Он погружал тяжелые весла глубоко в воду, и смотрел, как круговые волны и вихри на воде от его гребков быстро убегают назад, и успокаивал себя мыслью, что в этом песьем логове любой след всегда можно счесть не только следом вторжения постороннего человека, но и следом собаки. После его трудов над дверью в сад порог был густо усеян мелкими железными опилками. Теперь, поди, у всех собак эти опилки на лапах.
   Телохранитель выгребал энергично и так быстро, будто с каждым ударом весел по воде хотел не только приблизиться к ляйсским камышникам, но и убраться подальше от воспоминаний Амбраса. Притом что день выдался прохладный и густая облачность мало-помалу спускалась к границе лесов, с Беринга градом лил пот. Не переставая грести, он пытался стереть с лица струйки пота, прижимал щеку к плечу и всякий раз украдкой косил глазом на Амбраса. Тот не двигался. Молчал, и не смотрел на него, и никакого знака не подал, даже не помахал в ответ, когда у края ляйсских камышников возник груженный вагонетками со щебнем понтон, а на нем черная, размахивающая руками фигура — паромщик; он суетился, что-то кричал — не то здоровался, не то спрашивал что-то, а они были пока слишком далеко, чтобы расслышать, — потом опять склонился над дощатой загородкой размером с собачью конуру.
   Там, в этом машинном отсеке , то и дело захлебываясь, стучал мотор, который Беринг с отцом много лет назад сняли с грузовика, напоровшегося на допотопную противотанковую мину, и поставили на камневозный понтон . Именно тогда он на практике постиг, как превратить автомобильный мотор в судовой движок, а впоследствии, в ходе бесчисленных профилактик и ремонтов, этот неуклюжий восьмицилиндровый двигатель мало-помалу сделался одной из его родных машин.
   Паромщик, похоже, еще не оставил попыток запустить дизель. Через неравные промежутки времени из выхлопной трубы, которая, словно флагшток, торчала из кожуха движка, вылетал сгусток черного дыма, превращавшийся на ветру в мохнатый плюмаж.
   Что бы там ни вышло из строя: дроссельный клапан, всасывающий циклон, фильтр, — Беринг издалека увидел, что отчаянные попытки паромщика машине только во вред, и закричал:
   — Глуши! Глуши мотор, идиот!
   Амбрас не обращал внимания ни на паромщика, ни на крики Телохранителя. Он поднялся на ноги, выпрямился в лодке во весь рост, как на картинке из кузнечихина календаря, но по-прежнему молчал. Лодка скользила по тончайшей, переливающейся всеми цветами радуги нефтяной пленке, которая рвалась под ударами весел и снова смыкалась в кильватере. Испуганные плеском весел, из камышей взлетели два баклана, чайки и лысухи.
   Лодка с глухим стуком ткнулась в обшивку понтона, и паромщик наконец-то вырубил мотор, швырнул в дощатую загородку черную ветошь, протопал между вагонетками навстречу прибывшим и, пока Беринг крепил швартов к вбитому в борт железному кольцу, начал, чертыхаясь, расписывать загадочное повреждение: Черт бы ее побрал, эту машину! Вонючка хренова! Прямо посреди озера вдруг зачадила, будь она неладна, и перестала тянуть, обессилела, чертовка, и все тут... А этот дерьмовый понтон, набитый дерьмовыми камнями, как нарочно, угодил в Ляйсское течение и сошел с курса, несмотря на полный газ! А ведь у моорской пристани дожидается грузовик, черт его подери, единственный на этой неделе, и, хоть с грузом, хоть порожняком, он во второй половине дня, еще до вечера, уйдет обратно на равнину, иначе нельзя, нужно до захода солнца миновать контрольные посты.
   Амбрас отстранил перепачканную маслом руку разъяренного мужика, быстро шагнул из лодки на понтон, оборвал болтовню паромщика, бросив:
   — Отвяжись от меня! — и жестом указал на Беринга: — Ты ему рассказывай.
