— Тьфу! — сплюнул он. — Экое наваждение…
   В деревне день ото дня исчезала надежда на скорый уход немцев с помещичьей земли. Сначала рассчитывали, что они не внесут в срок деньги Гиршгольду, но они внесли. Потом поговаривали, будто они ссорятся с Хаммерами, но они помирились. Предполагали, что они испугаются воров, подбиравшихся к их лошадям, но они не только не испугались, а сами нагнали страху на конокрадов.
   — А все-таки им тут не по себе: не видать, чтобы они строились. Землю и ту еще не размежевали.
   Это замечание высказал однажды вечером в корчме Ожеховский и запил его огромной кружкой пива. Но не успел он рот утереть, как что-то затарахтело, и к дому в краковской бричке подкатил землемер. Трудно было предположить, что это кто-нибудь другой, — так набит был возок колышками, мерными лентами и прочими принадлежностями. Да и Гжиб, который уже не раз имел с ним дело, сразу его узнал; узнали его и другие мужики — по обвислым усам и красному, как барбарис, носу.
   Когда расстроенный Гжиб провожал домой Ожеховского, тот сказал, стараясь его утешить:
   — А что, кум, может, он, землемер то есть, не к нам в деревню приехал, а так, завернул по пути переночевать?
   — Дай-то бог, — ответил Гжиб. — Ох, хотел бы я, чтобы поскорей поженились наши дети и остепенился этот щенок Ясек.
   — Ну, купим им землю в другом месте, — предложил Ожеховский.
   — Пустое дело. Если за этим разбойником не смотреть в оба, то и землю продаст, и сам пропадет ни за грош.
   — Моя Павлинка его устережет.
   Гжиб, понурясь, задумался.
   — Вы, кум, еще не знаете, — сказал он, — какой это пес. И вы, и я, и Павлинка — все трое будем его стеречь и то не устережем. Хоть бы этот шалопай одну ночь дома переночевал. Иной раз случается, что я по неделе его не вижу!..
   Мужики распрощались, и оба легли спать, все еще надеясь, что землемер попал в деревню только проездом. Однако на следующий день им пришлось убедиться в своей ошибке. Чуть свет землемер встал, забрал из корчмы связку кольев, жестяную трубку с планом, оплетенную флягу с самой крепкой горелкой и отправился осматривать помещичьи земли.
   В течение нескольких дней он расхаживал взад и вперед по полям в сопровождении целой толпы немцев. Одни несли — впереди или позади него — длинные жерди, другие тянули мерную ленту, кто-то сооружал для него из колышков табурет, иные бесцеремонно заглядывали ему через плечо. Он гонял людей направо и налево, записывал у себя в тетрадке, чертил на доске, а когда припекало солнце, раскрывал над головой зонтик или, перебираясь на новый участок, по дороге жадно прикладывался к своей оплетенной фляге.
   Мужики издали присматривались ко всем этим маневрам, но молчали. Наконец на четвертый день заговорил Вишневский:
   — Кабы я, пес его дери, выдул столько водки, так, пожалуй, размежевал бы получше, чем сам землемер!
   — Оттого он и землемер, — отозвался Войтасюк, — что башка у него крепкая.
   Слимак тоже видел землемера, видел, как после его отъезда немцы сняли парусину с нескольких фургонов, запрягли в них лошадей и разъехались на все четыре стороны.
   «Может, уезжают?» — подумал он.
   Но через несколько часов они вернулись, медленно двигаясь с тяжелою кладью, и тотчас принялись ее разгружать: в одну кучу — бревна, в другую — доски, в третью — щебень. И так в течение двух дней они свозили лес, камень, кирпич и известь, сваливая их в отдельные кучи на холме близ лагеря, шагов за триста от хутора Слимака.
   В то же самое время все три Хаммера расхаживали по холму, отмечая колышками квадратную площадку размером около двух моргов.
