Что, спрашивается, отвечать на сие? Ясно, что отвечать уже нужно не Абеляру, а той его текстовой проекции, которая вычертилась в ходе письма Элоизы Абеляру и ответа на него. Абеляр, каким он дан в собственном его ответе на первое письмо Элоизы, - воистину учитель: он буквалист-Алкуин, но только едва ли не абсолютно ясный, однозначно-образцовый; так сказать, Алкуин без загадок. Загадка окажется в другом. Её, как и следует ожидать, загадает Элоиза, которая во втором письме Абеляру начнет особым, тоже теперь уже ученым, образом препарировать текст, коим стала теперь для нее завершенная жизнь Абеляра (не жизнь вообще, а жизнь в любви, жизнь-любовь, жизнь-страсть). Эти аналитические намерения Элоизы внятны с самого начала с обращения, которое на этот раз выписано так: "Своему единственному после Христа и его единственная во Христе". Любовь несколько усмирена, но жива еще, сполна еще жива. Зато любовь Абеляра вся вмонтирована в христианские узаконения о любви, какой положено любить монаху. Но пусть говорит теперь Элоиза:
   "Немало мы были удивлены... тому, что ты лишь увеличил скорбь тех, которым должен был принести лекарство утешения, и только усилил слезы, которые должен был осушить. В самом деле, кто из нас мог слышать без слез то, что ты говоришь в конце твоего письма: "Если господь предаст меня в руки врагов моих и они, одолев, убьют меня" и т. д. ?
   О, возлюбленнейший! В каком состоянии духа ты подумал об этом, как мог ты произнести такие слова?! Никогда не забудет бог настолько своих рабынь, чтобы дать им пережить тебя! Никогда не пошлет он нам такой жизни, которая горше любой смерти! Тебе надлежит опекать нас и молить бога за наши души, посылая к нему прежде себя тех, кого ты собрал для служения ему, дабы тебя уже не тревожили больше о них никакие заботы и дабы тем радостнее последовал бы ты за нами, чем больше ты будешь уже уверен в нашем спасении. Пощади, умоляю тебя, господин мой, избавь нас от слов, от которых несчастные делаются несчастнейшими, и не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем...
   В этот момент мы, несчастные, сможем лишь плакать, а не молиться, и не найдя в себе сил хоронить тебя, мы будем стремиться скорее быть погребенными вместе с тобою. Ведь когда мы в твоем лице утратим и нашу жизнь, жить, лишившись тебя, станет для нас невозможно. О, только бы не дожить до этого! Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна. Что же будет: если нас и на самом деле поразит смерть твоя? Не дай бог, чтобы нам пришлось пережить тебя, отдавать тебе последний долг и оказывать тебе попечение, кое мы ожидаем сами именно от тебя! О, только бы нам предшествовать в этом тебе, а не следовать за тобой...
   О, я несчастнейшая из несчастных, злополучнейшая из злополучных! Благодаря тебе я была превознесена превыше всех женщин, и вот тем ниже низверглась я с этой высоты, поплатившись вместе с тобою тяжким падением. Ведь чем выше ступень, на которую человек поднялся, тем тяжелее его падение. Какая из благородных и знатных женщин была счастлива более меня или равно мне? И какую из них затем судьба так унизила и поразила скорбью? Какую великую славу из-за тебя принесла мне судьба и какое из-за тебя же она приготовила мне крушение? С какой силой она бросала меня то туда, то сюда, не зная меры ни в добре, ни в зле? Чтобы сделать меня всех несчастней, она сначала сделала меня всех счастливей. Так что, когда я вспоминаю о том, чего я лишилась, меня тем сильнее терзают сожаления, тем более угнетают утраты, и тем больше охватывает скорбь о потерянном, чем сильнее была моя любовь к тому, чем я обладала; и вот - радости наивысшего блаженства окончились величайшей печалью.
   И как будто бы с тем, чтобы еще более вызвать наше негодование от обиды, по отношению к нам одинаково были нарушены все требования справедливости. Ведь пока мы наслаждались радостями страстной любви, или скажу грубее, но выразительней - пока мы предавались прелюбодеянию, гнев божий щадил нас. Когда же мы заменили незаконную связь законным союзом и искупили позорное прелюбодеяние честным браком, тогда гнев господень простер над нами свою тяжелую длань и поразил наше неоскверненное ложе, хотя ранее долго терпел оскверненное. Понесенное тобою наказание было бы достойной карой для мужей, виновных в каком угодно прелюбодеянии. То, чем другие поплатились за последнее, ты навлек на себя в результате того самого брака, которым, как ты был вполне уверен, ты уже исправил все свои прегрешения.
