Неужели и в самом деле китайская стена меж Алкуином историческим и Алкуином испытуемым (или испытующим) времен новейших? Тогда и впрямь эволюция, лишь освобождающая последующие этапы учительства-ученичества от "детской наивности" и "глуповатой недоразвитости" этапов предшествующих?
   Но... стоп. Я сказал: "освобождающая от детской наивности..."
   Впадем - временно - в детство. В наше детство. (Понятно, что не натурально в него, а в книжный источник о нем - о детстве в слове.) Вы уже догадались, наверное, о какой книге идет речь? - Верно: Корней Чуковский. "От двух до пяти". О какой же еще?!
   - Папа, если в прошлом году будет война, тебя застреляют?
   - Может быть.
   - И от тебя ничего не останется?
   - Нет.
   - Даже точки?
   - Да. А ты меня будешь жалеть?
   - Чего же жалеть, если ничего не останется.
   Слово сказанное в восприятии ребенка в силу того, что оно сказано, - в высшей степени правдивое слово. Никаких метонимических переносов, и потому, столкнувшись со словом иного ряда - "жалеть", оно, это слово, высекает бенгальски неожиданную искру удивительности-удивленности, казусной ошарашенности для детского глаза, для взрослого уха. Зрительно-слуховой удар. Как у Шекспира из "Сна в летнюю ночь": "Глаз человека не слыхал, ухо человека не видало..." (Чуковский тоже вспоминает эту Шекспирову "чепуховину" в своей книжке.) Взгляд новичка. Еще не знаемое залатывается уже знаемым. Внезапно, как снег на голову. Лишь бы побыстрее оприходовать новый предмет, новое чудо-юдо. А коли названо, то уже и не чудо. Но чудо иного рода: для практического уха взрослого человека, если только оно не разучилось еще удивляться живому детскому слову как естественному источнику речевого удивления. Детство жизни? Детство каждого взрослого? А может быть, странным образом оставшаяся лишь в быстротечном пространстве от двух до пяти память о некоем исторически завершенном типе мышления, который был да сплыл?..
   Послушаем все эти детские словосмешения, верчения слов, коловерти смыслов, перекосы и перегуды синтагм и фонем (как сказали бы "знатоки" (да и я тоже), от своего "многознания" переставшие удивляться сполохам и внезапностям чудословия). Послушаем...
   - Я люблю чеснок: он пахнет колбасой.
   - Топи, топи, папа, пусть огонь летит на небо, там из него сделаются солнце и звезды.
   - Как ты спал? Что видел во сне?
   - Ну да! Разве в такой темноте что-нибудь увидишь?
   - У меня на правой ноге ладошка чешется...
   Или вот. Сын моего коллеги - мальчик Федя, четырех лет, словесно-селекционным путем вывел квассиршу - продавщицу кваса, получавшую деньги наличными, как будто она была еще и кассиршей. Словосмесительство дитяти невинного!
   Можно продолжать столько, сколько было, есть и еще будет всевозможных детств. Неистребимый пласт жизни в слове от двух до пяти.
   Собственно, а почему только от двух до пяти?
   И тут нам пригодится феномен шестилетнего Саши Селезнева, описанный журналистом Евгением Глушаковым.
   - Чем отличается ученик от учителя? - У учителя ум в голове, а у ученика - в учебнике.
   - В чем суть нового? - Новое состоит из своего будущего.
   - Что такое легенда? - Бывшая правда.
   - ...Трамплин? - Горка для чувств в воздухе.
   - ...Дурак? - Колесо, которое застряло.
   - ... Дыра? - Яма воздуха.
   - ...Труба? - Окружность дыры.
   - ... Человек? - Радость другого человека.
   - ... Акробат? - Пропеллер с руками и ногами.
   - ... Радуга? - Радость дождя.
   - ... Морская пучина? - Корни воды.
   - Кто такие философы? - Расширители проблем...
