Страница:
"Мудрость, по-моему, заслуживает достижения уже ради ее самой", - писал Серват Луп из того же IX века. Конечно, это было сказано сильно; но пафос всеучености - взахлеб и залпом - к этому располагал.
Трактаты тех времен - поистине склад разных разностей, предназначенных для книжной учебы. Всё и вся было в "коробушках" этих ученых коробейников, придававших, однако, своим пособиям некое художественное единство. Вот как описывает содержание одного из таких трактатов М. Гаспаров. Это письмо Эрменриха Эльвангенского (середина IX века), ученика Храбана Мавра, Гримальду Санкт-Галленскому: "Оно начинается похвалой учености Гримальда, затем говорится о пользе философии, о частях диалектики, о долгих и кратких гласных, о буквах и спряжениях, о жизни созерцательной и деятельной, о Вергилии, которого он видел во сне, положив под голову "Энеиду", о пользе древних поэтов для понимания Писания, опять об учености санктгалленцев, о прилагаемом при письме житии Гермольфа Лангрского, потом следуют выписки из стихов Теодульфа, Муадвина и Авсония, рассуждение в прозе и стихах о Троице, выписки по географии с большими стихотворными цитатами и, наконец, шутливый рассказ о том, как некий "новый Гомер", объевшись полбенного хлеба, видел во сне самого Орка, коловшего вшей трезубцем, но только рассмеялся, перекрестился, выбросил из головы мифологию и решил взяться за воспевание Св. Галла, основателя Санкт-Галлена". Как говорится, "что угодно для души". Но и Вергилий-язычник, тот самый, из-за которого чуть не проспал все на свете монастырский отрок Алкуин.
Всю эту вселенскую смесь нужно было представить в удобопреподаваемом виде. Или вовсе не представлять - так и оставить: лавка всяческих премудростей для всех, каждому на свой вкус. Но все это - для главного дела: как правильно прочитать Библию. Вот почему комментарии Писания были главными учительскими пособиями: аллегорические, анагогические и тропологические экзегетические вариации на тему. Например, на тему Иерусалима, который есть: "образ церкви Христовой"; "образ царствия небесного"; "образ души страждущей".
Прежде чем добраться, скажем, до "воды", как ее понимал Храбан Мавр, например, нужно было увидеть в ней - в воде, которую пьют, святого Духа, Христа, высшую мудрость, многоглаголание, преходящую жажду, крещение, тайную пророческую речь... (всего 28 иносказаний, и на каждое - текст Писания). Слова - тропы. Но ради наведения на смысл, для высветления его как раз и придуманные. А смысл уходит. Уходит смысл, неравный всем этим иносказаниям даже всем вместе: он - бесконечно велик, но и бесконечно мал, дабы быть взятым всей этой ученой машинерией - экзегетическим всеумением ради запредельного смысла вещи. Неужели уходит? Это было знание об умении представить (сделать) слово-прием как лично сросшийся с мастером-учителем инструмент-средство-цель, при пользовании которым смысл оставался за экраном, но экраном просвеченным, высветленным. При этом цитаты из священных текстов, то есть опять-таки слова-фрагменты приема, были единственным материалом этого славного научения учить.
Фундаментальнейшие споры по ключевым богословским вопросам в своей драматической неразрешимости завершались едва ли не словесной игрой, правила ведения которой были, однако, четко нормированы. Так, спор о предопределении (воля бога или воля человека предопределяет спасение души или погибель души) закончился вербально-игровым соглашением: "Не человек предопределен к наказанию, а наказание предопределено человеку".
Можно начинать спор заново. Но ради, конечно, смысла, который вот-вот...
Жанр житий и видений ориентирован на учительско-ученическую цель - как жить. Но это - уже более поздние времена, а именно те времена, когда этот жанр действительно станет подлинно художественной формой (XIV век: "Видение..." Уильяма Ленгленда, в некотором роде Дантова "Божественная комедия"), утратив подлинно учительские свои характеристики, зато почти став эстетическим предметом. Здесь лишь отмечу, что ученая дидактика видений зачинается в IX-X веках, завершающих Каролингское возрождение, впуская в свои пространства пылко переживаемую современность, изготавливаемую из памятливых слов-аллегорий священной истории. Вот она, эта проклятая современность, караемая богом во время ясновидческого сна героя таких видений: "...Господь соизволил услышать меня и, сойдя с неба, сиянием своим озарил меня... и сказал: "Прокляни тот день, когда Буркхард будет епископом". Видение (видение) стало слышанием - учительским окриком бога, словом-жестом-действием... И здесь, конечно же, не жизнь - отдельно и ученость - отдельно, а всё вместе - учено-научающая жизнь средневекового человека.
И совсем уже воспаряет над смыслом стихотворческий канон, наставляющий стихосложению не "по слуху", а "по науке". "По науке", которая предписывала так слагать стихи и так в них расставлять слова, чтобы каждое слово в точности знало свое место - как в стихах старых поэтов. Тут тебе вновь подсовывалось учебное пособие. Например, "Труд просодийный" Микони из Сан-Рикье (первая четверть IX века), может быть, один из первых стиховедческих словарей, открывших серию просодических пособий "Gradus Parnassum", которых было во множестве аж до XIX века. Замечу: Алкуин тоже не был чужд этой просодийной науке. "Ученый поэт" - вовсе не абсурд в эти учено-латинские времена. А "ученая темнота словаря" - тоже вполне естественная черта тогдашней жизни в слове. Обратите внимание: ученая темнота... Свет одного слова, поставленного рядом с другими словами, которые тоже - в отдельности - светлы, дают ученую темь, ученый сумрак, хотя и во имя просветляющегося смысла. Почти гейневская "лампада просвещенья".
Светоч тьмы?.. Алкуин, как мы скоро увидим, был совсем не лыком шит в этом лампадном "просвещении".
Намечается новый квазисинтез культуры монастырей и народной культуры, сопровождаемый дальнейшей варваризацией учительского канона ахенского и даже чисто монастырского образца. При таком обороте дела вовсе не удивляет вытеснение римско-античных реминисценций библеизмами, фольклорно-языческими клише из франко-германских преданий. Но тут же, рядом, в том же IX веке совсем уже таинственный "Вальтари", в котором древнегерманский героический сказ облекается в форму Вергилиевой "Энеиды". Словесно-поучающий монстр как культурный знак социально-политического безвременья: императорской власти не существует, авторитет папы если не эфемерен, то слаб до чрезвычайности. Град божий на земле как будто не состоялся. Не осуществился, понятное дело, и культурный идеал, должный соответствовать идеалу социально-политическому.