   Собственная жена навлекла на тебя такое бедствие, какое навлекают на прелюбодеев развратницы, и притом не тогда, когда мы предавались прежним наслаждениям, а тогда, когда некоторое время мы уже находились в разлуке и стали вести более целомудренную жизнь, - ты, став во главе парижской школы, а я, пребывая согласно твоему велению с монахинями в Аржантейле. Так, разлучившись друг с другом для того, чтобы ты мог усерднее заниматься школой, а я - свободнее отдаваться молитве или размышлениям о священном Писании, мы вели целомудренную, а потому и более праведную жизнь; и вот тогда-то ты один поплатился своим телом за то, что мы совершали в равной степени оба. Ты один был наказан, хотя вина лежала на нас двоих, и хотя ты был виновен меньше, ты претерпел все. Ведь чем более ты унизился ради меня и чем более ты возвысил меня и всю мою родню, тем меньше ты заслуживал наказания пред богом и пред этими предателями ... Коварнейший искуситель прекрасно знал по многократному опыту, что мужья легче всего находят гибель именно из-за своих жен.
   Простирая и на нас привычную свою злобу, он попытался через брак наш достичь того, чего не смог добиться чрез наше прелюбодеяние; так как ему не было дозволено употребить для зла зло, то он употребил во зло само благо. Благодарение богу, что искуситель не вовлек меня в грех по моей доброй воле, как упомянутых выше женщин, хотя и сделал мою любовь причиной совершённого злодеяния. Но хотя невинность моя и сохранила мой дух чистым от этого злодеяния и я непричастна к нему, однако ранее я совершила много грехов, кои не позволяют мне оставаться в полной к этому злодеянию непричастности. Ведь предаваясь до этого долгое время наслаждениям плотского сладострастия, я сама заслужила тогда то, от чего теперь мучаюсь, и понесенное мною наказание явилось заслуженным следствием моих прежних грехов. Злополучный конец имеет своею причиной дурное начало. О, если бы я за все это могла подвергнуться надлежащей каре, чтобы хоть как-нибудь отплатить за боль твоей раны длительным покаянием и чтобы те страдания, которые испытывало твое тело в течение некоторого времени, я, во имя справедливости, претерпевала в уничтожении духа в течение всей моей жизни и стала бы этим угодной если не богу, то хотя бы тебе!
   Сознаваясь в слабости моего истинно несчастнейшего духа, я не в силах отыскать такое покаяние, которым я могла бы умилостивить бога, обвиняемого мною все время в величайшей жестокости из-за этой несправедливости; делая этим противное его предначертанию, я более оскорбляю его своим возмущением, чем умилостивляю своим раскаянием. Разве можно назвать кающимися грешников, как бы они ни умерщвляли свою плоть, если при этом дух их еще сохраняет в себе стремление к греху и пылает прежними желаниями?! Ведь всякому легко признаваться на исповеди в грехах и даже смирять свою плоть внешними истязаниями, но поистине крайне трудно отвратить свою душу от стремления к величайшим наслаждениям. Поэтому совершенно правильно говорит праведный Иов: "Против себя поведу речь мою", т. е. дам волю языку и отверзу уста для обличения грехов своих, а затем тотчас же добавляет: "Говорю я с горечью в душе моей". Блаженный Григорий (Великий, VI в. - В. Р.), толкуя это место, говорит: "Некоторые открыто каются в своих грехах, однако не стенают душою при покаянии и радостно рассказывают о том, о чем должно скорбеть". Следовательно, тот, кто говорит о своих грехах с ненавистью, необходимо должен говорить о них с горечью в душе, дабы эта горечь являлась карой за то, что по приговору ума осуждено словами. Но насколько редко встречается горечь истинного раскаяния, говорит блаженный Амвросий (Медиоланский, IV в. - В. Р.), рассматривая этот вопрос: "Я нашел, что легче встретить невинных, чем раскаивающихся".
