Страница:
Наконец взошло солнце, но Мацек и теперь не шелохнулся. Казалось, он с изумлением смотрит на железнодорожное полотно, оказавшееся шагах в пятидесяти от него.
Солнце уже высоко поднялось, когда на путях показался обходчик. Заметив мужика, он окликнул его, но Мацек молчал; тогда обходчик спустился с насыпи и подошел ближе. Издали, еще не доходя до него, он несколько раз крикнул: «Эй, эй, отец! Напились вы, что ли?..» Наконец, словно не веря своим глазам, он ступил в выемку и потрогал Мацека рукой.
Лицо мужика затвердело, словно восковое, и, словно восковое, затвердело личико ребенка; иней запорошил ресницы мужика, а на губах ребенка блестела замерзшая слюна.
У обходчика руки опустились. Он хотел крикнуть, но, вспомнив, что кругом нет ни души, повернулся и побежал назад. Тут же, за холмом, он увидел стлавшиеся по небу веселые дымки той деревни, где находилось волостное правление. Обходчик поспешил туда.
Несколько часов спустя он приехал в санях со старостой и стражником, чтобы убрать тела. Но на морозе Мацек закостенел, и теперь невозможно было разжать ему руки и разогнуть ноги: так его и перенесли в сани в сидячем положении. Так и везли его дорогой, так и подъехал он к волостному правлению, прижав к груди ребенка, с откинутой на задок саней головой и лицом, обращенным к небу: словно, покончив расчеты с людьми, он хотел поведать богу свои обиды и горести.
Когда сани с несчастными прибыли на место, перед правлением собралась кучка мужиков, баб и евреев, а в стороне от них — волостной старшина, писарь и староста Гроховский. Узнав, что замерз какой-то мужик с ребенком, Гроховский сразу догадался, что это Овчаж, и с сокрушением рассказал собравшимся историю батрака.
Слушая его, мужики крестились, бабы причитали, даже евреи отплевывались, и только Ясек Гжиб, сын богача Гжиба, покуривал шестигрошовую сигару и усмехался. Он стоял, засунув руки в карманы барашковой куртки, выставлял вперед то одну, то другую ногу, обутую в сапоги выше колен, дымил своей сигарой и усмехался. Мужики неодобрительно посматривали на него и ворчали, что ему, мол, и покойники стали нипочем. Но бабы, хоть и негодовали, а не могли на него сердиться: и правда, парень был как картинка. Высокий, стройный, широкоплечий, лицо — кровь с молоком, глаза — словно васильки, русые усы и бородка, будто у шляхтича. Этакому красавцу парню впору бы управляющим быть или хоть винокуром, а мужики между собой шептались, что этот прохвост рано ли, поздно ли, а подохнет под забором.
— Неладно что-то сделал Слимак: как же это он выгнал беднягу да еще с сироткой в этакую стужу? — промолвил старшина, внимательно осмотрев мертвецов.
— И очень даже неладно, — загудели бабы.
— Обозлился человек, что лошадей у него украли, — вступился какой-то мужик.
— Лошадей ему все равно не вернуть, а что две души он погубил — так погубил! — крикнула в ответ какая-то старуха.
— У немцев выучился! — прибавила другая.
— Теперь будет совесть его грызть до самой смерти! — подхватила третья.
Гроховский становился все мрачнее, наконец он заговорил:
— Э, не так его Слимак гнал, как сам он рвался выследить тех воров, что лошадей у нас уводят…
И с отвращением, хотя и украдкой, он бросил взгляд на Ясека Гжиба; тот вскинул на него глаза и огрызнулся в ответ:
— Так и со всяким будет, кто вздумает чересчур усердно ловить конокрадов. И их не поймает, и сам пропадет.
— Ничего, дойдет черед и до конокрадов.
— Не дойдет!.. Уж больно они народ ловкий, — возразил Ясек Гжиб.
— Бог даст, дойдет, — настойчиво повторил Гроховский.
— А вы не очень кричите, а то как бы и вас не обворовали, — засмеялся Ясек.
— Может, и обворуют, но сперва пусть богу помолятся, чтобы послал мне крепкий сон.
Во время этого разговора стражник ушел в правление, волостной писарь с превеликим вниманием разглядывал покойников, а старшина поморщился так, словно раскусил перец. Наконец он сказал, показывая на сани:
— Надо бы этих горемык сразу отвезти в суд. Там и начальник и фельдшер, пускай делают с ними что полагается… Ты поезжай, — обратился он к владельцу саней, — а я с писарем догоню вас. Это первый случай у меня в волости, чтобы так вот кто замерзал…
Владелец саней почесал затылок, но ему пришлось повиноваться. Да и до суда было не так далеко: всего версты две. Он подобрал вожжи, стегнул лошадей, а сам пошел рядом с санями, стараясь пореже оглядываться на своих седоков. Вместе с ним отправился староста и еще один мужик, которого вызывали в суд по делу о порче ведра в чужом колодце. Увидев, что они тронулись, стражник вышел из правления и догнал их верхом.
В то самое время, когда старшина отправлял покойников из волости в суд, уезд по этапу выслал в волость дурочку Зоську. Через несколько месяцев после того, как она оставила ребенка на попечение Овчажа, ее посадили в тюрьму. За что? — ей это не было известно. Зоську обвиняли в нищенстве, в бродяжничестве, в распутстве, в покушении на поджог, и всякий раз, когда раскрывалось новое преступление, ее переводили из тюрьмы в арестантскую или из арестантской в тюрьму, затем из тюрьмы в больницу, из больницы снова в арестантскую — и так целый год.
Ко всем этим странствиям Зоська относилась с полным равнодушием. Но когда ее переводили в новое помещение, она в первые дни беспокоилась, получит ли работу. Потом ею снова овладевала тупая вялость и большую часть суток она спала на нарах или под нарами, в коридоре или на тюремном дворе. А вообще ей все было совершенно безразлично.
Однако время от времени Зоське вспоминался брошенный ребенок, ее тянуло на волю, и тогда она впадала в бешенство. Один раз в таком состоянии она неделю не ела, в другой раз хотела удавиться, в третий — едва не подожгла тюрьму. Тогда ее отправили в больницу и, вылечив застарелую рану на ноге, по прошествии нескольких месяцев (в течение которых она ознакомилась еще с двумя или тремя тюрьмами) выслали по месту рождения, под надзор.
И вот Зоська шла из уезда в родную деревню под конвоем двух мужиков, из которых один нес пакет с предписанием, а другой его сопровождал. Она шла по большаку в рваном зипунишке, на одной ноге у нее был башмак, на другой — чуня, на голове дырявый, как решето, платок. Ни сильный мороз, ни вид знакомых мест не производили на нее никакого впечатления. Она глядела прямо перед собой и, подоткнув полы зипуна, быстро, словно спеша домой, шагала по дороге, то и дело обгоняя своих конвоиров. Если она чересчур забегала вперед, конвоир ей кричал: «Ты куда разлетелась?» Тогда Зоська останавливалась и стояла столбом посреди дороги, пока ей снова не приказывали идти.