Христианство универсально, и потому церковь - носитель и проводник христианской идеи - объемлет, пронизывает, скрепляет все сферы жизни. Она хотела бы слиться с государством, забывая на время о своей исконной, укорененной в истории, связи с Римом. Вместе с тем и государство - речь здесь идет о франкской державе - хочет распорядиться церковью как в экономической, так равно и в религиозной ее прерогативах, имея перед собой умозрительный и, казалось, легко достижимый общественный идеал, предполагающий единство жизни в политике и жизни в религии. Государь призван, по слову Л. Карсавина, "на совершенное освобождение и вознесение святой вселенской церкви божией... ". Теократическая идея освящает это призвание. Государь - верный подданный папы, но и защитник и покровитель католической церкви. Именно защитник-покровитель. Причем возможность этого покровительства коренилась в экспансионистских устремлениях Карла Великого, при котором страна франков в VIII веке совпала с "градом божиим" - таким, каким можно было его помыслить в те времена. "Дар Константина" хорошо бы и вовсе не принимать во внимание. Теократический Град божий на земле франков, а стало быть, на земле вообще. Замечу: землею Карла была вся средняя Европа и вместе с нею подмандатные земли Астурии, Шотландии, области англосаксонского клира. Скажу еще о претензиях Карла на души христиан, живших на святой земле Харуна-аль-Рашида, предпочитавшего дружбу Карла "дружбе всех королей земли". Итак: очень большое, достаточно цельное государство, глава которого едва ли не с полным правом обеспечивает государственное благо и религиозное благо в пределах имперских границ, осуществляя в собственном законодательстве соборные каноны, но при этом санкционирует избрание папы. Алкуин наставляет Карла Великого, этого теократического монарха града божиего на земле, тождественного государству: "Помни всегда, царь мой, о боге, царе твоем, со страхом и любовью. На место его поставлен ты блюсти и царствовать над всеми членами его тела, и обязан ты отдать отчет в день Суда... Епископ же - на втором месте, только на месте Христа. Поэтому тщательно старайтесь установить над народом божьим закон божий, который сообщен тебе богом твоим, наместник коего ты".
Конечно, две власти - светская и духовная - разделены. У первой в деснице - "меч смерти", зато у второй на устах - "ключ жизни". Священник посредствует меж богом и людьми и подчинен папе. Но и духовная, и светская власти все-таки у императора, ибо "меч власти торжествующей блистает в его деснице, труба католической проповеди звучит из уст его".
Чаемый идеал Града - менее всего в подчинении церкви государству; дело в другом: мирское и духовное, как тело и душа, живут "нераздельно, но неслиянно". Государство служит целям религии, зато духовная власть безусловно жизнеустрояющий орган государства. Вот почему церковные соборы государственно-политичны, а на "placita generalia" рассмотрение дел церкви вполне привычно.
Таков идеал - государственно-религиозный идеал, в жизни, конечно же, не осуществленный, как и подобает всякому уважающему себя идеалу. Академия Карла при Ахенском дворе, казалось, соответствовала замыслу. Центральным моментом каролингской учености был учительский канон Алкуина, двойственный по своей религиозно-мирской сути и потому равно тяготевший к свободному почти гуманистическому (cum grano salis, конечно) общению в ходе римско-филологических ученых игр в рамках ахенских словопрений под ангельско-сладостное пение Карловых дочек, сопровождаемое арфой, - с одной стороны; а с другой - к вышколенной программе жесткого, упорядоченного научения, германски грубого, но и книжно-добросовестного, христиански "вежественного". "Золотые зерна истины", выуженные из текстов язычников, но вправленные в практичную мешковину средневековых тривиума и квадривиума.
Алкуинов канон (in statu nascendi) уже был чреват возможностью распада: на светское умствование и на монастырскую ученость. Но синтез, хотя и иллюзорный, все же состоялся - в VIII веке и по преимуществу в учительском каноне Алкуина, этого учителя per se. Это был светско-духовный канон.
Всего век спустя, когда миновал апогей каролингской культуры, ученое время Карла Великого с Алкуиновой учебной программой стало в некотором роде образом культуры, и потому объемно и точно схватывающим его суть. Выпишем несколько мест из "Деяний Карла Великого" Ноткера Заики (IX-X век).
1. "...Когда Карл стал единовластным правителем в западных странах мира, а занятия науками почти повсюду были забыты и потому люди охладели к почитанию истинного божества, случилось так, что к берегам Галлии прибыли из Ирландии вместе с британскими купцами два скотта - люди несравненной осведомленности в светских науках и священных Писаниях. И хоть они и не выставляли напоказ никакого продажного товара, все же имели обыкновение зазывать толпу, стекавшуюся для покупок: "Кто жаждет мудрости, подходи к нам и получай ее - у нас ее можно купить!" Но, говорили они, продают они ее только потому, что видят, насколько охотнее народ приобретает то, что продается, нежели то, что предлагается даром. Таким образом, они намеревались или вызвать людей на покупку мудрости, как и всякого товара, или, как подтвердилось в дальнейшем, поразить и изумить их подобным объявлением. Словом, они кричали так до тех пор, пока удивленные или принявшие их за безумцев люди не довели до слуха короля Карла, который всегда любил мудрость и стремился к ней. Он тотчас потребовал их к себе и спросил, верно ли молва донесла до него, будто они возят с собой мудрость? "Да, - отвечали они, - мы владеем ею и готовы поделиться с теми, кто именем Бога будет достойно просить об этом". Когда же он стал выведывать у них, что они за нее запросят, они сказали: "Только удобное помещение, восприимчивые души и то, без чего нельзя обойтись в странствии, - пищу и одежду". Услыхав это, он очень обрадовался...".
Так, рассказывает предание, началась ученость во франкской державе при Карле Великом. Великое дело началось со случая: купите привозную мудрость, почти даром, но все-таки купите. Но где взять "восприимчивые души?" А это уже дело учебы - их надо готовить, лелеять, пестовать; повивать методически и по порядку. Урочные будни, начавшиеся как бы случайно. И тут уже личное навстречь учительскому - радение залог всех успехов. Уметь вылепить себя в качестве ученика. Уметь учить. Учить учить...
