растворились в синее небо, а внутри живет и дышит сочный тысячеглазый моллюск.
   Он следил за легковой машиной, возглавлявшей колонну, боясь ее потерять, и тогда он вместе с батальоном потеряется, заблудится среди этого многоликого скопища. Связывался с командирами рот, принимал от них сообщения, во все глаза смотрел на мелькающий фантастический город.
   Проехали лавку, освещенную в глубине, напоминавшую маленькую разноцветную сцену, где среди коробок, наклеек, банок и фляг сидел краснолицый торговец, что-то взвешивал на медных зыбких весах.
   На тротуаре, на коврике, сидел человек с наклоненной головой, длинной вытянутой шеей. Другой человек намыливал его макушку, заносил над ней тонкое лезвие бритвы.
   У крана с водой водоноша с морщинистым, усталым лицом подставлял под бегущую струю кожаный бурдюк, наполнял его сквозь горловину. Другой водоноша, жилистый, мокрый, в кожаном фартуке, навьючивал на себя полный, отекавший капелью бурдюк, устремлялся в узенькую, ведущую в гору улицу.
   Голоногий, в грязной повязке парень, с выпуклой мускулистой грудью, толкал перед собой двуколку с горой оранжевых апельсинов. Тут же на этой повозке, как маленькая недвижная статуя, восседал старичок. Его лицо было похоже на желтую сухую луковицу.
   В одном месте колеса и гусеницы колонны прошли по грязной земле, на которой лежали черно-красные драгоценные ковры. Калмыков испугался, как бы сталь гусениц не задела, не истерзала сочный узорный ворох. В другом месте из лавки глянул на него рыжеполосатый лобастый тигр – шкура, выставленная в витрину, напоминала зверя в прыжке.
   Они катили сквозь глинобитные теснины домов, мечетей и рынков, попадали то в дым жаровен, то в облако визгливых громогласных мелодий. Калмыков изумлялся: лишь вчера он был в своем родном гарнизоне, в знакомой стране и земле, потом погрузился на транспорт и летел на белую немую луну, ожидая оказаться среди остывших и мертвых пустынь, а оказался в громогласном горячем городе. Это и была та луна, на которую он прилетел, не в пустыню и льды, а в тысячную толпу, в музыку, в дым жаровен. Луна была населена смуглолицым народом, клубившимся у мечетей и рынков.
   Они проехали Кабул насквозь, обогнули помпезные смугло-желтые палаты и оказались среди пригородных холмов, где были остановлены у шлагбаума. Навстречу из караульной будки вышли офицеры, и среди них высокий, костистый, в фуражке с высокой тульей, с красными галунами. Здороваясь с ним, козырнув и пожав протянутую руку, Калмыков ощутил брызнувшую на него едкую неприязнь. Губы офицера брезгливо улыбались, а глаза остро и зло бегали по колонне, тревожно пересчитывали машины, солдат. Калмыков поразился его руке – огромной, костистой, цепкой, словно хватающей кузнечные инструменты.
   – Начальник гвардии полковник Джандат! – Татьянушкин знакомил с ним Калмыкова. – Товарищ Джандат, спецбатальон прибыл в ваше распоряжение!
   Джандат не понимал по-русски. Переводчик Николай переводил, и тот кивал, улыбался, бегал жгучими подозревающими глазами по остановившимся машинам.
   – Полковник Джандат просит проследовать в район дислокации и строго придерживаться режима и распорядка при несении охранных функций. Не покидать без разрешения казарм. Все перемещения в зоне ответственности производить с личного разрешения начальника гвардии!
   Эта встреча удивила и раздражила Калмыкова. Казалось, его не хотели здесь видеть. Он был навязан извне. С его появлением надлежало мириться, но никак не радоваться его появлению.
   – Вечером, после размещения, товарищ Джандат встретится с командиром батальона и подробно расскажет о несении службы…
   Колонну пропустили сквозь пост, провели по холмистым распадкам, остановили у двух длинных недостроенных казарменных строений. Саманные стены были в грязных потеках. Окна зияли без стекол. Вместо дверей сквозила пустота. Полы, неоструганные, были в грудах тряпья и мусора.
   – Вот ваше жилье, подполковник! – Татьянушкин виновато указывал на казармы, будто это он по оплошности обрек соотечественников на неудобства. – Обживетесь, обогреетесь!
   – Обживемся, – соглашался Калмыков, уже весь в заботах о батальоне, разыскивая глазами начальника штаба. – Как с продуктами? С топливом?