   Шесть лет, и такой умный! Вундеркинд. Обогнавший собственное детство. Почти взрослый. Да что там почти... Умнее взрослого. И верно: дети Чуковского - непосредственней и внезапней. Мальчик Саша Селезнев - как бы взрослый человечек.
   Но... морская пучина - корни воды. Или: дыра - яма воздуха... Невесть как просочившиеся в наши научно-технически-прогрессивные будни Пипин и Алкуин; только одному из них всего... шесть с половиной.
   Ученые головы недоумевают:
   - Не такой он, этот Саша, и творческий, - говорят одни, проверяя Сашу на тестовые игры;
   - Как бы не ушел до времени из мира детства, - переживают другие;
   - Не дать зазнаться, не переутомить бы, не забыть бы о нравственном воспитании, - причитают пятые и десятые...
   В обсуждение включаются видные специалисты - А. Петровский, известный советский психолог; Д. Богоявленская - психолог-педагог... Что ни говори, а проблема. Вундеркинд? - Что с ним делать?..
   Не далековат ли Алкуин? И что я все вокруг да около, как то колесо, которое застряло?..
   Но вслушайтесь еще раз. Саша Селезнев ест огурец: "Хрустит, как шаги по снегу". Доел: "Прошли".
   Неистребимый пласт жизни в слове от двух до пяти? Собственно, а почему только от двух до пяти? - Внезапная остановка действительности. Вот она какая удивительная! Кинокадр вдруг и резко, как в ступоре, сдвинутой жизни в сдвинутом слове. Ежемгновенное удивление, детскость мировидения, вынесенные за пределы детства...
   "...Опыты быстротекущей жизни".
   Да не сократит их наука!
   Мальчик Саша, вышедший за свои пять, но еще не ставший, слава богу, энциклопедически подкованным абитуриентом. (Помните?)... И вновь Алкуин из VIII века с его Уроком загадок. Что же делать нам, представителям быка-за-рога-берущего энциклопедически-сущностного мышления, с каролингским учителем и, в особенности, с его Уроком загадок?
   Посчитать этот урок пародией самого Алкуина на не слишком еще развитое учительское дело его собственного времени? Или детством ученичества вообще, лишь в наше время доискавшегося сути мира, сути всех вещей этого мира, и отпечатавшего эту универсальную причинно-следственную суть в мудрости "Энциклопедического словаря"? Или, наконец, увидеть в тех или иных загадках Алкуина "предощущение", скажем, современных природоохранительных "экологических" - переживаний. ("Язык - бич воздуха". Не намек ли это на борьбу с шумом? Впрочем, именно так по большей части и поступают с "природоведческими" текстами прошлого.)
   Но... мальчик Федя, четырех лет. Но... "вундеркинд" Саша Селезнев. Свежесть и неожиданность взгляда ребенка. И тогда иное: пафос игры в современном обучении как дидактический прием? Или так: сохраним как можно дольше детское - непосредственно живое - разовое восприятие мира как... эвристическое восприятие.
   Но и в этом случае мышление Алкуинова типа - лишь средство в современном проблемно-ускоренном обучении ради интенсификации приемов того же обучения: ради "расширения проблем" (говоря словами вундеркинда Саши).
   А может быть...
   Но об этом, самом главном, уже всем предшествующим текстом сказано. Так или иначе, но сказано: учительская книжная ученость Алкуина, явленная в его удивительном Уроке загадок, снята как ученость в его же, Алкуиновом, времени; она же, по мере ее исторического воссоздания, вновь работает в иных временах, в иных обличьях как культурно-исторический тип учительского мышления, умереть которому не дано, если только усилиями гуманистически-гуманитарной мысли будет длиться диалогическое собеседование разновременных и разнопространственных культур (антично-сфинксова загадка ранневизантийская загадочность поэтики Нонна - притчи-басни "Цветочков" Франциска из Ассизи - комбинаторное всеразгадывающее умение "Великого искусства" Раймонда Луллия - загадки-предсказания Леонардо да Винчи загадки, загаданные в артистически сработанные кунштюки ремесленников нововременные загадывания сущностей...). И здесь же: взгляд удивленного дитяти; загадка как фольклорный архетип. Разноголосие - соголосие co-беседующих сторон. Но это - своя история, которую как-нибудь в другой раз...