— Видать, совсем одурела, — сказал один из сопровождавших ее мужиков, тот, что нес пакет из уезда.
— Да она сроду такая, а вот насчет черной работы — ничего, не хуже людей, — ответил второй, издавна знавший Зоську, так как сам был из той же волости.
И они заговорили о другом. До волостного правления оставалось не более версты, и из-за покрытого снегом холма уже виднелись почерневшие трубы хат, когда навстречу Зоське и ее конвоирам показался стражник верхом, а за ним сани с трупом Овчажа и ребенка. Зоська, по-прежнему опережая конвоиров, прошла мимо, ко мужики при виде необычного зрелища остановились и вступили в разговор со старостой.
— Господи помилуй! — воскликнул один. — Да кто ж этот бедняга?
— Овчаж, батрак Слимака, — ответил староста. — Зоська! — окликнул он арестантку. — А ведь это твоя дочка с Овчажем.
Зоська подошла к саням, но сначала равнодушно смотрела на трупы. Однако постепенно взгляд ее становился разумнее.
— Что это на них нашло? — спросила она.
— Замерзли.
— С чего же они замерзли?
— Слимак прогнал их из дому.
— Слимак?.. Слимак прогнал из дому?.. — бессмысленно повторяла она, шевеля пальцами. — А верно: Овчаж это, а это, видать, моя дочка… Моя!.. Только чуть подросла с тех пор… Да где это слыхано, чтобы малое дитя заморозить?.. Но и то сказать, ей на роду был писан худой конец… А ведь, как бог свят, моя это дочка!.. Гляньте!.. Моя дочка, а ее убили!..
Мужики, покачивая головами, прислушивались к лепету Зоськи. Наконец староста сказал:
— Ну, пора в путь, будьте здоровы. Поедем, кум Мартин!
Кум Мартин, подобрав вожжи, взмахнул кнутом, но в эту минуту Зоська вдруг полезла в сани к покойникам.
— Ты что делаешь? — гаркнул конвоир, схватив ее за зипун.
— Да это моя дочка! — закричала Зоська, цепляясь за сани.
— Ну и что ж, что твоя? — сказал староста. — Тебе один путь, ей — другой…
— Моя, моя дочка!.. — вопила Зоська, обеими руками держась за сани.
Лошади вдруг тронули, Зоська упала в снег, но успела ухватиться за полозья, и сани поволокли ее за собой.
— Будет тебе беситься! — заорал конвоир и побежал за Зоськой со старостой и другим мужиком.
— Моя дочка!.. Отдайте мне мою дочку!.. — кричала помешанная, не отпуская полозьев.
Мужики с трудом ее оторвали, и сани укатили. Зоська хотела подняться и бежать за ребенком, но один из конвоиров сел ей на ноги, а другой схватил за руки.
— На что она тебе, дура? — убеждали они Зоську. — Ребенка не воскресишь…
— Моя дочка!.. Слимак ее заморозил!.. Чтоб его господь наказал!.. Чтоб ему самому так замерзнуть!.. — кричала Зоська, вырываясь из рук конвоиров.
Но когда сани скрылись из виду, она понемногу стала затихать, посиневшее от мороза лицо ее приняло медный оттенок и исчез лихорадочный блеск в глазах.
Наконец она совсем успокоилась и впала в обычную апатию.
А когда стихло шуршание полозьев, Зоська поднялась с покрытой снегом земли и, равнодушная, как всегда, быстро зашагала к волостному правлению, лишь изредка тяжело вздыхая.
— Уже и позабыла, — пробормотал мужик, несший пакет.
— Иной раз дураку-то лучше на свете, — ответил его спутник.
И они оба умолкли, слушая, как скрипит снег под ногами.
Солнце уже высоко поднялось, когда на путях показался обходчик. Заметив мужика, он окликнул его, но Мацек молчал; тогда обходчик спустился с насыпи и подошел ближе. Издали, еще не доходя до него, он несколько раз крикнул: «Эй, эй, отец! Напились вы, что ли?..» Наконец, словно не веря своим глазам, он ступил в выемку и потрогал Мацека рукой.
Лицо мужика затвердело, словно восковое, и, словно восковое, затвердело личико ребенка; иней запорошил ресницы мужика, а на губах ребенка блестела замерзшая слюна.
У обходчика руки опустились. Он хотел крикнуть, но, вспомнив, что кругом нет ни души, повернулся и побежал назад. Тут же, за холмом, он увидел стлавшиеся по небу веселые дымки той деревни, где находилось волостное правление. Обходчик поспешил туда.
Несколько часов спустя он приехал в санях со старостой и стражником, чтобы убрать тела. Но на морозе Мацек закостенел, и теперь невозможно было разжать ему руки и разогнуть ноги: так его и перенесли в сани в сидячем положении. Так и везли его дорогой, так и подъехал он к волостному правлению, прижав к груди ребенка, с откинутой на задок саней головой и лицом, обращенным к небу: словно, покончив расчеты с людьми, он хотел поведать богу свои обиды и горести.
Когда сани с несчастными прибыли на место, перед правлением собралась кучка мужиков, баб и евреев, а в стороне от них — волостной старшина, писарь и староста Гроховский. Узнав, что замерз какой-то мужик с ребенком, Гроховский сразу догадался, что это Овчаж, и с сокрушением рассказал собравшимся историю батрака.
Слушая его, мужики крестились, бабы причитали, даже евреи отплевывались, и только Ясек Гжиб, сын богача Гжиба, покуривал шестигрошовую сигару и усмехался. Он стоял, засунув руки в карманы барашковой куртки, выставлял вперед то одну, то другую ногу, обутую в сапоги выше колен, дымил своей сигарой и усмехался. Мужики неодобрительно посматривали на него и ворчали, что ему, мол, и покойники стали нипочем. Но бабы, хоть и негодовали, а не могли на него сердиться: и правда, парень был как картинка. Высокий, стройный, широкоплечий, лицо — кровь с молоком, глаза — словно васильки, русые усы и бородка, будто у шляхтича. Этакому красавцу парню впору бы управляющим быть или хоть винокуром, а мужики между собой шептались, что этот прохвост рано ли, поздно ли, а подохнет под забором.
— Неладно что-то сделал Слимак: как же это он выгнал беднягу да еще с сироткой в этакую стужу? — промолвил старшина, внимательно осмотрев мертвецов.
— И очень даже неладно, — загудели бабы.
— Обозлился человек, что лошадей у него украли, — вступился какой-то мужик.
