— Иисусе! — шепнул мужик.
   — Куда ни ступишь, трава у тебя загорится под ногами… — заклинала его обезумевшая женщина. — На кого посмотришь, того сглазишь, и несчастье падет на его голову…
   — Иисусе! Иисусе! — стонал мужик.
   Он вырвался из ее рук и заткнул уши.
   — Продашь? Продашь? — спрашивала она, наклоняясь к самому его лицу.
   Слимак тряхнул головой и развел руками.
   — Будь что будет, — ответил он, — не продам.
   — Хоть будешь подыхать на соломе?
   — Хоть буду подыхать.
   — Так помогай тебе бог!..
   — Так помогай мне бог и безвинные муки его…
   Слимакова пошатнулась. Муж подхватил ее, обнял и почти дотащил до конюшни, где спали оба батрака Хаммера.
   Слимак усадил жену на порог, а сам застучал кулаками в двери.
   — Кто там? — спросил сонный голос.
   — Отоприте!.. Вставайте!.. — ответил мужик.
   Один из батраков отпер дверь.
   — Это вы, Слимак? — с удивлением спросил он, кутаясь в тулуп.
   — Ступайте к себе в колонию, мне тут надо уложить мою бабу.
   Батрак почесал всклокоченную голову.
   — Смеетесь вы, что ли?.. Да ведь земля эта уже не ваша…
   — А чья же?.. — в бешенстве заревел мужик и, схватив его за шиворот, вышвырнул во двор. — Вон пошли!.. — прибавил он, пропуская второго батрака, который с сапогами в руках сам поспешил уйти.
   Возмущенные тем, что их выгнали, немцы, ворча, стали одеваться. Слимак взял жену на руки и уложил на еще не простывшую постель. Женщина тяжело дышала.
   — Ну, теперь будете судиться! — сказал старший батрак. — Так нельзя обманывать людей. Старик вам поверил на слово и вызвал Кнапа, жене вашей обеспечил уход, вы договорились о продаже, а сами среди ночи удираете. Честный же вы купец!..
   — Это его Геде подбил, — вмешался второй батрак.
   — Нет, Геде не такой подлец, — возразил старший, — он не нарушит договора. Тут пахнет евреями. Наверное его подговорили Иосель с Гиршгольдом — два негодяя, которые всех нас пустили в трубу.
   Слимак в ярости захлопнул двери конюшни. Оба немца закричали:
   — Ты еще поплатишься за свое мошенничество!..
   — Всей твоей земли не хватит!..
   — Увидишь, как тебя надуют евреи!..
   — С голоду подохнешь, руку будешь протягивать на паперти!
   — Поцелуйте меня в… — огрызнулся Слимак.
   Батраки повернулись и ушли в колонию, грозя кулаками и ругаясь попеременно по-польски и по-немецки. Когда их сердитые голоса замолкли, Слимак вышел из конюшни и стал бродить по двору, прислушиваясь, не едет ли кто по дороге.
   «Ничего не поделаешь, — думал он, — придется звать какую-нибудь бабку да фельдшера…»
   Время от времени он приоткрывал скрипучую дверь и заглядывал в конюшню. Жена уже не хрипела, и ему показалось, что она спит спокойнее.
   Так он прошатался до утра. На заре он задал корму коровам, напоил их, а когда совсем рассвело, пошел в конюшню, решив немного поспать.
   Его поразило спокойствие жены. И, хотя глаза у него слипались и шумело в голове, он наклонился над ней и, собрав последние силы, стал осматривать. Потом дернул ее за руку, потрогал губы — она не шевелилась. Умерла и даже успела уже окоченеть.
   — Ну вот!.. — пробормотал мужик. — Эх… Все пошло к чертям!..
   Он затворился в конюшне, сгреб немного соломы в угол и лег. Через несколько минут он крепко уснул.
   Было уже за полдень, когда Слимак проснулся от света и крика. Он открыл глаза и увидел перед собой старуху Собесскую.
   — Вставайте, Слимак, вставайте!.. Жена-то ваша померла… Как есть померла…
   — А что я могу сделать? — ответил мужик.