   – Завтра в посольстве вам выдадут деньги. Будете отовариваться сами на рынке. Солярка и дрова – из Союза! Уж очень здесь дрова дорогие!
   Он попрощался, синеглазый, виноватый, обещая завтра приехать. Калмыков остался среди саманных казарм, расставлял машины у подножия холмов, отдавал приказы ротным. И уже расторопные солдаты, покрикивая, натягивали в оконных проемах плотный брезент, занавешивали двери пологом. И уже гудели печурки, наполняя промозглые помещения теплом и гарью. И ротный Грязнов, напускаясь на взводных, орал:
   – Сортиры отрыть в количестве четырех!.. Дистанция – сорок метров!.. Если увижу, кто мочится у казармы, буду бить в лоб без предупреждения!..
   Работа кипела, батальон обживался на чужой стороне, привез в незнакомую землю свой уклад, свой способ жить. Калмыков был рад этой суетливой, осмысленной работе. Бодрил солдат, покрикивал на офицеров. Обогнул казармы, направился вверх по холму, желая осмотреть окрестность.
   Он поднялся по каменистой тропке, по серому пыльно-сухому склону, захватывая взглядом все больший простор окрестных солнечных гор, туманных лощин, далеких, чуть видных селений. Взошел на вершину и замер. Перед ним через тенистую низину на озаренном холме, бело-желтый, снежно-янтарный, стоял Дворец, стройный, легкий, с драгоценным мерцанием стекол. Он был похож на женщину в кружевах вокруг обнаженной шеи, с наброшенным на высокие нежные плечи платком, с самоцветами бус и браслетов.
   Дворец возник так внезапно, был так прекрасен, знаком, из каких-то детских видений, из тревожных юношеских снов, из недавних предчувствий. Калмыков на вершине холма испытал мгновенное восхищение, будто от Дворца принеслись к нему, неслышно ударили в сердце лучи, стали мягко опрокидывать навзничь.
   Это был тот самый Дворец, во имя которого он, Калмыков, колесил по пустыне, стрелял, зарывался в песок, изводил себя в непосильных трудах. К этому Дворцу, на его притяжение летели в ночи самолеты. Здесь, у Дворца, в грязных казармах разместились солдаты, чтобы беречь его и хранить. Этот чудный Дворец привиделся ему в ночное мгновение среди женских объятий и шепотов. Об этом Дворце поведали карты в руках у гадалки Розы.
   И теперь Калмыков стоял в горах загадочной азиатской страны и смотрел на бело-желтое диво, на восточный Дворец.
   – Товарищ подполковник!.. – кричал ему снизу прапорщик. – Вам где койку поставить?… Посмотрите и сами скажите!..
   Он спускался обратно в долину, к людям, к машинам, неся в себе солнечное видение Дворца.

Глава седьмая

   Он шел по опушке между зелеными ржавыми колосьями и молодыми лесными дубками. Бабочка-капустница опустилась на цветок красной лесной гераньки, распластала белые крыльца, воздела мохнатое тельце, и другая бабочка страстно на нее налетела, била ее крыльями, обнимала темными лапками, и два их тельца, пульсируя, содрогались, стремились прильнуть друг к другу.
   Он услышал хрип, чмоканье, тяжелое простуженное дыхание. В колосьях, поломав, промяв рожь, рядом с пустой бутылкой, с яичной скорлупой, с ворохом белья, лежали мужчина и женщина. Бросились в глаза его худые подвижные ягодицы, острые, ходящие ходуном лопатки, желтые грязные носки на женских ногах.
   Он ослеп, ужаснулся, остолбенел перед стеклянной стеной, за которой бились два опрокинутых тела. Женские руки обнимали мужские ребра. Две близкие растрепанные головы колотились друг о друга тупыми ударами.
   Мужчина заметил его, оторвался от женщины, выгибаясь над ней. Повернул к нему красные выпученные глаза. Гнал его прочь своим стоном, кашлем, и он, очнувшись, побежал сквозь поле, просекая колосья, все дальше и дальше от ужасного хрипа, пустой на траве бутылки, от желтых, с грязными пятками, носков.
 
   Начальник гвардии Джандат явился не к вечеру, как обещал, а наутро. Теперь он казался более приветливым. Выслушал доклад Калмыкова, приобнял его, и они трижды коснулись щекой щеки.