— Лошадей ему все равно не вернуть, а что две души он погубил — так погубил! — крикнула в ответ какая-то старуха.
— У немцев выучился! — прибавила другая.
— Теперь будет совесть его грызть до самой смерти! — подхватила третья.
Гроховский становился все мрачнее, наконец он заговорил:
— Э, не так его Слимак гнал, как сам он рвался выследить тех воров, что лошадей у нас уводят…
И с отвращением, хотя и украдкой, он бросил взгляд на Ясека Гжиба; тот вскинул на него глаза и огрызнулся в ответ:
— Так и со всяким будет, кто вздумает чересчур усердно ловить конокрадов. И их не поймает, и сам пропадет.
— Ничего, дойдет черед и до конокрадов.
— Не дойдет!.. Уж больно они народ ловкий, — возразил Ясек Гжиб.
— Бог даст, дойдет, — настойчиво повторил Гроховский.
— А вы не очень кричите, а то как бы и вас не обворовали, — засмеялся Ясек.
— Может, и обворуют, но сперва пусть богу помолятся, чтобы послал мне крепкий сон.
Во время этого разговора стражник ушел в правление, волостной писарь с превеликим вниманием разглядывал покойников, а старшина поморщился так, словно раскусил перец. Наконец он сказал, показывая на сани:
— Надо бы этих горемык сразу отвезти в суд. Там и начальник и фельдшер, пускай делают с ними что полагается… Ты поезжай, — обратился он к владельцу саней, — а я с писарем догоню вас. Это первый случай у меня в волости, чтобы так вот кто замерзал…
Владелец саней почесал затылок, но ему пришлось повиноваться. Да и до суда было не так далеко: всего версты две. Он подобрал вожжи, стегнул лошадей, а сам пошел рядом с санями, стараясь пореже оглядываться на своих седоков. Вместе с ним отправился староста и еще один мужик, которого вызывали в суд по делу о порче ведра в чужом колодце. Увидев, что они тронулись, стражник вышел из правления и догнал их верхом.
В то самое время, когда старшина отправлял покойников из волости в суд, уезд по этапу выслал в волость дурочку Зоську. Через несколько месяцев после того, как она оставила ребенка на попечение Овчажа, ее посадили в тюрьму. За что? — ей это не было известно. Зоську обвиняли в нищенстве, в бродяжничестве, в распутстве, в покушении на поджог, и всякий раз, когда раскрывалось новое преступление, ее переводили из тюрьмы в арестантскую или из арестантской в тюрьму, затем из тюрьмы в больницу, из больницы снова в арестантскую — и так целый год.
Ко всем этим странствиям Зоська относилась с полным равнодушием. Но когда ее переводили в новое помещение, она в первые дни беспокоилась, получит ли работу. Потом ею снова овладевала тупая вялость и большую часть суток она спала на нарах или под нарами, в коридоре или на тюремном дворе. А вообще ей все было совершенно безразлично.
Однако время от времени Зоське вспоминался брошенный ребенок, ее тянуло на волю, и тогда она впадала в бешенство. Один раз в таком состоянии она неделю не ела, в другой раз хотела удавиться, в третий — едва не подожгла тюрьму. Тогда ее отправили в больницу и, вылечив застарелую рану на ноге, по прошествии нескольких месяцев (в течение которых она ознакомилась еще с двумя или тремя тюрьмами) выслали по месту рождения, под надзор.
И вот Зоська шла из уезда в родную деревню под конвоем двух мужиков, из которых один нес пакет с предписанием, а другой его сопровождал. Она шла по большаку в рваном зипунишке, на одной ноге у нее был башмак, на другой — чуня, на голове дырявый, как решето, платок. Ни сильный мороз, ни вид знакомых мест не производили на нее никакого впечатления. Она глядела прямо перед собой и, подоткнув полы зипуна, быстро, словно спеша домой, шагала по дороге, то и дело обгоняя своих конвоиров. Если она чересчур забегала вперед, конвоир ей кричал: «Ты куда разлетелась?» Тогда Зоська останавливалась и стояла столбом посреди дороги, пока ей снова не приказывали идти.
— Видать, совсем одурела, — сказал один из сопровождавших ее мужиков, тот, что нес пакет из уезда.
— Да она сроду такая, а вот насчет черной работы — ничего, не хуже людей, — ответил второй, издавна знавший Зоську, так как сам был из той же волости.
И они заговорили о другом. До волостного правления оставалось не более версты, и из-за покрытого снегом холма уже виднелись почерневшие трубы хат, когда навстречу Зоське и ее конвоирам показался стражник верхом, а за ним сани с трупом Овчажа и ребенка. Зоська, по-прежнему опережая конвоиров, прошла мимо, ко мужики при виде необычного зрелища остановились и вступили в разговор со старостой.
— Господи помилуй! — воскликнул один. — Да кто ж этот бедняга?
— Овчаж, батрак Слимака, — ответил староста. — Зоська! — окликнул он арестантку. — А ведь это твоя дочка с Овчажем.
Зоська подошла к саням, но сначала равнодушно смотрела на трупы. Однако постепенно взгляд ее становился разумнее.
— Что это на них нашло? — спросила она.
— Замерзли.
— С чего же они замерзли?
— Слимак прогнал их из дому.
— Слимак?.. Слимак прогнал из дому?.. — бессмысленно повторяла она, шевеля пальцами. — А верно: Овчаж это, а это, видать, моя дочка… Моя!.. Только чуть подросла с тех пор… Да где это слыхано, чтобы малое дитя заморозить?.. Но и то сказать, ей на роду был писан худой конец… А ведь, как бог свят, моя это дочка!.. Гляньте!.. Моя дочка, а ее убили!..
Мужики, покачивая головами, прислушивались к лепету Зоськи. Наконец староста сказал:
— Ну, пора в путь, будьте здоровы. Поедем, кум Мартин!
Кум Мартин, подобрав вожжи, взмахнул кнутом, но в эту минуту Зоська вдруг полезла в сани к покойникам.
— Ты что делаешь? — гаркнул конвоир, схватив ее за зипун.
— Да это моя дочка! — закричала Зоська, цепляясь за сани.
— Ну и что ж, что твоя? — сказал староста. — Тебе один путь, ей — другой…
— Моя, моя дочка!.. — вопила Зоська, обеими руками держась за сани.
Лошади вдруг тронули, Зоська упала в снег, но успела ухватиться за полозья, и сани поволокли ее за собой.
— Будет тебе беситься! — заорал конвоир и побежал за Зоськой со старостой и другим мужиком.
— Моя дочка!.. Отдайте мне мою дочку!.. — кричала помешанная, не отпуская полозьев.
Мужики с трудом ее оторвали, и сани укатили. Зоська хотела подняться и бежать за ребенком, но один из конвоиров сел ей на ноги, а другой схватил за руки.