   Через несколько дней, когда приготовления были окончены, весь лагерь вдруг пришел в движение. Из лесу показалось человек двадцать плотников в синих брюках и куртках, с пилами, сверлами и топорами. Одновременно навстречу им из лагеря вышла группа колонистов-каменщиков с мастерками и ведрами, а позади на некотором расстоянии, сбившись в кучу, шли женщины, дети и колонисты-мужчины, разодетые по-праздничному. Все три группы собрались у подножия холма, где на одном возу стояла бочка пива, а на другом была навалена груда хлеба и колбасы.
   Старик Хаммер надел, как всегда, выцветшую плисовую куртку, старший его сын Фриц, вырядился в черный сюртук, а младший, Вильгельм, в пунцовую жилетку с красными цветочками. Все трое казались очень озабоченными. Отец встречал гостей, перебегая от плотников к каменщикам и от каменщиков к женщинам; Фриц складывал в кучу толстые колья, а Вильгельм откупоривал бочку с пивом.
   На хуторе Слимака эти приготовления первым заметил Овчаж и тотчас же дал знать в хату. Вся семья бросилась на холм: впереди Ендрек, за ним Слимак с женой, позади Магда со Стасеком. Они стояли на косогоре и с любопытством ждали, что произойдет в лагере, на том берегу.
   — Верно вам говорю, дом будут строить, — сказал Слимак, — а то для чего бы они столько рабочих нагнали?
   В эту минуту старик Хаммер, поздоровавшись наконец со всеми гостями, взял кол и стал вбивать его в землю деревянным молотком.
   — Хох!.. Ура!.. — закричали плотники и каменщики.
   Хаммер поклонился, взял другой кол и понес его прямо на север.
   За ним следовал Фриц с молотком, а за Фрицем толпа пожилых колонистов, женщин и детей; вел их учитель, которого привезла сюда на тележке дочь, впрягшись в нее вместе с собакой.
   Вдруг учитель высоко поднял шапку, мужчины обнажили головы, и толпа на ходу запела торжественный гимн:

 
Наш бог — надежный наш оплот,
Оружье и твердыня,
В беде он помощь нам несет
От века и доныне
Древний мира враг
Ищет путь сквозь мрак,
Шлет в недобрый час
Силы зла на нас
Кто в мире ему равен?

 
   При первых же звуках Слимак снял шапку, Слимакова перекрестилась, а Овчаж, отойдя в сторонку, смиренно опустился на колени. Стасек, дрожа от восторга, широко раскрыл рот и глаза, а Ендрек мигом сбежал с горы, перешел вброд реку и опрометью понесся в лагерь.
   Старик Хаммер прошел еще несколько шагов к северу, вбил в землю второй колышек и повернул на запад. Следом за ним в том же порядке, что и раньше, двинулась толпа с пением:

 
Мы одолеть не можем грех,
Коль зло перед порогом;
Но бьется вождь один за всех,
Ниспосланный нам богом
Кто он? — спросишь ты.
Зовется Христом
Он бог Саваоф,
Поразит он врагов,
И нет иного бога.

 
   Крестьяне с изумлением слушали незнакомую торжественную мелодию. После скорбных заунывных песнопений в костеле она показалась им гимном торжествующей силы. Не думали они, что на этих нивах, где доселе раздавались лишь горестные стенания:

 
Тебе, господи боже мой, исповедую грехи мои… —

 
   толпа чужаков будет громко взывать:

 
Но бьется вождь один за всех,
Ниспосланный нам богом…

 
   Глубокую задумчивость Слимака внезапно прервал крик Стасека.
   — Поют, мама, поют! — повторял мальчик прерывающимся голосом, плача и дрожа всем телом.
   Вдруг он побледнел, губы у него посинели, и он упал наземь.
   Родители в испуге подняли его и осторожно понесли домой, брызгая в лицо ему водой и уговаривая успокоиться. Они знали, что мальчик необыкновенно чувствителен к музыке, что в костеле всякий раз во время богослужений он смеется и плачет, но в таком состоянии они еще не видели его никогда.