   — Так ведь я и рассказываю ему . Ему!
   Но Беринг не слушал. Он уже был наедине с машиной. Стоя перед открытой загородкой, запустил мотор и слышал лишь то, что доносилось из нутра этого вибрирующего, черного от смазки механизма. С каким самозабвением склонился он к рядам цилиндров — точно стук дизеля только и мог оградить его от воспоминаний о бешеном стуке в дверь квартиры, оградить от воспоминаний об ударах дубинок, что обрушились на застывшую в объятии пару, и об исчезновении женщины в красном платье. Грохот поршней все оттеснял в область неслышимого, в том числе и болтовню паромщика. Эта болтовня была просто пустяковым шумком за спиной.
   Еще в бытность кузнецом, стоя в мастерской перед сломанной машиной, а не то распластавшись на спине под каким-нибудь тягачом, сдохшим посреди свекловичного поля, Беринг неизменно предпочитал послушать, что говорит сама машина; рассуждения взбешенного или растерянного ее «эксплуататора» были ему без надобности. Что бы ни сообщали машиновладельцы за долгие часы ремонта — туманные догадки о причине поломки или же свои подробные жизнеописания, — все это никак не могло сравниться с явственным дребезжанием клапана, визгом клиноременной передачи или треском разболтанного уплотнительного кольца. В этом многообразии всевозможнейших рабочих шумов, которое для мира конских упряжек и ручных тачек было попросту (достаточно редким) рокотом мотора, для чуткого уха раскрывалась оркестровая гармония всех звуков и голосов механической системы. У каждого голоса, каждого пусть даже самого неприметного шороха этой системы было свое недвусмысленное значение, позволявшее делать выводы о том, хорошо ли функционируют ее стучащие, пыхтящие или посвистывающие детали.
   Беринг вслушивался, закрыв глаза. Распутывал клубок перемешанных, наслаивавшихся друг на друга шумов, добирался до начала каждой звуковой нити и слышал конструкцию машины. Точно слепой, он прощупывал топливопроводы и железные детали, которые сам же и выковал много лет назад по причине отсутствия запчастей, открывал и закрывал втулку для выпуска воздуха, слушал клокочущее дыхание машины в масляной ванне воздушного фильтра, прибавляя газу, тянул за трос и снова отпускал, откручивал от цилиндров подводящие трубки и выдувал из них пронзительные звуки — все было в полном порядке, ни одной грязевой пробки, дизельное топливо беспрепятственно пульсировало в машине.
   Воздух! Вот в чем дело. Мотору не хватало воздуха. Он не мог продохнуть. Чадил, кашлял, пытаясь глотнуть кислорода, пока поршни не замерли без движения, а топливо сгорало так скверно, что высвобождалась одна лишь копоть, но не сила. Странно только, что на холостом ходу мотор не показывал никакого дефекта, не стучал, не чихал, не плевался черной сажей. Зато, если Беринг тянул за трос газа до упора, чтобы извлечь из движка всю его мощь, выхлопная труба выстреливала сгустком дыма. Именно тогда и разносился над озером лающий металлический кашель — и вместо того чтобы описать на воде кипящую брызгами богатырскую дугу, понтон вяло поворачивался на туго натянутой якорной цепи, словно демонстрируя камышовнику и затаившимся там чайкам, бакланам, белым цаплям и лысухам свой мертвый груз: вагонетки, полные коренной породы — зеленого, раздробленного в щебень, взорванного и разбитого гранита; это был щебень для насыпей и дорог, что где-то строятся и куда-то ведут, только не сюда, не к этому озеру, не в эти горные долины, не через перевалы Каменного Моря. Каждый камень этого груза, медленно кружащего под серым небом в ляйсском камышнике, напоминал о моорском бездорожье и оторванности от большого мира, о пустой железнодорожной насыпи, о грейдерах и проселках, по которым никуда не уйти.