   И, повернувшись животом вниз, еще плотней натянул на голову тулуп.
   — Гроб надо купить… В приход пойти, сказать…
   — Ну, и пускай говорят, кому надо…
   — Кому надо-то? — кричала бабка. — В деревне толкуют, что вас сам бог наказал за Овчажа да за сиротку… Немцы лютуют против вас — страшное дело! Толстый-то этот, мельник из Вульки, поссорился с ними и уехал… Иосель и то не велел мне сюда идти, говорит, что теперь вы платитесь за цыплят, которых прошлый год продавали дорожникам. Совсем он остервенился, я уж хотела варом ему плеснуть в зенки… Да поднимайтесь же, Слимак!.. — говорила бабка, дергая его за тулуп.
   — Эй!.. Отвяжись от меня, — отозвался мужик приглушенным голосом, — а то как двину ногой, так вся водка из тебя брызнет…
   — Ах ты безбожник! Собачий ты сын!.. Отступник от святой церкви!.. Да ты и вправду совесть потерял; вишь, валяется, когда родная жена ждет христианского погребения… Да опомнись, Слимак!
   — Поцелуй меня, знаешь?.. — заревел мужик и взмахнул ногой в воздухе с такой силой, что старуху ветром обдало.
   Бабка всплеснула руками и с воплем побежала в деревню…
   Слимак толкнул дверь и снова укрылся тулупом. Сердцем его овладело непреодолимое мужицкое упрямство; он был уверен, что погиб безвозвратно. Он не жаловался, ни о чем не жалел, но хотел лишь одного: заснуть и во сне умереть. Враги его прокляли, знакомые отступились, близкие сошли в могилу. У него не осталось никого и ничего; во всем мире не было руки, которая протянулась бы к нему в минуту отчаяния или подала воды, если бы в горячке его томила жажда. Спасти его могло одно лишь милосердие божье, но он уже в него не верил.
   Когда он так лежал, припав лицом к земле, чтобы не видеть трупа жены, солнце опустилось на западные холмы, из ближнего костела донесся вечерний звон, а в хатах бабы набожно зашептали «Ангел господень». Как раз в это время с горы по дороге спускалась какая-то черная сгорбленная тень. Она медленно шла прямо к хутору Слимака, с мешком на спине и с палкой в руках, в сиянии закатного солнца, словно ангел господень, ниспосланный к нему милосердным отцом в столь тяжкую для него годину.
   Это был Иойна Недопеж, самый старый и самый бедный еврей во всей округе. Он все делал и всем торговал, но никогда у него ничего не было. Жил он с многочисленным семейством в стороне от дороги, в маленькой хате; один угол в ней давно уже завалился, и над ним не было крыши, а в оконцах, забитых дощечками и заклеенных бумагой, лишь кое-где блестели осколки стекла.
   Иойна шел в деревню в надежде, что, может быть, Гжиб или Ожеховский пожелают отдать в починку кое-что из одежи или в крайнем случае найдется какое-нибудь поручение у шинкаря Иоселя, который охотно пользовался его услугами, но платил скупо. Ледяной ветер развевал его пейсы, трепал жиденькую бородку, щипал красные разбухшие веки, стараясь пробраться под ветхий заплатанный балахон. Старик дул на посиневшие пальцы, перекидывал мешок с одного плеча на другое и, с трудом передвигая ноги, озабоченно думал о своей семье. Дождется ли когда-нибудь его жена, старая Либа, щуки на шабес? Что поделывает его сын Менахем, который сбежал от военной службы в Германию, уже сбрил бороду и надел короткий сюртук, но по-прежнему сидит без денег? И когда вернется Бенцион Суфит, самый ловкий из его зятьев, отсиживающий в тюрьме за какие-то преступления против акциза? И станет ли наконец ученым другой его зять, Вольф Кшикер, который уже десять лет ничего не делает и только читает священные книги? Выйдет ли когда-нибудь замуж его дочь Ривка, некрасивая старая дева? А его внуки и внучки — Хаим, Файвель, Мордко, Элька, Лая и Мирля, — будет ли у них когда-нибудь хоть по две крепких рубашки?