2. Послушайте теперь, как Карл Великий распекает за нерадение высокородных сынков - лодырей: "Вы, высокородные, вы, сынки знатных, вы, избалованные красавчики! Полагаясь на свое происхождение и состояние, вы пренебрегли моим повелением и своей доброй славой и с равнодушием отнеслись к образованию, предаваясь утехам, играм, лености и всяческим пустякам". После этого вступления он, вознеся к небу державную свою голову и непобедимую десницу, поразил их своей обычной клятвой: "Клянусь царем небесным, я ни во что не ставлю ваше знатное происхождение и смазливые лица - пусть восторгаются вами другие, но знайте одно: если вы немедленно не искупите прежней вашей беспечности неутомимым прилежанием, никогда никакой милости не дождаться вам от Карла". А дети бедных, напротив, проявили достойное прилежание. Учебное дело, не знающее имущественных преград. Только при таком подходе градобожеский идеал возможен. Школа по изготовлению восприимчивых к слову мудрости душ; для всех и каждого - школа под августейшим присмотром франкского государя.
3. А результат? - Высочайшее умение-чувство: чувство слова, даже если смысл этого слова был не до конца ведом тому, кто все равно умел его почувствовать. Еще одна история из "Деяний...".
"В церкви ученейшего Карла никто не знал заранее, что именно ему придется читать, никто не мог отметить конца отрывка воском или хотя бы сделать какую-нибудь отметинку ногтем, но каждый старался выучить все, что надлежало читать, так что, когда бы его неожиданно ни заставили читать, он исполнял это безукоризненно. Король сам указывал того, кто должен читать, пальцем или протянутым жезлом, или же посылая кого-либо из сидящих подле него к сидящим поодаль; а конец чтения отмечал покашливанием. К нему все так внимательно прислушивались, что, подавал ли он знак в конце предложения, или в середине отрывка или даже фразы, никто из следующих чтецов не осмеливался начать выше или ниже, каким бы бессмысленным ни казались ему конец или начало. И так получилось, что при его дворе все были отменными чтецами, даже если они и не понимали того, что читали. Никакой посторонний и никакой даже известный ему человек, не умей он читать и петь, не осмеливался вступить в его хор". - Голос на голос. Слово на слуху: разымаемое на слоги и звуки. Ради смысла, конечно. Но сладкозвучие иноголосого канона или хора и есть "инструментальный" венец этой исключительно вербальной выучки. Венец, ибо сладкий звук, ладное церковное песнопение - земной отзвук музыки сфер... Не есть ли это подлинный, запредельный смысл всей этой учебы в области литер? Смысл и то, что ради этого смысла, сошлись. Едва ли не отождествились... Опыт личный и опыт универсальный. Навстречу. Сошлись? Разминулись?..
Продолжу эту историю.
"Случилось как-то раз Карлу по пути зайти в какую-то большую церковь, и вот один из странствующих клириков, не знавший строгих правил Карла, самовольно примешался к хору; а так как он ничему подобному не обучался, то и остался стоять среди певчих безгласным и дурак дураком. Регент поднял свою палочку и грозил ударить его, если он не запоет. Тогда тот, не зная, что ему делать и куда ему деться, а выйти он не осмеливался, попытался, вертя во все стороны шеей и широко разевая рот, как можно лучше притвориться поющим. В то время как другие не могли удержаться от смеха, храбрый император, который даже в более трудных обстоятельствах умел владеть собой, казалось, и не замечал ужимок того клирика и в должном порядке ожидал конца мессы. Потом он подозвал к себе этого несчастного и, сочувствуя его старанию и затруднительному положению, утешил его такими словами: "Прими мою благодарность, добрый человек, за твое пение и твой труд". И приказал дать ему фунт серебра, чтобы облегчить его бедность..." Величайшее старание при полном техническом неумении вознаграждено, и правильно: пение не испорчено, ибо старательная имитация - уже не фальшь и не ложь; она - полный смысл, но смысл, живущий всею своей полнотой за пределами научаемого умения - в ученом незнании. Карлу-учителю дано было это понимать, ибо он был истинным учителем. Но таким учителем, который только что сам был учеником самого Алкуина, ученого пастыря, призванного научить учить. (Успех этого умения нам только что продемонстрировал ученолюбивый августейший Каролинг.)
Пройдет лет примерно сто. Как же отпечатлеется в качестве образа культуры Алкуин-учитель? В тех же Карловых деяниях того же Ноткера Заики из IX века читаем:
"Тут и Альбин (Алкуин. - В. Р.), родом из англов, прослышав, с какою охотой благочестивый король Карл принимает мудрых людей, сел на корабль и прибыл к нему; а он знал священное Писание от начала до конца, как никто другой из современных ученых, и был учеником ученейшего Беды (не в прямом смысле, а через свои сочинения, потому что Беда Достопочтенный умер в 735 году. - В. Р.), наиболее сведущего толкователя священного Писания после святого Григория (Григория I Великого из VI века. - В. Р.). Карл держал его при себе постоянно до конца своей жизни, за исключением времени, когда он отправлялся на войну; он хотел, чтобы его считали учеником Альбина, а Альбина его учителем. Но он дал ему аббатство святого Мартина в Туре, чтобы, когда он сам отсутствует, мог бы Альбин там отдыхать и обучать стекавшихся к нему учеников. Его обучение принесло столь богатые плоды, что нынешние галлы, или франки, могут сравниться с древними римлянами и афинянами". Как будто очевидная ориентация на античный идеал. Но... указание на священное Писание: внутренняя ориентация совершенно иная. Биограф Алкуина сообщает: "В юности читал оный муж Господень книги древних философов и лживые россказни Вергилия, но после не хотел их ни сам читать, ни позволять ученикам своим, говоря: "Достаточно с вас божественных поэтов, нет вам нужды пятнать себя сладострастным краснобайством Вергилиевой речи!"
Достоинство и благородство - человеческое основание видимой цельности канона Алкуина-Флакка. Снова Ноткер Заика: "Он говорил, жил и писал в полную меру своего достоинства, а достоинством он превосходил всех, кроме разве что могущественнейших королей". Но даже сам Карл просит считать себя учеником Алкуина, а Алкуина - своим учителем. Почти град божий на землях Европы; правда, учительский град.