   И в самом деле, любовные наслаждения, которым мы оба одинаково предавались, были тогда для меня настолько приятны, что они не могут ни утратить для меня прелесть, ни хоть сколько-нибудь изгладиться из моей памяти. Куда бы ни обратилась я, они повсюду являются моим очам и возбуждают во мне желания. Даже во сне не щадят меня эти мечтания. Даже во время торжественного богослужения, когда молитва должна быть особенно чистою, грешные видения этих наслаждений до такой степени овладевают моей несчастнейшей душой, что я более предаюсь этим гнусностям, чем молитве. И вместо того чтобы сокрушаться о содеянном, я чаще вздыхаю о несовершившемся. Не только то, что мы с тобой делали, но даже места и минуты наших деяний, наравне с твоим образом, так глубоко запечатлелись в моей душе, что я как бы вновь переживаю все это и даже во сне не имею покоя от этих воспоминаний. Нередко мысли мои выражаются в непроизвольных движениях и нечаянно вырывающихся словах.
   О я, поистине несчастная, достойнейшая жалобного стенания души: "Бедный я человек! Кто избавит меня от тела смерти?" О, если бы я смогла добавить к этому и следующие за тем слова: "Благодать божия, чрез господа нашего Иисуса Христа!" Эта благодать была дарована тебе, возлюбленнейший, ибо одна телесная рана, избавив от плотских побуждений, излечила тебя и от многих других душевных ран, так что хотя сначала и кажется, будто бог ополчился на тебя, в конце концов оказывается, что он был сострадателен к тебе как истинный врач, который не отступает перед страданиями больного, лишь бы сохранить ему жизнь. Во мне же эти плотские побуждения и этот пыл страсти все больше и больше разжигаются горячностью молодости и опытом приятнейших наслаждений; они тем сильней угнетают меня, чем слабей я сама - предмет их нападений...
   Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему. И в монастырь я вступила не из любви к богу, а по твоему приказанию. Подумай же, сколь печальную и жалкую жизнь я влачу, если и на земле я терплю это все напрасно и в будущей жизни не буду иметь никакой награды. Тебя, как и других, долго обманывало мое притворство, и ты принимал лицемерие за благочестие, а потому, когда ты поручаешь себя моим молитвам, ты требуешь от меня того, что я ожидаю от тебя. Умоляю тебя, не думай обо мне так и не переставай помогать мне своими молитвами. Не считай меня здоровой и не лишай меня милости исцеления. Не верь, что я в нем не нуждаюсь, и не уклоняйся от помощи в моей нужде. Не думай, что я сильна, и не дай мне погибнуть раньше, чем ты успеешь поддержать меня в моем падении... В каком бы уголке неба ни поместил бы меня бог, я буду довольна. Ведь там никто никому не будет завидовать, а каждый будет довольствоваться тем, что у него есть. А чтобы подкрепить мое мнение каким-нибудь авторитетом, послушаем блаженного Иеронима: "Я сознаюсь в своей слабости и не желаю сражаться с надеждою на победу, дабы как-нибудь не потерпеть поражения". К чему же отказываться от надежного и стремиться к сомнительному?"
   Пойдем вслед за словами, которые говорит Элоиза совсем уже затюканному Абеляру, как будто вовсе забывшему о том, что такое быть живым - что такое жить... "Избавь нас от слов о смерти твоей", - просит Элоиза. Не от смерти, нет! От слова о ней. Взять и умереть - куда живее, чем обговаривать смерть: "...не отнимай у нас того прежде смерти, чем мы только живем". "Даже и мысль о твоей смерти для нас смертельна". Жизнь связывается с жизнью. А смерть со смертью. Точнее: не сама смерть, а слово о ней, помысел о ней. Учит только жизнь, но лишь тогда учит, когда рассекречивается, восстает из лат текста, вышелушивается живым семенем из скорлупы слова, из сухих створок упавшего наземь плода. Результат разрушающей текст работы с текстом. Величайший парадокс, ответа на который нет: прелюбодеяние поощряемо, а честный брак навлекает божью (человеческую) кару; усердное учительское дело в парижской школе (Абеляр) и пристальные размышления о священном Писании (Элоиза) при обоюдном целомудрии - и божья кара (оскопление) тут как тут. Бог - податель благ и бог - как высшее единение слова и действия, жизни и слова о ней, жизни-слова попирает справедливость.
   Жизнь, сознательно ушедшая в правильный текст, оборачивается смертью, попирающей эту самую, казалось бы ставшую на истинную стезю, жизнь. Почему? Зачем? За что? Урок, который следует взять на веру, зарубить на носу, а зарубки эти даже и не пытаться расшифровать! (Зато сам этот текст станет полнобытийственным, максимально значимым предметом ученой жизни, которая для Абеляра она одна и есть.)