   Недуг машины Беринг установил, как только разжал крепежные кольца на воздушном шланге, который закачивал грязный наружный воздух в камеру фильтра, в бурлящее масло, откуда очищенный воздух всплывал в черных пузырях и впрыскивался в огонь цилиндров. Этот шланг соскочил с головки всасывающего циклона и, как ампутированный орган, провалился в металлическое нутро. Выудив его, Беринг обнаружил столь пустячную поломку, что паромщик, который как раз в эту минуту сворачивал самокрутку, настоящего ремонта вовсе не заметил.
   Стоя спиной к ветру, паромщик прикрывал ладонью пламя спички и пытался закурить, когда машина неожиданно взревела во всю свою былую мощь. Порыв ветра дунул курильщику в горсть и погасил огонек. С удивленным возгласом, тотчас перешедшим в перхающий смешок, паромщик обернулся к Берингу.
   — Как же это?.. Как ты его?..
   Собачий Король сидел в рулевой рубке и едва приподнял голову, когда понтон начал рвать якорную цепь. Тень перепуганной стаи чаек скользнула по камышам и вагонеткам. Кильватерная струя вскипела пеной.
   Беринг отпустил трос газа и в затихающем реве на миг отдался во власть того дивного, быстролетного чувства облегчения, которое охватывало его только после решения какой-нибудь механической проблемы, и ни удержать его, ни продлить было невозможно. В такие мгновения было безразлично, искал ли он решение часами, сутками или затратил на поиски всего-навсего несколько минут, — как только под его руками поврежденная механическая система опять начинала работать безупречно, он испытывал нечто сродни той победной легкости, какую угадывал лишь у взлетающих птиц. Ему бы только оттолкнуться от мира, и тот уплывет у него из-под ног.
   Нынче на пароме все кончилось мелким вмешательством: дефект таился в воздушном шланге. Изоляционное покрытие на внутренней его поверхности начало отслаиваться и местами уже висело лохмотьями. В слабом воздушном потоке холостого хода эти лохмотья трепетали и развевались, не препятствуя сгоранию топлива, а вот на полном газу становились подобием заслонки клапана, которая, как ладонь, накрывала разинутую пасть воздушного фильтра и душила в цилиндрах зажигание.
   Берингу даже не пришлось спускаться в лодку за инструментом, ящик так там и остался. Широкого лезвия складного ножа оказалось вполне достаточно, чтобы выскрести из шланга пересохшие лохмотья изоляции, а потом закрутить винты крепежных колец.
   Понтон покачивался в камышах, готовый плыть дальше. Паромщик, стоя возле дощатой загородки, поминутно восклицал: Лучше, чем было . Мотор работал лучше прежнего. Но Амбрас, с виду безучастный, восседал в рулевой рубке на стопке пустых мешков и листал заляпанный соляркой фрахтовый журнал . Паромщик заспешил, ему не хотелось понапрасну терять время. Кашляя и отплевываясь, будто хворь машины после ремонта перекинулась на него, он скрючился над якорной лебедкой и поднял из озера железного паука. Беринг едва узнал изъеденную ржавчиной, облепленную ракушками штуковину. А ведь он и сварил этот якорь в первый год своего ученичества, сварил из траков разбитого танка, снабдив четырьмя железными щупальцами с крючьями на концах.
   Когда этот цепной железный паук лязгнул о бортовую обшивку, Беринг увидел свое детище в черной оплетке дырявого взгляда, в трепетной оболочке из мрака, увидел сквозь эту тьму, как серебристые, тонкие струйки сбегают по сварным швам и каплями падают в озеро. Острия щупалец он тогда сам, без чужой помощи и подсказки, отковал в форме крючьев. А швы-то с огрехами. Теперь бы он заварил их куда лучше. Но времена «швейных» работ миновали. Наверняка и навсегда. Он был вооружен. И жил в Собачьем доме. Горн был потушен.