   Только таким образом, казалось бы, давно исчерпавшая себя исторически завершенная "казусная" логика Урока загадок Алкуина, собственно, и может явить себя в культурно-историческом первородстве, средневековой особости; и лишь потому - в гуманистической самоценности, живой актуальности. Только обращение к истории может придать живость объемного, так сказать, голографического изображения любой из становящихся сейчас общечеловеческих проблем. И просвещающего образования - не в последнюю очередь. И тогда история - не только и не столько наше прошлое, задним числом лишь подтверждающая неизбежную правильность (или неправильность) настоящего, сколько память, без коей немыслим человек сегодняшний, потому что лишен возможности помыслить и осмыслить самого себя в глобальном историческом контексте собственного становления и развития. Более того: история ставшая могла бы стать самоценной составляющей человека становящегося, делающего себя, образовывающего себя самого. И потому вновь становящейся, сызнова переживаемой, хотя и прожитой, историей.
   Я сказал: "образовывающего самого себя..." И тем, что сказал, привел читающего эти строки к важнейшей из проблем образования как всеземной перспективной задаче, перед которой стоит человек XX столетия - растерянно стоит в круге информационного безграничья.
   Как ему быть? И что делать? Сделать свое образование еще более высшим, научившись упаковывать нынешние и предстоящие знания в компактные мини-мини-упаковки, или же начать образовывать самого себя как личность, одухотворенную живой памятью истории? - Преодолеть естественную дихотомию образования и воспитания...
   Образование - образовать самого себя. Слово образ упрятано здесь в клишированный термин. Но сокрытое чрезвычайно важно. И не только как предмет и начало филологических умозрений. Но как действительное начало образования-воспитания для образа и посредством образа; как начало, не пропадающее, а, напротив, должное жить в качестве начала и в развитых формах. И здесь без истории не прожить. Без той, которая рассказывается, тоже. И тогда ретроспектива как перспектива...
   Чему учить? Но и - как учить? Наука научения...
   НАУЧЕНИЕ УЧИТЬ - в раннесредневековом смысле - не состоялось: показано, что научить загаданности (загадочности) мироздания нельзя, но можно просто загадывать мир...
   Кводлибетарий Алкуина так и не научил, как мы видели, смыслу как загадке. Зато вышел на иные горизонты видения смысла; видения, вовсе не бессмысленного для нынешних времен.
   "Алкуин. Какой вестник бывает нем?
   Пипин. Тот, которого я держу в руке.
   Алкуин. Что же ты держишь в руке?
   Пипин. Твое письмо.
   Алкуин. Читай же его благополучно, сын мой".
   Благополучно? Каким было это благополучие, мы еще увидим. А пока наметим еще два пути к Смыслу: путь Августина в его становлении в слове как истине, постигнутой лично-уникальным образом; путь Абеляра в его разрушительном чтении текста как лично-уникального дела.
   Эти две возможности, одна из которых восходит к IV веку, а другая нисходит к XII веку, уже живут в казусном слове Алкуина. Оно, как мы видели, усредненное слово и потому не дееспособно; зато именно в силу своей всецелой казусности - всеобщей уникальности - бесконечно становящееся (если оно провидит смысл и становится словом-жестом, словом-жизнью) и бесконечно же критикуемое слово (если оно именное, пусть даже святоименное, слово: личность сильна, это верно; но бесконечно хрупка и ранима, как ранимы и хрупки тексты, отмеченные тавром Мастера, в коем демиург и тварь дрожащая пребывают вместе). Не об этом ли отзвучал камертон одной судьбы, самой собою и сложенной и ставшей зонгом к исчерпавшему себя Уроку загадок?