Карл и Алкуин. Алкуин и Карл... Пусть они совсем немного поговорят друг с другом, и поговорят вот о чем.
КАРЛ: "Ах, если бы у меня было хотя бы двенадцать клириков, столь образованных во всех областях знаний, какими были Иероним и Августин!"
АЛКУИН: "Создатель небес и земли не имел более им подобных, а ты их хочешь иметь двенадцать!" Так отвечал "со смелостью, на какую не отважился бы никто из смертных пред очами грозного Карла", "высокоученый Альбин (Алкуин. - В. Р.), который справедливо считал себя невеждой по сравнению с названными мужами, охваченный крайним негодованием (обнаруженным, впрочем, лишь на мгновение)", - замечает Ноткер Заика по поводу этого ответа.
"Кесарю - кесарево, а богу - богово". Но учительское дело божественной природы (апелляция Алкуина к "создателю небес"). Оно-то, хотя и освящено теократической властью монарха, не только допускает, но даже на том настаивает, "истину царям с улыбкой говорить". Учительское дело исполнено человеческого достоинства, этой фундаментальной скрепы учительского града божиего на земле, ежемгновенно дающего трещину.
А теперь ученые стихи ученого поэта Алкуина.
В "Послании к королю" Алкуин говорит: "Кто не за мною идет, хочет без правил болтать". Правила, правила, правила... Канон правил и порядка, должный упорядочить знания, "вбираемые из книг". Но только с голоса учителя:
"Помнишь? Тебя наполнял наставника доброго голос,
Мудрость писаний благих с уст многочтимых лилась.
В должный час оглашала тебя хвала Громовержцу:
Мир был в напеве святом, мир - в умиленных сердцах".
Двуголосый канон: согласный дуэт бога и ученика как итог упорядоченного научения видимо-слышимому книжному слову. Но слово это необходимо прежде сделать многократно видимым - многажды переписанным в качестве пособия для всех - всего учащегося мира. Сделать его словом-приемом. Суметь сработать слово для глаза, дабы смысл, должный быть уловленным в это слово-прием, стал смыслом услышанным - лицезримым в свете Истины.
Вспомним надпись, которую сделал Алкуин на помещении для переписывания книг: "Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова..." И - далее ("братье читая честной или толпе прихожан"):
Нет благородней труда, чем работать над книгой святою,
И переписчик свою будет награду иметь.
Лучше книги писать, чем растить виноградные лозы:
Трудится ради души первый, для чрева - второй.
Мудрости древней и новой учителем сведущим станет,
Кто сочиненья прочтет достопочтенных отцов.
Урок изготовления канона: "вносить добавленья" - "предерзкое дело", перо должно идти "по неложной тропе"; точка или же запятая - орнамент формы, но лишь именно в такой вот и только таким образом орнаментированной форме живет подлинный смысл (просвечивается сквозь нее). И наконец, цель этого дела - делание себя учителем "древней и новой мудрости". От дела к делу; от умения к умению: от умения переписывать книги к умению учить мудрости, то есть делать кого-то бытующим по истине, то есть - в случае Алкуина правильно выученным, хорошо ученым, просто хорошим человеком.
Но здесь же - в Алкуиновы времена, исполненные трепетнейшего пиетета к слову, - вдруг тмесис (рассечение живого слова, как будто оно не слово и не живое, а чурка какая - даже не вещь, - которую можно резать, пилить, рубить, строгать). И в это кровоточащее зияние вставлено другое слово. В "Послании к Коридону" у того же Алкуина читаем: "Ныне он рад при-пилигримским-зывать песнопеньем..."
Слово эксгумировано: лад - строй, порядок - поколеблен своевольной игрою в слова; игрой, но игрой по правилам, на которых, собственно, и держится тмесис (довольно редкая грекоримская стилистическая фигура, но ставшая навязчиво распространенной во времена каролингской анатомически словолюбивой учености. Еще один пример на тему тмесиса, приведенный М. Гаспаровым: "ЭР - сладкозвучные эти стихи написаны - МОЛЬДОМ". Здесь уже рассечено имя (Эрмольд), обозначающее на этот раз действительно живого автора, - во имя изготовленности строки по всем правилам тогдашнего стихосложения.
Тмесис запруживает ручей речи, прерывает течение слов, останавливает слово, обеззвучивает его, зато уплотняет, делает его лицезримым и потому самоценным, вызволенным из цепи иерархически подчиненных слов. Контрапункт звукоряда. Загад, взрывающий удобопреподаваемый лад. Опыт такого загада у каждого свой, хотя правила тмесиса универсальны. А результат работы мастера по тмесису странен и угадываем, "чем случайней, тем вернее", потому что "навзрыд" для того, кто отгадчик. Совпадут ли души? Угадают ли друг друга? Но урок загадок Алкуина еще не начался, хотя кроссворд тмесисов - обломок молнии, назначенной замкнуть небо и землю, - этот урок предваряет. Но кто знает, как сломать молнию, по каким-таким правилам? Тмесис слишком правильно и аккуратно ее ломает...
Шифр, код, тайнопись... Загадыванье смысла в слове. Слово, загадочным же образом приуготованное к вчитыванию в него - вслушиванию в него. Загадка как учительский, но и смысло-постигающий прием. Но можно ли загадать смысл? А мир? Осмысленный мир? Загадать или представить?
Загадочность (загаданность) - первое условие познания (научения) как активного дела. Здесь я всецело соглашаюсь с С. Аверинцевым, рассматривающим "иллюзию всепонимания как смертельную угрозу для гуманитарной мысли, которая всегда есть понимание "поверх барьеров" непонимания. Чтобы по-настоящему ощутить даже самый близкий предмет, необходимо на него натолкнуться и пережить сопротивление его непроницаемости; вполне проницаема только пустота. Смысл каждой культуры прозрачен и общезначим в той мере, в которой это есть смысл, то есть нечто по своей сути прозрачное и общезначимое; но столь же верно, что он "загадочен", а именно постольку, поскольку он "загадан" нашему сознанию извне инстанциями, от нас независимыми".
Загаданный (загадочный) общезначимый (для всех) смысл. Учить этот смысл разгадывать для лично-индивидуальных, но и вселенски-всеобщих дел, обретения себя в мире высших значимостей, в мире истинного света - света истины, до поры пребывающей в сутемени загадочных учительско-ученических элоквенций.