— На что она тебе, дура? — убеждали они Зоську. — Ребенка не воскресишь…
— Моя дочка!.. Слимак ее заморозил!.. Чтоб его господь наказал!.. Чтоб ему самому так замерзнуть!.. — кричала Зоська, вырываясь из рук конвоиров.
Но когда сани скрылись из виду, она понемногу стала затихать, посиневшее от мороза лицо ее приняло медный оттенок и исчез лихорадочный блеск в глазах.
Наконец она совсем успокоилась и впала в обычную апатию.
А когда стихло шуршание полозьев, Зоська поднялась с покрытой снегом земли и, равнодушная, как всегда, быстро зашагала к волостному правлению, лишь изредка тяжело вздыхая.
— Уже и позабыла, — пробормотал мужик, несший пакет.
— Иной раз дураку-то лучше на свете, — ответил его спутник.
И они оба умолкли, слушая, как скрипит снег под ногами.
X
Потеря лошадей довела Слимака чуть не до безумия. Правда, он избил, истоптал ногами и выгнал из дому Овчажа, но гнев его еще не иссяк. Ему было душно в хате; бледный, сжимая кулаки, он выбежал во двор и зашагал взад и вперед, исподлобья высматривая налитыми кровью глазами, на чем бы сорвать злобу.
Ему вспомнилось, что нужно подкинуть сена коровам. Он вошел в закут, растолкал скотину, а когда одна из потревоженных коров отдавила ему ногу, Слимак схватил вилы и нещадно избил обеих коров. Потом, совсем обеспамятев, он бросился за ригу и, увидев Бурека, стал топтать ногам твердый, как дерево, труп собаки, ругаясь на чем свет стоит…
— Кабы ты, собачий сын, не польстился на хлеб из чужих рук, не потерял бы я лошадей. Теперь будешь тут костенеть и гнить до весны, проклятая тварь!.. — крикнул он напоследок и еще раз пнул ногой труп, так что внутри его что-то хрустнуло.
Вернувшись в хату, он метался из угла в угол, пока не повалил чурбан. Ендрек, заметив это, фыркнул. Тогда Слимак сорвал с себя ремень, схватил мальчишку и стегал его до тех пор, пока тот не залез под лавку, обливаясь кровью.
Но мужик и после этого не надел пояс. Он шагал по горнице с ремнем в руке, ожидая, когда жена промолвит хоть слово, чтобы исколотить и ее. Но Ягна молча хозяйничала и только поминутно хваталась рукой за печку, словно боялась упасть.
— Ты чего шатаешься? — проворчал мужик. — Вчерашний хмель не выдохся?
— Что-то худо мне, — тихо ответила жена.
Слимак призадумался и надел пояс.
— А чего тебе? — спросил он.
— Все какие-то черные круги пляшут перед глазами, и шумит в ушах. Ох, да, может, это в хате пищит?.. — бессвязно проговорила она, разведя руками.
— Не хлещи водку, вот и не будет пищать, — огрызнулся Слимак и, сплюнув, снова вышел во двор.
Его удивило, что она не вступилась за избитого сына. Гнев снова ударил ему в голову, но бить уже было некого; он схватил топор и бросился колоть дрова. Колол почти до вечера, в одной рубашке, забыв про обед. Ему казалось, что тут, у его ног, лежат воры, угнавшие лошадей, и он рубил, как бешеный, разбрасывая по всему двору поленья и щепки, взлетавшие из-под топора.
Наконец руки у него онемели, заныла поясница и промокла от пота рубаха; в то же время остыл и его гнев. Слимак пошел в хату, но в первой горнице никого не оказалось. Он заглянул в боковушку: Ягна лежала на кровати.
— Ты чего это? — спросил он.
— Неможется мне малость, — ответила женщина, словно очнувшись от сна. — Ну, да это пустое.
— Печка выстыла.
— Выстыла? — повторила Слимакова.
С трудом поднявшись с постели, она с большим усилием снова развела огонь для ужина.
— Видишь!.. — сказал Слимак, пристально глядя на жену. — Вчера ты распарилась в корчме, потом воды напилась да еще расстегнула дорогой кофту. Вот тебя и прохватило.
— Ничего со мной не сделается, — раздраженно ответила Слимакова.
Должно быть, ей и вправду стало лучше, она разогрела обед и подала его к ужину.
Ендрек вышел из угла, взял в руки ложку, но есть не смог и горько заплакал. Слимак расстроился, а мать, точно не замечая слез сына, кое-как ополоснула посуду и легла спать.
Ночью, почти в тот же час, когда в овраге замерзал несчастный Овчаж, у Слимаковой начался озноб. Муж проснулся, укрыл ее тулупом, и озноб понемногу прошел. На другой день она встала и, как всегда, принялась за работу, лишь изредка жалуясь на боль в голове и в пояснице. Несмотря на это, она возилась по хозяйству, но по глазам ее Слимак понял, что с ней что-то неладно, и приуныл.
К вечеру на дороге заскрипели сани и остановились у ворот. Через минуту в хату вошел шинкарь Иосель. У Слимака сердце екнуло, когда он взглянул на гостя, такое странное у него было выражение лица.
— Слава Иисусу, — поздоровался Иосель.
— Во веки веков, — ответил Слимак.
С минуту оба помолчали.
— Вы ни о чем не спрашиваете? — начал шинкарь.
— А что мне спрашивать?.. — проговорил Слимак, глядя ему в глаза, и вдруг побледнел, сам не зная почему.
— Завтра, — не спеша продолжал Иосель, — завтра Ендрека вызывают в суд за то, что он изувечил Германа…
— Ничего они ему не сделают, — сказал Слимак.
— Ну, в каталажке он все-таки посидит.
— Пускай посидит. В другой раз не будет драться.
Снова в хате наступила тишина, на этот раз более продолжительная. Иосель качал головой, а Слимак смотрел на него, чувствуя, как в нем поднимается тревога. Наконец, собравшись с духом, он резко спросил:
— Еще что?
— Чего тут много болтать, — ответил шинкарь, взмахнув стиснутым кулаком. — Овчаж с ребенком замерзли насмерть.
Слимак вскочил с лавки, точно хотел броситься на Иоселя, но снова опустился и откинулся к стене. Его бросило в жар, потом у него задрожали ноги, а потом ему даже показалось странным, что он так испугался.
— Где?.. Когда?.. — глухо спросил он.
— Где?.. — переспросил Иосель. — В овраге, по ту сторону насыпи, совсем недалеко от волости. А когда?.. Когда?.. Вы же знаете, что этой ночью, — сами же вы вчера его выгнали…
Мужик в гневе поднялся.
— Эх, ну и брешете вы, Иосель; слушать вас тошно… Замерз!.. Из-за меня он, что ли, пошел в овраг?.. Будто на свете нет других хат?..