   — Ай-ай! — бормотал еврей. — А эти негодники еще забрали у меня три рубля…
   Эти три рубля отняли у Недопежа грабители еще осенью, но он до сих пор не мог забыть о своей потере. Три рубля были самой крупной суммой, которую ему случалось иметь за всю его жизнь.
   В эту минуту взгляд Иойны упал на трубу сгоревшей хаты Слимака, и старик тяжело вздохнул. Ай! Что было бы, если бы это на его хату господь послал огонь, и куда бы девались его жена, дочери, зять, внуки и внучки?
   Волнение его еще усилилось, когда из закута послышалось мычание коровы. Значит, Слимак здесь, на хуторе. Ну конечно, здесь; никто в деревне их не пустит к себе, уже больше года все на них сердятся. А за что сердятся? Ну, а за что сердятся на него, старого Иойну, и еще называют его мошенником? Бывает это у людей: вдруг они кого-нибудь невзлюбят; так уж устроен мир, и Иойна его не исправит.
   Корова опять заревела (обе они то и дело мычали с самого полудня), и Иойна свернул с дороги посмотреть, что делается у Слимаков.
   «Может, и заработаю что-нибудь у них», — подумал он.
   Войдя во двор, старик поглядел по сторонам и, качая головой, направился к конюшне.
   — Слимак!.. Пан хозяин!.. Пани хозяйка, вы здесь?.. — кричал он, стуча в стену.
   Отворить дверь он побоялся, чтобы, в случае если хозяев не окажется, его не упрекнули, что он суется, куда его не звали.
   — Кто там? — откликнулся Слимак.
   — Это я, старый Иойна, — ответил он.
   И, приоткрыв дверь, спросил с удивлением:
   — Что у вас случилось?.. Что с вами, Слимак?.. Где хозяйка?..
   — Померла.
   — Как так померла? — попятился старик. — Что за шутки такие? Ай-ай! А может, и в самом деле померла? — прибавил он, вглядываясь в покойницу. — Такая хорошая хозяйка! Ай, какое несчастье свалилось на вас, не дай бог… Тьфу! — сплюнул он. — А чего вы лежите, Слимак? Надо же похороны устроить.
   — Зараз двоих будут хоронить, — буркнул мужик.
   — Как это так — двоих?.. Вы что, захворали?
   — Не.
   Еврей покачал головой, сплюнул и задумался.
   — Но так же невозможно, — сказал он, — если вы не хотите трогаться с места, я сам дам знать, только скажите кому.
   Слимак молчал, но опять заревела корова.
   — Чего она размычалась, ваша скотина? — спросил с любопытством Иойна.
   — Верно, оттого, что не поена.
   — А что же вы ее не напоили?
   Мужик не отвечал. Еврей постоял с минуту, потом постучал пальцем по лбу, бросил на землю мешок, палку и спросил:
   — Где у вас ушат, хозяин? Где ведро?..
   — Отстаньте вы от меня! — сердито проворчал мужик.
   Но Иойна не отступал. Он разыскал в закуте ведро и бадейку, несколько раз сходил к проруби за водой, напоил коров и поставил полную кружку возле Слимака. К коровам Иойна питал особую слабость: более полувека он тщетно мечтал когда-нибудь обзавестись собственной коровой или хотя бы козой.
   Отдышавшись после непосильной работы, он опять спросил Слимака:
   — Ну, как же будет?
   Мужика тронуло его сострадание, ко из апатии не вывело. Он только приподнял голову и сказал:
   — Ежели повстречаете Гроховского, накажите ему от меня, чтобы не позволял продавать мою землю, покуда Ендрек не подрастет.
   — А что мне сказать в деревне?.. Я туда иду.
   Но мужик уже укрылся тулупом и замолчал.