Трактаты тех времен - поистине склад разных разностей, предназначенных для книжной учебы. Всё и вся было в "коробушках" этих ученых коробейников, придававших, однако, своим пособиям некое художественное единство. Вот как описывает содержание одного из таких трактатов М. Гаспаров. Это письмо Эрменриха Эльвангенского (середина IX века), ученика Храбана Мавра, Гримальду Санкт-Галленскому: "Оно начинается похвалой учености Гримальда, затем говорится о пользе философии, о частях диалектики, о долгих и кратких гласных, о буквах и спряжениях, о жизни созерцательной и деятельной, о Вергилии, которого он видел во сне, положив под голову "Энеиду", о пользе древних поэтов для понимания Писания, опять об учености санктгалленцев, о прилагаемом при письме житии Гермольфа Лангрского, потом следуют выписки из стихов Теодульфа, Муадвина и Авсония, рассуждение в прозе и стихах о Троице, выписки по географии с большими стихотворными цитатами и, наконец, шутливый рассказ о том, как некий "новый Гомер", объевшись полбенного хлеба, видел во сне самого Орка, коловшего вшей трезубцем, но только рассмеялся, перекрестился, выбросил из головы мифологию и решил взяться за воспевание Св. Галла, основателя Санкт-Галлена". Как говорится, "что угодно для души". Но и Вергилий-язычник, тот самый, из-за которого чуть не проспал все на свете монастырский отрок Алкуин.
Всю эту вселенскую смесь нужно было представить в удобопреподаваемом виде. Или вовсе не представлять - так и оставить: лавка всяческих премудростей для всех, каждому на свой вкус. Но все это - для главного дела: как правильно прочитать Библию. Вот почему комментарии Писания были главными учительскими пособиями: аллегорические, анагогические и тропологические экзегетические вариации на тему. Например, на тему Иерусалима, который есть: "образ церкви Христовой"; "образ царствия небесного"; "образ души страждущей".
Прежде чем добраться, скажем, до "воды", как ее понимал Храбан Мавр, например, нужно было увидеть в ней - в воде, которую пьют, святого Духа, Христа, высшую мудрость, многоглаголание, преходящую жажду, крещение, тайную пророческую речь... (всего 28 иносказаний, и на каждое - текст Писания). Слова - тропы. Но ради наведения на смысл, для высветления его как раз и придуманные. А смысл уходит. Уходит смысл, неравный всем этим иносказаниям даже всем вместе: он - бесконечно велик, но и бесконечно мал, дабы быть взятым всей этой ученой машинерией - экзегетическим всеумением ради запредельного смысла вещи. Неужели уходит? Это было знание об умении представить (сделать) слово-прием как лично сросшийся с мастером-учителем инструмент-средство-цель, при пользовании которым смысл оставался за экраном, но экраном просвеченным, высветленным. При этом цитаты из священных текстов, то есть опять-таки слова-фрагменты приема, были единственным материалом этого славного научения учить.
Фундаментальнейшие споры по ключевым богословским вопросам в своей драматической неразрешимости завершались едва ли не словесной игрой, правила ведения которой были, однако, четко нормированы. Так, спор о предопределении (воля бога или воля человека предопределяет спасение души или погибель души) закончился вербально-игровым соглашением: "Не человек предопределен к наказанию, а наказание предопределено человеку".
Можно начинать спор заново. Но ради, конечно, смысла, который вот-вот...
Жанр житий и видений ориентирован на учительско-ученическую цель - как жить. Но это - уже более поздние времена, а именно те времена, когда этот жанр действительно станет подлинно художественной формой (XIV век: "Видение..." Уильяма Ленгленда, в некотором роде Дантова "Божественная комедия"), утратив подлинно учительские свои характеристики, зато почти став эстетическим предметом. Здесь лишь отмечу, что ученая дидактика видений зачинается в IX-X веках, завершающих Каролингское возрождение, впуская в свои пространства пылко переживаемую современность, изготавливаемую из памятливых слов-аллегорий священной истории. Вот она, эта проклятая современность, караемая богом во время ясновидческого сна героя таких видений: "...Господь соизволил услышать меня и, сойдя с неба, сиянием своим озарил меня... и сказал: "Прокляни тот день, когда Буркхард будет епископом". Видение (видение) стало слышанием - учительским окриком бога, словом-жестом-действием... И здесь, конечно же, не жизнь - отдельно и ученость - отдельно, а всё вместе - учено-научающая жизнь средневекового человека.
И совсем уже воспаряет над смыслом стихотворческий канон, наставляющий стихосложению не "по слуху", а "по науке". "По науке", которая предписывала так слагать стихи и так в них расставлять слова, чтобы каждое слово в точности знало свое место - как в стихах старых поэтов. Тут тебе вновь подсовывалось учебное пособие. Например, "Труд просодийный" Микони из Сан-Рикье (первая четверть IX века), может быть, один из первых стиховедческих словарей, открывших серию просодических пособий "Gradus Parnassum", которых было во множестве аж до XIX века. Замечу: Алкуин тоже не был чужд этой просодийной науке. "Ученый поэт" - вовсе не абсурд в эти учено-латинские времена. А "ученая темнота словаря" - тоже вполне естественная черта тогдашней жизни в слове. Обратите внимание: ученая темнота... Свет одного слова, поставленного рядом с другими словами, которые тоже - в отдельности - светлы, дают ученую темь, ученый сумрак, хотя и во имя просветляющегося смысла. Почти гейневская "лампада просвещенья".
Светоч тьмы?.. Алкуин, как мы скоро увидим, был совсем не лыком шит в этом лампадном "просвещении".
Намечается новый квазисинтез культуры монастырей и народной культуры, сопровождаемый дальнейшей варваризацией учительского канона ахенского и даже чисто монастырского образца. При таком обороте дела вовсе не удивляет вытеснение римско-античных реминисценций библеизмами, фольклорно-языческими клише из франко-германских преданий. Но тут же, рядом, в том же IX веке совсем уже таинственный "Вальтари", в котором древнегерманский героический сказ облекается в форму Вергилиевой "Энеиды". Словесно-поучающий монстр как культурный знак социально-политического безвременья: императорской власти не существует, авторитет папы если не эфемерен, то слаб до чрезвычайности. Град божий на земле как будто не состоялся. Не осуществился, понятное дело, и культурный идеал, должный соответствовать идеалу социально-политическому.