   Только дома, когда пение в лагере смолкло, Стасек затих и уснул.
   Ендрек, переходя реку, вымок до пояса, намочил шляпу и рукава рубашки и перепачкался в песке на берегу; в мокрой одежде ему было холодно, но он ни на что не обращал внимания, настолько поглотило его невиданное зрелище.
   «Чего это они все ходят вокруг холма да поют? — думал он. — Видно, нечистого отгоняют, чтобы к ним в хату не лез. У швабов, известное дело, нет ни зелья, ни освященного мелу, вот они и забивают по углам дубовые колья. А против черта дубовый кол и вправду лучше мелу, тут ничего не скажешь… А может, они так заколдуют это место, что за ночь у них хата сама собой вырастет?..»
   Но он тут же отбросил эту нелепую мысль. Ендреку уже исполнилось пятнадцать лет, и он отлично знал, что одним пением, без работы хаты не выстроишь.
   Его поразило то, как по-разному ведут себя немцы. Расхаживали по полю, распевая гимн и спотыкаясь на неровной земле, только старики, женщины и дети. Молодежь — каменщики и плотники — стояла двумя кучками на холме, с громким хохотом подталкивая друг дружку и покуривая трубки. По их вине раз даже остановилась вся процессия. А когда Вильгельм Хаммер, орудовавший над бочкой пива, поднял наполненный до краев стакан, молодежь так гаркнула «хох!» и «ура!», что старик Хаммер оглянулся, а больной учитель погрозил им пальцем.
   Шествие медленно приближалось к Ендреку; он уже различал пискливые детские голоса, скрипучее подвывание старух и глухой бас Хаммера. И вдруг среди этого нестройного хора послышался чудесный женский голос, чистый, звучный и невыразимо волнующий. Сердце у него так и дрогнуло. В его воображении звуки превращались в образы: ему казалось, что над мелкой порослью и засохшими стеблями вознеслось прекрасное дерево — плакучая ива.
   Вглядевшись в толпу, он догадался, что пела дочь учителя, которую он увидел впервые, когда она везла в тележке отца. Но тогда огромный пес заинтересовал его больше, чем девушка. А сейчас голос ее перевернул ему душу, и он позабыл обо всем. Исчезли поля, немцы, груды бревен и камня, — остался лишь этот голос, заполнивший собой все вокруг. Что-то дрожало у мальчика в груди, ему тоже захотелось петь, и он вполголоса начал:

 
Радуйся, праздничный день, во веки веков почтенный,
Тот, когда бог победил силы ада, воскресши…

 
   Эта мелодия больше всего походила на песню немцев. Долго ли они пели, Ендрек не помнил. Очнулся он от своего восторженного забытья, снова услышав возгласы «хох!» и «ура!»; кричали обступившие подводу с бочкой многочисленные гости, которым Вильгельм Хаммер поднес по кружке пива. Ендрек разглядел в толпе коричневое платье дочери учителя и машинально подвинулся ближе.
   Но тут его сразу заставили опомниться. Какой-то молодой немец заметил Ендрека и показал остальным, другой сорвал у него с головы шляпу, третий втолкнул в середину толпы; громко хохоча, парни стали перебрасывать его из рук в руки. Промокший мальчишка, замызганный, босой, в посконной рубахе, был похож на пугало. В первую минуту, растерявшись, он перелетал от одного немца к другому, как измазанный грязью мяч. Но вдруг он встретил серые глаза дочери учителя, и в нем проснулась дикая энергия. Он пнул ногой какого-то плотника, рванул за куртку каменщика, как молодой бычок, боднул головой в живот старика Хаммера и, когда вокруг него стало просторнее, остановился, сжимая кулаки и высматривая, куда бы броситься, чтобы пробить себе дорогу.