   Элоиза, загадавши эту загадку, дает ключ к ее разгадке: он - в искусителе, употребившем во зло само благо. А над дьяволом - бог, покаравший дурно начатое, хоть и выправленное по ходу жизни, в самом конце. Но Элоиза живет антиавгустиновской жизнью: воспоминания о грехе томительно приятны, сладостно притягательны. Душа мучается (по тексту), зато млеет и наслаждается памятью жизненно-телесно осуществленного. Урок, который не учит. Учено-педагогическое дело воспитующего, учительствующего средневековья как будто тратится впустую, если, конечно, не иметь в виду почти уже выученного бывшего великого магистра - учителя всех - Петра Абеляра. Только выучился-то не Абеляр, а словесный его портрет, сложенный Элоизою с помощью ею же затеянной переписки, принципиально вынесенной в принципиально человеческую аудиторию: "Бог свидетель, что я всю мою жизнь больше опасалась оскорбить тебя, нежели бога, и больше стремлюсь угодить тебе, чем ему". Ученики, оставшиеся без наставника. Не школа, а скорее игра в нее. Попеременно: учитель - ученик; ученик - учитель. Но... "бог свидетель..." Осуществление этой жизни, только человеческой жизни, явлено в жизни этих писем: Петра - Элоизе, Элоизы - Петру. Жизнь этих текстов в посмертной жизни их адресатов и корреспондентов станет текстом состоявшихся жизней этих двух, и потому текстом авторитетно-божественным, уравновешенным, хрестоматийно-устойчивым. Вот почему "бог свидетель", ибо сама состоявшаяся эта учено-текстовая жизнь есть свидетельство жизни с богом - осмысленной жизни - двух средневековых любящих душ и страждущих сердец - Петра Абеляра и его возлюбленной Элоизы. Самокритика критики текста. Снятие умения читать в умении чтить.
   А ТЕПЕРЬ ЕЩЕ ОДИН СЛОВЕСНЫЙ ПОРТРЕТ нашего героя: он - глазами его сослуживцев, преподавших ему и миру урок, который можно было бы назвать так: как надо обойтись с тем, кто учит читать текст. Как, выражаясь совсем уже современно, сшить дело тому, кто... Преднамеренно заказное дело, приуроченное к Сансскому собору (1140 год), вполне почтенному судилищу, на коем теперь уже окончательно и, как думалось, на все времена был вышвырнут за все мыслимые пределы нормальной человеческой - и нормальной ученой жизни страстотерпец и великомученик Петр Абеляр, посягнувший на овладение умением читать текст. Подумать только, и священный текст тоже!
   Письма современников и участников Сансского собора, Письмо Гильома, Послание папы Самсону, Рескрипт папы дают возможность реконструировать этот устрашающе поучительный, в высшей степени социальный, урок; как проучить того, кто учит читать...
   Дело, как всегда, затевает не самый главный, - так сказать, инициатива снизу, - участник травли - аббат Гильом, в письме к Готфриду, епископу Шартрскому и Бернару, аббату Клервоскому, зловеще замечая: "...ибо молчите и вы, и другие, коим надлежало бы высказаться". Начало положено. Нужны высказывания, точнее, система высказываний, должных выпестовать Абеляра в качестве мишени для травли. Так сказать, нарисовать образ врага...
   Как это делалось?
