Страница:
Вдруг скрипнула дверь в сенях.
— Мацек, — пробормотал хозяин.
Но никто не вошел. Зато послышался шорох, как будто кто-то шарил рукой по стене, не находя двери в хату.
— Ослеп он, что ли? — проворчала хозяйка и нетерпеливым движением отворила дверь.
У входа кто-то стоял, но не Мацек: небольшого роста, широкий, закутанный в промокшее рядно. Хозяйка попятилась назад, в сени упал отблеск огня, и из-под рядна показалось лицо медного оттенка, точно прокопченное, с коротким толстым носом и косыми глазами, которые едва виднелись из-под опухших век.
— Слава Иисусу Христу, — проговорил хриплый голос.
— Это ты, Зоська? — с удивлением спросила хозяйка.
— Да, я.
— Ну, входи скорей, а то холоду напустишь в хату.
Странная гостья вошла и молча остановилась на пороге. Теперь можно было разглядеть на руках у нее ребенка, белого, как кость, с посиневшими губами; из-под рядна высунулась его ручка, тоненькая, как прутик.
— Куда ты собралась в такую пору? — спросил Слимак.
— Работу иду искать, — ответила женщина.
Она посмотрела по сторонам, словно искала, где присесть, но, не найдя, отошла к дверям и села на корточки у порога, прислонившись к стене.
— В деревне болтают, — говорила она глухим, хриплым голосом, — что у вас теперь деньги завелись. Я подумала, может, вам потребуется работница, вот и пришла…
— Не надо нам работницы, — сказала хозяйка. — Живет у нас Магда, и той делать нечего.
— Ты как же умудрилась без места остаться? — спросил Слимак.
— Летом я ходила жать, а теперь никто не хочет меня брать с ребенком. Одну скорей бы взяли.
В эту минуту вошел Мацек и вздрогнул от изумления, увидев Зоську.
— Ты как сюда попала?.. — спросил он.
— Работу ищу. Говорят, Слимак стал богач. Я и зашла; думала, может, возьмут меня в работницы. Да с ребенком и Слимак не берет.
— О, господи, господи… — прошептал батрак при виде нищеты, еще горшей, чем его собственная.
— Что-то ты уж очень причитаешь над ней, как будто совесть тебя грызет? — язвительно проговорила хозяйка.
— Всякому жалко смотреть на такую нужду, — пробормотал Слимак.
— А уж особенно тому, кто в этом виноват, — снова съязвила Слимакова.
— Я не виноват, — ответил Мацек, пожимая плечами. — А все-таки жаль мне и ее и ребенка.
— Так и бери ее, раз тебе жалко, — сердито сказала хозяйка. — А что, Зоська, отдала бы ты ребенка Овчажу?.. Кто там у тебя: мальчик или девочка?
— Девочка, — прошептала Зоська, глядя на Овчажа. — Ей уже два года. — И прибавила: — Хочешь, возьми ее себе…
— Куда мне ее? — ответил батрак. — Оно, конечно, жалко…
— Хочешь, бери… Бери, бери ее, если хочешь… Слимак теперь богач, и ты богач…
— Он-то у нас богач. По шесть рублей в одно воскресенье пропивает, — издевалась Слимакова.
— Если вправду ты такой богатый, что по шесть рублей в одно воскресенье пропиваешь, так бери ее, — говорила Зоська все настойчивее.
Она развернула рядно, взяла ребенка и положила его на мокрый земляной пол. Ребенок, казалось, стал еще бледнее, но не издавал ни звука.
— Глупые это шутки, Ягна, — буркнул Слимак, оборачиваясь к жене.
Зоська потянулась и вскочила на ноги.
— Вот мне и легко, хоть один разок в жизни… — возбужденно проговорила она. Глаза ее дико горели. — Сколько раз я думала: «Ох, не вытерплю, брошу ее где-нибудь на дороге, а то и в воду…» Ты, если хочешь, бери ее… Возьми, возьми, только смотри береги, а то я, как вернусь да не найду ее, все зенки тебе выцарапаю…
— Что ты болтаешь, взбесилась ты, что ли?.. — вразумлял ее Слимак. — Перекрестись!..
— Пускай тот крестится, кто идет на смерть, а я пойду работать… Болтали, будто вы теперь богач… Я думала, может, потребуется вам работница, вот и зашла… А нет, так и не надо, пойду дальше…
— Чего с дурой толковать! Садитесь ужинать, — прикрикнула хозяйка и в сердцах схватила горшок с огня.
От резкого движения головешки рассыпались по всему полу, а одна упала наземь, прямо к босым ногам Зоськи.
— Горит!.. Горит!.. Горит!.. — закричала Зоська, отскакивая к двери. — Все сгорит, хата сгорит и рига сгорит… Только Зоська убежит, в одной рубахе убежит и… в одной рубахе так и будет ходить до самой смерти…
Как пьяная, она толкнулась в дверь, шатаясь, выбежала в сени, из сеней во двор, все повторяя: «Горит!.. Горит!..» Крик ее послышался за окном, потом в палисаднике, потом на дороге. Наконец, он затих, заглушенный шумом дождя. В хате на полу остался ребенок, худой и странно тихий.
— Держите ее! — в бешенстве крикнула Слимакова. — Беги, Мацек!..
Но Мацек не двинулся с места, зато поднял голос Слимак:
— Что ты болтаешь? Кто побежит за помешанной среди ночи? Разве затем, чтобы черт башку ему оторвал?
— Прикидывается помешанной, а сама дитенка нам подбросила, — ворчала хозяйка.
— Чего тут прикидываться? Помнишь небось, когда она еще у нас жила, всякий раз к новому месяцу она словно порченая делалась. А теперь и вовсе рехнулась, как погорели они у Скшипа.
— Она и подожгла.
Слимак махнул рукой.
— Кто это видел? На убогих-то все валят, а лихие люди пользуются.
— А что ты будешь делать с этой приблудой? — вспыхнула хозяйка. — Может, думаешь, я буду кормить всякую найденку?
— Ну вот, не за ворота ж ее выбросить? Да ты не бойся, придет за ней Зоська — не нынче, так завтра.
— А не придет, ты эту найденку в волость свезешь. Не хочу я ни одной ночи держать у себя в доме такого ребенка, — выходила из себя хозяйка.
— Куда ж ты ее денешь? — вскипел Слимак.
— Я ее к себе возьму, в конюшню, — тихо проговорил Овчаж.
Он подошел к порогу, неловко поднял ребенка с пола и, усевшись в углу на лавке, принялся его кутать и укачивать. В хате вдруг все затихло; потом из неосвещенной половины вынырнула Магда, за ней Ендрек и Стасек; они окружили Овчажа, разглядывая маленькую.
— А уж высохла она, как щепка, — прошептала Магда.
— И не шевелится, только все смотрит, — прибавил Ендрек.
— Придется вам, Мацек, кормить ее из тряпочки, — снова сказала Магда. — Я найду вам чистенькую.