   Поднялся шум. Одни, потягивая пиво, смеялись над мальчишкой; другие — те, кого он толкнул, — хотели его поколотить. К счастью, старик Хаммер узнал его и спросил:
   — Ну, ты что тут скандалишь, мальчик?
   — А зачем они меня швыряют!.. — ответил Ендрек, чуть не плача.
   Немцы о чем-то затараторили, но Хаммер взял мальчика за руку и отвел в сторону. Тут его увидел учитель и крикнул:
   — Ты из той хаты, за рекой?
   — Да.
   — Что ты тут делаешь?
   — Я пришел поглядеть, как ваши молятся, а эти стервецы давай меня тормошить…
   Он вдруг замолк и покраснел, заметив устремленные на него серые глаза дочери учителя. Она держала в руке стакан пива и, подойдя к мальчику, протянула ему.
   — Ты промок, — сказала она, — выпей.
   — Не хочу! — ответил Ендрек и смутился.
   Ему показалось, что резко отвечать такой прекрасной пани не совсем хорошо.
   — Где ты промок? — спросила она с любопытством.
   — В реке, — тихо ответил Ендрек. — Бежал к вам сюда вброд.
   — Ты выпей, — настаивала девушка, протягивая ему стакан пива.
   — Еще, чего доброго, опьянею, — ответил мальчик.
   Наконец он выпил, заглянул в ее смуглое лицо и опять густо покраснел. По губам девушки скользнула печальная улыбка.
   В эту минуту заиграли скрипки и контрабас. Тяжело подпрыгивая, к дочери учителя подбежал Вильгельм Хаммер и повел ее танцевать. Уходя, она еще раз окинула Ендрека грустным взглядом.
   Ендрек сам не мог понять, что с ним делается. Ярость и боль сдавили ему горло и ударили в голову. То ему хотелось броситься на Вильгельма Хаммера и изорвать на нем его цветистую жилетку, то он готов был завыть в голос… Он круто повернулся, решив уйти.
   — Уходишь? — спросил его учитель.
   — Пойду.
   — Поклонись от меня отцу.
   — А от меня скажи, что в день святого Яна я отниму у него луг, — вмешался старик Хаммер.
   — А разве этот луг ваш? — спросил Ендрек. — Отец не у вас, а у пана брал его в аренду.
   — Ого, пан!.. — засмеялся Хаммер. — Мы теперь тут паны, и луг теперь мой.
   Ендрек ушел. Подходя к дороге, он заметил какого-то мужика, притаившегося за кустом, который подглядывал, как веселятся немцы. Это был Гжиб.
   — Слава… — начал было Ендрек.
   — Кого это ты славишь? — перебил его в гневе старик. — Только уж не бога, а дьявола, раз вы братаетесь с немцами…
   — Да кто с ними братается? — с удивлением спросил Ендрек.
   У мужика горели глаза и вздрагивала на лице морщинистая кожа.
   — А что же, не братаетесь? — закричал Гжиб, поднимая кулаки. — Не видел я, что ли, как ты, словно пес, несся к ним через реку ради кружки пива? Не видел я, что ли, как твой отец с матерью молились на горе заочно со швабами? Дьяволу молились! Господь бог вас уже наказал: вон как Стасека скрутило. Но погоди! Этим еще не кончится… Отступники! Псы поганые!..
   Он повернулся и пошел в деревню, проклиная весь род Слимаков.
   Ендрек медленно побрел домой; он был удивлен и расстроен. В хате он застал больного Стасека, и у него сердце сжалось от страха. Он сразу рассказал отцу о своей встрече с Гжибом.
   — Ну и дурень он, даром что старик, — сказал Слимак. — Что ж, я в шапке, что ли, буду стоять, как скотина, когда люди молятся, будь они хоть швабы?
   — А на Стасека это они навели порчу своей молитвой, — продолжал Ендрек.
   Слимак нахмурился.