Христианство универсально, и потому церковь - носитель и проводник христианской идеи - объемлет, пронизывает, скрепляет все сферы жизни. Она хотела бы слиться с государством, забывая на время о своей исконной, укорененной в истории, связи с Римом. Вместе с тем и государство - речь здесь идет о франкской державе - хочет распорядиться церковью как в экономической, так равно и в религиозной ее прерогативах, имея перед собой умозрительный и, казалось, легко достижимый общественный идеал, предполагающий единство жизни в политике и жизни в религии. Государь призван, по слову Л. Карсавина, "на совершенное освобождение и вознесение святой вселенской церкви божией... ". Теократическая идея освящает это призвание. Государь - верный подданный папы, но и защитник и покровитель католической церкви. Именно защитник-покровитель. Причем возможность этого покровительства коренилась в экспансионистских устремлениях Карла Великого, при котором страна франков в VIII веке совпала с "градом божиим" - таким, каким можно было его помыслить в те времена. "Дар Константина" хорошо бы и вовсе не принимать во внимание. Теократический Град божий на земле франков, а стало быть, на земле вообще. Замечу: землею Карла была вся средняя Европа и вместе с нею подмандатные земли Астурии, Шотландии, области англосаксонского клира. Скажу еще о претензиях Карла на души христиан, живших на святой земле Харуна-аль-Рашида, предпочитавшего дружбу Карла "дружбе всех королей земли". Итак: очень большое, достаточно цельное государство, глава которого едва ли не с полным правом обеспечивает государственное благо и религиозное благо в пределах имперских границ, осуществляя в собственном законодательстве соборные каноны, но при этом санкционирует избрание папы. Алкуин наставляет Карла Великого, этого теократического монарха града божиего на земле, тождественного государству: "Помни всегда, царь мой, о боге, царе твоем, со страхом и любовью. На место его поставлен ты блюсти и царствовать над всеми членами его тела, и обязан ты отдать отчет в день Суда... Епископ же - на втором месте, только на месте Христа. Поэтому тщательно старайтесь установить над народом божьим закон божий, который сообщен тебе богом твоим, наместник коего ты".
Конечно, две власти - светская и духовная - разделены. У первой в деснице - "меч смерти", зато у второй на устах - "ключ жизни". Священник посредствует меж богом и людьми и подчинен папе. Но и духовная, и светская власти все-таки у императора, ибо "меч власти торжествующей блистает в его деснице, труба католической проповеди звучит из уст его".
Чаемый идеал Града - менее всего в подчинении церкви государству; дело в другом: мирское и духовное, как тело и душа, живут "нераздельно, но неслиянно". Государство служит целям религии, зато духовная власть безусловно жизнеустрояющий орган государства. Вот почему церковные соборы государственно-политичны, а на "placita generalia" рассмотрение дел церкви вполне привычно.
Таков идеал - государственно-религиозный идеал, в жизни, конечно же, не осуществленный, как и подобает всякому уважающему себя идеалу. Академия Карла при Ахенском дворе, казалось, соответствовала замыслу. Центральным моментом каролингской учености был учительский канон Алкуина, двойственный по своей религиозно-мирской сути и потому равно тяготевший к свободному почти гуманистическому (cum grano salis, конечно) общению в ходе римско-филологических ученых игр в рамках ахенских словопрений под ангельско-сладостное пение Карловых дочек, сопровождаемое арфой, - с одной стороны; а с другой - к вышколенной программе жесткого, упорядоченного научения, германски грубого, но и книжно-добросовестного, христиански "вежественного". "Золотые зерна истины", выуженные из текстов язычников, но вправленные в практичную мешковину средневековых тривиума и квадривиума.
Алкуинов канон (in statu nascendi) уже был чреват возможностью распада: на светское умствование и на монастырскую ученость. Но синтез, хотя и иллюзорный, все же состоялся - в VIII веке и по преимуществу в учительском каноне Алкуина, этого учителя per se. Это был светско-духовный канон.
Всего век спустя, когда миновал апогей каролингской культуры, ученое время Карла Великого с Алкуиновой учебной программой стало в некотором роде образом культуры, и потому объемно и точно схватывающим его суть. Выпишем несколько мест из "Деяний Карла Великого" Ноткера Заики (IX-X век).
1. "...Когда Карл стал единовластным правителем в западных странах мира, а занятия науками почти повсюду были забыты и потому люди охладели к почитанию истинного божества, случилось так, что к берегам Галлии прибыли из Ирландии вместе с британскими купцами два скотта - люди несравненной осведомленности в светских науках и священных Писаниях. И хоть они и не выставляли напоказ никакого продажного товара, все же имели обыкновение зазывать толпу, стекавшуюся для покупок: "Кто жаждет мудрости, подходи к нам и получай ее - у нас ее можно купить!" Но, говорили они, продают они ее только потому, что видят, насколько охотнее народ приобретает то, что продается, нежели то, что предлагается даром. Таким образом, они намеревались или вызвать людей на покупку мудрости, как и всякого товара, или, как подтвердилось в дальнейшем, поразить и изумить их подобным объявлением. Словом, они кричали так до тех пор, пока удивленные или принявшие их за безумцев люди не довели до слуха короля Карла, который всегда любил мудрость и стремился к ней. Он тотчас потребовал их к себе и спросил, верно ли молва донесла до него, будто они возят с собой мудрость? "Да, - отвечали они, - мы владеем ею и готовы поделиться с теми, кто именем Бога будет достойно просить об этом". Когда же он стал выведывать у них, что они за нее запросят, они сказали: "Только удобное помещение, восприимчивые души и то, без чего нельзя обойтись в странствии, - пищу и одежду". Услыхав это, он очень обрадовался...".
Так, рассказывает предание, началась ученость во франкской державе при Карле Великом. Великое дело началось со случая: купите привозную мудрость, почти даром, но все-таки купите. Но где взять "восприимчивые души?" А это уже дело учебы - их надо готовить, лелеять, пестовать; повивать методически и по порядку. Урочные будни, начавшиеся как бы случайно. И тут уже личное навстречь учительскому - радение залог всех успехов. Уметь вылепить себя в качестве ученика. Уметь учить. Учить учить...