   Не вставая с мешков, Амбрас бросал Телохранителю команды: Эй! Поди сюда. Слушай! Он, Амбрас, останется здесь. Есть кой-какие дела на пристани и в моорском секретариате. А Беринг пускай возвращается на виллу и опять займется шпингалетами и дверными замками, и — слышишь! — чтоб не совал нос в те комнаты, куда его не приглашали.
   В голосе Амбраса не было уже ничего от той надломленности, что слышалась в нем во время рассказа, в лодке. Он опять звучал резко и холодно, как в дни покаянных сборищ на плацу или из мегафона в каменоломне.
   — Я только запер ставню! — крикнул Беринг, перекрывая рев мотора, и спрыгнул в лодку. — Я ничего не трогал. Ничего!
   Но Собачий Король говорил с Телохранителем так, будто сожалел, что в минуту слабости доверил ему не только тайну своего увечья, но и без вести пропавшую любовь. Говорил таким ледяным тоном, словно эта поездка в ляйсские камышники показала ему, что растрогать Телохранителя способна скорее уж сломанная машина, но не сломанная жизнь: после стольких речей, листовок и посланий великого Линдона Портера Стелламура, после несчетных покаянных и поминальных церемоний в глухих приозерных деревушках и на Слепом берегу этот первый и единственный из моорских мужчин, которого Амбрас удостоил своим доверием, тоже предпочел слушать стук и грохот машин, а не голос памяти.

ГЛАВА 20
Игрушки, простои и разорение

   Ранней осенью этого года и во время уборки свеклы в октябре немногочисленные машины приозерья стали выходить из строя по причине всевозможных поломок. Намертво вгрызались друг в друга зубчатые ободья, ломались маховики, распредвалы и поршневые кольца, однажды утром даже стрелки больших часов на пристани, звякнув, отвалились от циферблата и канули в озеро; не щадил износ и простенькие обоймы для подвески труб, и шплинты, и регулировочные винты, и стальную ленту. То на лесопилке, то в свекловодческом товариществе, то на камнедробилке снова и снова приходилось на целые дни, недели, а порой и навсегда заменять якобы незаменимый грузовик воловьей упряжкой, а вконец изношенный транспортер — лопатами, тачками и голыми руками.
   Машины! Год от года машины становятся все ненадежнее, говорили в пивнушке у пристани, в моорском секретариате и вообще повсюду, где заходила речь о простоях и о беге времени. Кто рассчитывает пахать тракторами и убирать урожай паровыми жатками, тому вскорости впору будет камнями питаться. Лучше уж кляча в хомуте — и вперед через поле по щиколотку в грязи, чем без горючего и запчастей, но на мощном тягаче...
   Большие надежды, воспрянувшие было весной, когда спустили на воду «Спящую гречанку», не сбылись: «Ворона» Собачьего Короля так и осталась первым и последним лимузином, который громыхал по моорской щебенке. Рядом с прогнившими кабриолетами в гаражах давних господских дач стояли мулы и козы, а обитатели приозерья и все, кто поневоле жил под сенью Каменного Моря, по-прежнему добывали и свои машины, и запчасти к ним либо на свалках армейской техники, либо в «железных садах» вроде того, что глубже и глубже врастал в одичавшую землю на Кузнечном холме.
   Новым в приозерье было и оставалось только старое: любой кусок металлолома, будь он хоть узлом завязан, хоть ржавчиной разъеден, надлежало поместить в масляную ванну, продраить щеткой, отшлифовать, выправить напильником и кувалдой и снова пускать в ход, пока износ вообще не поставит крест на использовании и не останется утиль, годный разве что на переплавку. «Железные сады» вокруг домов и усадеб неуклонно росли, но количество полезных запчастей в них столь же неуклонно убывало, а хаагская плавильня, единственная на все приозерье, давала низкосортный металл, который с очередной переплавкой еще больше терял качество и прочность.