   — Чего там навели? — ответил он, помолчав. — Стасек сроду такой квелый: баба в поле запоет песню, его уж и трясет.
   На этом разговор окончился. Ендрек повертелся в хате, но ему показалось тут тесно, и он убежал в овраги. Долго он там бродил, без дороги, без цели. То взбирался на холм, откуда было видно, как немцы гурьбой копали котлован под фундамент, то опять спускался в овраг или продирался сквозь колючий кустарник.
   Но где бы он ни был, рядом с ним всюду шла тень дочери учителя, он видел ее смуглое лицо, серые глаза и исполненные грации движения. Время от времени, словно откуда-то из глубины, до него доносился то ее нежный, манящий голос, то хриплый крик старика Гжиба, посылающего проклятия.
   — Может, это она наколдовала? — шептал он в тревоге и снова думал о ней.


VIII


   Никогда еще Слимак не был так доволен своей жизнью, как в эту весну. Он отоспался наконец, насмотрелся всякой всячины, да и денежки так и текли к нему в сундук.
   Прежде, бывало, день у него тянулся страшно долго. Наработается он, умается до смерти, а чуть только завалится в постель и уснет, словно убитый, как баба уже срывает с него одеяло и кричит:
   — Вставай, Юзек, день на дворе…
   — Какой там день?.. — удивлялся мужик. — Да я только что лег.
   Все кости у него ныли, и казалось, каждая в отдельности цеплялась за постель; вставать не хотелось до смерти, он протирал глаза, зевал так, что в затылке хрустело, и поднимался.
   Подчас бывало до того тяжко, что хотелось лечь скорее в могилу и упокоиться вечным сном. А тут еще жена пилит: «Ну вставай!.. да умойся… да оденься… смотри, не то опоздаешь, опять у тебя вычтут…»
   Он одевался, выводил из конюшни своих лошаденок, таких же усталых, как он сам, и тащился на работу — в имение или в местечко — возить евреев. Иной раз так его разморит, что дойдет он до порога и скажет: «А вот возьму, да и останусь дома!..» Но он побаивался жены, а кроме того, жаль было заработка: без него в хозяйстве концы с концами не сведешь.
   А сейчас — другое дело, сейчас Слимак спит себе вволю, сколько вздумается. Случается, жена по привычке дернет его за ногу, приговаривая: «Вставай же, Юзек, вставай!» Тогда мужик, приоткрыв один глаз, чтобы не разогнать сон, буркнет в ответ: «Отвяжись ты!» — и спит хоть до семи часов, когда в костеле зазвонят к ранней обедне.
   Да и на самом деле вставать ему было незачем. Весенние полевые работы давно уже кончил Мацек, евреи из местечка перебрались поближе к строящейся железной дороге, в имение тоже никто его не звал, потому что и имения-то не было.
   Иногда он по нескольку дней совсем ничего не делал. Покуривал трубку, шатался по двору или ходил осматривать дружные всходы на полях. Однако самым любимым его развлечением было подняться на холм и, улегшись под сосной, смотреть, как из земли вырастают, словно грибы, дома немецких колонистов.
   К концу мая Хаммер уже совсем построился, у других соседей Слимака — Трескова, Геде и Пифке — тоже закончилась постройка ферм. Приятно было взглянуть на их хозяйство. Все фермы стояли посреди поля и были похожи одна на другую как две капли воды. У дороги большой сад, обнесенный дощатым забором; к забору с одной стороны примыкает крытый дранкой дом из четырех просторных комнат, а за домом тянется огороженный строениями огромный квадратный двор.
   Постройки их были несравненно выше, длиннее и шире, чем у крестьян, но, несмотря на чистоту и аккуратность, казались неуютными, суровыми, должно быть, оттого, что на крестьянских хатах и сараях крыши делались четырехскатные, а у немцев — двухскатные.
   Зато в немецких домах окна были большие, в шесть стекол, а двери — столярной работы. Ендрек, постоянно таскавшийся к немцам, рассказывал, что в горницах у них везде настланы полы, а кухни отдельные и печи с железными плитами.