2. Послушайте теперь, как Карл Великий распекает за нерадение высокородных сынков - лодырей: "Вы, высокородные, вы, сынки знатных, вы, избалованные красавчики! Полагаясь на свое происхождение и состояние, вы пренебрегли моим повелением и своей доброй славой и с равнодушием отнеслись к образованию, предаваясь утехам, играм, лености и всяческим пустякам". После этого вступления он, вознеся к небу державную свою голову и непобедимую десницу, поразил их своей обычной клятвой: "Клянусь царем небесным, я ни во что не ставлю ваше знатное происхождение и смазливые лица - пусть восторгаются вами другие, но знайте одно: если вы немедленно не искупите прежней вашей беспечности неутомимым прилежанием, никогда никакой милости не дождаться вам от Карла". А дети бедных, напротив, проявили достойное прилежание. Учебное дело, не знающее имущественных преград. Только при таком подходе градобожеский идеал возможен. Школа по изготовлению восприимчивых к слову мудрости душ; для всех и каждого - школа под августейшим присмотром франкского государя.
3. А результат? - Высочайшее умение-чувство: чувство слова, даже если смысл этого слова был не до конца ведом тому, кто все равно умел его почувствовать. Еще одна история из "Деяний...".
"В церкви ученейшего Карла никто не знал заранее, что именно ему придется читать, никто не мог отметить конца отрывка воском или хотя бы сделать какую-нибудь отметинку ногтем, но каждый старался выучить все, что надлежало читать, так что, когда бы его неожиданно ни заставили читать, он исполнял это безукоризненно. Король сам указывал того, кто должен читать, пальцем или протянутым жезлом, или же посылая кого-либо из сидящих подле него к сидящим поодаль; а конец чтения отмечал покашливанием. К нему все так внимательно прислушивались, что, подавал ли он знак в конце предложения, или в середине отрывка или даже фразы, никто из следующих чтецов не осмеливался начать выше или ниже, каким бы бессмысленным ни казались ему конец или начало. И так получилось, что при его дворе все были отменными чтецами, даже если они и не понимали того, что читали. Никакой посторонний и никакой даже известный ему человек, не умей он читать и петь, не осмеливался вступить в его хор". - Голос на голос. Слово на слуху: разымаемое на слоги и звуки. Ради смысла, конечно. Но сладкозвучие иноголосого канона или хора и есть "инструментальный" венец этой исключительно вербальной выучки. Венец, ибо сладкий звук, ладное церковное песнопение - земной отзвук музыки сфер... Не есть ли это подлинный, запредельный смысл всей этой учебы в области литер? Смысл и то, что ради этого смысла, сошлись. Едва ли не отождествились... Опыт личный и опыт универсальный. Навстречу. Сошлись? Разминулись?..
Продолжу эту историю.
"Случилось как-то раз Карлу по пути зайти в какую-то большую церковь, и вот один из странствующих клириков, не знавший строгих правил Карла, самовольно примешался к хору; а так как он ничему подобному не обучался, то и остался стоять среди певчих безгласным и дурак дураком. Регент поднял свою палочку и грозил ударить его, если он не запоет. Тогда тот, не зная, что ему делать и куда ему деться, а выйти он не осмеливался, попытался, вертя во все стороны шеей и широко разевая рот, как можно лучше притвориться поющим. В то время как другие не могли удержаться от смеха, храбрый император, который даже в более трудных обстоятельствах умел владеть собой, казалось, и не замечал ужимок того клирика и в должном порядке ожидал конца мессы. Потом он подозвал к себе этого несчастного и, сочувствуя его старанию и затруднительному положению, утешил его такими словами: "Прими мою благодарность, добрый человек, за твое пение и твой труд". И приказал дать ему фунт серебра, чтобы облегчить его бедность..." Величайшее старание при полном техническом неумении вознаграждено, и правильно: пение не испорчено, ибо старательная имитация - уже не фальшь и не ложь; она - полный смысл, но смысл, живущий всею своей полнотой за пределами научаемого умения - в ученом незнании. Карлу-учителю дано было это понимать, ибо он был истинным учителем. Но таким учителем, который только что сам был учеником самого Алкуина, ученого пастыря, призванного научить учить. (Успех этого умения нам только что продемонстрировал ученолюбивый августейший Каролинг.)
Пройдет лет примерно сто. Как же отпечатлеется в качестве образа культуры Алкуин-учитель? В тех же Карловых деяниях того же Ноткера Заики из IX века читаем:
"Тут и Альбин (Алкуин. - В. Р.), родом из англов, прослышав, с какою охотой благочестивый король Карл принимает мудрых людей, сел на корабль и прибыл к нему; а он знал священное Писание от начала до конца, как никто другой из современных ученых, и был учеником ученейшего Беды (не в прямом смысле, а через свои сочинения, потому что Беда Достопочтенный умер в 735 году. - В. Р.), наиболее сведущего толкователя священного Писания после святого Григория (Григория I Великого из VI века. - В. Р.). Карл держал его при себе постоянно до конца своей жизни, за исключением времени, когда он отправлялся на войну; он хотел, чтобы его считали учеником Альбина, а Альбина его учителем. Но он дал ему аббатство святого Мартина в Туре, чтобы, когда он сам отсутствует, мог бы Альбин там отдыхать и обучать стекавшихся к нему учеников. Его обучение принесло столь богатые плоды, что нынешние галлы, или франки, могут сравниться с древними римлянами и афинянами". Как будто очевидная ориентация на античный идеал. Но... указание на священное Писание: внутренняя ориентация совершенно иная. Биограф Алкуина сообщает: "В юности читал оный муж Господень книги древних философов и лживые россказни Вергилия, но после не хотел их ни сам читать, ни позволять ученикам своим, говоря: "Достаточно с вас божественных поэтов, нет вам нужды пятнать себя сладострастным краснобайством Вергилиевой речи!"
Достоинство и благородство - человеческое основание видимой цельности канона Алкуина-Флакка. Снова Ноткер Заика: "Он говорил, жил и писал в полную меру своего достоинства, а достоинством он превосходил всех, кроме разве что могущественнейших королей". Но даже сам Карл просит считать себя учеником Алкуина, а Алкуина - своим учителем. Почти град божий на землях Европы; правда, учительский град.