— Садитесь ужинать, — позвала хозяйка уже не так сердито.
Она посмотрела на ребенка — сперва издали, потом склонилась над ним и, наконец, коснулась пальцами его желтого, сморщенного личика.
— Сука, а не мать! — пробормотала она. — Магда, — прибавила она громче, — налей-ка молока в чашку да покорми найденку, а ты, Мацек, садись ужинать.
— Пускай Магда вперед поест, я сам накормлю сиротку, — сказал батрак.
— Ну как же, он накормит!.. Да он и держать ее толком не умеет! — огрызнулась девушка и хотела отобрать у него ребенка.
— Не тронь! — проворчал Овчаж.
— Отдайте ее!.. — кричала Магда.
— Ну, оставь, не тормоши ее, Магда, — сказала хозяйка. — Налей молока да сверни чистую тряпицу, и пускай Мацек ее кормит, раз ему охота.
Через минуту Мацек уже держал в руках тряпочку, свернутую рожком, и кормил ребенка, к неудовольствию Магды, которая, забыв про ужин, поминутно делала замечания:
— Нет, гляньте-ка, все лицо ей вымазал!.. А на пол-то как проливает… Чего вы ей в нос-то суете тряпку?.. Еще задохнется девочка!..
Батрак чувствовал, что он плохая нянька, но ребенка из рук не выпускал. Он наспех проглотил немного затирухи, не доев, отставил миску, укутал сиротку зипуном и поскорей улизнул к себе в конюшню.
Едва он вошел туда, одна лошадь заржала, а другая впотьмах повернула голову и стала обнюхивать ребенка.
— Так, так, поздоровайся! — сказал Овчаж. — Видишь, новый конюх к нам нанялся, только кнута еще в руке не удержит. Ха-ха!
На дворе все еще лил дождь. Двери конюшни затворились, и все затихло. Когда через некоторое время из хаты вышел Слимак посмотреть, не прояснилось ли, ему послышалось, что Мацек уже храпит в конюшне.
— Спят, видно, — пробормотал хозяин.
Он поглядел на небо и вернулся в сени.
— Как, тепло там найденке? — спросила мужа хозяйка.
— Спят уже, — ответил мужик.
Загремел засов, в печке догорал чуть тлевший огонек и, наконец, погас. Было поздно. Петухи пропели полночь, в ответ им пролаяла собака и запряталась от дождя под телегу; в хате все уснули.
Тогда чуть слышно скрипнула дверь из конюшни и показалась какая-то тень; она скользнула вдоль стены и осторожно прокралась в закут. Это был Мацек. Он вытащил из-за пазухи всхлипывающего ребенка и приложил к коровьему вымени.
— Пососи скотинку, — шепнул он, — раз родная мать тебя бросила. Пососи…
В закуте послышалось тихое почмокивание. Дождь лил по-прежнему.
— Мацек, — пробормотал хозяин.
Но никто не вошел. Зато послышался шорох, как будто кто-то шарил рукой по стене, не находя двери в хату.
— Ослеп он, что ли? — проворчала хозяйка и нетерпеливым движением отворила дверь.
У входа кто-то стоял, но не Мацек: небольшого роста, широкий, закутанный в промокшее рядно. Хозяйка попятилась назад, в сени упал отблеск огня, и из-под рядна показалось лицо медного оттенка, точно прокопченное, с коротким толстым носом и косыми глазами, которые едва виднелись из-под опухших век.
— Слава Иисусу Христу, — проговорил хриплый голос.
— Это ты, Зоська? — с удивлением спросила хозяйка.
— Да, я.
— Ну, входи скорей, а то холоду напустишь в хату.
Странная гостья вошла и молча остановилась на пороге. Теперь можно было разглядеть на руках у нее ребенка, белого, как кость, с посиневшими губами; из-под рядна высунулась его ручка, тоненькая, как прутик.
— Куда ты собралась в такую пору? — спросил Слимак.
— Работу иду искать, — ответила женщина.
Она посмотрела по сторонам, словно искала, где присесть, но, не найдя, отошла к дверям и села на корточки у порога, прислонившись к стене.
— В деревне болтают, — говорила она глухим, хриплым голосом, — что у вас теперь деньги завелись. Я подумала, может, вам потребуется работница, вот и пришла…
— Не надо нам работницы, — сказала хозяйка. — Живет у нас Магда, и той делать нечего.
— Ты как же умудрилась без места остаться? — спросил Слимак.
— Летом я ходила жать, а теперь никто не хочет меня брать с ребенком. Одну скорей бы взяли.
В эту минуту вошел Мацек и вздрогнул от изумления, увидев Зоську.
— Ты как сюда попала?.. — спросил он.
— Работу ищу. Говорят, Слимак стал богач. Я и зашла; думала, может, возьмут меня в работницы. Да с ребенком и Слимак не берет.
— О, господи, господи… — прошептал батрак при виде нищеты, еще горшей, чем его собственная.
— Что-то ты уж очень причитаешь над ней, как будто совесть тебя грызет? — язвительно проговорила хозяйка.
— Всякому жалко смотреть на такую нужду, — пробормотал Слимак.
— А уж особенно тому, кто в этом виноват, — снова съязвила Слимакова.
— Я не виноват, — ответил Мацек, пожимая плечами. — А все-таки жаль мне и ее и ребенка.
— Так и бери ее, раз тебе жалко, — сердито сказала хозяйка. — А что, Зоська, отдала бы ты ребенка Овчажу?.. Кто там у тебя: мальчик или девочка?
— Девочка, — прошептала Зоська, глядя на Овчажа. — Ей уже два года. — И прибавила: — Хочешь, возьми ее себе…
— Куда мне ее? — ответил батрак. — Оно, конечно, жалко…
— Хочешь, бери… Бери, бери ее, если хочешь… Слимак теперь богач, и ты богач…
— Он-то у нас богач. По шесть рублей в одно воскресенье пропивает, — издевалась Слимакова.
— Если вправду ты такой богатый, что по шесть рублей в одно воскресенье пропиваешь, так бери ее, — говорила Зоська все настойчивее.
Она развернула рядно, взяла ребенка и положила его на мокрый земляной пол. Ребенок, казалось, стал еще бледнее, но не издавал ни звука.
— Глупые это шутки, Ягна, — буркнул Слимак, оборачиваясь к жене.
Зоська потянулась и вскочила на ноги.
— Вот мне и легко, хоть один разок в жизни… — возбужденно проговорила она. Глаза ее дико горели. — Сколько раз я думала: «Ох, не вытерплю, брошу ее где-нибудь на дороге, а то и в воду…» Ты, если хочешь, бери ее… Возьми, возьми, только смотри береги, а то я, как вернусь да не найду ее, все зенки тебе выцарапаю…
— Что ты болтаешь, взбесилась ты, что ли?.. — вразумлял ее Слимак. — Перекрестись!..