   Кто на скрипочке поёт,
   Кто на дудочке играет,
   Кто хореи усмиряет
   Тем, что в бубен громко бьёт.
   Листьев львиный листопад,
   Лилий белые лимоны,
   Ливней лиры голубые...
   Каждый на своё лицо.
   Быть самим собою - риск:
   Голос мой на Ваш меняю,
   Коим слух Ваш умиляю...
   Оба-два - на общий диск.
   Дуть в одну дуду сообща,
   Соучастно и согласно,
   Трепеща единогласно,
   Коллективно вереща.
   Хором - у одной трубы...
   Только в этот хор не входит
   Нота Ли.
   Она выводит
   Музыку своей судьбы.
   Но случилось:
   Нота Ли
   Пресеклась на полукрике,
   Одеревенели руки,
   Звуки в раструбы ушли.
   ... Мастера! Найдется ль сил,
   Хватит ли ума и сердца
   Сохранить лицо, но спеться
   В хоры стройные светил?!
   Наклоните низко лбы,
   Тишину перстами троньте,
   Шеи певчие настройте
   По умолкшей ноте Ли!..
   УРОК АВГУСТИНА,
   который, исповедуясь
   перед собою самим,
   учил быть,
   вознамерившись
   прояснить,
   что означает
   чтить первослово,
   учить первослову
   и жить
   в согласии
   с ним
   УЧЕНИКАМ-УЧИТЕЛЯМ европейского средневековья, пекущимся об умении чего-либо - научении чему-либо (учить, быть, читать... жить), предстоит прожить свою жизнь в слове. Но жить в слове означает исхитриться из слов сложить такой прием, способный навести на смысл жизни по истине; жизни, ставшей лично пережитым опытом, поучительно обращенным к другому и соотнесенным с божественным Первословом. Преподать, если удастся, собственный опыт, канонизировать сам метод учительского жизнеговорения, тождественного жизнесознанию. Если удастся...
   Любое слово свято. Но степень этой святости различна - в зависимости от того, в какой текст встроено данное слово: от священного Писания до цехового регламента. Но слово - независимо от степени его священности - обращено ко всем, всему миру, но и к каждому в отдельности, неся в себе мир как творение бога.
   "И образ мира, в слове явленный..."
   Слово как носитель смысла, но и слово само по себе: начертанное ли, сказанное ли, мнемонически заклинательное ли. Лишь бы слово: "Энеки-бенеки ели вареники". И всё-таки светящееся смыслом. Отсюда и культ книги, основа основ средневековой учености. Характеризуя уже упоминавшийся монашеский бенедиктинский устав, требовавший от послушников изучения книжного ремесла, О. А. Добиаш-Рождественская пишет: "Каждому молодому монаху должны были быть переданы восковые таблички и палочки для школьных упражнений и для записи всего, достойного внимания. Восковая табличка должна была сыграть роль черновика, с которого затем выработанный текст переносился в пергаментный кодекс. Так, два учреждения стали в результате этой черты бенедиктинской жизни постоянными спутниками каждой обители: школа и скрипторий". Их статус подкреплялся новой техникой книжного дела, когда папирус-свиток был вытеснен пергаментом-кодексом (книгой). Это случилось еще в III-IV веках. "С кодексами, которые можно разложить вокруг в нужном числе, развернув их на нужных страницах и легко переворачивая к нужным местам, совершенно меняется картина работы. Она превращается в широкий поток, способный на пути увлекать многочисленные подлинные материалы и перерабатывать их в более сложные элабораты". Техническая возможность сравнить, сопоставить, истолковать: формально, по аналогиям...