   Перво-наперво следует убедить публику, что Христово отечество в опасности: "Ведь когда я вижу, что вера общего упования, которую Христос осветил для нас своею кровью, за которую апостолы и мученики наши боролись вплоть до смертного часа и которую святые учители путем тяжких трудов и великих стараний сохранили неповрежденной, защищенной и нерушимой до печальных дней нашего времени, когда я вижу, что эта вера подрывается столь серьезным и опасным образом, в то время как нет никого, кто оказал бы этому сопротивление и противодействие, я стражду и от скорбящей души и сокрушенного сердца принужден говорить о том, за что, если бы это было необходимо, я готов был бы и умереть", - продолжает аббат Гильом. Нужны защитники Христовой веры, как бы жалеющие - на словах, конечно, - себя. На самом же деле не жалеющие Абеляра, эту "язву здешних мест". Молчаливое осуждение никому не нужно. Оно опасно не только для церкви, но и для самих молчащих (а это куда важней): "...молчание ваше - опасно как для вас, так и для церкви божьей". Так запугивает Гильом тех, кто не прочь отмолчаться. Потому что обязаны не только голосовать, но и выступить. Всенепременно принять участие в прениях, иначе... Это будет замечено со всеми вытекающими... При этом форма обличений не особенно важна; важно, чтобы имело место обличение, способное взволновать и повести: "...мне неважно, что я, может быть, не угожу вам словесно, лишь бы только я был угоден по вере и вы бы пришли в волнение ..." Слава в этом случае отступает, уступая сцену жизненной, вполне человеческой, страсти ошельмовать и извести. Здесь же, в этом инициирующем письме Гильома, делается упор еще на одну, я бы сказал, наиглавнейшую вещь: Абеляр - "внутренний враг, не изучающий, а критикующий, не подражающий, а исправляющий...", и потому сеющий новое, что во всех случаях колеблет освященный веками незыблемый образец, "ибо Петр Абеляр... учит новому, пишет новое... его новые суждения... и новые его учения... распространяются... и проповедуются". Еще: "Я был тяжко смущен непривычными новшествами в выражениях о вере и новыми измышлениями неслыханных значений..." И наконец: "...он привык высказывать... свои собственные измышления и ежегодные новшества".
   Критикующий, исправляющий... Именно это магистр Петр делает с текстами; он их читает, то есть критикует и исправляет. В результате "книги его переплывают моря и переступают через Альпы", но, поскольку Абеляровы книги "ненавидят свет", их, "даже разыскивая", "нельзя отыскать". Но, понятное дело, разыскать их, конечно же, следует, а их автора принудить к молчанию.
   Итак, Абеляр - внутренний враг, взыскующий нового и это новое сеющий; он покушается на образцы как основу основ Христовой веры, которая в опасности и которую следует защищать не только словом, но и делом; отмолчаться же не удастся никому - "во избежание ..." Учение Абеляра - мрак; все, что не есть это учение, - в лоне божьей церкви, конечно, - свет.
   По этой примерно выкройке следует "сшить дело", сделав этот пошив не столько индивидуальным, сколько всеобщим. Причем в этом деле важна не столько буква, сколько дух. "Правовое" мышление в этой социально показательной акции попросту неуместно, ибо охранители церкви защищают свою подопечную скорее делом, чем словом; они живут в этой травле и этой травлей. Но прежде необходимо в намеченных контурных рамках прописать портрет-мишень гонимого еретика; выписать этот портрет в слове, в привычных литерах привычного текста, внятного слуху друг друга, но и всех пасомых, которым предстоит кричать залихватское "Ату!", топтать и пинать свою жертву, под дикое, коллективно-массовое у-лю-лю с хрипотцой...
   Почин сделан. Выкройка, по которой следует расшивать, - вот она, перед глазами. В работу включается святейший Бернар Клервоский, образец благочестия, который пишет и пишет своим коллегам, обтачивая остроугольный, шероховатый камень (Петр Абеляр и есть тот камень; этимологическая калька имени нашего "новатора"). Регламент этой обточки разрабатывается тщательно в соответствии с идеологически безупречными текстами, которые у всех на слуху.
   Кому же пишет свои доносы Бернар? - Круг его корреспондентов, участников будущего судилища - Сансского собора, столь же почтенен, сколь и обширен: тому же аббату Гильому, епископам, созываемым на собор, епископам и кардиналам Римской курии, папе Иннокентию II, тому же папе, но от лица архиепископа Реймского, Росцелина - епископа Суассонского, Готфрида епископа Шалонского и Альвизия - епископа Аррасского, магистру Гвидо де Кастелло, кардиналу-пресвитеру Иву, снова папе, Стефану - кардиналу и епископу Пренестинскому, кардиналу Г..., вновь ему же, кардиналу Гвидо Пизанскому, некоему кардиналу-пресвитеру, некоему аббату, еще раз папе от лица епископов, кардиналу и канцлеру Гаймерику... Да мало ли кому еще. Совершенно необходимая эпистолярия во имя общественного мнения - мнения тех, у кого в руках жизнь того, кто подлежит.