   Уткнувшись подбородком в кулак, еврей долго стоял, раздумывая. Наконец затворил дверь, взял свой мешок, палку и пошел, но не за мост, в деревню, а вверх по дороге. Сочувствие бедняка к чужому несчастью было настолько сильно, что в эту минуту он позабыл о собственных горестях и думал только о том, как спасти Слимака. Верней, даже не думал, а не умел отделить Слимака от себя. Ему казалось, что это он сам, Иойна, лежит в конюшне подле умершей жены и что любой ценой он должен вырваться из этого ужаса.
   И он спешил, насколько позволяли его старые ноги, прямо к Гроховскому. Было около шести вечера и уже почти стемнело, когда Иойна добрался до двора старосты. Его поразило, что в хате не было света. Он постучался, никто не отвечал. Прождав с четверть часа у порога, он обошел хату кругом и, отчаявшись, собрался уже уходить, как вдруг перед ним, словно из-под земли, появился Гроховский.
   — Ты здесь зачем?.. — грозно спросил его огромный мужик, стараясь спрятать за спиной какой-то длинный предмет.
   — Зачем?.. — испуганно повторил Иойна. — Я нарочно к вам прибежал от Слимака… Знаете, они погорели, Слимакова померла, а сам он лежит около нее, совсем как помешанный… Он говорит такое… В голове у него ходят очень нехорошие мысли, он даже коров не напоил. Так я уже боюсь, как бы он над собой не сделал чего-нибудь ночью.
   — Слушай, еврей, — сурово сказал мужик, — ты мне правду говори. Кто тебя подучил врать? Сам ты не вор — я знаю, но тебя воры подослали…
   — Какие воры? — вскрикнул Иойна. — Я иду прямо от Слимака…
   — Не ври, не ври!.. — отрезал Гроховский. — Меня ты отсюда не выманишь, хоть бы ты еще с три короба нагородил, а они тебе все равно твоих денег не отдадут…
   Он погрозил Иойне и скрылся за домом. Лишь теперь старик заметил в руках Гроховского ружье. Как видно, староста подстерегал воров.
   Вид оружия так напугал Иойну, что в первую минуту он чуть не упал, а потом быстро побежал по дороге. В бледном лунном свете каждый столб, каждый кустик казался старику разбойником, который сперва его ограбит, а потом застрелит из ружья. Он, наверно, умер бы от одного грохота.
   И все же Иойна не забыл про Слимака и, выбравшись на большак, отправился в ту деревню, где был костел.
   Нынешний ксендз всего лишь несколько лет возглавлял приход. Это был человек средних лет, очень красивый собой. Он получил высшее образование и держал себя, как подобает хорошо воспитанному шляхтичу. Ежегодно он выписывал больше книг, чем все его соседи вместе взятые, и много читал, однако это не мешало ему разводить пчел, охотиться, ездить в гости и исполнять обязанности священника.
   Он пользовался всеобщей симпатией. Шляхта любила его за ум и за беспечный нрав кутилы; евреи за то, что он не давал их в обиду; колонисты за то, что он угощал у себя в приходе пасторов, а мужики за то, что он отстроил костел, огородил кладбище, говорил прекрасные проповеди, устраивал пышные богослужения и не только даром крестил и хоронил бедных, но и оказывал им помощь.
   Однако отношения между крестьянами и главой прихода оставались далекими. Мужики уважали его, но побаивались. Глядя на него, они представляли себе бога важным паном, шляхтичем, хотя и добрым, но не из тех, что станут болтать с кем попало. Ксендз это чувствовал, и его крайне удручало, что никто из мужиков ни разу не пригласил его на крестины или на свадьбу, никто не обращался к нему за советом. Желая побороть их робость, он нередко заговаривал с ними, но всякий раз, заметив испуг на лице мужика и смешавшись сам, обрывал разговор.
   «Нет, — сокрушался он, — не могу я притворяться демократом».
   Иногда, во время распутицы, проведя несколько дней в одиночестве, ксендз испытывал угрызения совести.
   «Негодный я пастырь, — корил он себя, — ничтожный апостол Христов. Не для того же я стал священником, чтобы играть в карты со шляхтой, а для того, чтобы служить малым сим… Дрянной я человек, фарисей».