   Жить в слове. Жизнь, представленная словесно (как Исповедь, например: себе как другому - всем другим как самому себе). Жизнь, прожитая вчерне, перебелялась в тексте об этой жизни, замысленной стать учебником для всех последующих черновых жизней будущих учеников. От черновика к беловику. От не вполне священных слов к словам высокопробного священства.
   Варвар глядел на слово начертанное, как баран на новые ворота, но со священным трепетом, а Карл Великий - старательный ученик Алкуина - понимал, что за начертанным словом стоит Пра-слово - Бог, но и многовековая греко-римская традиция, хоть и языческая, но в высшей степени почтенная. Эти два отношения к Слову, сойдясь в IV-V веках, сплотились в последующих временах (до XI-XII веков), составив культурно-историческое основание книжной учености именно в эти восемь столетий выработки канона. К этому достаточно очевидному утверждению можно добавить вот что... На новые ворота. Верно. Но выход из этих ворот - от слова начертанного к практическому смыслу обыденного действия - мнился варвару в контексте обыденных слов, обозначавших ежедневные дела-поступки-события, ритуально воспроизведенные в их единственности в тексте, запечатлевшем единственность ситуации, но странным образом назначенном для всех. И жил здравый варварский смысл как слово + действие (ритуальный жест), как то, чему можно научиться и наглядно проверить эту словесную науку в жизни. Живое жизненно необходимое учительство, которому предстоит составить мертвоватый (с точки зрения поздних времен) технологический рассудок схоластики. Зато всему этому можно научить и научиться. Словесно оформленный мир поступков-жестов входил в сознание варвара, а входя, мог и не затронуть его души. Нужно было понять слово языческой мудрости (но прежде выучиться этому пониманию). А иначе ведь и смысл не высветится. Но так понять, чтобы не утратить переживания святости слова, изреченного христианским богом, которое неизмеримо выше всех слов всех самых умных язычников вместе взятых и даже умноженных друг на друга. Таким образом, не только вначале Слово, но и в конце - тоже Слово, а посередине - еще пока не гамлетовские, но слова, слова, слова... А где же предмет познания - Смысл? Вот он тут между слов, за ними, но никогда не перед ними, ибо слово предшествует познанию предмета, оно же - главное Слово - цель и венец познания. Только тогда то, что познается, явит себя в истинном свете - в свете правды, в лучах истины. Учиться Словом, но помнить Слово. И всё это уметь делать, но сначала выучиться всему этому. Выучиться памяти души? И тогда смысл высветлится в слове...
   Истина дана в слове, возвещена в нем. Нужно научиться истинно слышать истинное слово. А это доступно вышколенному, но и хорошему человеку. Но как быть-стать хорошим человеком? Можно ли? Собственным радением стать или выучиться на... хорошего человека? Всеобщая средневековая школа призвана осуществить нисхождение как бы чуда, но лишь к тому, кто хочет и радеет. А учительское слово пусть укажет на смысл, потому что именно для этого и есть учительское слово.
   Но сперва грамматическое образование, живое лишь в риторических формах семи свободных искусств, диспутов, элоквенций, методы организации которых новаторски изобретены, но тут же и канонизированы. Обговаривание канона намертво отвердевает в канон обговаривания - правило, устав. Обговаривание устава? - Да, но как момент становления. Последнее же слово - за теологией, царственно замыкающей учебно-просветляющий процесс, освящающей и процесс, и того, кто в него вовлечен. А посередине вновь и вновь бесчисленные толкования, вспыхивающие неожиданными разночтениями в высшей степени смысловой игры в слова, закрепленной в устойчивых литературных жанрах (загадка, притча, басня). А. В. Ахутин отмечает: "Предмет мысли выступает... как необходимо и глубоко обусловленный формой слова. Он открывается на скрещении формально-грамматического анализа и глубинно-символического толкования. Слово - наглядное воплощение этого скрещения - и есть то, как предмет выступает для мысли, мысленный предмет". VIII век примерно о том же сказал словами Алкуина так: "Всякое рассуждение или спор раскрывает три стороны вопроса: предмет, смысл и звуки. Предмет - это то, что мы познаем разумом, смысл - то, чем мы познаем предметы, звуки - то, чем выражаем понятия". Слово как грамматическая категория дидактически определимо, но как божественный смысл переживаемо всею полнотой жизни праведника, желающего им стать. "Символическим" толкованиям слов научиться можно. А жить хорошо и красиво, учась только в школах и университетах? - Нельзя. Нужно воспитать самовоспитать - душу. Нужно уметь слушать слово и иметь талант души, чтобы его слышать. "Слушание - послушание". Слушание - послушание "то вместе, то поврозь, а то попеременно". Поврозь - и только потому вместе.