Шинкарь пожал плечами и, отойдя к дверям, сказал:
— Хотите — верьте, хотите — не верьте, мне все равно. Я сам видел, как замерзшего Овчажа вместе с ребенком везли в суд — должно быть, для вскрытия. Вы, конечно, можете мне не верить!.. Ну, будьте здоровы, хозяин…
— Эка важность!.. Ну, и замерз, — а что мне за это сделают? — крикнул Слимак.
— Люди — ничего, но… господь бог… Или вы уж и в бога не веруете, Слимак?.. — спросил Иосель с порога, и отсвет из печки блеснул у него в глазах.
Он притворил дверь, наткнулся на что-то в сенях и вышел во двор. Слимак слышал, как его тяжелые шаги, постепенно замирая, затихли наконец в воротах; слышал, как усевшись в сани, шинкарь крикнул своей лошади «нно-о»; слышал, как скрипели сани все дальше, дальше, до самого моста.
Он вздрогнул, оглянулся по сторонам и увидел устремленные на него из противоположного угла глаза Ендрека. Какое-то мрачное чувство легло ему на душу.
— А я-то чем виноват, что он замерз? — пробормотал Слимак.
И вдруг ему вспомнилась проповедь, которую из года в год повторял викарий. И послышался его слабый старческий голос, жалостно взывавший: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»
— Соврал еврей, как бог свят, соврал… — сказал Слимак, чувствуя, как по спине у него пробегают мурашки.
Произнося эти слова, он готов был поклясться, что в эту минуту Овчаж с ребенком сидит в конюшне и что оба они живы и здоровы. Он был настолько уверен в этом, что даже поднялся с лавки, чтобы позвать батрака ужинать. Но, взявшись за дверную скобу, вдруг остановился. Ему было страшно выйти во двор…
Однако страх его понемногу рассеялся. Слимак вышел из хаты, заглянул в пустую конюшню, потом подкинул коровам охапку сена и, едва стемнело, лег спать. У жены снова начался озноб, и он, как вчера, укрыл ее тулупом, приговаривая:
— Ну и подлец этот Иосель!
У него никак не укладывалось в голове, что Овчаж с ребенком замерзли. Напротив: чем больше он думал о них, тем тверже был уверен, что Иосель его запугивает ради какого-нибудь мошенничества. Утром Слимак со смехом рассказал обо всем жене, удивляясь наглости шинкаря и стараясь догадаться, для чего ему понадобилась эта ложь.
После обеда к ним заехал староста и вручил Ендреку повестку в суд по делу о нанесении увечий Герману.
— Когда ему там нужно быть? — спросил Слимак.
— Его дело разбирается завтра, — ответил староста. — Но чего ему таскаться пешком в этакую даль? Пускай садится со мной, я его подвезу.
Ендрек слегка побледнел и стал надевать полушубок.
— А много ему дадут? — мрачно спросил отец.
— Э!.. Посидит денька три-четыре, ну, может, с неделю, — сказал староста.
Слимак вздохнул и достал из узелка рубль.
— Вот еще что… — снова заговорил Слимак. — Слышали вы, что прохвост Иосель выдумал, будто Овчаж замерз вместе с ребенком?
— Как не слыхать? — неохотно ответил староста. — Правда это…
— Замерзли?.. Замерзли… — повторил Слимак.
— Ну да, замерзли. Конечно, всякий понимает, что не ваша это вина, — поспешил прибавить староста. — Что ж, не устерег лошадей, в сердцах вы прогнали его, но ведь никто ему не велел уходить с дороги в овраг. Может, он напился или еще что, да так и пропал, бедняга, через свою глупость.
Ендрек уже был готов и, прощаясь с родителями, по очереди поклонился им в ноги. У Слимака навернулись слезы на глаза. Он прижал голову сына к груди и на всякий случай дал ему рубль, поручая божьему попечению. Очень удивило Слимака, что так равнодушно простилась с Ендреком мать.
— Ягна! Ендрек-то наш в суд идет, в тюрьму, — вразумлял ее муж.
— Ну и что? — пробормотала она, обводя хату блуждающим взглядом.
— Очень тебе неможется?
— Не. Только вот голова побаливает и все нутро горит, да чего-то я обессилела.
Она пошла в боковушку и легла на кровать. Ендрек ушел со старостой.
Слимак остался один в горнице, и чем дольше он сидел, тем ниже склонялась его голова. Сквозь дремоту ему казалось, что он сидит среди поля, далеко раскинувшегося по обе стороны, и что там нет ничего — ни кустов, ни травы, ни даже камней — ничего, только серая земля. А где-то в стороне (мужик не смел туда взглянуть) стоит Овчаж с ребенком на руках и смотрит в упор ему в глаза.
Слимак вздрогнул. Нет, тут, в поле, Овчажа нет, разве что он где-нибудь там, в сторонке, в самом конце, где-то так далеко, что его и не разглядишь; виден только самый краешек его зипуна, а может, и этого нет…
Мысль об Овчаже становилась навязчивой. Мужик поднялся с лавки, потянулся так, что захрустели суставы, и принялся мыть кухонную посуду.
«Вот до чего дошло! — вздохнул он. — Эх, да мало ли какая беда может с человеком случиться; тут-то и не надо плошать».
Это размышление придало ему мужества, и он взялся за работу. Вынес свиньям картофеля и помоев, полез на сеновал и достал для коров сена, нарубил сечки, а потом несколько раз сходил на реку за водой. Так давно уже он не занимался домашними делами, что ему показалось, будто он помолодел, и это приободрило его. Он бы и совсем повеселел, несмотря на болезнь жены и вызов Ендрека в суд, если бы не воспоминание об Овчаже. Ведь это Овчаж всего два дня назад таскал воду, Овчаж рубил сечку, Овчаж кормил скотину…
С наступлением сумерек Слимак становился все мрачней. Особенно удручала его тишина в доме, тишина настолько глубокая, что забегали по чердаку проснувшиеся крысы и начали скрестись. Чем темней становилось, тем явственнее он видел, что ему чего-то не хватает, многого, очень многого не хватает. И чем становилось тише, тем явственнее он слышал дрожащий, жалостный голос викария, который взывал, стуча кулаком по амвону:
«Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»
— Прохвосты эти швабы! Сколько через них народу погибло… — бормотал мужик, стараясь во что бы то ни стало забыть об Овчаже. И, вытянув руку к окну, чтобы было видней, он принялся считать, загибая пальцы: — Стасек у меня утонул — это раз… Немцы тут руку приложили… Корову пришлось отдать на убой — это два, — тоже ведь из-за немцев кормов не хватило… Лошадей у меня украли — вот уж четыре… опять же через немцев, за то, что я отнял у воров ихнего борова… Бурека отравили — пять… Ендрека в суд забрали за Германа — шесть… Овчаж и сиротка — восемь… Восемь душ погубили!.. Да еще из-за них Магде пришлось уйти, когда я обеднял, да еще жена у меня расхворалась, видать с тоски, — вот и все десять… Господи Иисусе Христе!..