   Вдобавок и профилактический уход, и ремонт, и превращение лома в огненно-текучий расплав, который надо было отлить в новые формы, требовали сноровки и особого инструмента, каким располагали весьма немногие мастеровые. Каждый из них волей-неволей был и кузнецом, и механиком, и слесарем, а то и литейщиком; иные хуторяне дошли до того, что уже почитали их как этаких шаманов, которые, всего лишь починив дизель-генератор, могли поднять усадьбу в залитую электрическим светом современность, а могли и снова утопить ее в потемках минувшего.
   Самым известным и популярным из этих механиков все еще оставался молодой моорский кузнец — по крайней мере до нынешней осени. Хоть он и отказался от своего наследства и скрылся в Собачьем доме, но в первые недели и месяцы новой службы был вполне достижим даже за колючим забором виллы «Флора», и его нет-нет да и вызывали чинить поломанные машины. Однако именно теперь, когда простои и аварии резко участились, он головы не поднимал, если кто-то окликал его через колючую проволоку: Кузнец, пособи, а?! С тех пор как стал чуть ли не сиамским близнецом Собачьего Короля и прямо на глазах у одного камнелома в карьере даже башмаки шнуровал этому армейскому шпиону и щеткой вычесывал пыль из волос, чертов кузнец и на имя-то свое не отзывался.
   Окрестные машиновладельцы, в том числе ляйсские и хаагские, долго не оставляли попыток подарками и просьбами выманить его из виллы «Флора» обратно к верстаку, к горну и наковальне, обратно в «железный сад» высоко над озером. Сколько раз эти просители торчали у колючей проволоки виллы «Флора», с маковыми рулетами, с копчеными лещами, с большущими кусками шпика, с корзинами груш и грибов, поджидая, когда кузнец выйдет на веранду, подъедет на «Вороне» или появится на дороге от лодочного сарая, обок Собачьего Короля. Некоторые притаскивали в мешке сломанные детали своих машин и нарывались на собачьи зубы, когда норовили подсунуть эти штуковины на подъездную дорогу: может, кузнец хотя бы мимоходом бросит на них взгляд, а то и совет какой даст. Однако ж кузнец, которого теперь и паромщик, и работяги в каменоломне звали между собой Телохранителем , не поддавался ни на просьбы, ни на посулы. Только по особому распоряжению Собачьего Короля или когда проситель умудрялся уговорить Бразильянку замолвить о нем словечко, он изредка соглашался исправить какой-нибудь механизм. Всем прочим машиновладельцам кузнец категорически отказывал, иных гнал прочь, пригрозив, что спустит собак, а не в меру настырного солевара, который трое суток кряду караулил его утром на пристани, с электрогенератором от грузовика, он так резко оттолкнул, что бедолага оступился и навзничь рухнул в воду.
   Беринг не желал больше заниматься железным хламом своих кузнечных лет. Конечно, страсть ко всякого рода механике была в нем неистребима, но запущенные моорские машины, эти мутанты, эти железные уроды, прошедшие великое множество переделок и за десятки лет ломаные-переломаные всякими руками и ручищами, демонстрировали ему теперь в первую очередь собственный его изъян: пристально и пытливо вглядываясь в разъеденные корпуса двигателей, в треснувшие головки цилиндров, в покрытые нагаром свечи зажигания, в намертво спекшиеся шестерни и ржавые шарниры, он больнее и горше, чем при любой другой работе, ощущал слепое пятно, дыру в своем мире.