   – Товарищ Джандат предлагает вместе объехать зону ответственности, – Валех, заместитель Джандата, переводил рокочущую речь начальника гвардии. Своим милым толстогубым лицом излучал радость от встречи с Калмыковым, влажными женскими глазами извинялся за резкость и нелюбезность командира. – Товарищ Джандат просит убрать «бэтээры» в низину, чтобы они без его разрешения не покидали места стоянки.
   Калмыкова опять поразили громадные костистые руки Джандата, похожие на вагонные сцепки. Он отдал распоряжение начальнику штаба, видел, как кинулись к люкам механики, запустили моторы, отгоняя машины с удобной ровной площадки вниз, в пересохшее, каменистое русло ручья. Сел в машину за спиной у Джандата, и они покатили по холмам и низинам, и Дворец то возникал в прозрачном утреннем солнце, похожий на туманный мираж, то исчезал, словно его проглатывала и поглощала земля.
   Они осматривали снаружи казармы гвардейцев, длинные, выкрашенные в серое саманные блоки, перед которыми на плацу маршировали солдаты. На дозорных вышках торчали пулеметы, и комбат прикинул: в казармах могло разместиться несколько тысяч гвардейцев.
   Они объехали подножие горы, увенчанной бело-желтым Дворцом, и на склоне, пушками в разные стороны, стояли врытые танки. К ним вела змеиная тропка, танкисты тащили вверх котлы с завтраком, громко переговаривались.
   Обогнув гору, проскользнули сквозь заросли безлистых деревьев, на которых перепархивали маленькие розовые горлицы. Осмотрели расположение зенитных батарей – четырехствольные установки были окружены брустверами, прикрыты маскировочной сетью. Офицер при их появлении отдал гортанную команду, и солдаты, побросав завтрак, выстроились у орудий, худые, смуглые, в мохнатой грубошерстной форме, как и он сам, Калмыков.
   Они осмотрели всю территорию вокруг Дворца, с гладкими асфальтовыми дорогами, с грунтовой колеей, и везде были посты, явные и открытые. Калмыков натренированным взглядом оценивал их численность, направление, которое они прикрывали, плотность и эффективность обороны, куда влился и его батальон, увеличивая мощь защиты.
   Ко Дворцу, к вершине, вел серпантин с колоннами, троекратно опоясывал гору, приближался к высокому порталу с колоннами, завершался парадным въездом, куда подъезжали машины. Туда же, к порталу, от подножия горы к вершине, вела крутая многоступенчатая лестница с маленькими площадками, на которых стояли часовые. Фасад Дворца с великолепием хрустальных окон, лепных наличников смотрел на розовый сад, посаженный на круче. По этому саду, мелькая в голых яблонях, вела неверная зыбкая тропка. Все подступы ко Дворцу были плотно прикрыты, укреплены, простреливались из пулеметов и танковых пушек.
   – Кто потенциальный противник? Где самые опасные направления? – выспрашивал Калмыков у Джандата, когда они стояли на маленькой тесной площадке, разглядывая туманный Кабул, горы в солнечной дымке, горлинок в бледном небе. – Кто может атаковать объект?
   – Горы! Мятежники! Люди Гульбетдина! – Валех переводил ответ начальника гвардии, указывающего костлявым пальцем в сторону розоватых вершин. – Кабул! Много врагов! Люди Бабрака Кармаля! Предатели партии! – Бугристый палец был направлен в сторону города, его туманных мерцаний и вспышек. – Небо! Пакистан! «Ф-15»! – Палец был воздет к небесам, где ворковали, топорщили стеклянное оперение нежные круглоголовые горлинки. – Товарищ Амин переедет Дворец через одна неделя. Будем вместе держать охрану. Товарищ Хафизулла Амин большой друг Советский Союз. Афганистан, Советский Союз делаем одна революция!
   Джандат положил руку на плечо Калмыкова, и тот сквозь толстую мягкую ткань ощутил костяное сжатие пальцев.
 
   Он проводил свои школьные каникулы в маленьком городке, и на пирушке, где гуляли местные телефонисты, медсестры, студенты техникума, познакомился с курносой хохотушкой. Она угощала его пирогом, подкладывала вкусные рыжики. Он выпил одну за другой несколько блестящих стопок, видел, как близко от глаз дышит ее загорелая шея с синими стекляшками, как пунцово светится мочка ее уха, проколотая сережкой.
   Когда все танцевали, она увлекла его в темень улицы, повела по ночным деревянным тротуарам к реке, к шаткому подвесному мосту. Переступая по зыбким настилам, видя впереди ее светлое платье, он знал – сейчас случится долгожданное, желанное, страшное.