Он вдруг схватился обеими руками за волосы и, как ребенок, задрожал от страха. Никогда еще он так не пугался, никогда, хотя смерть не раз заглядывала ему в глаза. Лишь в эту минуту, перебрав в памяти людей и животных, которых он не досчитывался в доме, Слимак понял, что такое сила немцев, и ужаснулся… Да, вот эти спокойные немцы, как ураган, разрушили все его хозяйство, все его счастье, плоды трудов всей его жизни! И пусть бы еще они сами воровали или разбойничали!.. Нет, они живут, как все, только чуть побольше пашут земли, молятся, учат детей. Даже скотина их не топчет чужих полей, былинки чужой не тронет…
Ни в чем, решительно ни в чем дурном нельзя было их упрекнуть, но одного их соседства оказалось достаточно, чтобы он разорился и чтобы опустел его дом. Как от кирпичного завода идет дым, иссушающий поля и леса по всей округе, так и от их колонии исходила гибель, уносившая людей и животных… Что он мог сделать против них? И разве не немцы вырубили вековой лес, раздробили искони лежавшие в поле камни, выгнали помещика из усадьбы?.. А сколько работавших в имении людей, лишившись места, впали в нищету, спились и даже стали воровать?
И только сейчас, впервые, у Слимака вырвалось отчаянное признание:
— Слишком близко к ним я живу… Тем, кто подальше от них, они не так вредят… — И, подумав, он прибавил: — Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..
Эта новая мысль показалась ему до того безобразной, что ему захотелось поскорей избавиться от нее. Он заглянул к жене — как будто спит! Подкинул дров в печку и стал прислушиваться к возне крыс, прогрызавших потолок. Снова его поразила тишина в доме, а в завывании ветра снова послышался голос: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг…»
Вдруг во дворе раздались чьи-то шаги. Мужик поднялся и выпрямился в ожидании. «Ендрек?.. — мелькнула мысль. — Может, и Ендрек…» В сенях скрипнула и захлопнулась дверь, чья-то, видимо чужая, рука нащупывала вход в хату. «Иосель?.. Немец?..» — думал мужик. И вдруг в ужасе отшатнулся, у него в глазах потемнело: на пороге стояла Зоська.
В первую минуту оба молчали: наконец Зоська произнесла:
— Слава Иисусу Христу…
И, повернувшись к огню, стала растирать озябшие руки.
Овчаж, сиротка, Зоська — все смешалось в сознании Слимака; он глядел на нее, как на выходца с того света.
— Ты откуда взялась? — наконец спросил он сдавленным голосом.
— Из тюрьмы меня выслали в волость, а в волости сказали, чтобы я искала себе работу, что у них, дескать, нет денег для дармоедов.
И, увидев в печке полные горшки, она облизнулась как собака.
— Хочешь есть? — спросил Слимак.
— А то…
— Так налей себе миску похлебки. Хлеб тут.
Зоська сделала, что ей велели. Начав есть, она спросила:
— А вам не потребуется работница?
— Еще не знаю, — ответил Слимак. — Баба моя захворала.
— Скажите!.. А пусто у вас стало. Магда-то где?
— Ушла.
— Ха!.. А Ендрек?
— Забрали его нынче в суд.
— Видали?! А Стасек?
— Утонул он у нас летом, — прошептал мужик и помертвел при мысли, что Зоська спросит его об Овчаже и дочке.
Но она ела жадно, как зверь, и ни о чем больше не спрашивала.
«Знает она или не знает?..» — думал мужик.
Поев, Зоська глубоко вздохнула и вдруг весело хлопнула себя по коленке. Слимак приободрился. Неожиданно она спросила:
Ему вспомнилось, что нужно подкинуть сена коровам. Он вошел в закут, растолкал скотину, а когда одна из потревоженных коров отдавила ему ногу, Слимак схватил вилы и нещадно избил обеих коров. Потом, совсем обеспамятев, он бросился за ригу и, увидев Бурека, стал топтать ногам твердый, как дерево, труп собаки, ругаясь на чем свет стоит…
— Кабы ты, собачий сын, не польстился на хлеб из чужих рук, не потерял бы я лошадей. Теперь будешь тут костенеть и гнить до весны, проклятая тварь!.. — крикнул он напоследок и еще раз пнул ногой труп, так что внутри его что-то хрустнуло.
Вернувшись в хату, он метался из угла в угол, пока не повалил чурбан. Ендрек, заметив это, фыркнул. Тогда Слимак сорвал с себя ремень, схватил мальчишку и стегал его до тех пор, пока тот не залез под лавку, обливаясь кровью.
Но мужик и после этого не надел пояс. Он шагал по горнице с ремнем в руке, ожидая, когда жена промолвит хоть слово, чтобы исколотить и ее. Но Ягна молча хозяйничала и только поминутно хваталась рукой за печку, словно боялась упасть.
— Ты чего шатаешься? — проворчал мужик. — Вчерашний хмель не выдохся?
— Что-то худо мне, — тихо ответила жена.
Слимак призадумался и надел пояс.
— А чего тебе? — спросил он.
— Все какие-то черные круги пляшут перед глазами, и шумит в ушах. Ох, да, может, это в хате пищит?.. — бессвязно проговорила она, разведя руками.
— Не хлещи водку, вот и не будет пищать, — огрызнулся Слимак и, сплюнув, снова вышел во двор.
Его удивило, что она не вступилась за избитого сына. Гнев снова ударил ему в голову, но бить уже было некого; он схватил топор и бросился колоть дрова. Колол почти до вечера, в одной рубашке, забыв про обед. Ему казалось, что тут, у его ног, лежат воры, угнавшие лошадей, и он рубил, как бешеный, разбрасывая по всему двору поленья и щепки, взлетавшие из-под топора.
Наконец руки у него онемели, заныла поясница и промокла от пота рубаха; в то же время остыл и его гнев. Слимак пошел в хату, но в первой горнице никого не оказалось. Он заглянул в боковушку: Ягна лежала на кровати.
— Ты чего это? — спросил он.
— Неможется мне малость, — ответила женщина, словно очнувшись от сна. — Ну, да это пустое.
— Печка выстыла.
— Выстыла? — повторила Слимакова.
С трудом поднявшись с постели, она с большим усилием снова развела огонь для ужина.
— Видишь!.. — сказал Слимак, пристально глядя на жену. — Вчера ты распарилась в корчме, потом воды напилась да еще расстегнула дорогой кофту. Вот тебя и прохватило.