   Возможно, так происходило просто из-за того, что дни становились короче, из-за общей нехватки света или из-за прямо-таки несокрушимой облачности этих недель, но вместо причины механического дефекта, вместо болтов, пружин и отверстий он иногда видел только это неизбывное слепое пятно в своем глазу. Когда в такие часы еще и какой-нибудь нетерпеливый машиновладелец пялился ему через плечо и терзал расспросами о продолжительности ремонта, злосчастное пятно в глазу, бывало, расползалось тучей сажи. С каждым неудачным ремонтом, с каждой допущенной ошибкой — а такое случалось, когда машиновладелец наблюдал, как он глядит в пустоту и ощупью ищет крохотные детальки, — росла опасность, что дыра в его мире не останется тайной для других.
   Только занимаясь своими собственными, хорошо знакомыми механическими созданиями, он не нуждался в свете дня, а тем паче в соколиных глазах. Сломайся «Ворона», генератор на вилле «Флора» или механизм пистолета, он вслепую отыщет любой изъян, распознает его просто по звуку — и вслепую же все исправит. За многие, многие часы филигранной механической работы он удлинил обойму пистолета, увеличив его огневую мощь до двадцати с лишним выстрелов, и слепое пятно ему при этом особых неудобств не доставило.
   Ведь как ни малы были детали какого-нибудь механического устройства, над которым он тайком трудился в сарае Собачьего дома, — если тьма скрывала от него некое отверстие, он руками видел то, что нужно, или слышал ослабевшую пружину, люфт шарнира; зрение было тут без надобности. Ему казалось, будто нынешней осенью кончики пальцев день ото дня набирают чувствительности, а слух — безошибочной, подчас болезненной остроты, и поэтому он начал при каждом удобном случае надевать перчатки, а бурными октябрьскими ночами, когда вся земля вокруг стонала, гремела и выла, точно какая-то органическая машина, стал затыкать уши ватой и воском.
   В иные дни, когда в одиночку громыхал на «Вороне» по взлетной полосе старого аэродрома и в мгновения наивысшей скорости отдавался иллюзии полета, он порой на несколько захватывающих секунд добровольно отрекался от зрительного образа мира, закрывал глаза и летел вперед в ни с чем не сравнимом восторженном упоении. Через четыре-пять ударов сердца он открывал глаза, у все той же облезлой черты ограждения, — слепого пятна словно и не было. Тогда взлетная полоса лавиной растрескавшегося асфальта, грохоча и бушуя, мчалась сквозь него, будто сам он был бесплотен, как воздух, который его нес.
   Моор не узнавал этого кузнеца, этого Телохранителя: парень бросил на произвол судьбы свое наследство, и душа у него не болела, когда «сдохший» тягач ржавел на поле во время жатвы, зато он частенько находил время шастать на «Вороне» в Самолетную долину и пускать на ветер солярку, гоняя взад-вперед по взлетной полосе. Кто-то из овечьих пастухов якобы видел однажды, как кузнец стрелял там наверху по шайке сборщиков цветного металла, которые налетели на него возле ангара и решили задержать — дубинками и железными прутьями: он, дескать, на полной скорости палил из открытого окошка по мародерам, обвешанным мотками кабеля и медного провода. Промазал, правда. Никого не ранил. Но стрелял не раздумывая. И неудержимо умчался прочь на своей «Вороне».
   Каменотесы и камнеломы, которые на борту «Спящей гречанки» ежедневно переправлялись на Слепой берег, а вечером, на обратном пути, частенько глушили шнапс, только и судачили что о кузнецовом преображении, тема эта была воистину неисчерпаема: ясное дело, парню куда приятнее прокатить Бразильянку на «Вороне» по набережной или доставить ее от водолечебницы к Собачьему дому и обратно, это вам не горн раздувать. Бразильянка вертит мальчишкой как хочет. К празднику урожая он ей, вишь ты, ветрячок поставил на крыше метеобашни, да не простой, а с музыкой: в зависимости от силы ветра эта штука вызванивает на металлофоне первые три такта трех разных песен и вдобавок зажигает ветроупорную лампу. Или вот ночью в канун Дня поминовения усопших запустил над виллой «Флора» электрического змея — хитрое устройство из планок, проводов и парашютного шелка повергло в панику процессию кающихся, которые с поминальными свечами шествовали вдоль камышовых зарослей, и довело собак до полного исступления. От их воя, считай, половина Моора до утра глаз не смыкала. А еще дня через два-три среди сосен в парке Собачьего дома шныряли механические куры не то фазаны из бумаги и проволоки — игрушечные птицы!
   Этот ненормальный в игрушки играл на вилле «Флора», меж тем как моорские машины одна за другой выходили из строя и останавливались, даже механизм потерявших стрелки пристанских часов превратился в уляпанную птичьим пометом голубятню. А Собачий Король еще и полную свободу действий ему предоставил: и «Вороной» он распоряжается, и пропуска подписывает, и над работами в карьере иной раз надзирает, а управляющий знай посиживает на складном стуле возле конторского барака и горы в бинокль обозревает.
   Но где бы в Мооре ни заходила речь о кузнеце и его преображении, непременно возникали споры по поводу того, кто же довел его до этих безумств. Бразильянка, твердили одни, Бразильянка, больше некому, она ведь пускала его к себе на метеобашню, а до сих пор моорские туда и соваться не смели. А лошадь, которую парень привел из кузницы в Собачий дом, кто у него выманил? Опять же она. Бразильянка эта. Только свистнет — он мигом тут как тут. Теперь вот она разъезжает на его лошади по своим контрабандистским тропкам, а мул тащится следом, с вовсе уж неподъемным грузом. Поди, хорошо расплатилась за лошадь-то! Ясное дело, от этакой платы и камнеломы, и каменотесы, и свекловоды не отказались бы.
   Бразильянка? Ну что чепуху-то молоть! — говорили другие. По сути, сманил кузнеца с холма не кто иной, как Собачий Король, он один. Этот беглый арестант и сам ненормальный. Сперва сделал кузнеца аккурат таким же, как его кобели, коварным, нерадивым и злобным, а потом выставил его как заслон между собой и всем миром. И теперь... попробуй-ка даже просто поговорить с управляющим — не тут-то было! Мимо этого Телохранителя нипочем не пройдешь. Он, видно, должен ограждать хозяина не только от пьяных боевиков и мародеров, но вообще от всех , кто вздумает по дороге в каменоломню или в секретариат спросить о чем-нибудь или изложить жалобу.
   Приозерная глухомань полнилась слухами и домыслами, но Амбрас не обращал на них ни малейшего внимания. Пускай Моор болтает, а если угодно, хоть мотыги себе кует из обломков «сдохших» машин — Собачьему Королю эти слухи были, как видно, столь же безразличны, как и простаивающая техника и вообще вся современность. Амбрас страдал не от современности.
   Осень выдалась необычно холодная, сырая, и боль в плечах донимала его сильнее, чем при всех переменах погоды, случавшихся со дня пытки. Иной раз он был как парализованный — Телохранитель волей-неволей не только причесывал его, но и помогал ему одеваться и раздеваться. И даже когда горящие огнем суставы позволяли Амбрасу поразмыслить о странном поведении Беринга, он воспринимал отвращение, с каким парень в последнее время относился к ремонту до предела изношенной сельхозтехники, совсем иначе, нежели Моор, — он видел в этом признак растущего благоразумия, симптом затухания упрямой механической страсти, которая начиналась и кончалась на свалках. Пока Беринг держал на ходу генератор виллы и мотор «Вороны», а при необходимости и руки Амбрасу заменял, он был волен помогать приозерным машиновладельцам или гнать их взашей и мастерить ветрячки и подвижные модели птиц, а потом отдавать этих бумажных кур на расправу собакам — пусть дерут в клочья. Такие забавы порядку в Собачьем доме не помеха. Боль, боль в его, Амбраса, суставах — вот что по-настоящему разрушало этот порядок, а в первые ноябрьские дни даже грозило порой вконец его запутать.