   Божественное слово не телесно; слово как грамматически данное - вот оно, на ощупь и на вид.
   Все вещи мира, все события в мире вещают о боге; точнее: бог вещает о себе каждой песчинкой, каждой тварью сотворенного при помощи Слова мира. Намекает и поучает; но только того, кто сам научен слышать все эти подсказки-намеки и потому видеть то, на что намек. А. В. Ахутин: "Вещь понимается, когда она раскрывается как вещание бога". Точное наблюдение! Направить само действие на смысл, экранированный видимой эмпирической предметностью, и есть истинное назначение средневекового ума. Но и души тоже. Прием рукотворный, а замысел божественный. Совместить и тот, и другой... Отождествить! Взять смысл в тиски приема, сделанного из слов. Зачерпнуть святую воду рукою, не пролив... Священная игра со священным. Перед ликом Писания всё должно в конце концов совпасть. Но ученые радения всесильно-бессильны: хитроумно мощны по ходу дела, а по результатам немощны. Запредельный смысл и прием, имеющий предел. Разно-речивое, противо-речивое с самого начала. Бесконечные уточняющие различения как бы снимают противоречия; но и порождают их вновь как раз благодаря неизбывному чаянию окончательно истолковать. Во что бы то ни стало охранить - упразднить еретический подспуд, но не снять как возможность, ибо послушание значимо только в еретическом контексте, всякий раз воссоздаваемом в несокрушимой праведности всепросветляющего школярско-наставительного средневековья. Воочию знать антихристовы соблазны податливого ума, стоящего, однако, на камне апостольской истины.
   Толкование текста - дело все-таки личное. Но ученое средневековье не было бы самим собой, если бы не придумало смирить это личное дело, загнав его (успешно ли?) в тиски авторитарно-авторитетного цитатника, оберегающего Символ Веры, и не выдумало бы изощреннейшую процедуру санкционирования или, напротив, отвержения личного вклада истолкователя.
   Магистерско-школярская ловитва смысла. Уловить, а потом и... не отличить. А может быть, просто указать на смысл? Учитель учит быть настроенным на смысл, чуя при этом инакомыслие за версту, упорядочивая разнобой, искореняя помышления еще до того, как они... Иначе: коренным образом и каленым железом. Только тогда вера получит, как мы, заболтавшись, сказали бы сейчас, "режим наибольшего благоприятствования" внимать божьему слову, обретя оглашенное этим словом умное видение мира. Вот для чего мысль всех, кто бьётся над всем этим, следует вышколить: либо мистически подготовить - для лицезрения нелицезримого сверхначала; либо обучить (что все-таки легче) шлифовать, различать, гранить, обозначать, толковать, разграничивать, оттенять... Это схоластика (конечно же, расцвет ее выходит за пределы взятых здесь девяти столетий, но все её возможности здесь).
   Как оно там будет, мы сейчас увидим. Потому что начинается Урок Августина: учить быть.
   НА КАРТИНЕ ИТАЛЬЯНЦА КАРПАЧЧО (начало XVI века) изображен святой Иероним, на поверку оказавшийся блаженным Августином. Это доказал исследователь старинной музыки и клавесинист Александр Майкапар, и сделал он это так. Он расшифровал и воспроизвел на клавесине нотные письмена, начертанные соответственно на верхнем и нижнем листах, встроенных в раму картины. С верхнего листа сошла духовная музыка - многоголосый канон; с нижнего сбежала светская мелодия, жившая веселой жизнью в те давние времена. Это, конечно, было только одним из доказательств. Но решающим: потому что к кому еще, если не к Августину, более всего подошло бы это живое сопряжение двух музык, заключенных в одну раму: музыка сфер, ставшая музыкой души, и музыка суетного мира, слушаемая, но не слышимая, потому что слушать и слышать только себя, открывшего в себе бога, - высшее дело умиротворенной души. Урок самому себе. Урок всем другим. Урок божественного слова, канонизированный на века. Видеомузыка картины стала, если можно так выразиться - тавтологично и как будто пусто, - аудиомузыкой, музыкой звучащего света, звучащим смыслом, схваченным в лично пережитом слове собственном жизненном опыте, призванном этот смысл высветлить - явить. В личном опыте жизни - в слове-деянии - учителя церкви Августина, епископа из Гиппона (IV- V век).
   НО СНАЧАЛА О ВРЕМЕНАХ САМОГО АВГУСТИНА: привычно, как это у всех на слуху, почти как в учебнике.
   Социально-экономическая характеристика эпохи может быть представлена достаточно равновесным сочетанием сокрушающегося рабовладения и укрепляющегося колоната, с той, правда, поправкой, что рабы в эти времена получают в личное владение небольшие участки земли, а колоны прикрепляются к имениям, в которых они ранее арендовали землю. Натуральное хозяйство при явственном распаде торговых связей - доминантная черта экономического уклада западноримской империи в предавгустиновские времена. Внеэкономический характер зависимости окрашивает и городскую жизнь: члены городских советов помогают императорским чиновникам собирать налоги (и только), ремесленники основательно приписаны к своим коллегиям-группам взаимопомощи, которые можно было бы назвать подобием будущих цехов. Власть же крупных землевладельцев мало-помалу теснит власть императора, прибирая к рукам рекрутирование в армию, сбор податей, суд. Бывшие рабовладельцы становятся феодалами, а рабы - как бы свободными крепостными. Складывается новая экономическая система - феодальный строй со всеми приличествующими этой системе характеристиками.
   Радикально перестраивается этнографическая карта западноримского мира. К IV веку расстраивается римско-германский военный симбиоз. Романизированные кельты Галлии со сложившейся в этой стране галло-римской знатью понимают германцев уже не как воинов Рима, а как обыкновенных насильников-варваров и дикарей. Примерно то же было и в Италии. Этнографический - причудливо калейдоскопический - узор на карте Западной Европы в середине первого христианского тысячелетия выглядит зыбким, непрочным. Неустойчив, подвижен пестрый конгломерат то и дело образующихся и то и дело исчезающих с лица европейской земли варварских государств. Поглядите сами: в начале V века в Италии оседают балканские вестготы, их вождь Аларих захватывает Рим, а его преемник выводит соплеменников из Италии, легко занимая часть Галлии к югу от Гаронны, а заодно и Испанию, прогнав оттуда вандалов, которым между делом удалось отцапать север Африки (до Гиппона, где, собственно, и епископствовал наш учитель - Августин). С Рейна имперские земли оказываются теснимы бургундами, а те - франками, кому дальнейшая история улыбнется самой счастливой своей улыбкой (представим себе нынешнюю Францию). И все это - за какие-нибудь пятьдесят-семьдесят лет. Сразу и вдруг. С женами, детьми, со всем своим скарбом. Без подлинно кочевнической сноровки. Почему? - Нужны были свежие земли для тучного, хорошо прокармливающего плодородия. К тому же авары и гунны подпирали готов с востока, а те в свою очередь привели в движение - вихревое, броуново - все эти европейские племена.