— Ничего со мной не сделается, — раздраженно ответила Слимакова.
Должно быть, ей и вправду стало лучше, она разогрела обед и подала его к ужину.
Ендрек вышел из угла, взял в руки ложку, но есть не смог и горько заплакал. Слимак расстроился, а мать, точно не замечая слез сына, кое-как ополоснула посуду и легла спать.
Ночью, почти в тот же час, когда в овраге замерзал несчастный Овчаж, у Слимаковой начался озноб. Муж проснулся, укрыл ее тулупом, и озноб понемногу прошел. На другой день она встала и, как всегда, принялась за работу, лишь изредка жалуясь на боль в голове и в пояснице. Несмотря на это, она возилась по хозяйству, но по глазам ее Слимак понял, что с ней что-то неладно, и приуныл.
К вечеру на дороге заскрипели сани и остановились у ворот. Через минуту в хату вошел шинкарь Иосель. У Слимака сердце екнуло, когда он взглянул на гостя, такое странное у него было выражение лица.
— Слава Иисусу, — поздоровался Иосель.
— Во веки веков, — ответил Слимак.
С минуту оба помолчали.
— Вы ни о чем не спрашиваете? — начал шинкарь.
— А что мне спрашивать?.. — проговорил Слимак, глядя ему в глаза, и вдруг побледнел, сам не зная почему.
— Завтра, — не спеша продолжал Иосель, — завтра Ендрека вызывают в суд за то, что он изувечил Германа…
— Ничего они ему не сделают, — сказал Слимак.
— Ну, в каталажке он все-таки посидит.
— Пускай посидит. В другой раз не будет драться.
Снова в хате наступила тишина, на этот раз более продолжительная. Иосель качал головой, а Слимак смотрел на него, чувствуя, как в нем поднимается тревога. Наконец, собравшись с духом, он резко спросил:
— Еще что?
— Чего тут много болтать, — ответил шинкарь, взмахнув стиснутым кулаком. — Овчаж с ребенком замерзли насмерть.
Слимак вскочил с лавки, точно хотел броситься на Иоселя, но снова опустился и откинулся к стене. Его бросило в жар, потом у него задрожали ноги, а потом ему даже показалось странным, что он так испугался.
— Где?.. Когда?.. — глухо спросил он.
— Где?.. — переспросил Иосель. — В овраге, по ту сторону насыпи, совсем недалеко от волости. А когда?.. Когда?.. Вы же знаете, что этой ночью, — сами же вы вчера его выгнали…
Мужик в гневе поднялся.
— Эх, ну и брешете вы, Иосель; слушать вас тошно… Замерз!.. Из-за меня он, что ли, пошел в овраг?.. Будто на свете нет других хат?..
Шинкарь пожал плечами и, отойдя к дверям, сказал:
— Хотите — верьте, хотите — не верьте, мне все равно. Я сам видел, как замерзшего Овчажа вместе с ребенком везли в суд — должно быть, для вскрытия. Вы, конечно, можете мне не верить!.. Ну, будьте здоровы, хозяин…
— Эка важность!.. Ну, и замерз, — а что мне за это сделают? — крикнул Слимак.
— Люди — ничего, но… господь бог… Или вы уж и в бога не веруете, Слимак?.. — спросил Иосель с порога, и отсвет из печки блеснул у него в глазах.
Он притворил дверь, наткнулся на что-то в сенях и вышел во двор. Слимак слышал, как его тяжелые шаги, постепенно замирая, затихли наконец в воротах; слышал, как усевшись в сани, шинкарь крикнул своей лошади «нно-о»; слышал, как скрипели сани все дальше, дальше, до самого моста.
Он вздрогнул, оглянулся по сторонам и увидел устремленные на него из противоположного угла глаза Ендрека. Какое-то мрачное чувство легло ему на душу.
— А я-то чем виноват, что он замерз? — пробормотал Слимак.
И вдруг ему вспомнилась проповедь, которую из года в год повторял викарий. И послышался его слабый старческий голос, жалостно взывавший: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»
— Соврал еврей, как бог свят, соврал… — сказал Слимак, чувствуя, как по спине у него пробегают мурашки.
Произнося эти слова, он готов был поклясться, что в эту минуту Овчаж с ребенком сидит в конюшне и что оба они живы и здоровы. Он был настолько уверен в этом, что даже поднялся с лавки, чтобы позвать батрака ужинать. Но, взявшись за дверную скобу, вдруг остановился. Ему было страшно выйти во двор…
Однако страх его понемногу рассеялся. Слимак вышел из хаты, заглянул в пустую конюшню, потом подкинул коровам охапку сена и, едва стемнело, лег спать. У жены снова начался озноб, и он, как вчера, укрыл ее тулупом, приговаривая:
— Ну и подлец этот Иосель!
У него никак не укладывалось в голове, что Овчаж с ребенком замерзли. Напротив: чем больше он думал о них, тем тверже был уверен, что Иосель его запугивает ради какого-нибудь мошенничества. Утром Слимак со смехом рассказал обо всем жене, удивляясь наглости шинкаря и стараясь догадаться, для чего ему понадобилась эта ложь.
После обеда к ним заехал староста и вручил Ендреку повестку в суд по делу о нанесении увечий Герману.
— Когда ему там нужно быть? — спросил Слимак.
— Его дело разбирается завтра, — ответил староста. — Но чего ему таскаться пешком в этакую даль? Пускай садится со мной, я его подвезу.
Ендрек слегка побледнел и стал надевать полушубок.
— А много ему дадут? — мрачно спросил отец.
— Э!.. Посидит денька три-четыре, ну, может, с неделю, — сказал староста.
Слимак вздохнул и достал из узелка рубль.
— Вот еще что… — снова заговорил Слимак. — Слышали вы, что прохвост Иосель выдумал, будто Овчаж замерз вместе с ребенком?
— Как не слыхать? — неохотно ответил староста. — Правда это…
— Замерзли?.. Замерзли… — повторил Слимак.
— Ну да, замерзли. Конечно, всякий понимает, что не ваша это вина, — поспешил прибавить староста. — Что ж, не устерег лошадей, в сердцах вы прогнали его, но ведь никто ему не велел уходить с дороги в овраг. Может, он напился или еще что, да так и пропал, бедняга, через свою глупость.
Ендрек уже был готов и, прощаясь с родителями, по очереди поклонился им в ноги. У Слимака навернулись слезы на глаза. Он прижал голову сына к груди и на всякий случай дал ему рубль, поручая божьему попечению. Очень удивило Слимака, что так равнодушно простилась с Ендреком мать.
— Ягна! Ендрек-то наш в суд идет, в тюрьму, — вразумлял ее муж.
— Ну и что? — пробормотала она, обводя хату блуждающим взглядом.
— Очень тебе неможется?
