Страница:
Если он не хочет расставаться с этим железным хламом, сказал штатский, пускай, черт побери, наденет каску на голову и как следует затянет ремешок или хоть к поясу ее прицепит, а кулек с орденами сунет в седельную сумку, потому что руками — обеими! — надо будет держаться. Лошадь одна, и поедут они вдвоем... Этот штатский смеет ему приказывать?! Как бы не так!
Зажав в одной руке кулек, он другой рукой уцепился за штатского. Но штатский этим не удовольствовался. Вскочил к нему на лошадь, растопырился впереди, как барин, обернулся, пропустил ему под мышками веревку и крепко привязал к себе.
С самого детства Беринг не бывал в такой близости от отца. Он чувствовал на шее дыхание старика, и в ноздри ему проникал запах мыла, а после двух часов пути — еще и едкий, кислый запах пота. Но он не испытывал ни отвращения, ни давней злости на упрямство этого старикана, увязшего в воспоминаниях о пустыне и о войне. Свободно держа в руке поводья и поверх кивающей лошадиной головы высматривая на тропе ловушки и препятствия, Беринг разговаривал с отцом как с малым ребенком, то и дело спрашивал, не хочется ли ему попить, поесть или отдохнуть, в конце концов отвязал веревку и показал заросли соснового стланика, за которым можно присесть и справить нужду.
Мало-помалу Вояка уверился, что этот всадник, который кормил его и поил и не давал упасть с лошади, не иначе как солдат, добрый товарищ, ведущий его на битву. Он принялся бормотать всаднику в спину, остерегая его от белых туч пыли на Хальфайяхе, от мелкого, как мука, песка, что даже сквозь мокрые от пота повязки, закрывающие рот и лицо, проникает солдатам и караванщикам в поры и в глаза, ослепляет, сбивает с пути. Когда всадник приказывал отдыхать, он беспрекословно слезал с лошади, садился на камень. Когда приказывал пить, он пил, а когда говорил: не болтай, замолчи ты наконец , он тотчас затихал. Он выполнял все приказы всадника.
Лили на своем муле все время опережала их на четыре-пять лошадиных корпусов. Иногда она оборачивалась, окликала их, предостерегая от особенно обрывистого или ненадежного участка. Тропа стала круче и так сузилась, что Берингу пришлось полностью сосредоточиться на том, как бы провести лошадь и вместе с отцом удержаться в седле.
Беринг мечтал, что в этой поездке будет часы и дни проводить наедине с Лили, воображал, как, покачиваясь на лошади, будет ехать обок нее через Каменное Море на равнину, ночами сидеть с нею у костра, спать подле нее на камнях или во мху и слушать рассказы о Бразилии... Но теперь, в этом долгожданном путешествии, она была далеко впереди и бросала издалека разве что лаконичные предупреждения, не имевшие никакого касательства к темноте, к той единственной опасности, что угрожала ему на самом деле. А вперемежку с этими никчемными предупреждениями он слышал лишь бормотание отца.
Хотя Беринг уже не злился на полоумного, который превратил его жизнь на Кузнечном холме в сущий ад, а теперь все уши прожужжал своими военными воспоминаниями, разочарование в поездке временами было столь велико, что он не выдерживал отцова бормотания и говорил: тихо ты, уймись наконец.
Вояка старался быть послушным и тотчас исполнял любой приказ. Но каждое слово имело силу ровно до тех пор, пока он его помнил, а он забывал слова, приказы в считанные секунды, забывал всё, если ему не приказывали, не твердили одно и то же снова и снова. Память его достигала далеко в глубь пустынь Северной Африки, он мог описать даже небо над полями сражений и все еще помнил, какие облака предвещали песчаную бурю, а какие — дождь, но происходившее сейчас, сию минуту, забывал, будто ничего такого и не было. Его настоящим было прошлое.
Тихо! Едва он успевал услышать распоряжение всадника, как память о войне пересиливала повиновение, и хотя после каждого приказа замолчать он осекался на полуфразе, на полуслове и на миг умолкал, но в следующую же секунду опять начинал говорить, говорить о пустыне, и о сражении, и о перевале Хальфайях, который мерещился ему впереди, в горах, где-то там, среди каменных пиков и туч. Туда, к вершинам! Туда им надо подняться. Преодолеть этот перевал.
— Тихо! Заткнись. Замолчи ты наконец.
Под вечер, на последнем подъеме, уже в виду развалин форта на перевале, они вышли к обширной осыпи. Пришлось спешиться и по каменному лабиринту медленно, долго вести животных в поводу к месту стоянки; пока добрались, начало смеркаться. Лили и на этот раз решила заночевать в подземной казарме своего бункера.
Беринга удивили размеры и оборудование этого тайного убежища; вход располагался в густых зарослях между железобетонными обломками и был так хорошо замаскирован, что Лили вдруг словно провалилась сквозь землю и, не окликни она его раз-другой, он бы нипочем не сумел пробраться внутрь.
Вояка, судя по всему, не помнил и об этом бункере, где несколько дней назад спал у костра и видел во сне подъем по тревоге, начало битвы. Но, складывая поленья для нового костра, помогая спрятать в зарослях мула и лошадь, он вдруг вообразил, что та ночь еще не кончилась, что он никуда не уходил, а все время оставался здесь , — и вдруг в руках у него вновь очутился приклад винтовки, торчащий из поклажи партизанки, и он вспомнил, вспомнил, что на перевале Хальфайях и вообще в годы войны простой солдат был не вправе прикасаться к оружию снайпера, и предупредил товарища:
— Ты не трогай винтовку. Такие винтовки трогать воспрещено, неприятностей не оберешься.
Винтовка? За всю дорогу Беринг даже и не заметил, что к седлу мула приторочена завернутая в дождевик винтовка.
— Винтовка? У тебя есть винтовка?
— А у тебя — пистолет, — отозвалась она. Бросила попону к костру, на присыпанный песком пол, развернула винтовку, осторожно положила рядом с попоной, а из дождевика сделала себе подушку. Вот здесь она и будет спать нынче ночью — мужчины пускай устраиваются по другую сторону костра. Рядом с нею будет только эта винтовка.
Когда Лили, чтобы приготовить чай и суп, подбросила в костер доски разбитого снарядного ящика, пламя яркой звездой затрепетало в линзе оптического прицела. Беринг видел снайперскую винтовку впервые в жизни. Может, Лили нашла эту штуковину в какой-нибудь заброшенной казарме и хотела выменять ее в Бранде или, как положено по закону, сдать армейским властям? Но, когда он, смущенный и неспособный противостоять магическому притяжению, просто шагнул через костер и наклонился к оружию, Лили проговорила совершенно чужим, незнакомым голосом:
— Не трогай. Она заряжена.
— Неприятности. Я ведь предупреждал, — буркнул Вояка. — Предупреждал.
Беринг сообразил только, что вопросы сейчас задавать нельзя, лучше сделать то, что ему поручила Лили: принести снежку. Он кивнул и вышел наружу, во тьму, набрать в чайник снегу, крупнозернистого сырого снегу, который все лето сохранялся в глубокой тени скальных расселин и карстовых воронок.
Наверху по горным плато и карам гулял ветер, гнал клубы тумана на глетчеры высочайших хребтов, пока их трещиноватый древний лед не исчез в волнующемся сером разливе. С чайником в руке Беринг стоял на снежнике, на ветру, и смотрел, как нагое высокогорье тонет в облаках и в ночи, что наплывала из бездны на перевал. Потом Лили окликнула его: где же вода? — и он спустился в бункер.
Лишь спустя несколько часов, когда они, сидя у костра в бункере, в этой дымной пещере, приготовили ужин и поели, а укутанный в одеяло Вояка, хватив из Лилиной фляжки пару добрых глотков шнапса, крепко уснул, все стало так — или почти так, — как Беринг себе и представлял ночь в Каменном Море. Он был в укрытии форта, покоренного десятки лет назад, сидел вместе с Лили в этом подземелье у костра, отделенный от нее только опадающими языками пламени, был наконец-то с нею наедине.
Они пили чай из жестяных кружек. Смотрели в огонь, в жар угольев, и говорили об опасностях, подстерегающих путника в высокогорном безлюдье: о ненастье и внезапных туманах. О камнепадах и лавинах. И о снежных наносах, которые перекрывали скальные и ледниковые трещины, превращая рассеченный провалами ландшафт в чуть волнистую равнину, где каждый шаг был чреват падением в черную бездну.
Иные из спрятанных под снегом провалов и трещин так глубоки, сказала Лили, что, пока брошенный камень, с грохотом отбиваясь от стен, долетит до дна, можно сосчитать до двадцати и до тридцати, а то и больше. Завтра, сказала Лили, им предстоит пересечь плато, сплошь усеянное карстовыми воронками, карстовое кладбище : в эти провалы сбросили погибших беженцев из той группы, которая в последние недели войны шла этим маршрутом, надеясь обойти стороной заминированные дороги в долинах. Видимо, застигнутые врасплох метелью, они сбились с пути и в конце концов замерзли. Саперное отделение союзников наткнулось на трупы только через год с лишним после войны и похоронило их в карстовых коронках.
Чего проще — говорить о метелях, о каменных лавинах и тем более об огнях святого Эльма, чьи голубые гирлянды змеились в насыщенном электричеством предгрозовом воздухе на железных дорожных знаках, на стальных тросах висячих мостов, предвещая удар молнии. А вот о тускло поблескивающей рядом с Лили винтовке оба молчали, равно как ни словом не поминали об одиночках из числа бритоголовых и о бандах, которые, укрываясь от Армии, добирались до самой границы снегов и от которых по этой причине даже здесь, в высокогорье, никто не был застрахован. Беринг, блаженствуя подле Лили, забыл в эти часы о бандитской угрозе, а Лили молчала, чтобы не коснуться тайны своих охотничьих вылазок.
И о себе самих они тоже молчали. Когда говорили, казалось, будто единственная их забота и единственная страсть — Каменное Море. А когда молчали, в убежище становилось так тихо, что они слышали только потрескивание углей, дыхание спящего Вояки да звон собственной крови.
В неверном свете костра по лицу Лили пробегали глубокие тени, а порой дым, который уходил наружу лишь через низкий входной лаз да узкую световую шахту, до слез ел глаза. Порой в этих трепетных отблесках Лилины глаза были совсем не видны, и тогда Беринг переставал понимать, что заслоняет ее лицо — пляшущие тени или дыры в его взгляде. Он хотел света — сотню факелов, прожектора, лесной пожар, снежное сияние, — хотел видеть ее глаза. Но здесь было лишь это зыбкое багровое мерцание, а полено, которое он подбросил в костер, оказалось сырым и сильно чадило.
Лили сидела по другую сторону костра, по другую сторону мира, и все же была близко как никогда.
Неужели это вправду его голос? Неужели это вправду он , нарушив долгое молчание, произнес ее имя, да так громко, что Лили вздрогнула от испуга? Ему почудилось, что и это имя, и все прочие слова произнеслись сами , просто воспользовались его дыханием, его голосовыми связками, его горлом — вот так же порой пролетали сквозь него и птичьи голоса, становились внятны через посредство его тела, через его рот, притом, что он не прилагал к этому ни особого желания, ни особых усилий. Вот так же как он порой слышал из собственных уст пересвист, напев черного или певчего дрозда, словно бы вчуже, — так он говорил и сейчас.
— Лили!
Она задумчиво смотрела в угли костра. Предостерегающий окрик и тот едва ли бы смог с большей внезапностью вырвать ее из размышлений.
— Что случилось?
— Я... у меня есть секрет.
— У меня тоже, — медленно сказала она. — У каждого есть свой секрет. Людей без секретов не бывает.
— Но я свой не выбирал.
— Тогда раскрой его. Выбрось. Ступай наружу, напиши на снегу, на камнях.
— Не могу.
Всякий может.
Я не могу.
— Почему не можешь?
— Потому что... потому что я... я слепну. Теперь, когда ужасное слово было произнесено, голос оставил его и вдруг навалилась усталость, от которой все в нем сделалось вялым и тяжелым. Он сидел на холодном песчаном полу и невольно опирался на руки, противоборствуя потребности упасть наземь и уснуть. Глаза у него слипались. Он хотел продолжить разговор, сказать что-то еще, но голос оставил его. Сам того не желая, он ухмыльнулся. И даже не знал, что ухмыляется.
— На слепого ты совсем не похож, — сказала Лили и улыбнулась, словно в ответ на шутку, и только теперь заметила его состояние, его изнеможение. Беринг не мог сказать больше, чем только что сказал. И Лили увидела, что слезы на его глазах вряд ли от одного лишь едкого дыма.
Разделенные костром, они сидели в ночи, и с минуту казалось, что она вот-вот встанет, и опять подойдет к нему, и опять обнимет, как в тот вечер на моорском кладбище, когда он хоронил мать. Но она осталась на своей стороне костра и долго, пристально смотрела на Беринга.
— Что происходит с человеком, когда он слепнет? — спросила она, затем и так энергично разворошила палкой угли, что вверх взметнулась целая туча искр и пришлось ладонью заслонить от них глаза. Она дважды повторила вопрос — и потом молча ждала, когда разожмутся тиски, которые сдавили Берингу горло, не давая произнести ни слова, он мог разве что пискнуть, каркнуть, закричать по-птичьи.
И вот Беринг начал-таки рассказывать о концерте на летном поле, о ночи, когда Лили обнимала его не просто из сострадания. Но говорил он не о ее ласке, а только о возвращении домой из Самолетной долины, о поездке на «Вороне», описывал — поначалу запинаясь, потом все торопливее, будто страшась вновь потерять голос, — тени и выбоины, что выпорхнули тогда из светового конуса фар и слепыми пятнами застряли в поле его зрения. Он раскрыл свой секрет. Поискал глаза Лили и нашел только тень.
— Что мне делать? Амбрас не должен узнать об этом.
— ...не должен?
— Ни в коем случае. Ни слова!
Лили не стала расспрашивать дальше. Получше укрыла Вояку, который во сне откатился от костра в темноту.
— Черные пятна вовсе не обязательно означают слепоту, — сказала она немного погодя. — Если погода не испортится, завтра мы будем в Бранде. В тамошнем Большом лазарете есть знакомый санитар; бывало, он доставал лекарства для моорского секретаря. Как знать, вдруг он сумеет тебе помочь... Ты не слепнешь. Если ты слепнешь, то я глохну. — И она опять улыбнулась.
Оживленная уверенность, которой Лили старалась утешить Беринга, не принесла ему утешения. Она не поверила ему? Неужто она теперь даже не способна понять, что ему страшно? Страшно сознавать, что близок день, когда он будет передвигаться ощупью, как его отец.
— Я не хочу становиться инвалидом, — сказал он, повернув голову к спящему Вояке. — Не хочу быть таким, как он.
— Несколько дней назад он в одиночку добрался сюда.
— А Амбрас? — Не сводя глаз со спящего, Беринг принялся чертить пальцем на песчаном полу линии, широкие дуги, одну за другой... Амбрас, наверно, тоже знает этого санитара? Стало быть, рано или поздно, из радиограммы или ненароком оброненного замечания секретаря, он тоже узнает, как обстоит с глазами Телохранителя.
— Он не знает его, — сказала Лили. — В Бранде у каждого свои друзья... К тому же никто не посылает из Большого лазарета радиограммы о дефектах зрения. Там хватает недугов пострашнее.
В той же прострации, в какой чертил дуги, Беринг стер их, проведя ладонью по земле. Надо же, так говорить о его страхе! И все же он кивнул. Ладно, он последует ее совету. В брандском госпитале, который приозерная глухомань и в третьем мирном десятилетии по-прежнему называла Большим лазаретом , лечили только солдат и фаворитов Армии. Больным, не имевшим на равнине покровителя, оставалось обращаться в барачные лазареты Красного Креста в Мооре либо в Хааге или же искать помощи у какой-нибудь айзенауской знахарки; каждому страдальцу, что приходил в ее закопченную каморку, она клала на лоб ладони, бормотала неразборчивые заклинания и, окуная в какое-то варево птичью кость, рисовала на лбу целительные знаки.
— Завтра будем в Бранде, — повторила Лили. — На того человека в лазарете можно положиться... Или ты предпочел бы навестить айзенаускую солеварку?
Беринг подышал на замерзшие пальцы и проговорил, обращаясь скорее к своим ладоням, нежели к Лили:
— В Айзенау я... уже был.
Хотя пламя костра мало-помалу опадало в уголья, Лили не притронулась к дровам, сложенным возле ее ног. Огонь погас. Из световой шахты в подземелье тоже проникала лишь тьма. Чернота, обступившая их, была непроглядна, как в недрах горы.
Долго еще они сидели в тишине, но оставили и разговор, и свои секреты, даже доброй ночи друг другу не пожелали. Каждый на своей стороне кострища слышал, как другой укладывается спать, устраивается поудобнее на покрытом трещинами полу бункера. Завтра они будут в Бранде. В Бранде. Если только ветер, гудящий, словно орган, в шахтах и подземных коридорах форта, так и не уляжется и не нагромоздит у стен Каменного Моря еще больше туч — снеговых туч. На равнине было лето. Но здесь, наверху, этой ночью, пожалуй, выпадет снег.
Завтра на равнине. Беринг видел вздымающиеся к безоблачному небу высокие, как башни, ажурные мачты высоковольтных линий, видел серебристые ленты железной дороги и поток машин, текущий на просторе от горизонта до горизонта. Небо словно бы расшито стремительными узорами птичьих стай, и нет на нем ни единого слепого пятна, а свет такой яркий, что Беринг невольно заслонил глаза... и вдруг почувствовал на плечах руки Лили, на шее — ее дыхание... но нет, все это было уже во сне.
ГЛАВА 25
Зажав в одной руке кулек, он другой рукой уцепился за штатского. Но штатский этим не удовольствовался. Вскочил к нему на лошадь, растопырился впереди, как барин, обернулся, пропустил ему под мышками веревку и крепко привязал к себе.
С самого детства Беринг не бывал в такой близости от отца. Он чувствовал на шее дыхание старика, и в ноздри ему проникал запах мыла, а после двух часов пути — еще и едкий, кислый запах пота. Но он не испытывал ни отвращения, ни давней злости на упрямство этого старикана, увязшего в воспоминаниях о пустыне и о войне. Свободно держа в руке поводья и поверх кивающей лошадиной головы высматривая на тропе ловушки и препятствия, Беринг разговаривал с отцом как с малым ребенком, то и дело спрашивал, не хочется ли ему попить, поесть или отдохнуть, в конце концов отвязал веревку и показал заросли соснового стланика, за которым можно присесть и справить нужду.