   Лежа под сосной, Слимак присматривался к их хозяйству и мечтал, что когда-нибудь и он построит себе такой же дом, только крышу поставит другую. Но порой среди этих мечтаний вдруг что-то заставляло его вскочить на ноги. Ему хотелось вдруг куда-то идти, взяться за любую работу, становилось скучно и стыдно, что он бездельничает; им овладевала внезапная тревога, как будто кто-то стучался в его грудь и спрашивал: «А что будет дальше?»
   Иногда его охватывала тоска по имению, по тем полям, где еще недавно он ходил за плугом и где сейчас выросла колония. То вдруг одолевал его страх, что ему не устоять против немцев. Вырубили же они лес и раздробили камни, мало того — самого помещика выгнали…
   Но он скоро собирался с духом и успокаивался. Живет же он рядом с этими немцами уже почти два месяца, а ничего дурного они ему не сделали. Работают у себя по хозяйству, следят, чтобы скот не лез в чужое поле, и даже ребятишки у них не озорничают, а учатся в доме Хаммера, где поселился больной учитель.
   «Ничего, степенный народ, — говорил себе Слимак, — с ними-то, пожалуй, лучше, чем было при помещике».
   Лучше потому, что с первого же дня они много покупали у Слимака и хорошо ему платили.
   За это время он продал им двух телят, тринадцать поросят, одиннадцать гусей и шестнадцать мер зерна, а уж кур, масла, картошки — этого и не счесть. Даже связка заплесневелых грибов — и та пригодилась, и за нее ему заплатили.
   Меньше чем за месяц Слимак заработал у них рублей сто без всякого труда, а за эти деньги в имении целый год пришлось бы гнуть спину.
   Правда, жена не раз говорила ему.
   — Ты что же думаешь, Юзек, так они и будут всегда у тебя покупать? У них тоже свое хозяйство, да еще получше твоего. Не надолго эта радость, самое большее — до зимы, а тогда они и на ломаный грош у тебя не купят.
   — Там видно будет, — отвечал мужик.
   Но про себя он думал, что, если немцы и не станут у него покупать, все равно он немало заработает на тех, что строят дорогу, только бы они подошли поближе. Он даже делал кое-какие закупки. Приобрел двух боровков у Гроховского, несколько гусей у Вишневского, а когда немцы стали реже спрашивать масло, велел жене собирать его и солить.
   — Ты не бойся, — говорил он, — все разберут дорожники. Забыла, что нам инженеры говорили?
   За время своих поездок по торговым делам он неоднократно встречал Иоселя, и всякий раз тот насмешливо поглядывал на него и усмехался.
   «Злобится на меня, — думал Слимак. — Боится, пес, как бы я дорогу ему не перебежал».
   Однажды шинкарь остановил его.
   — Ну, Слимак, — сказал он, — сделаем с вами дело.
   — Чего еще?
   — Постройте на своей земле хату для моего шурина.
   — А что он будет делать?
   — Он будет торговать с дорожниками. Не то, сами увидите, что немцы все у нас заберут из-под носа.
   Слимак подумал и ответил:
   — Нет, не хочу еврея на своей земле. Сколько уж вы народу заели, нехристи; вас только пусти к себе.
   — С евреем не хотите жить, — сердито сказал Иосель, — а с немцами уже и молитесь вместе. Ну, посмотрим, что вы на этом выгадаете.
   «Чует, старый пес, большие барыши!» — сказал себе Слимак, глядя на побледневшего от злости Иоселя.
   И, не торопясь, продолжал делать закупки. Раз он купил четверть пшена, в другой раз полмеры ячневой крупы, еще как-то миску сала.
   Шатаясь по окрестным деревням (свои мужики ничего не хотели ему продавать), он узнал, что продукты сильно вздорожали. А когда он допытывался у мужиков и хозяек, отчего они столько запрашивают, ему отвечали:
   — Чего ради мы будем вам отдавать по дешевке, ежели не нынче-завтра нам дадут больше.
   — Кто же вам даст?
   — Да те же немцы из вашей деревни.
   — Так они и у вас покупают? — заинтересовался Слимак.
   — Давным-давно… Чуть чего побольше отложишь на продажу, сейчас приезжает немец, еще вперед евреев, и, не рядясь, все сразу забирает. А муки сколько мелют для них на мельнице!.. Все равно как на войну.
   «Гм! — подумал Слимак. — Хлеба-то еще в поле, а народу у них много, вот они и скупают по деревням».
   Торговые операции Слимака и братанье с немцами чрезвычайно не нравились мужикам его деревни. По воскресным дням у костела мало кто отвечал ему теперь: «Во веки веков». Стоило Слимаку подойти к собравшимся кучкой мужикам, как кто-нибудь громко заговаривал об отступниках от святой католической веры, которые могут навлечь на людей гнев божий.
   Даже Собесская все реже забегала к ним в хату, да и то украдкой, а однажды, выпив водки, сказала:
   — Чего-то болтают у нас, будто вы совсем перекрестились в немцы… Оно, конечно, — прибавила она, помолчав, — господь бог везде один, а все-таки, что там ни говори, поганый народ эти швабы!..
   Чтобы прекратить сплетни, Слимак, по совету жены, заказал в воскресенье обедню и в тот же день вместе с ней и Ендреком исповедался у викария. Но и это не помогло. Тотчас же Гжиб у костела, а вечером Иосель в корчме растолковали мужикам, что не стал бы Слимак молиться с таким усердием, кабы не было у него столько грехов.
   — Видать, натворил он дел, раз уж с бабой ходил к исповеди!.. — гуторили мужики, потягивая пиво.
   В конце мая Овчаж сообщил Слимаку, что уже несколько дней подряд, еще до зари, немцы посылают куда-то пустые подводы. Угоняют они подводы на целый день, а возвращаются поздно вечером. Затем Овчаж подсмотрел, как Вильгельм Хаммер вывозит из дому мешки муки, крупы и свиные туши. Едет он вроде в ту деревню, где костел, но потом сворачивает в овраг, а уж куда дальше — не разглядеть.
   Известия эти снова заставили Слимака раньше подниматься и следить с холма за происходящим в окрестностях. Он убедился, что действительно еще затемно из всех немецких колоний выезжают подводы, а куда — этого он не мог сообразить.
   Зато однажды, глядя в поле, он заметил на горизонте немного правее костела какую-то желтую точку. К вечеру эта точка увеличилась и на другой день уже казалась черточкой; постепенно она росла и, наконец, превратилась в желтую полосу, подвигающуюся к Бялке. Одновременно он узнал от Ендрека, что подводы немцев возвращаются испачканными песком и глиной.
   — А ты не спросил, куда они ездят? — поинтересовался Слимак.
   — Спросить-то спросил, но меня живо прогнал Фриц Хаммер, тот бородатый, — ответил мальчик.
   Слимак вдруг догадался.
   — Эге! — вскрикнул он. — Теперь-то я знаю, где они пропадают! Верно, начали строить железную дорогу… Так оно и есть, тут думать нечего!..
   — Чудно, отчего это к нам не пришел ни один дорожник чего-нибудь купить, — вмешалась Слимакова.
   — Они еще далеко. Да я сам к ним съезжу, — ответил Слимак.
   — Ох, и прохвосты эти швабы! — прибавил он, подумав. — Гляди, как таятся, чтобы другим не достались барыши…
   — Да поезжай ты скорей! — закричала хозяйка. — Теперь только и можно заработать как следует…
   Мужик обещал поехать завтра с утра. Но он проспал, потом как-то замешкался, а напоследок сказал, что ехать уже поздно. Только на другой день жена насилу прогнала его из дому.