— Не. Только вот голова побаливает и все нутро горит, да чего-то я обессилела.
Она пошла в боковушку и легла на кровать. Ендрек ушел со старостой.
Слимак остался один в горнице, и чем дольше он сидел, тем ниже склонялась его голова. Сквозь дремоту ему казалось, что он сидит среди поля, далеко раскинувшегося по обе стороны, и что там нет ничего — ни кустов, ни травы, ни даже камней — ничего, только серая земля. А где-то в стороне (мужик не смел туда взглянуть) стоит Овчаж с ребенком на руках и смотрит в упор ему в глаза.
Слимак вздрогнул. Нет, тут, в поле, Овчажа нет, разве что он где-нибудь там, в сторонке, в самом конце, где-то так далеко, что его и не разглядишь; виден только самый краешек его зипуна, а может, и этого нет…
Мысль об Овчаже становилась навязчивой. Мужик поднялся с лавки, потянулся так, что захрустели суставы, и принялся мыть кухонную посуду.
«Вот до чего дошло! — вздохнул он. — Эх, да мало ли какая беда может с человеком случиться; тут-то и не надо плошать».
Это размышление придало ему мужества, и он взялся за работу. Вынес свиньям картофеля и помоев, полез на сеновал и достал для коров сена, нарубил сечки, а потом несколько раз сходил на реку за водой. Так давно уже он не занимался домашними делами, что ему показалось, будто он помолодел, и это приободрило его. Он бы и совсем повеселел, несмотря на болезнь жены и вызов Ендрека в суд, если бы не воспоминание об Овчаже. Ведь это Овчаж всего два дня назад таскал воду, Овчаж рубил сечку, Овчаж кормил скотину…
С наступлением сумерек Слимак становился все мрачней. Особенно удручала его тишина в доме, тишина настолько глубокая, что забегали по чердаку проснувшиеся крысы и начали скрестись. Чем темней становилось, тем явственнее он видел, что ему чего-то не хватает, многого, очень многого не хватает. И чем становилось тише, тем явственнее он слышал дрожащий, жалостный голос викария, который взывал, стуча кулаком по амвону:
«Был я голоден — и не накормили меня, был наг — и не одели меня, не имел крова — и не приютили меня… Идите же, проклятые, в огонь вечный, уготованный дьяволу и слугам его…»
— Прохвосты эти швабы! Сколько через них народу погибло… — бормотал мужик, стараясь во что бы то ни стало забыть об Овчаже. И, вытянув руку к окну, чтобы было видней, он принялся считать, загибая пальцы: — Стасек у меня утонул — это раз… Немцы тут руку приложили… Корову пришлось отдать на убой — это два, — тоже ведь из-за немцев кормов не хватило… Лошадей у меня украли — вот уж четыре… опять же через немцев, за то, что я отнял у воров ихнего борова… Бурека отравили — пять… Ендрека в суд забрали за Германа — шесть… Овчаж и сиротка — восемь… Восемь душ погубили!.. Да еще из-за них Магде пришлось уйти, когда я обеднял, да еще жена у меня расхворалась, видать с тоски, — вот и все десять… Господи Иисусе Христе!..
Он вдруг схватился обеими руками за волосы и, как ребенок, задрожал от страха. Никогда еще он так не пугался, никогда, хотя смерть не раз заглядывала ему в глаза. Лишь в эту минуту, перебрав в памяти людей и животных, которых он не досчитывался в доме, Слимак понял, что такое сила немцев, и ужаснулся… Да, вот эти спокойные немцы, как ураган, разрушили все его хозяйство, все его счастье, плоды трудов всей его жизни! И пусть бы еще они сами воровали или разбойничали!.. Нет, они живут, как все, только чуть побольше пашут земли, молятся, учат детей. Даже скотина их не топчет чужих полей, былинки чужой не тронет…
Ни в чем, решительно ни в чем дурном нельзя было их упрекнуть, но одного их соседства оказалось достаточно, чтобы он разорился и чтобы опустел его дом. Как от кирпичного завода идет дым, иссушающий поля и леса по всей округе, так и от их колонии исходила гибель, уносившая людей и животных… Что он мог сделать против них? И разве не немцы вырубили вековой лес, раздробили искони лежавшие в поле камни, выгнали помещика из усадьбы?.. А сколько работавших в имении людей, лишившись места, впали в нищету, спились и даже стали воровать?
И только сейчас, впервые, у Слимака вырвалось отчаянное признание:
— Слишком близко к ним я живу… Тем, кто подальше от них, они не так вредят… — И, подумав, он прибавил: — Что толку, если останется земля, а люди на ней перемрут?..
Эта новая мысль показалась ему до того безобразной, что ему захотелось поскорей избавиться от нее. Он заглянул к жене — как будто спит! Подкинул дров в печку и стал прислушиваться к возне крыс, прогрызавших потолок. Снова его поразила тишина в доме, а в завывании ветра снова послышался голос: «Был я голоден — и не накормили меня, был наг…»
Вдруг во дворе раздались чьи-то шаги. Мужик поднялся и выпрямился в ожидании. «Ендрек?.. — мелькнула мысль. — Может, и Ендрек…» В сенях скрипнула и захлопнулась дверь, чья-то, видимо чужая, рука нащупывала вход в хату. «Иосель?.. Немец?..» — думал мужик. И вдруг в ужасе отшатнулся, у него в глазах потемнело: на пороге стояла Зоська.
В первую минуту оба молчали: наконец Зоська произнесла:
— Слава Иисусу Христу…
И, повернувшись к огню, стала растирать озябшие руки.
Овчаж, сиротка, Зоська — все смешалось в сознании Слимака; он глядел на нее, как на выходца с того света.
— Ты откуда взялась? — наконец спросил он сдавленным голосом.
— Из тюрьмы меня выслали в волость, а в волости сказали, чтобы я искала себе работу, что у них, дескать, нет денег для дармоедов.
И, увидев в печке полные горшки, она облизнулась как собака.
— Хочешь есть? — спросил Слимак.
— А то…
— Так налей себе миску похлебки. Хлеб тут.
Зоська сделала, что ей велели. Начав есть, она спросила:
— А вам не потребуется работница?
— Еще не знаю, — ответил Слимак. — Баба моя захворала.
— Скажите!.. А пусто у вас стало. Магда-то где?
— Ушла.
— Ха!.. А Ендрек?
— Забрали его нынче в суд.
— Видали?! А Стасек?
— Утонул он у нас летом, — прошептал мужик и помертвел при мысли, что Зоська спросит его об Овчаже и дочке.
Но она ела жадно, как зверь, и ни о чем больше не спрашивала.
«Знает она или не знает?..» — думал мужик.
Поев, Зоська глубоко вздохнула и вдруг весело хлопнула себя по коленке. Слимак приободрился. Неожиданно она спросила: