— Просто восхитительное предложение, — заметила другая женщина. — И что же они получают взамен?
Осано огляделся по сторонам и абсолютно невозмутимо произнес:
— Хорошую палку.
Некоторые из женщин неодобрительно зароптали.
Приняв решение пойти к нему работать, я пошел и перечитал все, что он написал. Раньше его вещи были просто превосходны, богаты острыми, точными сценами, врезающимися в память. Выбор персонажей и фабула делали роман логически единым целым. И было много интересных мыслей. Более поздние его книги становились глубже, содержательнее, а язык их более помпезным. Он был словно важная птица, со всеми наградами на груди. Но все его романы привлекали внимание критиков, давали им много материала для работы, для интерпретации, для обсуждения, для препарирования. Хотя мне три его последние книги показались дрянью. Критикам — нет.
Я начал новую жизнь. Каждый день я ехал в Нью-Йорк и работал с одиннадцати утра до конца рабочего дня. Помещения, где находились офисы, были огромными, в том же здании, что и газета, распространявшая наше литературное приложение Ритм работы показался мне лихорадочным — книги приходили буквально тысячами каждый месяц, а места у нас хватало лишь для шестидесяти рецензий в неделю. Но все книги требовалось хотя бы бегло просмотреть. На работе Осано относился ко всем пишущим для него с искренней доброжелательностью. Он всегда спрашивал о моей книге и вызвался перед публикацией прочитать ее, сделать какие-нибудь редакторские замечания, но гордость не позволяла мне показать ему книгу. Несмотря на его славу и на отсутствие у меня таковой, я все же считал себя лучшим романистом, чем он.
После долгих вечеров составления списков об очередности рецензирования книг и о том, кому это делать, Осано доставал из стола бутылку виски, делал глоток, и читал мне длинные лекции о литературе, о жизни писателя, об издателях, о женщинах и вообще о чем угодно, что в этот конкретный момент одолевало его. Вот уже пять лет он работал над новым романом, который, он считал, принесет ему Нобелевскую премию. За эту книгу он получил огромный аванс, и издатель уже начинал нервничать и теребить его. Осано это просто выводило из себя.
— Этот мудак, он посоветовал мне почитать классиков для вдохновения. Этот невежественный ублюдок. Ты пытался когда-нибудь читать классиков по второму разу? Боже мой, все эти старые пиздуны типа Харди, Толстого, Голсуорси — они же просто невыносимы. Им сорок страниц надо, чтобы описать, как кто-то где-то пернул. А знаешь, чем они берут? Они гипнотизируют читателя. Просто берут его за яйца. Представь, ни ТВ, ни радио, ни кино. Ни путешествий, если, конечно, ты не хочешь иметь после этих дилижансов распухшую жопу, подпрыгивая на каждой кочке. В Англии даже палку поставить толком нельзя было. Может быть, поэтому во Франции писатели были более дисциплинированными. Французы-то хотя бы трахались, не то что эти мудаки в своей викторианской Англии. Теперь скажи мне, какого хрена парень, у которого есть телевизор и дом на берегу моря, будет читать Пруста?
Читать Пруста я никогда не мог, поэтому я кивнул. Но читал всех остальных, и мне ни телевизор, ни дом на берегу не смогли бы их заменить.
Осано продолжал:
— Возьмем “Анну Каренину”, они называют это шедевром. Это же параша. Образованный парень из высшего общества снизошел до женщины. Он никогда тебе не показывает, что эта баба на самом деле чувствует или думает. Просто дает нам стандартный взгляд на вещи, характерный для того времени и места. А потом он на протяжении трехсот страниц рассказывает, как нужно вести фермерское хозяйство в России. Он это всовывает туда, как будто кому-то это жутко интересно. А кому, скажи, есть дело до этого хера Вронского с его душой? Бог ты мой, даже не знаю, кто хуже — русские или англичане. А этот гондон Диккенс или Троллоп, для них же пятьсот страниц написать, плевое дело. Они садились писать, когда им хотелось отдохнуть после работы в саду. Французы хотя бы писали коротко. А как тебе этот мудила Бальзак? Бросаю вызов! Любому, кто сможет сегодня его прочесть!
Он глотнул виски и вздохнул.
— Никто из них не умел пользоваться языком. Никто, кроме Флобера, но он не настолько велик. Да и американцы не намного лучше. Драйзер, бля, даже не в курсе, что обозначают слова. Он безграмотен, я тебе точно говорю. Это вонючий абориген, бля. Еще девятьсот страниц занудства. Никого из них сегодня не издали бы, а если бы издали, критики сожрали бы их вместе с дерьмом. Но ведь эти парни прославились! Никакой конкуренции…
Он помолчал и вздохнул с грустью.
— Мерлин, мальчик мой, мы — вымирающее племя, писатели вроде нас с тобой. Найди другое занятие, телевизионные сериалы, для кино пиши. Это все можно делать, ковыряя в носу.
И он, утомившись, улегся на диван, который держал в своем офисе, чтобы вздремнуть после обеда. Я попытался его подбодрить.
— Это неплохая идея для статьи в “Эсквайре”, — сказал я. — Берутся человек шесть классиков и смешиваются с дерьмом. Как в той вашей статье о современных романистах.
Осано рассмеялся.
— Да, слушай, это было здорово! Я же стебался, это была разминка такая, чтоб нюх не терять, а они все как взбесились. Но сработало, в лучшем виде. Меня она сделала выше, а их — мельче. Это литературная игра, только эти мудаки не понимают этого. Заперлись в своих башнях из слоновой кости, и думают, что этого достаточно.
— Так что вам это будет легко, — сказал я. — Вот только критики-профессора на вас накинутся.
Моя идея, похоже, зацепила Осано. Он поднялся с дивана и подошел к столу.
— Что из классики ты больше всего терпеть не можешь?
— “Сайлас Марнер”, — ответил я. — Его до сих пор в школе преподают.
— Старая лесбиянка Джордж Элиот, любимица школьных учителей. Так: один есть. Я больше всего не терплю “Анну Каренину”. Толстой лучше, чем Элиот.
На Элиота сегодня уже всем наорать, но когда я вдарю по Толстому, профессора, конечно же, разорутся.
— Диккенс — предложил я.
— Безусловно, — тут же сказал Осано. — Но только не “Дэвид Копперфильд”. Сознаюсь, что эту книгу я люблю. Он действительно был забавный парень, этот Диккенс. Но я прищучу его на сексе. В его писанине есть что-то лицемерное. И он понаписал кучу хлама. Тонны хлама.
Мы стали составлять список. У нас хватило порядочности не докапываться до Флобера и Жана Остина. Но когда я упомянул “Молодого Вертера” Гете, он хлопнул меня по спине и завыл от восторга.
— Самая нелепая книга, которую я знаю. Из нее я сделаю немецкий гамбургер.
В итоге у нас получилось: “Сайлас Марнер”, “Анна Каренина”, “Молодой Вертер”, “Домби и сын”, “Алое письмо”, “Лорд Джим”, “Моби Дик”, Пруст (все книги), Харди (любая, на выбор).
— Для ровного счета нужна еще одна, — сказал Осано.
Я предложил Шекспира. Осано покачал головой:
— Все-таки я люблю Шекспира. Ты знаешь, в этом есть какая-то ирония; писал он ради денег, и писал очень быстро, невежественный, по сути, дядька, человек из низов, и все же никто не осмеливался его тронуть. И ему было плевать, правда ли то, что он писал, или нет, лишь бы это было красиво и трогало за душу. Но как тебе вот это:
Любовь ли та, что, зеркалу подобно, Теряет пыл свой пред лицом нежданных перемен?
И такого могу тебе еще кучу прочитать. Нет, он слишком велик. Хотя меня всегда доставали этот долбаный пустозвон Макдафф и этот слабоумный Отелло.
— Одной книги по-прежнему не хватает.
— Ага, — и Осано осклабился от удовольствия. — Давай поглядим. Достоевский. Бот кто нам нужен. Как насчет “Братьев Карамазовых”?
— Ветер вам в попу, — скептически заметил я.
— Набоков считает, что это муть, — задумчиво проговорил Осано.
— И ему тоже ветер в попу.
Тут мы застряли, и Осано решил, что хватит и девяти. Будет хотя бы та разница, что у всех всегда чего-нибудь, да десять. Интересно, все-таки, почему до десяти мы так и не добрались?
И он написал свою статью той же ночью, а два месяца спустя она была опубликована. Статья была просто великолепна, продуманно провоцировала резкие отклики, и по всему тексту были осторожно расставлены намеки, что его новая книга будет лишена всех тех недостатков, которые он нашел у классиков, и даже заменит их всех вместе взятых. Статья вызвала яростный рев, и по всей стране появились выпады в печати против Осано лично и против его будущей книги, а ему как раз этого и надо было. Да, Осано был мастером махинаций. Калли мог бы им гордиться. Я решил, что когда-нибудь они должны встретиться.
За шесть месяцев работы у Осано я стал его правой рукой. Работа доставляла мне удовольствие. Я прочитывал кучу книг и делал пометки для Осано, чтобы он распределял книги для рецензирования между внештатниками, работающими на нас. В офисах у нас скапливалось множество книг; книги были везде, мы о них спотыкались, натыкались, все столы и стулья были завалены ими. Они были словно полчища муравьев и червей, покрывающие скелет полусъеденного животного. Я всегда любил книги и уважительно к ним относился, но теперь мне становились понятны то пренебрежение и презрение к ним некоторых рецензентов и критиков-интеллектуалов; они служили им, будто лакеи господам.
Больше всего в этой работе мне нравилось читать, в особенности беллетристику и биографии. Я не понимал научные книги, или философского плана, или критические книги авторов-эрудитов, и такие книги Осано откидывал другим своим помощникам в соответствии с их специализацией. Ему доставляло удовольствие заниматься книгами солидных критиков, и обычно от их труда он не оставлял камня на камне. И если они звонили или писали письма с протестами, он им говорил, что “судит мяч, а не игрока”, и такой безыскусный ответ злил их еще больше. Но, не забывая ни на минуту о маячившей Нобелевской премии, с некоторыми критиками он обходился весьма уважительно, и всегда уделял их статьям и книгам достаточно места. За несколькими исключениями. Особую ненависть он питал к английским романистам и философам из Франции. Однако же, наблюдая за ним уже достаточно долго, я видел, что он ненавидит эту работу, и старается улизнуть от нее, когда это возможно.
Из своей должности выгоду он извлекал без всякого стеснения. Если у издательства была “горящая” книга, получить рецензию на которую им хотелось в первую очередь, то для этого нужно было всего лишь, как довольно быстро поняли девочки из паблик рилейшнс, пригласить Осано на ленч и мило нащебетать ему побольше всякой чепухи. Если девочки были молоденькие и хорошенькие, он очень изысканно, но однозначно давал им понять, что за кусочек попки место для рецензии можно было бы найти. Да, он не стеснялся. А меня это шокировало. Я-то думал, что такие вещи бывают только в кино-бизнесе. Абсолютно так же он торговался и с теми, кто хотел получить работу нештатного рецензента. Бюджет у него был большой, и мы заказывали множество рецензий, за которые платили, но так и не публиковали. Слову своему он всегда был верен. Если они шли навстречу, и он шел навстречу. К моменту, когда я пришел к нему работать, у него уже была длинная вереница подружек, имевших доступ к самому влиятельному литературно-критическому приложению в Америке за счет своей сексуальной щедрости. Мне правился контраст между этим фактом и тем высоким интеллектуально-нравственным тоном, который был свойствен нашему обзору.
Часто я оставался вместе с Осано допоздна; потом мы шли в город ужинать и промочить горло, после чего он отправлялся к подружкам. Он и меня постоянно пытался на это подписать, но я отказывался, говоря, что люблю свою жену. Скоро это превратилось в обычную подколку.
— Как, тебе все еще не надоело трахать собственную жену? — спрашивал он.
Ну, совсем как Калли. Я не отвечал ему, просто пропускал это мимо ушей. Его это не касалось. Тогда он качал головой и говорил:
— Ты — седьмое чудо света. Сто лет уже женат и до сих пор любишь трахаться с женой.
Иногда я бросал на него раздраженный взгляд, и тогда, цитируя какого-то неизвестного мне автора, он говорил:
— Убийца — не злодей, и ночь — не мрак. Но время — худший враг.
Это была его любимая цитата, которую он часто повторял.
Моя работа позволяла мне почувствовать вкус литературной жизни. Мне всегда хотелось быть ее частью. Я представлял, что в этой среде никто не ссорился и не торговался из-за денег. Потому что, если тебе нравились герои их книг, то и создатели должны были быть как сами герои. Но обнаружил я, ясное дело, что эти люди были как все, только еще более чокнутые. И Осано ненавидел всех этих людей. И читал мне лекции.
— Писатель-романист — это совсем особый человек, — говорил Осано. — Не то, что какие-нибудь там авторы мудацких рассказов, или сценаристы, или прочая шелуха. Дистрофики, рахиты. Нету в них мышц. Чтобы писать романы, нужно быть тяжеловесом. Нужен стержень.
И он размышлял над сказанным, а потом записывал это на клочке бумаги, и я уже знал, что в следующем воскресном номере приложения появится его эссе о дистрофиках и тяжеловесах в литературе.
А иногда он произносил тирады по поводу скверного языка рецензий в нашем обозрении. Тираж приложения падал, и он обвинил во всем скучную профессию критика.
— Ну да, есть у них и мозги, бля, и мысли есть интересные. Но ведь они не в состоянии написать грамотное предложение. Они как заики. Чего-то мямлят, мямлят, и тебе просто надоедает потом их слушать.
Каждую неделю на второй странице появлялось эссе, написанное самим Осано. Стиль был превосходный, острый, нацеленный на то, чтобы появилось как можно больше врагов. Один раз он поместил в ревю свое эссе в защиту смертной казни. Он подчеркнул, что в любой стране проведенный по этому поводу референдум выявил бы, что подавляющее большинство за смертную казнь. И что в Соединенных Штатах удалось заморозить этот вопрос только лишь благодаря элитарным группам, вроде тех, что читают литературно-критические ревю. Он утверждал, что это все подстроено в высших правительственных кругах. Что, мол, политика правительства такова, чтобы дать криминальным и обнищавшим элементам право свободно воровать, убивать, грабить, насиловать и т. д. средний класс. Что это как бы отдушина, которую дали низшим классам, чтобы они не превратились в революционеров. Что в высших эшелонах власти посчитали, что в таком случае общество заплатит меньшую цену.
Элита общества, мол, живет в благополучных районах, отдает своих детей в частные школы, имеет возможность нанимать охрану из частной службы безопасности, и, таким образом, для нее месть сбитого с толку и обманутого пролетариата не страшна. Он издевался над либералами, утверждавшими, что человеческая жизнь священна, и что правительство, которое приговаривает к смерти своих граждан, вызывает ожесточение человечества в целом. Мы, писал он, всего лишь животные, поэтому заслуживаем к себе отношения не лучшего, чем слоны-отшельники в Индии, которых казнили, если они убивали человека. Фактически, заявлял он, казнимый слон имеет большее чувство собственного достоинства и отправится на более высокое небо по сравнению с теми обалдевшими от героина убийцами, которым позволялось пять или шесть лет провести в комфортабельной тюряге, прежде чем они выйдут на свободу и снова начнут убивать граждан среднего класса. А по поводу того, является ли смертная казнь средством устрашения, он заметил, что наиболее законопослушными людьми на всем свете являются англичане, и что там полицейские даже не имеют огнестрельного оружия. И это, по его мнению, стало реальностью только потому, что еще в девятнадцатом веке англичане казнили восьмилетних детишек за кражу носовых платков. Потом он признал, правда, что хотя это и избавило от преступности и защитило частную собственность, но зато в итоге наиболее энергичные из представителей рабочего класса превратились в политических животных, а не в преступников, и поэтому в Англии появился социализм. Но одна фраза Осано особенно разъярила его читателей. “Мы не можем сказать, является ли смертная казнь средством устрашения, но мы знаем наверняка, что казненные люди больше никогда не смогут убивать”.
В заключение он поздравил правителей Америки с тем, что у них хватило изобретательности предоставить своим гражданам низших классов лицензию на воровство и убийство с тем, чтобы они не стали политическими революционерами.
Эссе было, конечно, оскорбительным, но написано настолько здорово, что в итоге выглядело даже логически обоснованным. Письма с протестами от наиболее известных и крупных социальных мыслителей нашей либерально-демократической читательской аудитории посылались буквально сотнями. Пришло письмо на имя издателя от радикальной организации, подписанное большинством крупных писателей Америки, в котором выдвигалось требование освободить Осано от должности главного редактора приложения. Осано опубликовал его в ближайшем номере.
Все— таки он был слишком знаменит, чтобы его уволили. Все ожидали, когда он закончит свой “великий” роман. Роман, который принесет ему Нобелевскую премию. Иногда, заходя к нему в офис, я видел, как он писал что-то на длинных желтого цвета листах, которые при моем появлении он тут же убирал в ящик стола, и я знал, что это и есть его будущий знаменитый роман. О романе я у него никогда не спрашивал, а сам он ничего не рассказывал.
Несколько месяцев спустя он снова угодил в переделку. В очередном эссе на второй странице он сделал ссылки на некоторые исследования, подтверждавшие, что стереотипы часто оказываются справедливыми. О том, что итальянцы преступники от природы, что никто не мог бы сравниться с евреями в делании денег, в игре на скрипке и на медицинском поприще, но, хуже всего то, что евреи чаще других отдавали своих родителей в дома для престарелых. Затем он упомянул работы, в которых говорилось, что среди ирландцев много пьяниц, возможно, из-за какой-то неизвестной пока недостаточности в химизме их организма или питания, или из-за того, что они скрытые гомосексуалисты. И далее в том же духе. Вой начался невообразимый, но Осано это не могло остановить.
По моему мнению, у него начинала съезжать крыша. В одном из номеров на первой странице он поместил собственную рецензию на книгу о вертолетах. Это был его “пунктик”. Вертолет заменит автомобиль, и, когда это произойдет, миллионы миль бетонных автострад исчезнут, а на их месте будут зеленеть поля. Вертолет позволит вернуться в лоно традиционной семьи, так как у людей появится возможность навещать далеко живущих родственников. Он был убежден, что автомобиль станет излишним, — может быть, из-за того, что ненавидел автомобили. Для своих поездок в Хэмптоне по уик-эндам он всегда заказывал гидросамолет или вертолет.
Он утверждал, что очень скоро технический прогресс позволит сделать вертолет таким же легким в управлении, как автомобиль. Он подчеркивал, что благодаря изобретению автоматической коробки передач миллионы женщин, которым было не справиться с переключением скоростей, смогли сесть за руль. Одно только это навлекло на него гнев активисток из групп за Освобождение Женщин. Хуже того, на той же неделе было опубликовано исследованию о Хэмингуэе одного из наиболее значительных литературоведов Америки. Этот литературовед имел целую сеть влиятельных друзей, и работал он над своими исследованиями в течение десяти лет. Рецензию на его книгу опубликовали на первой странице все журналы, кроме нашего. Осано засунул ее на пятую страницу и отвел ей три столбца вместо целой страницы. На той же неделе его вызвали к издателю, и он провел в огромном кабинете на последнем этаже три часа, объясняя свои действия. Спустившись от издателя с улыбкой от уха до уха, он весело сказал мне:
— Мерлин, мальчик мой, я еще немного помудохаюсь в этой сраной газетенке. Но думаю, что тебе стоит начать подыскивать другую работу. Мне-то не о чем беспокоиться, мой роман уже почти закончен, так что скоро я буду свободен.
К моменту этого разговора я работал у него уже почти год, но все еще не мог взять в толк, как он вообще успевает делать хоть какую-то работу. Он проводил уйму времени с женщинами, плюс посещал все нью-йоркские вечеринки. За это время он настрочил повесть, получив под нее аванс в сто тысяч. Писал он ее в офисе, в рабочее время, и это заняло у него два месяца. Критики были в восторге, однако продавалась она не слишком хорошо, несмотря на то, что была выдвинута на Национальную Книжную премию. Я прочитал эту книгу, язык ее показался мне восхитительно туманным, характеры были нелепыми, а сюжет безумным. Несмотря на кое-какие изощренные мысли, книгу я считал полнейшей глупостью. Мозги у него работали превосходно, в этом не было никаких сомнений. Но, как роман, книгу я считал полным провалом. Он не спрашивал, читал ли я ее. По всей видимости, мое мнение его не интересовало. Думаю, он и сам знал, что книга была дерьмо-вой. Потому что как-то раз он сказал, как бы оправдываясь:
— Ну вот, бабки я получил, и теперь можно заканчивать большую книгу.
Я полюбил Осано, но я всегда его немного побаивался. Он был способен разговорить меня, как никто другой. С ним я говорил о литературе, об азартных играх и даже о женщинах. И вот, взвесив меня, он начинал меня препарировать. Он всегда улавливал притворство в людях, но только не в себе самом. Когда я рассказал о самоубийстве Джордана в Вегасе и о том, что произошло после, и как это повлияло на мою жизнь, он долго размышлял над всем этим, а затем выдал мне свои озарения, одновременно читая лекцию.
— Тебе не дает покоя эта история, ты все время возвращаешься к ней, а знаешь, почему? — спросил он. Балансируя руками, он пробирался между наваленных стопками книг на полу своего офиса. — Потому что ты знаешь, что как раз в этой области для тебя опасности нет. Такого ты никогда не сделаешь. Никогда не сможешь настолько потерять контроль над собой. Ты нравишься мне, и ты это знаешь, иначе я не сделал бы тебя своим главным помощником. И я доверяю тебе больше, чем кому бы то ни было. Знаешь что, я должен кое в чем тебе признаться. На прошлой неделе мне пришлось заново написать свое завещание, и все из-за этой ебаной Венди.
Венди была его третьей женой и постоянно выводила его из себя своими притязаниями, хотя после их развода она снова вышла замуж. Даже при простом упоминании ее имени глаза его стали немного безумными. Но он тут же успокоился. И одарил меня своей милой улыбкой. Когда он так улыбался, то становился похож на ребенка, хотя ему было уже за пятьдесят.
— Надеюсь, ты не будешь возражать, — сказал он. — Я указал твое имя как исполнителя завещания по части моих литературных трудов.
Я был ошарашен и польщен, и все же мне не хотелось такой ответственности. Я не хотел, чтобы он настолько мне доверял или настолько симпатизировал. Я не испытывал к нему таких же чувств, по крайней мере, не в такой степени. Его компания доставляла мне удовольствие, несомненно, и я восхищался работой его ума. И его литературная слава впечатляла меня, хотя я старался себе в этом не признаваться. Я думал о нем как о богатом, знаменитом человеке, и могущественным, и то, что он настолько доверял мне, говорило о его уязвимости, и это привело меня в смятение. И лишило некоторых иллюзий на его счет.
Но тут он снова стал говорить обо мне.
— Ты знаешь, но под всем этим в тебе живет презрение к Джордану, в котором ты боишься себе признаться. Эту твою историю я выслушивал уже не знаю сколько раз. Конечно, он был симпатичен тебе, конечно, тебе жалко его; может быть, ты даже понял его. Может быть. Но тебе не по силам принять такую вещь, чтобы человек, у которого так все неплохо складывалось, просто взял и вышиб себе мозги. Потому что ты знаешь, что у тебя бывали времена гораздо более паршивые, но ты никогда не сделал бы такого. И ты даже счастлив. Жизнь у тебя говняная, ты никогда ничего не имел, ты пашешь как вол, ты состоишь в ограниченном буржуазном браке. Ты творческий человек, и полжизни уже прошло, а никаких успехов ты пока не добился. И ты в общем и целом даже счастлив. Боже мой, и тебе все еще нравится трахать собственную жену, а в браке ты уже — сколько? — десять, пятнадцать лет. Ты либо самый бесчувственный хер из всех, кого я встречал, либо и то и другое. Но совершенно точно одно: ты — самый выносливый. Живешь в своем собственном мире, делаешь только то, что хочешь. Ты хозяин своей жизни. Ты никогда не попадаешь в переплеты, а если и попадаешь, не паникуешь и выбираешься. Знаешь, ты вызываешь восхищение, но не зависть. Никогда на моей памяти ты не делал и не говорил ничего гнусного, но я думаю, что тебе просто нету ни до кого дела. Ты всегда вписываешься во все повороты.
И он стал ждать моей реакции. Я хотел рассказать ему, что рос сиротой, что у меня не было каких-то самых простых, обычных человеческих радостей. Что у меня не было семьи, что мне не за что было ухватиться, чтобы как-то устанавливать контакт с остальным миром. Все, что я имел, это своего брата, Арти. Когда люди рассуждали о жизни, мне никогда не удавалось понять, о чем это они — до тех пор, пока я не женился на Валли. И пошел добровольцем на войну по этой же причине. Я понял, что опыт войны — это еще один общечеловеческий опыт, и захотел пройти это испытание. И я оказался прав. Война стала моей семьей, как бы глупо это ни звучало. Теперь я рад, что она не прошла мимо меня. Но Осано упустил тот факт и, возможно, намеренно, поскольку полагал, что я это знаю, — что быть хозяином собственной жизни не такое простое дело. Но он не знал того, что я просто-напросто не представлял себе, как устроено счастье. Большую часть раннего периода своей жизни я был несчастлив по чисто внешним причинам. И опять-таки по чисто внешним причинам я стал относительно счастлив сейчас. Жениться на Валери, иметь детей, обладать талантом, мастерством или способностью к составлению текстов и этим зарабатывать себе на жизнь — вот что делало меня счастливым. Это было управляемое счастье, построенное на фундаменте полного проигрыша. Я знал, что живу ограниченной жизнью, которая казалась выхолощенной, буржуазной. Что у меня мало друзей, социальных контактов, слабая заинтересованность в успехе. Я всего лишь стремился остаться на плаву, по крайней мере, мне так казалось.