Карл и Алкуин. Алкуин и Карл... Пусть они совсем немного поговорят друг с другом, и поговорят вот о чем.
КАРЛ: "Ах, если бы у меня было хотя бы двенадцать клириков, столь образованных во всех областях знаний, какими были Иероним и Августин!"
АЛКУИН: "Создатель небес и земли не имел более им подобных, а ты их хочешь иметь двенадцать!" Так отвечал "со смелостью, на какую не отважился бы никто из смертных пред очами грозного Карла", "высокоученый Альбин (Алкуин. - В. Р.), который справедливо считал себя невеждой по сравнению с названными мужами, охваченный крайним негодованием (обнаруженным, впрочем, лишь на мгновение)", - замечает Ноткер Заика по поводу этого ответа.
"Кесарю - кесарево, а богу - богово". Но учительское дело божественной природы (апелляция Алкуина к "создателю небес"). Оно-то, хотя и освящено теократической властью монарха, не только допускает, но даже на том настаивает, "истину царям с улыбкой говорить". Учительское дело исполнено человеческого достоинства, этой фундаментальной скрепы учительского града божиего на земле, ежемгновенно дающего трещину.
А теперь ученые стихи ученого поэта Алкуина.
В "Послании к королю" Алкуин говорит: "Кто не за мною идет, хочет без правил болтать". Правила, правила, правила... Канон правил и порядка, должный упорядочить знания, "вбираемые из книг". Но только с голоса учителя:
"Помнишь? Тебя наполнял наставника доброго голос,
Мудрость писаний благих с уст многочтимых лилась.
В должный час оглашала тебя хвала Громовержцу:
Мир был в напеве святом, мир - в умиленных сердцах".
Двуголосый канон: согласный дуэт бога и ученика как итог упорядоченного научения видимо-слышимому книжному слову. Но слово это необходимо прежде сделать многократно видимым - многажды переписанным в качестве пособия для всех - всего учащегося мира. Сделать его словом-приемом. Суметь сработать слово для глаза, дабы смысл, должный быть уловленным в это слово-прием, стал смыслом услышанным - лицезримым в свете Истины.
Вспомним надпись, которую сделал Алкуин на помещении для переписывания книг: "Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова..." И - далее ("братье читая честной или толпе прихожан"):
Нет благородней труда, чем работать над книгой святою,
И переписчик свою будет награду иметь.
Лучше книги писать, чем растить виноградные лозы:
Трудится ради души первый, для чрева - второй.
Мудрости древней и новой учителем сведущим станет,
Кто сочиненья прочтет достопочтенных отцов.
Урок изготовления канона: "вносить добавленья" - "предерзкое дело", перо должно идти "по неложной тропе"; точка или же запятая - орнамент формы, но лишь именно в такой вот и только таким образом орнаментированной форме живет подлинный смысл (просвечивается сквозь нее). И наконец, цель этого дела - делание себя учителем "древней и новой мудрости". От дела к делу; от умения к умению: от умения переписывать книги к умению учить мудрости, то есть делать кого-то бытующим по истине, то есть - в случае Алкуина правильно выученным, хорошо ученым, просто хорошим человеком.
Но здесь же - в Алкуиновы времена, исполненные трепетнейшего пиетета к слову, - вдруг тмесис (рассечение живого слова, как будто оно не слово и не живое, а чурка какая - даже не вещь, - которую можно резать, пилить, рубить, строгать). И в это кровоточащее зияние вставлено другое слово. В "Послании к Коридону" у того же Алкуина читаем: "Ныне он рад при-пилигримским-зывать песнопеньем..."
Слово эксгумировано: лад - строй, порядок - поколеблен своевольной игрою в слова; игрой, но игрой по правилам, на которых, собственно, и держится тмесис (довольно редкая грекоримская стилистическая фигура, но ставшая навязчиво распространенной во времена каролингской анатомически словолюбивой учености. Еще один пример на тему тмесиса, приведенный М. Гаспаровым: "ЭР - сладкозвучные эти стихи написаны - МОЛЬДОМ". Здесь уже рассечено имя (Эрмольд), обозначающее на этот раз действительно живого автора, - во имя изготовленности строки по всем правилам тогдашнего стихосложения.
Тмесис запруживает ручей речи, прерывает течение слов, останавливает слово, обеззвучивает его, зато уплотняет, делает его лицезримым и потому самоценным, вызволенным из цепи иерархически подчиненных слов. Контрапункт звукоряда. Загад, взрывающий удобопреподаваемый лад. Опыт такого загада у каждого свой, хотя правила тмесиса универсальны. А результат работы мастера по тмесису странен и угадываем, "чем случайней, тем вернее", потому что "навзрыд" для того, кто отгадчик. Совпадут ли души? Угадают ли друг друга? Но урок загадок Алкуина еще не начался, хотя кроссворд тмесисов - обломок молнии, назначенной замкнуть небо и землю, - этот урок предваряет. Но кто знает, как сломать молнию, по каким-таким правилам? Тмесис слишком правильно и аккуратно ее ломает...
Шифр, код, тайнопись... Загадыванье смысла в слове. Слово, загадочным же образом приуготованное к вчитыванию в него - вслушиванию в него. Загадка как учительский, но и смысло-постигающий прием. Но можно ли загадать смысл? А мир? Осмысленный мир? Загадать или представить?
Загадочность (загаданность) - первое условие познания (научения) как активного дела. Здесь я всецело соглашаюсь с С. Аверинцевым, рассматривающим "иллюзию всепонимания как смертельную угрозу для гуманитарной мысли, которая всегда есть понимание "поверх барьеров" непонимания. Чтобы по-настоящему ощутить даже самый близкий предмет, необходимо на него натолкнуться и пережить сопротивление его непроницаемости; вполне проницаема только пустота. Смысл каждой культуры прозрачен и общезначим в той мере, в которой это есть смысл, то есть нечто по своей сути прозрачное и общезначимое; но столь же верно, что он "загадочен", а именно постольку, поскольку он "загадан" нашему сознанию извне инстанциями, от нас независимыми".
Загаданный (загадочный) общезначимый (для всех) смысл. Учить этот смысл разгадывать для лично-индивидуальных, но и вселенски-всеобщих дел, обретения себя в мире высших значимостей, в мире истинного света - света истины, до поры пребывающей в сутемени загадочных учительско-ученических элоквенций.