— Пускай тот крестится, кто идет на смерть, а я пойду работать… Болтали, будто вы теперь богач… Я думала, может, потребуется вам работница, вот и зашла… А нет, так и не надо, пойду дальше…
— Чего с дурой толковать! Садитесь ужинать, — прикрикнула хозяйка и в сердцах схватила горшок с огня.
От резкого движения головешки рассыпались по всему полу, а одна упала наземь, прямо к босым ногам Зоськи.
— Горит!.. Горит!.. Горит!.. — закричала Зоська, отскакивая к двери. — Все сгорит, хата сгорит и рига сгорит… Только Зоська убежит, в одной рубахе убежит и… в одной рубахе так и будет ходить до самой смерти…
Как пьяная, она толкнулась в дверь, шатаясь, выбежала в сени, из сеней во двор, все повторяя: «Горит!.. Горит!..» Крик ее послышался за окном, потом в палисаднике, потом на дороге. Наконец, он затих, заглушенный шумом дождя. В хате на полу остался ребенок, худой и странно тихий.
— Держите ее! — в бешенстве крикнула Слимакова. — Беги, Мацек!..
Но Мацек не двинулся с места, зато поднял голос Слимак:
— Что ты болтаешь? Кто побежит за помешанной среди ночи? Разве затем, чтобы черт башку ему оторвал?
— Прикидывается помешанной, а сама дитенка нам подбросила, — ворчала хозяйка.
— Чего тут прикидываться? Помнишь небось, когда она еще у нас жила, всякий раз к новому месяцу она словно порченая делалась. А теперь и вовсе рехнулась, как погорели они у Скшипа.
— Она и подожгла.
Слимак махнул рукой.
— Кто это видел? На убогих-то все валят, а лихие люди пользуются.
— А что ты будешь делать с этой приблудой? — вспыхнула хозяйка. — Может, думаешь, я буду кормить всякую найденку?
— Ну вот, не за ворота ж ее выбросить? Да ты не бойся, придет за ней Зоська — не нынче, так завтра.
— А не придет, ты эту найденку в волость свезешь. Не хочу я ни одной ночи держать у себя в доме такого ребенка, — выходила из себя хозяйка.
— Куда ж ты ее денешь? — вскипел Слимак.
— Я ее к себе возьму, в конюшню, — тихо проговорил Овчаж.
Он подошел к порогу, неловко поднял ребенка с пола и, усевшись в углу на лавке, принялся его кутать и укачивать. В хате вдруг все затихло; потом из неосвещенной половины вынырнула Магда, за ней Ендрек и Стасек; они окружили Овчажа, разглядывая маленькую.
— А уж высохла она, как щепка, — прошептала Магда.
— И не шевелится, только все смотрит, — прибавил Ендрек.
— Придется вам, Мацек, кормить ее из тряпочки, — снова сказала Магда. — Я найду вам чистенькую.
— Садитесь ужинать, — позвала хозяйка уже не так сердито.
Она посмотрела на ребенка — сперва издали, потом склонилась над ним и, наконец, коснулась пальцами его желтого, сморщенного личика.
— Сука, а не мать! — пробормотала она. — Магда, — прибавила она громче, — налей-ка молока в чашку да покорми найденку, а ты, Мацек, садись ужинать.
— Пускай Магда вперед поест, я сам накормлю сиротку, — сказал батрак.
— Ну как же, он накормит!.. Да он и держать ее толком не умеет! — огрызнулась девушка и хотела отобрать у него ребенка.
— Не тронь! — проворчал Овчаж.
— Отдайте ее!.. — кричала Магда.
— Ну, оставь, не тормоши ее, Магда, — сказала хозяйка. — Налей молока да сверни чистую тряпицу, и пускай Мацек ее кормит, раз ему охота.
Через минуту Мацек уже держал в руках тряпочку, свернутую рожком, и кормил ребенка, к неудовольствию Магды, которая, забыв про ужин, поминутно делала замечания:
— Нет, гляньте-ка, все лицо ей вымазал!.. А на пол-то как проливает… Чего вы ей в нос-то суете тряпку?.. Еще задохнется девочка!..
Батрак чувствовал, что он плохая нянька, но ребенка из рук не выпускал. Он наспех проглотил немного затирухи, не доев, отставил миску, укутал сиротку зипуном и поскорей улизнул к себе в конюшню.
Едва он вошел туда, одна лошадь заржала, а другая впотьмах повернула голову и стала обнюхивать ребенка.
— Так, так, поздоровайся! — сказал Овчаж. — Видишь, новый конюх к нам нанялся, только кнута еще в руке не удержит. Ха-ха!
На дворе все еще лил дождь. Двери конюшни затворились, и все затихло. Когда через некоторое время из хаты вышел Слимак посмотреть, не прояснилось ли, ему послышалось, что Мацек уже храпит в конюшне.
— Спят, видно, — пробормотал хозяин.
Он поглядел на небо и вернулся в сени.
— Как, тепло там найденке? — спросила мужа хозяйка.
— Спят уже, — ответил мужик.
Загремел засов, в печке догорал чуть тлевший огонек и, наконец, погас. Было поздно. Петухи пропели полночь, в ответ им пролаяла собака и запряталась от дождя под телегу; в хате все уснули.
Тогда чуть слышно скрипнула дверь из конюшни и показалась какая-то тень; она скользнула вдоль стены и осторожно прокралась в закут. Это был Мацек. Он вытащил из-за пазухи всхлипывающего ребенка и приложил к коровьему вымени.
— Пососи скотинку, — шепнул он, — раз родная мать тебя бросила. Пососи…
В закуте послышалось тихое почмокивание. Дождь лил по-прежнему.
VI
Весной должны были приступить к постройке дороги, и весть об этом вызвала волнение в деревне. В зимние вечера за пряжей вместо сказок рассказывали то о каких-то неизвестных людях, скупавших у крестьян землю, то о бедном мужике, который продал песчаный холмик, а купил за него десять моргов самой лучшей земли, то о незнакомых евреях, понаехавших в местечко и к ним в деревню — в корчму и к арендатору.
В декабре, после летней поездки, вернулся помещик с женой, и тотчас распространился слух, что имение будут продавать. Правда, сам пан по-прежнему играл на органе и только улыбался, когда кто-нибудь из служащих робко его спрашивал, верно ли, что он расстается с родовым поместьем. Но пани каждый вечер рассказывала горничной, как им весело будет в Варшаве, куда они переезжают. Час спустя горничная шепотом пересказывала эти новости писарю, который собирался на ней жениться; писарь на другое утро передавал их по секрету управляющему и приказчику, а в полдень их повторяли уже везде — на кухне, в клетях, в хлевах, в конюшнях и овчарнях — разумеется, под строжайшим секретом.
К вечеру весть проникала в корчму, из корчмы разносилась по хатам, и, наконец, докатывалась до местечка.
Слимак, часто работавший в имении, тоже слышал эти разговоры и видел их последствия. Видел и удивлялся могуществу такого слова, как «продажа».
Поистине, оно творило чудеса. Из-за него батраки теперь работали спустя рукава, из-за него с нового года уволился управляющий. Из-за него отощала безропотная рабочая скотина, из-за него из овинов исчезали снопы, а из амбаров зерно. Слово это пожирало запасные колеса и сбрую, вырывало замки и скобы у дверей, выламывало доски из заборов и колья из плетней. Оно же каждый вечер уводило прислугу в корчму, а чуть ночь потемней — неведомо куда угоняло то гуся, то индейку, то поросенка или овцу!
Всемогущее слово! Оно прозвучало по всему имению, по деревне и по местечку, откуда каждый день торговцы приносили счета. Его можно было прочесть на лицах обитателей имения, в печальных глазах отощавшей скотины, на всех дверях, во всех выбитых окнах, заклеенных бумагой. Не слышали его только двое: пан, все время игравший на органе, и пани, мечтавшая об отъезде в Варшаву. Если же кто-нибудь из соседей спрашивал, правда ли, что имение продается, он только улыбался и пожимал плечами, а она отвечала со вздохом:
— Мы хотели бы продать, в деревне такая скука. Но что же делать, если муж не находит покупателя!..
Слимак, которому иногда случалось встречаться с помещиком, зорко к нему присматривался и не верил в продажу.
«Какой он там ни есть, — думал о нем мужик, — а ведь загоревал бы он от такой-то беды. Ведь они тут живут испокон веков: и родились тут и выросли, все их деды-прадеды похоронены на здешнем погосте. Камень, не то что человек, и тот бы извелся, если б кто столкнул его со старого места. Да и с чего бы ему продавать, банкрот он, что ли? Деньги у него есть, это все знают».
Так думал мужик, потому что мерил пана на свой аршин, и уж вовсе не способен был понять, что такое молодая жена, скучающая в деревне.
А в то время, как он, обманутый спокойным лицом помещика, делал свои выводы, в корчме, под руководством шинкаря Иоселя, между мужиками побогаче происходили важные совещания.
Однажды утром, в середине января, в хату к Слимакам влетела старуха Собесская. Зимнее солнце еще не успело осмотреться по сторонам, а у нее уже огнем горели щеки и налились кровью глаза. Бабка прибежала в старом, как она сама, тулупе и в рубахе, разорванной на иссохшей груди.
— Ну, ставьте-ка водку, — закричала она, споткнувшись о порог, — а уж я вам кой-чего расскажу.
Слимак собирался молотить, но после такого вступления сел у печки и велел подать старухе водки, зная, что бабка не бросает слов на ветер.
Она выпила большую чарку, топнула ногой и крякнула: «Ух-ха!..» Потом утерла рот и начала рассказывать:
— Слыхали, что пан продает имение: леса, поля — все? Может, только оставит себе дом да сад…
Слимаку на ум пришел его луг, и он весь похолодел. Но коротко ответил:
— Басни!
— Басни?.. — повторила старуха, стараясь подавить икоту. — А я вам скажу, что не басни это, а истинная правда. И еще вам скажу, что нынче мужики, главные наши богатей, сговариваются с Иоселем и с Гжибом купить имение у помещика… Как есть, все имение, провались я на этом месте!..
— Как же это они сговариваются без нас? — сердито спросила Слимакова.
— А вас они не хотят принимать. Говорят, что и так вы будете у самой дороги и что вы уже успели на ней подработать и обидеть других…
Старуха выпила еще чарку и хотела продолжать, но водка ударила ей в голову. Она только крякнула: «Ух-ха!» — и потащила Слимака плясать, однако силы сразу ее покинули. Как подкошенный стебель, она повисла на руке мужика; тот вынес ее в сени и едва уложил в углу на подстилке, как бабка захрапела, до того ее разморило.
Следующие полдня Слимак потихоньку советовался с женой, что делать в такой оказии. К вечеру он надел новый овчинный полушубок и отправился в корчму на разведки.
Пока он шел, на дворе стемнело, и в корчме зажгли огонь. Отворив дверь, Слимак увидел за столом Гжиба и Лукасяка. При свете сальной свечи мужики в тяжелой зимней одежде походили на огромные камни, какие дремлют кое-где в полях, охраняя межи. За стойкой сидел Иосель в грязной полосатой фуфайке. У него был острый нос, острая бородка, острые кончики пейсов, острые локти, даже во взгляде было что-то колючее.
— Слава Иисусу Христу! — поздоровался Слимак.
— Вовек! — небрежно ответил Иосель.
Гжиб и Лукасяк, сидевшие, развалясь, за столом, только кивнули ему головой.
— Что нынче пьют хозяева? — спросил Слимак.
— Чай, — ответил шинкарь.
— Дай-ка и мне. Да черного, как смола, и побольше араку.
— Вы пришли сюда чай пить? — насмешливо спросил Иосель.
— Не за чаем я пришел, а разузнать…
— О том, что вам наговорила Собесская, — проворчал шинкарь.
Слимак уселся подле Гжиба и повернулся к нему.
— Вы что, имение надумали покупать у пана?
Мужики взглянули на Иоселя, он усмехнулся. Наконец ответил Лукасяк:
— Э-э… Так, толкуем от нечего делать!.. Да и у кого в деревне найдутся деньги на такое дело?
— Вы двое могли бы купить, — заметил Слимак, — вы да Гжиб.
— Может, и могли бы, — подхватил Гжиб, — да для себя и для своих деревенских.
— Ну, а я что же? — спросил Слимак.
— Вы нас не пускали в свои дела, так не суйтесь в наши.
— Не ваше это дело, а общее.
— Именно мое! — горячился Гжиб.
— Такое же, как и мое.
— Именно не такое… — настаивал на своем старик, стуча кулаком. — Не понравится мне кто, не приму его в долю — и баста!..
Шинкарь усмехнулся.
Лукасяк, заметив, что Слимак бледнеет от бешенства, взял Гжиба за руку.
— Пошли, кум, домой, — сказал он. — Чего ругаться, когда и дело-то еще неверное? Пошли, кум.
Гжиб взглянул на Иоселя и поднялся с лавки.
— Стало быть, без меня хотите покупать? — снова спросил Слимак.
— Цыплят-то вы летом скупали без нас, — ответил Гжиб.
Оба пожали руку Иоселю и вышли из корчмы, не простясь со Слимаком.
Шинкарь посмотрел им вслед, продолжая усмехаться.
Когда скрип шагов по снегу затих, он повернулся к Слимаку.
— Ну, хозяин, видите, как нехорошо у евреев хлеб отбивать? Из-за вас я потерял рублей пятьдесят, а вы и всего-то заработали двадцать пять, зато вражды себе нажили в деревне на целую сотню.
— И они без меня купят землю у пана? — спросил Слимак.
— А почему бы им не купить без вас? Какое им дело, что вы на этом потеряете, если им будет хорошо?
Мужик покачал головой.
— Ну-ну! — прошептал он.
— Я, верно, мог бы помирить вас с деревней, — продолжал Иосель, — но зачем мне это? Один раз вы уже меня обидели, а сердце у вас никогда ко мне не лежало.
— И не помиришь? — спросил Слимак.
— Помирить я могу, но у меня есть свои условия.
— Ну?..
— Во первых, вы отдадите мне те пятьдесят рублей, которые я летом из-за вас потерял, а потом… построите на своей земле хату и сдадите ее моему шурину.
— А что он там будет делать?
— Он будет держать лошадей и будет ездить на железную дорогу.
— А мне что делать с моими лошадьми?
— А у вас останется ваша земля.
Мужик поднялся с лавки.
— Нет уж, не надо мне чаю, — сказал он.
— А я и в доме его не держу, — пренебрежительно ответил шинкарь.
— Не дам я вам эти пятьдесят рублей и хату для шурина вашего не стану строить.
— Ну-ну, как хотите, — ответил Иосель.
Слимак вышел из корчмы, хлопнув дверью. Иосель повернул ему вслед свой острый нос и острую бородку, меланхолически усмехнувшись. В ночной темноте Слимак сперва наткнулся на господского батрака с тяжелым мешком ржи на спине, потом заметил девку-работницу, которая кралась между плетней, пряча под тулупом гуся, а Иосель все продолжал усмехаться. Он усмехался, отдавая батраку два злотых за рожь вместе с мешком; усмехался, покупая у девки гуся за бутылку прокисшего пива; усмехался, слушая мужиков, совещавшихся насчет покупки имения; усмехался, когда платил старому Гжибу два рубля в месяц со ста, и усмехался, когда брал у молодого Гжиба два рубля в месяц с десяти.
Усмешка казалась неотделимой от его острого лица, как грязная полосатая фуфайка от его тела.
В хате Слимака уже погас огонь в печке и давно спали дети, когда он, вернувшись из корчмы, стал впотьмах раздеваться.
— Ну что? — спросила его жена.
— Это все Иоселевы проделки, — ответил мужик. — Он ими вертит, как хочет.
— И не примут тебя в долю?
— Они-то нет, да я пойду к самому помещику.
— Завтра пойдешь?
— Завтра. Не то пропадет у меня луг. А без него — что мне, горемычному, делать?.. — вздохнул мужик.
Пришло завтра, пришло и послезавтра, пролетела целая неделя, а Слимак все еще не собрался в имение. Один день он говорил, что ему надо молотить рожь на продажу; другой — что в такой мороз носа не высунешь на улицу; потом — что он надорвался и нутро у него ноет. На самом же деле он и не молотил и не надорвался, но что-то удерживало его дома. То, что мужики называют робостью, шляхта — ленью, а ученые люди — отсутствием воли.
В эти дни он мало ел, ничего не делал, на всех сердился и, вздыхая, бродил по всему хутору. Чаще всего он останавливался у покрытой снегом лужайки и думал; в нем происходила борьба. Рассудок говорил ему, что надо идти в имение и так или иначе покончить с этим делом, а какая-то другая сила наполняла его душу тревогой и сковывала ноги или нашептывала на ухо: «Не спеши, погоди еще денек, все само собой образуется…»
— Юзек, ты чего не идешь к пану? — кричала жена. — Все равно ведь придется пойти и потолковать.
— А ну, как он не продаст мне луг; что тогда?.. — отвечал мужик.
Так он и не мог ни на что решиться, пока однажды вечером Собесская не дала ему знать, что депутаты от деревни были днем у помещика с просьбой продать им имение.
Собесскую совсем одолела ломота в костях, и она попросила у Слимаковой наперсточек водки. Чарка сразу развязала ей язык…
— Дело, видите, вот как было. Пошел Гжиб, да Лукасяк пошел, да Ожеховский, разоделись, словно к святой евхаристии. Пан зазвал их в контору, а Гжиб только откашлялся и давай чесать прямо с порога: «Слыхали мы, говорит, ваша милость, что хотите вы продать свое поместье. Конечно, продать свое добро каждый имеет полное право, равно как и всякий может купить, только бы заплатил как следует. Но, как там ни говори, не годится, чтобы земля, которой испокон веков владели ваши деды-прадеды и которую мы своим мужицким трудом пахали да засевали, не годится, чтобы этакое дело перешло в чужие руки. Стало быть, продайте, ваша милость, имение нам, своим мужикам и соседям, и не смотрите вы на чужих людей, которые землю вашу святую не уважат». Уж так-то хорошо говорил, да чуть ли не целый час, — продолжала Собесская, — ну, точно ксендз с амвона. У Лукасяка так даже поясницу свело, и все, как есть, ревмя ревели. А потом мужики — давай в ноги кланяться пану, а пан — давай обнимать их за шею…
— И что же, покупают?.. — потеряв терпение, перебил ее Слимак.
— Чего ж не покупать?.. Покупают… — протянула бабка. — Только малость в цене не сошлись: пан хочет сто рублей за морг, а мужики-то дают пятьдесят. Но, скажу я вам, так они плакали да целовались, так говорили, чтоб стоять заодно мужику и пану, что богатей наши, наверное, прибавят рубликов по десять, а остальное пан им уступит. Иосель говорит, чтобы по десятке накинули, не больше, да не спеша, тогда, конечно, сторгуют… А умный, холера его возьми, этот Иосель… За эти две недели, что мужики сговариваются в корчме, у него такие барыши, будто сама богородица у нас в деревне объявилась… Ох, царица небесная, чудотворная…
— А против меня он бунтует мужиков? — спросил Слимак.
— Бунтовать не бунтует, — отвечала старуха, — только иной раз ввернет словечко, что, дескать, вы уже не крестьянин, а вроде как купец. Мужики на вас взъелись похуже, чем он. Все забыть не могут, как вы курят у них покупали по злотому, а землемерам продавали по два…
После этих известий Слимак на другое утро отправился в имение и в полдень с кислым видом вернулся домой.
— Ну что? — спросила жена.
— Ну сходил; потом расскажу, дай-ка поесть.
Он разделся и, усевшись за миску щей, начал рассказывать.
— Вошел это я в ворота, смотрю: по одну сторону дома все окна настежь. В такую-то стужу!.. Слышь, Ягна?.. Ну, думаю, может, помер кто, не приведи бог? Заглянул, а тут, в самой большой горнице (в той, где белые столбы, громадная такая, как костел), ездит по полу лакей, — Матеуш его звать. Без сюртука, в фартуке, щеткой подпирается да так и катит, как ребятишки на льду. «Слава Иисусу Христу, — говорю я ему. — Что это вы делаете, Матеуш?» — «Во веки веков, отвечает. Видите, пол натираю. Нынче гостей ожидаем, танцы будут». — «А пан, говорю, не вставал еще?» — «Эх, говорит, встать-то встал, да сейчас он с портным плащ примеряет. Пан-то для танцев рядится краковянином, а пани — цыганкой». — «А я, говорю, хотел пана просить, чтобы он мне луг продал». А Maтеуш, стало быть лакей этот, говорит: «Глупые ваши слова, Слимак! Станет с вами пан толковать про луг, когда у него голова забита краковянином». И опять как пошел ездить, так у меня в глазах и зарябило! Отошел я от окна и малость постоял возле кухни. Слышу шум, гам, огонь пылает, как в кузне, масло так и трещит. Вдруг, смотрю, вылетает из кухни Игнаций Кэмпяж, — поваренком он в доме, — но до того беднягу раскровянило, словно кто топором его тяпнул. «Игнаций, кричу, бог с тобой, кто это из тебя краску пустил?» — «Это, говорит, не из меня. Просто повар съездил мне по морде битой уткой, вот меня и вымазало». — «Слава всевышнему, говорю, что сок не из тебя вышел, а ты вот что скажи: как бы мне поймать пана?» Он и говорит: «Подождите здесь. Только что, говорит, привезли козулю, так пан, верно, выйдет посмотреть на нее». Игнаций побежал к колодцу, а я жду, жду, все кости у меня разломило, а я все жду.
— Ну, а пана ты видел? — в нетерпении прервала его жена.
— Еще бы не видел!
— И говорил с ним?
— А то как же?
— О чем же вы говорили?
— Гм… ну, я говорю: «Прошу вашей милости насчет лужка». А он мне тихо: «Ах… оставь ты меня в покое с делами, не до того мне сейчас».
— Только и всего? — спросила баба.
Слимак развел руками.
— Схожу туда завтра или послезавтра, как отоспятся после танцев.
В это время Мацек Овчаж ехал на санях в лес за дровами. Он вез топор, лукошко с убогой снедью и дочку дурочки Зоськи. Мать, покинув ребенка осенью, по нынешний день не справлялась о нем, и Овчаж выхаживал сиротку. Он кормил девочку, укладывал в конюшне спать и держал при себе, где бы ни работал, боясь хоть на минуту оставить ее без присмотра.
Девочка была хилая, почти не двигалась и даже не кричала. Слимаки и особенно Собесская предсказывали, что она скоро умрет.
— Недели не проживет.
— Завтра помрет.
— Ого! Найденка-то кончилась.
Так говорили о ней в хате. Но девочка прожила неделю, не померла и назавтра и даже, когда ее раз уже все сочли покойницей, снова открыла блеклые глазки.
Мацек, слушая эти предсказания, только отмахивался и приговаривал: «Выживет, ничего с ней не сделается…»
Каждую ночь он тайком давал ей сосать коровье вымя, а днем никогда с ней не разлучался.
— Охота тебе, Мацек, возиться с такой дохлятиной! — не раз повторяла Слимакова. — Ты ей что хочешь говори, хоть молитвы читай, ничего она не смыслит, уж больно глупа. Сроду я такой дурехи не видывала…
В декабре, после летней поездки, вернулся помещик с женой, и тотчас распространился слух, что имение будут продавать. Правда, сам пан по-прежнему играл на органе и только улыбался, когда кто-нибудь из служащих робко его спрашивал, верно ли, что он расстается с родовым поместьем. Но пани каждый вечер рассказывала горничной, как им весело будет в Варшаве, куда они переезжают. Час спустя горничная шепотом пересказывала эти новости писарю, который собирался на ней жениться; писарь на другое утро передавал их по секрету управляющему и приказчику, а в полдень их повторяли уже везде — на кухне, в клетях, в хлевах, в конюшнях и овчарнях — разумеется, под строжайшим секретом.
К вечеру весть проникала в корчму, из корчмы разносилась по хатам, и, наконец, докатывалась до местечка.
Слимак, часто работавший в имении, тоже слышал эти разговоры и видел их последствия. Видел и удивлялся могуществу такого слова, как «продажа».
Поистине, оно творило чудеса. Из-за него батраки теперь работали спустя рукава, из-за него с нового года уволился управляющий. Из-за него отощала безропотная рабочая скотина, из-за него из овинов исчезали снопы, а из амбаров зерно. Слово это пожирало запасные колеса и сбрую, вырывало замки и скобы у дверей, выламывало доски из заборов и колья из плетней. Оно же каждый вечер уводило прислугу в корчму, а чуть ночь потемней — неведомо куда угоняло то гуся, то индейку, то поросенка или овцу!
Всемогущее слово! Оно прозвучало по всему имению, по деревне и по местечку, откуда каждый день торговцы приносили счета. Его можно было прочесть на лицах обитателей имения, в печальных глазах отощавшей скотины, на всех дверях, во всех выбитых окнах, заклеенных бумагой. Не слышали его только двое: пан, все время игравший на органе, и пани, мечтавшая об отъезде в Варшаву. Если же кто-нибудь из соседей спрашивал, правда ли, что имение продается, он только улыбался и пожимал плечами, а она отвечала со вздохом:
— Мы хотели бы продать, в деревне такая скука. Но что же делать, если муж не находит покупателя!..
Слимак, которому иногда случалось встречаться с помещиком, зорко к нему присматривался и не верил в продажу.
«Какой он там ни есть, — думал о нем мужик, — а ведь загоревал бы он от такой-то беды. Ведь они тут живут испокон веков: и родились тут и выросли, все их деды-прадеды похоронены на здешнем погосте. Камень, не то что человек, и тот бы извелся, если б кто столкнул его со старого места. Да и с чего бы ему продавать, банкрот он, что ли? Деньги у него есть, это все знают».
Так думал мужик, потому что мерил пана на свой аршин, и уж вовсе не способен был понять, что такое молодая жена, скучающая в деревне.
А в то время, как он, обманутый спокойным лицом помещика, делал свои выводы, в корчме, под руководством шинкаря Иоселя, между мужиками побогаче происходили важные совещания.
Однажды утром, в середине января, в хату к Слимакам влетела старуха Собесская. Зимнее солнце еще не успело осмотреться по сторонам, а у нее уже огнем горели щеки и налились кровью глаза. Бабка прибежала в старом, как она сама, тулупе и в рубахе, разорванной на иссохшей груди.
— Ну, ставьте-ка водку, — закричала она, споткнувшись о порог, — а уж я вам кой-чего расскажу.
Слимак собирался молотить, но после такого вступления сел у печки и велел подать старухе водки, зная, что бабка не бросает слов на ветер.
Она выпила большую чарку, топнула ногой и крякнула: «Ух-ха!..» Потом утерла рот и начала рассказывать:
— Слыхали, что пан продает имение: леса, поля — все? Может, только оставит себе дом да сад…
Слимаку на ум пришел его луг, и он весь похолодел. Но коротко ответил:
— Басни!
— Басни?.. — повторила старуха, стараясь подавить икоту. — А я вам скажу, что не басни это, а истинная правда. И еще вам скажу, что нынче мужики, главные наши богатей, сговариваются с Иоселем и с Гжибом купить имение у помещика… Как есть, все имение, провались я на этом месте!..
— Как же это они сговариваются без нас? — сердито спросила Слимакова.
— А вас они не хотят принимать. Говорят, что и так вы будете у самой дороги и что вы уже успели на ней подработать и обидеть других…
Старуха выпила еще чарку и хотела продолжать, но водка ударила ей в голову. Она только крякнула: «Ух-ха!» — и потащила Слимака плясать, однако силы сразу ее покинули. Как подкошенный стебель, она повисла на руке мужика; тот вынес ее в сени и едва уложил в углу на подстилке, как бабка захрапела, до того ее разморило.
Следующие полдня Слимак потихоньку советовался с женой, что делать в такой оказии. К вечеру он надел новый овчинный полушубок и отправился в корчму на разведки.
Пока он шел, на дворе стемнело, и в корчме зажгли огонь. Отворив дверь, Слимак увидел за столом Гжиба и Лукасяка. При свете сальной свечи мужики в тяжелой зимней одежде походили на огромные камни, какие дремлют кое-где в полях, охраняя межи. За стойкой сидел Иосель в грязной полосатой фуфайке. У него был острый нос, острая бородка, острые кончики пейсов, острые локти, даже во взгляде было что-то колючее.
— Слава Иисусу Христу! — поздоровался Слимак.
— Вовек! — небрежно ответил Иосель.
Гжиб и Лукасяк, сидевшие, развалясь, за столом, только кивнули ему головой.
— Что нынче пьют хозяева? — спросил Слимак.
— Чай, — ответил шинкарь.
— Дай-ка и мне. Да черного, как смола, и побольше араку.
— Вы пришли сюда чай пить? — насмешливо спросил Иосель.
— Не за чаем я пришел, а разузнать…
— О том, что вам наговорила Собесская, — проворчал шинкарь.
Слимак уселся подле Гжиба и повернулся к нему.
— Вы что, имение надумали покупать у пана?
Мужики взглянули на Иоселя, он усмехнулся. Наконец ответил Лукасяк:
— Э-э… Так, толкуем от нечего делать!.. Да и у кого в деревне найдутся деньги на такое дело?
— Вы двое могли бы купить, — заметил Слимак, — вы да Гжиб.
— Может, и могли бы, — подхватил Гжиб, — да для себя и для своих деревенских.
— Ну, а я что же? — спросил Слимак.
— Вы нас не пускали в свои дела, так не суйтесь в наши.
— Не ваше это дело, а общее.
— Именно мое! — горячился Гжиб.
— Такое же, как и мое.
— Именно не такое… — настаивал на своем старик, стуча кулаком. — Не понравится мне кто, не приму его в долю — и баста!..
Шинкарь усмехнулся.
Лукасяк, заметив, что Слимак бледнеет от бешенства, взял Гжиба за руку.
— Пошли, кум, домой, — сказал он. — Чего ругаться, когда и дело-то еще неверное? Пошли, кум.
Гжиб взглянул на Иоселя и поднялся с лавки.
— Стало быть, без меня хотите покупать? — снова спросил Слимак.
— Цыплят-то вы летом скупали без нас, — ответил Гжиб.
Оба пожали руку Иоселю и вышли из корчмы, не простясь со Слимаком.
Шинкарь посмотрел им вслед, продолжая усмехаться.
Когда скрип шагов по снегу затих, он повернулся к Слимаку.
— Ну, хозяин, видите, как нехорошо у евреев хлеб отбивать? Из-за вас я потерял рублей пятьдесят, а вы и всего-то заработали двадцать пять, зато вражды себе нажили в деревне на целую сотню.
— И они без меня купят землю у пана? — спросил Слимак.
— А почему бы им не купить без вас? Какое им дело, что вы на этом потеряете, если им будет хорошо?
Мужик покачал головой.
— Ну-ну! — прошептал он.
— Я, верно, мог бы помирить вас с деревней, — продолжал Иосель, — но зачем мне это? Один раз вы уже меня обидели, а сердце у вас никогда ко мне не лежало.
— И не помиришь? — спросил Слимак.
— Помирить я могу, но у меня есть свои условия.
— Ну?..
— Во первых, вы отдадите мне те пятьдесят рублей, которые я летом из-за вас потерял, а потом… построите на своей земле хату и сдадите ее моему шурину.
— А что он там будет делать?
— Он будет держать лошадей и будет ездить на железную дорогу.
— А мне что делать с моими лошадьми?
— А у вас останется ваша земля.
Мужик поднялся с лавки.
— Нет уж, не надо мне чаю, — сказал он.
— А я и в доме его не держу, — пренебрежительно ответил шинкарь.
— Не дам я вам эти пятьдесят рублей и хату для шурина вашего не стану строить.
— Ну-ну, как хотите, — ответил Иосель.
Слимак вышел из корчмы, хлопнув дверью. Иосель повернул ему вслед свой острый нос и острую бородку, меланхолически усмехнувшись. В ночной темноте Слимак сперва наткнулся на господского батрака с тяжелым мешком ржи на спине, потом заметил девку-работницу, которая кралась между плетней, пряча под тулупом гуся, а Иосель все продолжал усмехаться. Он усмехался, отдавая батраку два злотых за рожь вместе с мешком; усмехался, покупая у девки гуся за бутылку прокисшего пива; усмехался, слушая мужиков, совещавшихся насчет покупки имения; усмехался, когда платил старому Гжибу два рубля в месяц со ста, и усмехался, когда брал у молодого Гжиба два рубля в месяц с десяти.
Усмешка казалась неотделимой от его острого лица, как грязная полосатая фуфайка от его тела.
В хате Слимака уже погас огонь в печке и давно спали дети, когда он, вернувшись из корчмы, стал впотьмах раздеваться.
— Ну что? — спросила его жена.
— Это все Иоселевы проделки, — ответил мужик. — Он ими вертит, как хочет.
— И не примут тебя в долю?
— Они-то нет, да я пойду к самому помещику.
— Завтра пойдешь?
— Завтра. Не то пропадет у меня луг. А без него — что мне, горемычному, делать?.. — вздохнул мужик.
Пришло завтра, пришло и послезавтра, пролетела целая неделя, а Слимак все еще не собрался в имение. Один день он говорил, что ему надо молотить рожь на продажу; другой — что в такой мороз носа не высунешь на улицу; потом — что он надорвался и нутро у него ноет. На самом же деле он и не молотил и не надорвался, но что-то удерживало его дома. То, что мужики называют робостью, шляхта — ленью, а ученые люди — отсутствием воли.
В эти дни он мало ел, ничего не делал, на всех сердился и, вздыхая, бродил по всему хутору. Чаще всего он останавливался у покрытой снегом лужайки и думал; в нем происходила борьба. Рассудок говорил ему, что надо идти в имение и так или иначе покончить с этим делом, а какая-то другая сила наполняла его душу тревогой и сковывала ноги или нашептывала на ухо: «Не спеши, погоди еще денек, все само собой образуется…»
— Юзек, ты чего не идешь к пану? — кричала жена. — Все равно ведь придется пойти и потолковать.
— А ну, как он не продаст мне луг; что тогда?.. — отвечал мужик.
Так он и не мог ни на что решиться, пока однажды вечером Собесская не дала ему знать, что депутаты от деревни были днем у помещика с просьбой продать им имение.
Собесскую совсем одолела ломота в костях, и она попросила у Слимаковой наперсточек водки. Чарка сразу развязала ей язык…
— Дело, видите, вот как было. Пошел Гжиб, да Лукасяк пошел, да Ожеховский, разоделись, словно к святой евхаристии. Пан зазвал их в контору, а Гжиб только откашлялся и давай чесать прямо с порога: «Слыхали мы, говорит, ваша милость, что хотите вы продать свое поместье. Конечно, продать свое добро каждый имеет полное право, равно как и всякий может купить, только бы заплатил как следует. Но, как там ни говори, не годится, чтобы земля, которой испокон веков владели ваши деды-прадеды и которую мы своим мужицким трудом пахали да засевали, не годится, чтобы этакое дело перешло в чужие руки. Стало быть, продайте, ваша милость, имение нам, своим мужикам и соседям, и не смотрите вы на чужих людей, которые землю вашу святую не уважат». Уж так-то хорошо говорил, да чуть ли не целый час, — продолжала Собесская, — ну, точно ксендз с амвона. У Лукасяка так даже поясницу свело, и все, как есть, ревмя ревели. А потом мужики — давай в ноги кланяться пану, а пан — давай обнимать их за шею…
— И что же, покупают?.. — потеряв терпение, перебил ее Слимак.
— Чего ж не покупать?.. Покупают… — протянула бабка. — Только малость в цене не сошлись: пан хочет сто рублей за морг, а мужики-то дают пятьдесят. Но, скажу я вам, так они плакали да целовались, так говорили, чтоб стоять заодно мужику и пану, что богатей наши, наверное, прибавят рубликов по десять, а остальное пан им уступит. Иосель говорит, чтобы по десятке накинули, не больше, да не спеша, тогда, конечно, сторгуют… А умный, холера его возьми, этот Иосель… За эти две недели, что мужики сговариваются в корчме, у него такие барыши, будто сама богородица у нас в деревне объявилась… Ох, царица небесная, чудотворная…
— А против меня он бунтует мужиков? — спросил Слимак.
— Бунтовать не бунтует, — отвечала старуха, — только иной раз ввернет словечко, что, дескать, вы уже не крестьянин, а вроде как купец. Мужики на вас взъелись похуже, чем он. Все забыть не могут, как вы курят у них покупали по злотому, а землемерам продавали по два…
После этих известий Слимак на другое утро отправился в имение и в полдень с кислым видом вернулся домой.
— Ну что? — спросила жена.
— Ну сходил; потом расскажу, дай-ка поесть.
Он разделся и, усевшись за миску щей, начал рассказывать.
— Вошел это я в ворота, смотрю: по одну сторону дома все окна настежь. В такую-то стужу!.. Слышь, Ягна?.. Ну, думаю, может, помер кто, не приведи бог? Заглянул, а тут, в самой большой горнице (в той, где белые столбы, громадная такая, как костел), ездит по полу лакей, — Матеуш его звать. Без сюртука, в фартуке, щеткой подпирается да так и катит, как ребятишки на льду. «Слава Иисусу Христу, — говорю я ему. — Что это вы делаете, Матеуш?» — «Во веки веков, отвечает. Видите, пол натираю. Нынче гостей ожидаем, танцы будут». — «А пан, говорю, не вставал еще?» — «Эх, говорит, встать-то встал, да сейчас он с портным плащ примеряет. Пан-то для танцев рядится краковянином, а пани — цыганкой». — «А я, говорю, хотел пана просить, чтобы он мне луг продал». А Maтеуш, стало быть лакей этот, говорит: «Глупые ваши слова, Слимак! Станет с вами пан толковать про луг, когда у него голова забита краковянином». И опять как пошел ездить, так у меня в глазах и зарябило! Отошел я от окна и малость постоял возле кухни. Слышу шум, гам, огонь пылает, как в кузне, масло так и трещит. Вдруг, смотрю, вылетает из кухни Игнаций Кэмпяж, — поваренком он в доме, — но до того беднягу раскровянило, словно кто топором его тяпнул. «Игнаций, кричу, бог с тобой, кто это из тебя краску пустил?» — «Это, говорит, не из меня. Просто повар съездил мне по морде битой уткой, вот меня и вымазало». — «Слава всевышнему, говорю, что сок не из тебя вышел, а ты вот что скажи: как бы мне поймать пана?» Он и говорит: «Подождите здесь. Только что, говорит, привезли козулю, так пан, верно, выйдет посмотреть на нее». Игнаций побежал к колодцу, а я жду, жду, все кости у меня разломило, а я все жду.
— Ну, а пана ты видел? — в нетерпении прервала его жена.
— Еще бы не видел!
— И говорил с ним?
— А то как же?
— О чем же вы говорили?
— Гм… ну, я говорю: «Прошу вашей милости насчет лужка». А он мне тихо: «Ах… оставь ты меня в покое с делами, не до того мне сейчас».
— Только и всего? — спросила баба.
Слимак развел руками.
— Схожу туда завтра или послезавтра, как отоспятся после танцев.
В это время Мацек Овчаж ехал на санях в лес за дровами. Он вез топор, лукошко с убогой снедью и дочку дурочки Зоськи. Мать, покинув ребенка осенью, по нынешний день не справлялась о нем, и Овчаж выхаживал сиротку. Он кормил девочку, укладывал в конюшне спать и держал при себе, где бы ни работал, боясь хоть на минуту оставить ее без присмотра.
Девочка была хилая, почти не двигалась и даже не кричала. Слимаки и особенно Собесская предсказывали, что она скоро умрет.
— Недели не проживет.
— Завтра помрет.
— Ого! Найденка-то кончилась.
Так говорили о ней в хате. Но девочка прожила неделю, не померла и назавтра и даже, когда ее раз уже все сочли покойницей, снова открыла блеклые глазки.
Мацек, слушая эти предсказания, только отмахивался и приговаривал: «Выживет, ничего с ней не сделается…»
Каждую ночь он тайком давал ей сосать коровье вымя, а днем никогда с ней не разлучался.
— Охота тебе, Мацек, возиться с такой дохлятиной! — не раз повторяла Слимакова. — Ты ей что хочешь говори, хоть молитвы читай, ничего она не смыслит, уж больно глупа. Сроду я такой дурехи не видывала…