   Прежде чем навалиться всем миром, "епископам, созываемым в Санс в целях борьбы с Петром Абеляром", необходимо тщательно подготовиться: "Не удивляйтесь, что мы приглашаем вас так внезапно и в столь скором времени. Противная сторона в своей изворотливости и хитрости предвидела также и это, дабы напасть на беззаботных и вынудить к бою невооруженных". В то же время далеко не все моменты предстоящего судилища преданы даже конфиденциальной бумаге. Кое-что - может быть, самое важное - осталось в доверительном, келейно нашептанном слове: "...стоит труда, при удобном случае, сойтись нам вдвоем и обо всем потолковать" (Бернар Гильому в ответном письме). Или: послание папе Бернар завершает таким образом, что обещает адресату устный рассказ Николая - монаха из монастыря Клерво, своего доверенного лица. Точно так же заканчивается письмо кардиналу и канцлеру Гаймерику: "Остальное, что видел и слышал мой, а скорее ваш Николай, он лучше передаст вам устно". И почти так же - послание Бернара некоему аббату: "Остальное вам подробнее объяснит податель сего послания". О чем перешептывались все эти податели, можно лишь догадываться. Важно, что подготовительный оговор предполагал внетекстовой - житейски бытовой - материал заплечного, наушательского свойства; материал, вполне существовавший без предварительной освященности в тексте, словесно не оформленный. Живая жизнь человеческих страстей. Но лишь вместе со словом писаным она и есть ученая - околоученая - жизнь, погруженная в чтение текста.
   И все это, казалось бы, не личного блага ради, а ради веры Христовой, ибо она - в опасности. Выпишем эти места. "Вот я вхожу в курию и говорю о деле, а не о личности. Тот, кто имел обыкновение вставать передо мною лично, ныне пусть встанет ради моего дела, а скорее ради Христа. Потому что речь идет о Христе, и истина находится в опасности" (Кардиналу Г...). Еще: "Дело идет о Христе, а скорей это дело есть сам Христос, и истина находится в опасности" (Гвидо Пизанскому). Или вот так: "...Наступают опасные дни" (папе). Но в опасности не только истина для дней нынешних. Чистота нравов и помыслов времен будущих тоже под угрозой. Если не защитить истину сейчас, потомки нам этого не простят. Апелляция к будущему, которое должно быть свободным от еретического инакомыслия, - надежнейшая санкция на дело, которое должно состряпать: Абеляр "уже обдумывает, каким образом он изольет свой яд на потомков и каким образом причинит вред всем тем поколениям, кои будут" (тому же кардиналу Г...).
   Вновь и вновь - теперь уже всем епископам, будущим участникам Сансского собора - письмо Бернара "в связи с поношением веры, оскорблениями Христа, охаиванием отцов, пренебрежением к ним, соблазнами для современников и опасностями для потомков".
   И здесь же крик души, рвущийся на волю как бы сам собою: "Я не могу молчать об оскорблениях Христа... и горестях церкви ...Мы вступили в опасные времена... учащиеся отвращают свой слух от истины..." Вот что в конце концов происходит и что - подумать только! - делается.
   Как будто все предельно объективно, во имя высших интересов и ради идеала, чистоту которого не запятнать никому. Как будто все именно так, если бы не случайные проговорки (сейчас бы мы их назвали фрейдистскими проговорками): "И у меня ныне есть нечто общее со святым, не в смысле заслуги, а в смысле желания". О себе в третьем лице Бернар скажет так: "...аббат Клервоский, вооруженный ревностью к вере и справедливости..." Оба высказывания - из писем не кому-нибудь, а папе Иннокентию II. В самом деле, Бернар вполне готов почти к прижизненной канонизации: более чем лоялен, более чем безупречен. Он - доброхот, доброхот из доброхотов; больший католик, чем сам... Но эта последняя черта, конечно же, не преступлена.
   Истина, которая в опасности, подвержена этой опасности, конечно, прежде всего изнутри: многочисленные ученики, повсеместная слава, "соблазн для народа" (если зрелище изгнания Абеляра будет чрезмерно публичным) (Бернар папе). Но влияние из-за рубежа опасно не менее: "И вот нажужжала пчела французская итальянской пчеле (Петр Абеляр Арнольду Брешианскому. - В. Р.), и они соединились против господа и против Христа его".
   Но истина истиной, а человек человеком: все затеваемое - в числе прочего и во имя человека. Так сказать, для его же пользы: "Знайте же, что и для вас, коим власть дана господом, и для церкви Христовой, а также и для этого человека полезно, чтобы тот, чьи уста преисполнены злоречивости, горечи и коварства, был обречен на молчание" (магистру Гвидо де Кастелло). Так мало-помалу обозначается финал: обречь на молчание, извести творчески новое слово, свести жизнь в слове к прозябанию в немоте... Таков чаемый итог Собора.