   И, запершись на ключ, он подолгу простаивал коленопреклоненный на голом полу, моля бога о ниспослании ему духа апостольского. Он давал обет раздарить всех легавых, выбросить из погреба бутылки, раздать свои элегантные сутаны бедным и никогда более не играть в карты с помещиками, а поучать заблудших, утешать страждущих и наставлять колеблющихся. Но в то самое время, когда благодаря посту и молитве в нем готов был проснуться дух смирения и самоотвержения, сатана насылал к нему в дом гостей.
   — Не будет мне спасения, не будет… Господи, смилуйся надо мной!.. — бормотал в отчаянии ксендз, поспешно поднимаясь с колен, чтобы распорядиться насчет обеда и напитков.
   А четверть часа спустя он уже распевал светские песенки и пил, как улан.
   В тот вечер, когда пришел Иойна, ксендз собирался с визитом к одному из окрестных помещиков. Он знал, что приедет человек двадцать гостей, в том числе инженер из Варшавы с самыми свежими новостями; будут, как водится, преферанс, отличный ужин и редкие вина, припасенные для инженера, который сватался к дочке помещика. Ксендз несколько дней провел в одиночестве и теперь с лихорадочным нетерпением ждал минуты отъезда. Ему до смерти наскучило смотреть из одного окна во двор, где разжиревший работник колол дрова, а из другого в сад, занесенный снегом, наскучили все те же голые деревья, на которых кричали галки; он стосковался по людям и насилу дождался вечера. Теперь он уже считал не часы, а минуты, но когда снова взглядывал на циферблат, думая, что уже пора ехать, к изумлению его, оказывалось, что прошло всего четверть часа.
   Викарий жил в другом доме; он ложился спать, как только садилось солнце и надевал на ночь суконный, на вате, колпак. Это было единственное, что немного забавляло ксендза, который не любил своего помощника. Чтобы как-нибудь скоротать время до отъезда, он потребовал самовар, раскурил трубку и замечтался:
   «Будут сегодня пани Теофилёва с мужем или не будут?.. Ну, он-то человек на редкость глупый, но она… Боже милосердный, о чем же я думаю!..»
   Но как ни корил себя ксендз, все время он видел зеленоватые глаза пани Теофилёвой, с тоской устремленные на него, видел то необычное выражение лица, с каким она недавно сказала:
   — Знаете, в жизни бывают драмы, более тяжелые, чем на сцене…
   Тогда он ей ничего не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Но сейчас, отсчитывая медленные удары маятника, наедине с самим собой, он признавал, что в жизни бывают не только тяжелые, но и страшные драмы.
   Что за адская мука — таить от самого себя свои мысли!
   Он поднес трубку к губам, глубоко затянулся и вдруг вздрогнул. Ему почудилось, что его сутана коснулась шелкового платья.
   — Господи, смилуйся надо мной! — прошептал он, вставая из-за стола.
   Но стоило ему сесть, как он снова видел зеленоватые глаза и ощущал жгучее прикосновение шелковою платья.
   «Ах, скорей бы уж ехать… Мороз отрезвит меня… Впрочем, я весь вечер буду играть в преферанс…»
   Так он убеждал себя, но сам не вполне этому верил. Он знал, что дамы задержат его в гостиной и что он увидит устремленные на него, как всегда, ее дивные глаза и печальное лицо, на котором словно запечатлелись слова: «Знаете, в жизни бывают драмы…»
   Вдруг постучались в дверь. Вошел Иойна и поклонился до земли.
   — Хорошо, что ты пришел! — воскликнул ксендз. — Я даже хотел послать за тобой: у меня набралась куча платья, которое нужно привести в порядок.
   — Слава богу! — ответил еврей. — Я уже целую неделю сижу без работы. И еще пани экономка сказала, что на кухне испортились часы…
   — Ты умеешь и часы чинить?..
   — А как же? У меня даже инструменты при себе.
   — Отлично!.. Портной и часовщик.
   — Я и шорник, и зонтики исправляю, и посуду умею лудить.