Мало-помалу Вояка уверился, что этот всадник, который кормил его и поил и не давал упасть с лошади, не иначе как солдат, добрый товарищ, ведущий его на битву. Он принялся бормотать всаднику в спину, остерегая его от белых туч пыли на Хальфайяхе, от мелкого, как мука, песка, что даже сквозь мокрые от пота повязки, закрывающие рот и лицо, проникает солдатам и караванщикам в поры и в глаза, ослепляет, сбивает с пути. Когда всадник приказывал отдыхать, он беспрекословно слезал с лошади, садился на камень. Когда приказывал пить, он пил, а когда говорил: не болтай, замолчи ты наконец , он тотчас затихал. Он выполнял все приказы всадника.
Лили на своем муле все время опережала их на четыре-пять лошадиных корпусов. Иногда она оборачивалась, окликала их, предостерегая от особенно обрывистого или ненадежного участка. Тропа стала круче и так сузилась, что Берингу пришлось полностью сосредоточиться на том, как бы провести лошадь и вместе с отцом удержаться в седле.
Беринг мечтал, что в этой поездке будет часы и дни проводить наедине с Лили, воображал, как, покачиваясь на лошади, будет ехать обок нее через Каменное Море на равнину, ночами сидеть с нею у костра, спать подле нее на камнях или во мху и слушать рассказы о Бразилии... Но теперь, в этом долгожданном путешествии, она была далеко впереди и бросала издалека разве что лаконичные предупреждения, не имевшие никакого касательства к темноте, к той единственной опасности, что угрожала ему на самом деле. А вперемежку с этими никчемными предупреждениями он слышал лишь бормотание отца.
Хотя Беринг уже не злился на полоумного, который превратил его жизнь на Кузнечном холме в сущий ад, а теперь все уши прожужжал своими военными воспоминаниями, разочарование в поездке временами было столь велико, что он не выдерживал отцова бормотания и говорил: тихо ты, уймись наконец.
Вояка старался быть послушным и тотчас исполнял любой приказ. Но каждое слово имело силу ровно до тех пор, пока он его помнил, а он забывал слова, приказы в считанные секунды, забывал всё, если ему не приказывали, не твердили одно и то же снова и снова. Память его достигала далеко в глубь пустынь Северной Африки, он мог описать даже небо над полями сражений и все еще помнил, какие облака предвещали песчаную бурю, а какие — дождь, но происходившее сейчас, сию минуту, забывал, будто ничего такого и не было. Его настоящим было прошлое.
Тихо! Едва он успевал услышать распоряжение всадника, как память о войне пересиливала повиновение, и хотя после каждого приказа замолчать он осекался на полуфразе, на полуслове и на миг умолкал, но в следующую же секунду опять начинал говорить, говорить о пустыне, и о сражении, и о перевале Хальфайях, который мерещился ему впереди, в горах, где-то там, среди каменных пиков и туч. Туда, к вершинам! Туда им надо подняться. Преодолеть этот перевал.
— Тихо! Заткнись. Замолчи ты наконец.
Под вечер, на последнем подъеме, уже в виду развалин форта на перевале, они вышли к обширной осыпи. Пришлось спешиться и по каменному лабиринту медленно, долго вести животных в поводу к месту стоянки; пока добрались, начало смеркаться. Лили и на этот раз решила заночевать в подземной казарме своего бункера.
Беринга удивили размеры и оборудование этого тайного убежища; вход располагался в густых зарослях между железобетонными обломками и был так хорошо замаскирован, что Лили вдруг словно провалилась сквозь землю и, не окликни она его раз-другой, он бы нипочем не сумел пробраться внутрь.
Вояка, судя по всему, не помнил и об этом бункере, где несколько дней назад спал у костра и видел во сне подъем по тревоге, начало битвы. Но, складывая поленья для нового костра, помогая спрятать в зарослях мула и лошадь, он вдруг вообразил, что та ночь еще не кончилась, что он никуда не уходил, а все время оставался здесь , — и вдруг в руках у него вновь очутился приклад винтовки, торчащий из поклажи партизанки, и он вспомнил, вспомнил, что на перевале Хальфайях и вообще в годы войны простой солдат был не вправе прикасаться к оружию снайпера, и предупредил товарища:
— Ты не трогай винтовку. Такие винтовки трогать воспрещено, неприятностей не оберешься.
Винтовка? За всю дорогу Беринг даже и не заметил, что к седлу мула приторочена завернутая в дождевик винтовка.
— Винтовка? У тебя есть винтовка?
— А у тебя — пистолет, — отозвалась она. Бросила попону к костру, на присыпанный песком пол, развернула винтовку, осторожно положила рядом с попоной, а из дождевика сделала себе подушку. Вот здесь она и будет спать нынче ночью — мужчины пускай устраиваются по другую сторону костра. Рядом с нею будет только эта винтовка.
Когда Лили, чтобы приготовить чай и суп, подбросила в костер доски разбитого снарядного ящика, пламя яркой звездой затрепетало в линзе оптического прицела. Беринг видел снайперскую винтовку впервые в жизни. Может, Лили нашла эту штуковину в какой-нибудь заброшенной казарме и хотела выменять ее в Бранде или, как положено по закону, сдать армейским властям? Но, когда он, смущенный и неспособный противостоять магическому притяжению, просто шагнул через костер и наклонился к оружию, Лили проговорила совершенно чужим, незнакомым голосом:
— Не трогай. Она заряжена.
— Неприятности. Я ведь предупреждал, — буркнул Вояка. — Предупреждал.
Беринг сообразил только, что вопросы сейчас задавать нельзя, лучше сделать то, что ему поручила Лили: принести снежку. Он кивнул и вышел наружу, во тьму, набрать в чайник снегу, крупнозернистого сырого снегу, который все лето сохранялся в глубокой тени скальных расселин и карстовых воронок.
Наверху по горным плато и карам гулял ветер, гнал клубы тумана на глетчеры высочайших хребтов, пока их трещиноватый древний лед не исчез в волнующемся сером разливе. С чайником в руке Беринг стоял на снежнике, на ветру, и смотрел, как нагое высокогорье тонет в облаках и в ночи, что наплывала из бездны на перевал. Потом Лили окликнула его: где же вода? — и он спустился в бункер.
Лишь спустя несколько часов, когда они, сидя у костра в бункере, в этой дымной пещере, приготовили ужин и поели, а укутанный в одеяло Вояка, хватив из Лилиной фляжки пару добрых глотков шнапса, крепко уснул, все стало так — или почти так, — как Беринг себе и представлял ночь в Каменном Море. Он был в укрытии форта, покоренного десятки лет назад, сидел вместе с Лили в этом подземелье у костра, отделенный от нее только опадающими языками пламени, был наконец-то с нею наедине.
Они пили чай из жестяных кружек. Смотрели в огонь, в жар угольев, и говорили об опасностях, подстерегающих путника в высокогорном безлюдье: о ненастье и внезапных туманах. О камнепадах и лавинах. И о снежных наносах, которые перекрывали скальные и ледниковые трещины, превращая рассеченный провалами ландшафт в чуть волнистую равнину, где каждый шаг был чреват падением в черную бездну.
Иные из спрятанных под снегом провалов и трещин так глубоки, сказала Лили, что, пока брошенный камень, с грохотом отбиваясь от стен, долетит до дна, можно сосчитать до двадцати и до тридцати, а то и больше. Завтра, сказала Лили, им предстоит пересечь плато, сплошь усеянное карстовыми воронками, карстовое кладбище : в эти провалы сбросили погибших беженцев из той группы, которая в последние недели войны шла этим маршрутом, надеясь обойти стороной заминированные дороги в долинах. Видимо, застигнутые врасплох метелью, они сбились с пути и в конце концов замерзли. Саперное отделение союзников наткнулось на трупы только через год с лишним после войны и похоронило их в карстовых коронках.
Чего проще — говорить о метелях, о каменных лавинах и тем более об огнях святого Эльма, чьи голубые гирлянды змеились в насыщенном электричеством предгрозовом воздухе на железных дорожных знаках, на стальных тросах висячих мостов, предвещая удар молнии. А вот о тускло поблескивающей рядом с Лили винтовке оба молчали, равно как ни словом не поминали об одиночках из числа бритоголовых и о бандах, которые, укрываясь от Армии, добирались до самой границы снегов и от которых по этой причине даже здесь, в высокогорье, никто не был застрахован. Беринг, блаженствуя подле Лили, забыл в эти часы о бандитской угрозе, а Лили молчала, чтобы не коснуться тайны своих охотничьих вылазок.
И о себе самих они тоже молчали. Когда говорили, казалось, будто единственная их забота и единственная страсть — Каменное Море. А когда молчали, в убежище становилось так тихо, что они слышали только потрескивание углей, дыхание спящего Вояки да звон собственной крови.
В неверном свете костра по лицу Лили пробегали глубокие тени, а порой дым, который уходил наружу лишь через низкий входной лаз да узкую световую шахту, до слез ел глаза. Порой в этих трепетных отблесках Лилины глаза были совсем не видны, и тогда Беринг переставал понимать, что заслоняет ее лицо — пляшущие тени или дыры в его взгляде. Он хотел света — сотню факелов, прожектора, лесной пожар, снежное сияние, — хотел видеть ее глаза. Но здесь было лишь это зыбкое багровое мерцание, а полено, которое он подбросил в костер, оказалось сырым и сильно чадило.
Лили сидела по другую сторону костра, по другую сторону мира, и все же была близко как никогда.
Неужели это вправду его голос? Неужели это вправду он , нарушив долгое молчание, произнес ее имя, да так громко, что Лили вздрогнула от испуга? Ему почудилось, что и это имя, и все прочие слова произнеслись сами , просто воспользовались его дыханием, его голосовыми связками, его горлом — вот так же порой пролетали сквозь него и птичьи голоса, становились внятны через посредство его тела, через его рот, притом, что он не прилагал к этому ни особого желания, ни особых усилий. Вот так же как он порой слышал из собственных уст пересвист, напев черного или певчего дрозда, словно бы вчуже, — так он говорил и сейчас.
— Лили!
Она задумчиво смотрела в угли костра. Предостерегающий окрик и тот едва ли бы смог с большей внезапностью вырвать ее из размышлений.
— Что случилось?
— Я... у меня есть секрет.
— У меня тоже, — медленно сказала она. — У каждого есть свой секрет. Людей без секретов не бывает.
— Но я свой не выбирал.
— Тогда раскрой его. Выбрось. Ступай наружу, напиши на снегу, на камнях.
— Не могу.
Всякий может.
Я не могу.
— Почему не можешь?
— Потому что... потому что я... я слепну. Теперь, когда ужасное слово было произнесено, голос оставил его и вдруг навалилась усталость, от которой все в нем сделалось вялым и тяжелым. Он сидел на холодном песчаном полу и невольно опирался на руки, противоборствуя потребности упасть наземь и уснуть. Глаза у него слипались. Он хотел продолжить разговор, сказать что-то еще, но голос оставил его. Сам того не желая, он ухмыльнулся. И даже не знал, что ухмыляется.
— На слепого ты совсем не похож, — сказала Лили и улыбнулась, словно в ответ на шутку, и только теперь заметила его состояние, его изнеможение. Беринг не мог сказать больше, чем только что сказал. И Лили увидела, что слезы на его глазах вряд ли от одного лишь едкого дыма.
Разделенные костром, они сидели в ночи, и с минуту казалось, что она вот-вот встанет, и опять подойдет к нему, и опять обнимет, как в тот вечер на моорском кладбище, когда он хоронил мать. Но она осталась на своей стороне костра и долго, пристально смотрела на Беринга.
— Что происходит с человеком, когда он слепнет? — спросила она, затем и так энергично разворошила палкой угли, что вверх взметнулась целая туча искр и пришлось ладонью заслонить от них глаза. Она дважды повторила вопрос — и потом молча ждала, когда разожмутся тиски, которые сдавили Берингу горло, не давая произнести ни слова, он мог разве что пискнуть, каркнуть, закричать по-птичьи.
И вот Беринг начал-таки рассказывать о концерте на летном поле, о ночи, когда Лили обнимала его не просто из сострадания. Но говорил он не о ее ласке, а только о возвращении домой из Самолетной долины, о поездке на «Вороне», описывал — поначалу запинаясь, потом все торопливее, будто страшась вновь потерять голос, — тени и выбоины, что выпорхнули тогда из светового конуса фар и слепыми пятнами застряли в поле его зрения. Он раскрыл свой секрет. Поискал глаза Лили и нашел только тень.
— Что мне делать? Амбрас не должен узнать об этом.
— ...не должен?
— Ни в коем случае. Ни слова!
Лили не стала расспрашивать дальше. Получше укрыла Вояку, который во сне откатился от костра в темноту.
— Черные пятна вовсе не обязательно означают слепоту, — сказала она немного погодя. — Если погода не испортится, завтра мы будем в Бранде. В тамошнем Большом лазарете есть знакомый санитар; бывало, он доставал лекарства для моорского секретаря. Как знать, вдруг он сумеет тебе помочь... Ты не слепнешь. Если ты слепнешь, то я глохну. — И она опять улыбнулась.
Оживленная уверенность, которой Лили старалась утешить Беринга, не принесла ему утешения. Она не поверила ему? Неужто она теперь даже не способна понять, что ему страшно? Страшно сознавать, что близок день, когда он будет передвигаться ощупью, как его отец.
— Я не хочу становиться инвалидом, — сказал он, повернув голову к спящему Вояке. — Не хочу быть таким, как он.
— Несколько дней назад он в одиночку добрался сюда.
— А Амбрас? — Не сводя глаз со спящего, Беринг принялся чертить пальцем на песчаном полу линии, широкие дуги, одну за другой... Амбрас, наверно, тоже знает этого санитара? Стало быть, рано или поздно, из радиограммы или ненароком оброненного замечания секретаря, он тоже узнает, как обстоит с глазами Телохранителя.
— Он не знает его, — сказала Лили. — В Бранде у каждого свои друзья... К тому же никто не посылает из Большого лазарета радиограммы о дефектах зрения. Там хватает недугов пострашнее.
В той же прострации, в какой чертил дуги, Беринг стер их, проведя ладонью по земле. Надо же, так говорить о его страхе! И все же он кивнул. Ладно, он последует ее совету. В брандском госпитале, который приозерная глухомань и в третьем мирном десятилетии по-прежнему называла Большим лазаретом , лечили только солдат и фаворитов Армии. Больным, не имевшим на равнине покровителя, оставалось обращаться в барачные лазареты Красного Креста в Мооре либо в Хааге или же искать помощи у какой-нибудь айзенауской знахарки; каждому страдальцу, что приходил в ее закопченную каморку, она клала на лоб ладони, бормотала неразборчивые заклинания и, окуная в какое-то варево птичью кость, рисовала на лбу целительные знаки.
— Завтра будем в Бранде, — повторила Лили. — На того человека в лазарете можно положиться... Или ты предпочел бы навестить айзенаускую солеварку?
Беринг подышал на замерзшие пальцы и проговорил, обращаясь скорее к своим ладоням, нежели к Лили:
— В Айзенау я... уже был.
Хотя пламя костра мало-помалу опадало в уголья, Лили не притронулась к дровам, сложенным возле ее ног. Огонь погас. Из световой шахты в подземелье тоже проникала лишь тьма. Чернота, обступившая их, была непроглядна, как в недрах горы.
Долго еще они сидели в тишине, но оставили и разговор, и свои секреты, даже доброй ночи друг другу не пожелали. Каждый на своей стороне кострища слышал, как другой укладывается спать, устраивается поудобнее на покрытом трещинами полу бункера. Завтра они будут в Бранде. В Бранде. Если только ветер, гудящий, словно орган, в шахтах и подземных коридорах форта, так и не уляжется и не нагромоздит у стен Каменного Моря еще больше туч — снеговых туч. На равнине было лето. Но здесь, наверху, этой ночью, пожалуй, выпадет снег.
Завтра на равнине. Беринг видел вздымающиеся к безоблачному небу высокие, как башни, ажурные мачты высоковольтных линий, видел серебристые ленты железной дороги и поток машин, текущий на просторе от горизонта до горизонта. Небо словно бы расшито стремительными узорами птичьих стай, и нет на нем ни единого слепого пятна, а свет такой яркий, что Беринг невольно заслонил глаза... и вдруг почувствовал на плечах руки Лили, на шее — ее дыхание... но нет, все это было уже во сне.
ГЛАВА 25
Убить
Тропа через горы была усеяна ракушками. Уже пять часов шли путники в Бранд по испещренному карстовыми воронками плоскогорью восточнее Ледового перевала, а под копытами лошади и мула все еще переливался радужными бликами перламутр тысяч и тысяч окаменевших морских ракушек.
На жаргоне контрабандистов и работяг из пограничной зоны, которые порой пересекали это голое, безлесное плато, такие ракушки, намертво вросшие в серебристо-белые известняковые скалы, назывались конскими следами , потому что размером и формой напоминали отпечатки копыт. Реликты древнего моря, они были рассыпаны по мощным каменным плитам и осыпям, точно серебряные отливки следов огромной исчезнувшей конницы. В прошлые годы Лили иной раз вырубала из известняка особенно красивые следы и на равнине выменивала на дефицит. Сейчас она, не обращая внимания на эти красоты, вела мула прямиком по перламутру, и спутники с трудом поспевали за нею.
Вопреки всем ночным приметам, грозившим непогодой, день выдался мягкий. В лучах янтарного солнца даже камни осыпей сверкали как самоцветы. Снегопада не случилось, ветер только обсушил горы от сырости туч и еще до рассвета утих. Высоко над путниками, между утесами и черными обрывами Каменного Моря, точно исполинские, парящие над бездной скаты, завиднелись теперь фирновые бассейны и глетчеры, а небо над льдистыми плюмажами высочайших пиков было насыщено такой темной синью, что порой Берингу мнилось, будто на нем видны звезды.
Когда Лили спешивалась, чтобы осторожно провести мула по краю нежданно разверзшейся впереди трещины или карстовой воронки, Беринг тотчас следовал ее примеру, Вояка же, точно полководец, сидел на коне, возвышаясь над своей пехотой, привязанный между вьюками (теми самыми, что несколько дней назад были спрятаны в форте, а нынче на рассвете вновь извлечены из замаскированных тайников и приторочены к седлам); старик ехал верхом даже на самых опасных участках пути и молча либо рассуждая сам с собой отдавался ровному покачиванию своего последнего путешествия по Каменному Морю.
Как часто до войны он ходил этой дорогой в Бранд, а в первый военный год — на перевал, в казематы форта, где трудился на кузнечных работах, пока роковая цепочка приказов не оторвала его от дома и родной деревни и не забросила в конце концов в пустыни Северной Африки.
Хотя Вояка давным-давно забыл все, что не имело отношения к войне, — свое имя, свой дом, даже своего сына, — он бы, наверно, и теперь в одиночку, ведомый только инстинктом, отыскал эту дорогу через горы и сумел без посторонней помощи, вслепую, но безошибочно, добраться через Ледовый перевал до самого Бранда.
Но он, крепко связанный и привязанный веревками, тоже вроде как вьюк, сидел на лошади, покачивался вверх-вниз, вправо-влево, клонился к каменистой тропе в такт неровной поступи коняги и все же оставался в цепком плену веревок и не мог упасть, даже когда крутой скальный уступ вынуждал животное приседать на задние ноги. Он чувствовал, как незримые силы со всех сторон дергают его, тянут, хотят столкнуть в глубину, в черные провалы, что разверзались под копытами, а потом все же оказывались слева и справа от его пути.
— Я хочу сойти с лошади, — твердил он. — Хочу слезть. Идти пешком. Я упаду.
— Не упадешь, — говорил Беринг, поднимая взгляд на отца и тотчас невольно зажмуриваясь, так слепил глаза этот янтарный свет. — Не упадешь. Ты просто не можешь упасть.
Навьюченные, как горстка уцелевших, которая тащит с собой спасенный скарб погибшего каравана, шли путники в Бранд по дну высохшего моря, чьи подводные луга, ракушечные отмели, коралловые рифы и бездны задолго до начала истории человечества были подняты ввысь, к небесам, могучей силой тектонических катаклизмов и в ходе эонов преобразились в вершины и ледяные поля горной системы.
Когда дорога позволяла Берингу сесть к отцу на лошадь, старик опять бубнил ему в спину свои сумбурные воспоминания о пустыне, бесконечные, монотонные заклинания войны. Но теперь Беринг уже не запрещал ему говорить, ничего вообще не приказывал — пускай мелет языком сколько влезет, — иной раз даже прислушивался и улыбался, когда старик болтал о верблюдах. Лили молча ехала впереди.
Сияющим и мирным казалось в этот день Каменное Море, но когда Лили останавливалась и осматривала в бинокль залитое ярким солнцем безлюдье: нет ли где опасности, — Беринг видел в ее настороженной, чуткой позе всего лишь знак того, что все они, независимо друг от друга, занесли в этот мирный край что-то чужеродное, что-то непостижимое, зародыш зла, которое всегда вырывалось на волю там, где люди были наедине с собой и себе подобными.
Спустя четыре с лишним часа после отъезда с перевала — они как раз довольно бодро, вплотную друг за другом, рысили по длинным обомшелым террасам, зелеными полосами прочерчивавшим белые известняки, — Лили так внезапно и резко осадила мула, что он, фыркнув, стал на дыбы. Берингова лошадь, напиравшая сзади, мотнула головой в сторону и лишь с большим трудом избежала столкновения.
Мшистые террасы вели в глубь карстового поля, о котором Лили рассказывала прошлой ночью у костра. Привинченная к утесу железная доска с почти неразборчивой от ржавчины надписью напоминала, что в этих бездонных провалах Армия похоронила останки беженцев, застигнутых снегопадом и замерзших здесь в последние недели войны...
Но причиной внезапной остановки были не эти зияющие, навеки открытые могилы, а совсем другое: бросив взгляд в укрытую от ветра ложбину на краю карстового поля, Лили заметила там, всего метрах в тридцати, две скрюченные фигуры. Бритоголовые!
Похоже, они пытались развести костер.
— Здесь я никогда еще их не встречала, — сказала Лили так тихо, что Беринг не разобрал ни слова. Он тоже заметил бритоголовых, когда лошадь резко посторонилась, и предостерегающе ткнул локтем бормочущего отца. Но старик не понял тычка, не увидел чужаков и принялся громко бранить Беринга; умолк он лишь после того, как Лили шепнула ему волшебное слово, смысл которого любой вояка разумел хотя бы и в величайшем смятении: Враги!
Старик разом выпрямился и замер на влажной от пота спине лошади, как и передний седок, за которого он по-прежнему крепко цеплялся. Но отступить незамеченными было уже невозможно — опоздали. Бритоголовые обернулись к ним в ту самую минуту, когда Лили шепотом дала им название.
Враги . Они еще ни разу не виделись — и все же узнают друг друга. Не сводят друг с друга глаз. Хватаются за оружие, как утопающий за соломинку: Лили — за винтовку, бритоголовые — за топор, за камень для пращи, за дубинку, на конце которой поблескивает лезвие серпа.
Только привязанный к вьюкам Вояка сидит на лошади с пустыми руками. Теперь, в первый и последний раз в жизни, он офицер, полковник, генерал! Ему оружие не требуется, он лишь расцепляет руки, отпуская переднего седока: вот он-то , седок этот, и есть его оружие, уже и пистолет достал.
Выхватить пистолет из-за пояса и снайперскую винтовку из маскировочного футляра (то бишь свернутого дождевика) можно без особого шума, да и подобрать с камней топор или серп — тоже, разве только легкий звон послышится.
Но какая тишина воцаряется между врагами, какая мертвая тишина, когда этот звон и шорох смолкают и между ними лежит уже одно только голое поле боя, каменная ложбина, поросшая мхом и продырявленная карстовыми воронками.
Тишина. И внезапно Беринг вновь как наяву слышит лязг стальной цепи, топот сапог по дощатому полу кузницы, вновь слышит хохот преследователя и видит смеющееся лицо, высвеченное вспышкой дульного пламени и гаснущее затем во мраке лестницы.
На жаргоне контрабандистов и работяг из пограничной зоны, которые порой пересекали это голое, безлесное плато, такие ракушки, намертво вросшие в серебристо-белые известняковые скалы, назывались конскими следами , потому что размером и формой напоминали отпечатки копыт. Реликты древнего моря, они были рассыпаны по мощным каменным плитам и осыпям, точно серебряные отливки следов огромной исчезнувшей конницы. В прошлые годы Лили иной раз вырубала из известняка особенно красивые следы и на равнине выменивала на дефицит. Сейчас она, не обращая внимания на эти красоты, вела мула прямиком по перламутру, и спутники с трудом поспевали за нею.
Вопреки всем ночным приметам, грозившим непогодой, день выдался мягкий. В лучах янтарного солнца даже камни осыпей сверкали как самоцветы. Снегопада не случилось, ветер только обсушил горы от сырости туч и еще до рассвета утих. Высоко над путниками, между утесами и черными обрывами Каменного Моря, точно исполинские, парящие над бездной скаты, завиднелись теперь фирновые бассейны и глетчеры, а небо над льдистыми плюмажами высочайших пиков было насыщено такой темной синью, что порой Берингу мнилось, будто на нем видны звезды.
Когда Лили спешивалась, чтобы осторожно провести мула по краю нежданно разверзшейся впереди трещины или карстовой воронки, Беринг тотчас следовал ее примеру, Вояка же, точно полководец, сидел на коне, возвышаясь над своей пехотой, привязанный между вьюками (теми самыми, что несколько дней назад были спрятаны в форте, а нынче на рассвете вновь извлечены из замаскированных тайников и приторочены к седлам); старик ехал верхом даже на самых опасных участках пути и молча либо рассуждая сам с собой отдавался ровному покачиванию своего последнего путешествия по Каменному Морю.
Как часто до войны он ходил этой дорогой в Бранд, а в первый военный год — на перевал, в казематы форта, где трудился на кузнечных работах, пока роковая цепочка приказов не оторвала его от дома и родной деревни и не забросила в конце концов в пустыни Северной Африки.
Хотя Вояка давным-давно забыл все, что не имело отношения к войне, — свое имя, свой дом, даже своего сына, — он бы, наверно, и теперь в одиночку, ведомый только инстинктом, отыскал эту дорогу через горы и сумел без посторонней помощи, вслепую, но безошибочно, добраться через Ледовый перевал до самого Бранда.
Но он, крепко связанный и привязанный веревками, тоже вроде как вьюк, сидел на лошади, покачивался вверх-вниз, вправо-влево, клонился к каменистой тропе в такт неровной поступи коняги и все же оставался в цепком плену веревок и не мог упасть, даже когда крутой скальный уступ вынуждал животное приседать на задние ноги. Он чувствовал, как незримые силы со всех сторон дергают его, тянут, хотят столкнуть в глубину, в черные провалы, что разверзались под копытами, а потом все же оказывались слева и справа от его пути.
— Я хочу сойти с лошади, — твердил он. — Хочу слезть. Идти пешком. Я упаду.
— Не упадешь, — говорил Беринг, поднимая взгляд на отца и тотчас невольно зажмуриваясь, так слепил глаза этот янтарный свет. — Не упадешь. Ты просто не можешь упасть.
Навьюченные, как горстка уцелевших, которая тащит с собой спасенный скарб погибшего каравана, шли путники в Бранд по дну высохшего моря, чьи подводные луга, ракушечные отмели, коралловые рифы и бездны задолго до начала истории человечества были подняты ввысь, к небесам, могучей силой тектонических катаклизмов и в ходе эонов преобразились в вершины и ледяные поля горной системы.
Когда дорога позволяла Берингу сесть к отцу на лошадь, старик опять бубнил ему в спину свои сумбурные воспоминания о пустыне, бесконечные, монотонные заклинания войны. Но теперь Беринг уже не запрещал ему говорить, ничего вообще не приказывал — пускай мелет языком сколько влезет, — иной раз даже прислушивался и улыбался, когда старик болтал о верблюдах. Лили молча ехала впереди.
Сияющим и мирным казалось в этот день Каменное Море, но когда Лили останавливалась и осматривала в бинокль залитое ярким солнцем безлюдье: нет ли где опасности, — Беринг видел в ее настороженной, чуткой позе всего лишь знак того, что все они, независимо друг от друга, занесли в этот мирный край что-то чужеродное, что-то непостижимое, зародыш зла, которое всегда вырывалось на волю там, где люди были наедине с собой и себе подобными.
Спустя четыре с лишним часа после отъезда с перевала — они как раз довольно бодро, вплотную друг за другом, рысили по длинным обомшелым террасам, зелеными полосами прочерчивавшим белые известняки, — Лили так внезапно и резко осадила мула, что он, фыркнув, стал на дыбы. Берингова лошадь, напиравшая сзади, мотнула головой в сторону и лишь с большим трудом избежала столкновения.
Мшистые террасы вели в глубь карстового поля, о котором Лили рассказывала прошлой ночью у костра. Привинченная к утесу железная доска с почти неразборчивой от ржавчины надписью напоминала, что в этих бездонных провалах Армия похоронила останки беженцев, застигнутых снегопадом и замерзших здесь в последние недели войны...
Но причиной внезапной остановки были не эти зияющие, навеки открытые могилы, а совсем другое: бросив взгляд в укрытую от ветра ложбину на краю карстового поля, Лили заметила там, всего метрах в тридцати, две скрюченные фигуры. Бритоголовые!
Похоже, они пытались развести костер.
— Здесь я никогда еще их не встречала, — сказала Лили так тихо, что Беринг не разобрал ни слова. Он тоже заметил бритоголовых, когда лошадь резко посторонилась, и предостерегающе ткнул локтем бормочущего отца. Но старик не понял тычка, не увидел чужаков и принялся громко бранить Беринга; умолк он лишь после того, как Лили шепнула ему волшебное слово, смысл которого любой вояка разумел хотя бы и в величайшем смятении: Враги!
Старик разом выпрямился и замер на влажной от пота спине лошади, как и передний седок, за которого он по-прежнему крепко цеплялся. Но отступить незамеченными было уже невозможно — опоздали. Бритоголовые обернулись к ним в ту самую минуту, когда Лили шепотом дала им название.
Враги . Они еще ни разу не виделись — и все же узнают друг друга. Не сводят друг с друга глаз. Хватаются за оружие, как утопающий за соломинку: Лили — за винтовку, бритоголовые — за топор, за камень для пращи, за дубинку, на конце которой поблескивает лезвие серпа.
Только привязанный к вьюкам Вояка сидит на лошади с пустыми руками. Теперь, в первый и последний раз в жизни, он офицер, полковник, генерал! Ему оружие не требуется, он лишь расцепляет руки, отпуская переднего седока: вот он-то , седок этот, и есть его оружие, уже и пистолет достал.
Выхватить пистолет из-за пояса и снайперскую винтовку из маскировочного футляра (то бишь свернутого дождевика) можно без особого шума, да и подобрать с камней топор или серп — тоже, разве только легкий звон послышится.
Но какая тишина воцаряется между врагами, какая мертвая тишина, когда этот звон и шорох смолкают и между ними лежит уже одно только голое поле боя, каменная ложбина, поросшая мхом и продырявленная карстовыми воронками.
Тишина. И внезапно Беринг вновь как наяву слышит лязг стальной цепи, топот сапог по дощатому полу кузницы, вновь слышит хохот преследователя и видит смеющееся лицо, высвеченное вспышкой дульного пламени и гаснущее затем во мраке лестницы.