   — Ну, если так, оставайся у меня на всю зиму. А когда ты примешься за работу?
   — Сейчас же и засяду.
   — На ночь глядя? — спросил ксендз.
   — Я работаю и ночью. В мои годы уже немного спят.
   — Как хочешь. Так ты ступай во флигель и скажи, чтобы тебе дали поужинать. Чаю тебе сейчас принесут.
   — Прошу вас, извините меня, — поклонился старик, — но если можно, пусть сахар будет отдельно.
   — Ты пьешь без сахару?
   — Наоборот, я даже люблю, чтобы чай был очень сладкий, но пью пустой, а сахар прячу для внуков.
   — Пей с сахаром! Для внуков получишь отдельно, — засмеялся ксендз, удивляясь хитроумию старика. — Валентий, подай мне шубу, — вдруг заторопился он, услышав, как подкатили сани.
   Еврей снова поклонился.
   — Еще раз извиняюсь, — сказал он, — но я к вам пришел от Слимака…
   — От Слимака?.. — повторил ксендз. — Ах да! Это ведь у него был пожар.
   — То есть даже не от Слимака… он бы не посмел к вам посылать. Но сегодня его жена померла, и у него что-то неладно в голове; они оба лежат в конюшне, и даже некому воды подать, даже коров не поили целый день.
   Ксендз ахнул.
   — Как? Никто из деревни их не навестил?..
   — Я опять попрошу извинения, — поклонился еврей, — но в деревне болтают, что на него обрушился гнев божий. Так по этому случаю он должен погибнуть, если никто его не спасет.
   И старик поглядел в глаза ксендзу, словно желая сказать, что именно он должен спасти Слимака.
   Ксендз так стукнул об пол чубуком, что трубка треснула.
   — Ну, я, с вашего позволения, пойду во флигель, — прибавил еврей.
   Он взял мешок, палку и вышел.
   У крыльца позвякивали бубенчики, напоминая ксендзу, что пора ехать к соседу. Валентий стоял в комнате с шубой в руках.
   «Там меня ждут, — думал ксендз, уперев в пол выгнувшийся дугой чубук. — Приехал инженер… Может быть, я понадоблюсь при обручении… („Может быть, ты целую неделю не увидишь пани Теофилёву“, — тише мысли шепнул ему внутренний голос.) А этот мужик может потерпеть и до завтра, тем более что все равно я не воскрешу покойницу…»
   Ах, как мучителен выбор между блестящим раутом и ночным посещением погорельца, который лежит рядом с трупом в конюшне…
   — Давай шубу! — сказал ксендз. — Нет, погоди… — И он прошел к себе в спальню.
   «Сейчас около восьми, — соображал он. — Если я поеду к нему, будет уже поздно ехать к ним».
   И снова в пустой комнате он увидел зеленоватые глаза и печальное личико, снова услышал слова: «В жизни бывают драмы…»
   — Шубу!.. Постой… Погляди, Валентий, поданы ли лошади?
   — Стоят у крыльца, — ответил слуга.
   — Ага… А ночь светлая?
   — Светлая.
   — Ага! Сходи к экономке и вели ей накормить старика. И пусть поставит ему лампу поярче, если он захочет работать ночью.
   Валентий вышел.
   — Нет, не могу я быть рабом всех погорельцев и баб, которые здесь умирают. Подождут до завтра. Да и нестоящий он, должно быть, человек, если никто из деревни не поспешил ему на помощь.
   Ксендз ненароком взглянул на распятие — и вздрогнул. Ему показалось, что и у спасителя зеленоватые глаза.
   — Святые раны господни, — прошептал он. — Что со мной делается? И это я — гражданин, священник, колеблюсь между развлечением и помощью несчастному… Священник!.. Гражданин!..
   Он схватился обеими руками за голову и зашагал по комнате. Вошел Валентий.
   Ксендз повернул к нему побледневшее лицо.
   — Возьми корзинку, — сказал он изменившимся голосом, — положи туда мясо от обеда, хлеб, бутылку меду и отнеси в сани.
   Слуга удивился, но выполнил приказание.
   «А что, если он умирает? — думал ксендз. — Захватить, может быть, святые дары?.. Ужасно!.. — шепнул он, снова увидев перед собой эти удивительные глаза. — Я проклят, навеки проклят… Боже, смилуйся надо мной…»
   Он бил себя в грудь и отчаивался в возможности своего спасения, забывая, что отец небесный ведет счет не раутам или выпитым бутылкам, а тяжким мукам борющегося с собой человеческого сердца.


XI


   Через полчаса раскормленные лошади ксендза остановились перед хутором Слимака. Ксендз зажег хранившийся под козлами фонарик и, неся его в одной руке, а корзину в другой, направился к конюшне.
   Едва толкнув дверь, он увидел труп Слимаковой. Взглянул направо: на соломе сидел мужик, закрывая рукой глаза от света.
   — Кто тут? — спросил Слимак.
   — Я, ксендз.
   Мужик вскочил, накинул на плечи тулуп. Лицо его выражало удивление; видимо, он не мог понять, что происходит. Пошатываясь, он переступил порог и, став против ксендза, глядел на него, разинув рот.
   — Чего вам? — тихо спросил он.
   — Я принес тебе благословение господне. Тут холодно: надень тулуп и подкрепись, — сказал ксендз.
   Он поставил корзину на высокий порог и вынул из нее хлеб, мясо и бутылку меду.
   Слимак подвинулся ближе, заглянул ксендзу в лицо, потрогал руками шубу и вдруг повалился ему в ноги, рыдая:
   — До чего же мне тяжко!.. Так тяжко!.. Ох, до чего тяжко!..
   — Benedicat te omnipotens Deus[13], — благословил его ксендз.
   И неожиданно, вместо того чтобы перекрестить, обнял его за плечи и опустился с ним рядом на порог. Так они долго сидели — элегантный ксендз и бедный, плачущий мужик в его объятиях.
   — Ну, успокойся, брат, успокойся… Все будет хорошо… Господь не оставляет детей своих…
   Он поцеловал его и утер ему слезы. Слимак с воплем снова упал в ноги ксендзу.
   — Теперь мне и помирать не страшно… — всхлипывал он. — Теперь мне можно и в пекло провалиться за все мои грехи, когда мне выпало такое счастье, что сам ксендз сжалился надо мной… А стою ли я? Да проживи я хоть сто лет, хоть бы я на коленях дополз до святой земли, мне этого не заслужить…
   Не вставая с колен, он отодвинулся и у ног ксендза стал отбивать земные поклоны, словно перед алтарем. Прошло мною времени, прежде чем ксендзу удалось успокоить Слимака. Наконец он заставил его подняться и надеть тулуп.
   — Выпей, — сказал ксендз, протягивая ему чарку меду.
   — Да я не смею, благодетель, — смущенно ответил мужик.
   — Ну, я пью за твое здоровье. — И ксендз пригубил чарку.
   Слимак принял мед дрожащими руками и, снова опустившись на колени, выпил.
   — Что, вкусно? — спросил ксендз.
   — Ух, добро! Арак против него дрянь… — ответил мужик уже другим тоном и поцеловал ксендзу руку. — Видать, тут кореньев много положено, — прибавил он.
   Потом ксендз уговорил его съесть кусок мяса с хлебом и выпить еще меду. Еда заметно подкрепила Слимака.
   — А теперь расскажи мне, брат, что с тобой случилось, — начал ксендз. — Помнится, ты был прежде зажиточный хозяин.
   — Долго рассказывать, благодетель. Один сын у меня потонул, другой сидит в тюрьме, жена померла, лошадей у меня украли, хату подожгли. А все мои беды начались с того самого времени, как пан продал имение, как начали строить дорогу да как пришли сюда немцы. Вот за этих первых дорожников, еще когда они тыкали колышки в поле, и взъярились на меня в деревне. Это все Иосель их подбивал из-за того, что землемеры у меня покупали цыплят и всякую всячину. Он и по нынешний день их подуськивает…