От великого света, осиявшего это послание, от хвостатых звезд и лучистых венцов кузнечиха узрела лишь слабый отблеск, проникший в ее подземелье сквозь щели в крышке люка, через который обычно ссыпали в подпол картошку, свеклу да капустные кочаны.
   А Богородица? Отчего Она не спустилась к ней в глубину? Отчего небесное воинство расточало свой блеск там, в верхней пустыне, вместо того чтоб позлатить одиночество кающейся? Кузнечиха поняла и улыбнулась. Пресвятая Дева желает, стало быть, чтобы и служительница Ее вновь поднялась к свету дня, ввысь, к Ней . Ведь уже довольно.
   Острая боль, пронзившая сердце, и мучительная одышка на лестнице — это были последние недомогания на пути к свету, последние казни в конце великого покаяния. Лишь здесь, на крутом участке пути, еще лютует боль и перехватывает дыхание, но дальше, дальше все станет легко, бесконечно легко. Пречистая наверняка поджидает ее у пожарного пруда, парит над камышами.
   Пруд был скован льдом. Камыши засохли, стебли изломаны ветром. Кроны деревьев, крыши Моора, заросли кустарника — все, что считанные минуты назад гнулось под тяжестью снега, теперь было голо, пусто, избавлено от всякого бремени: ударная волна мощнейшего после ночной бомбежки взрыва смела снег с древесных сучьев и ветвей, с крыш домов и сараев, обнажив убожество побережья. Но кузнечиха, выйдя из двери хлева на улицу, видела все это по-другому. От долгого сидения во тьме у нее в глазах плясали пурпурные и сине-зеленые тени, казавшиеся ей цветами. Цветы в черных кронах деревьев. Пресвятая Дева повелела деревьям расцвести средь зимы. Где бы Она ни явилась, всегда наступала весна.
   Грохот явления сменился теперь тишиною, на окраинах которой, где-то далеко-далеко, лаяли собаки. Там, в снежно-белой дали, рвались в небо пламена, пылал беззвучный костер, пламена, без единого шороха. Но пруд! Пруд был пустой, воды его — сплошной лед.
   Какая усталость охватила кузнечику на свету, какая беспредельная усталость. Цветочное чудо смело снег с деревьев и крыш, но не с деревянной скамьи, что стояла у стены дома, по-прежнему белая и зимняя. На эту скамью старуха и села, опустилась на снежную подушку, прислонилась к ледяной стене. Цветы мало-помалу блекли.
   Этот далекий пожар, видно, и был тем могучим сиянием, что проникло к ней в подпол и освещало ей путь из глубины в верхний мир? Долго кузнечиха не сводила глаз с опадающих пламен, тщетно пытаясь различить в огне фигуру Царицы Небесной. Сияние медленно опускалось в голую землю, и с ним опускался долу ее взор, пока в глазах не отразилась всего лишь угасшая пустыня, опушенная черными деревьями и ветвями.
   Через день после взрыва Берингов отец впервые за много месяцев проковылял со своего холма вниз, в Моор, оставляя в заснеженных улочках пьяный зигзаг следов. Временами его так шатало, что он поневоле останавливался, цепляясь за стену, за флагшток на плацу, и лишь через несколько минут продолжал свой путь. Он не обратил внимания ни на армейскую колонну возле секретариата, которая готовилась к выступлению, ни на торговца дровами — тот оторопело поздоровался с облучка своей повозки и начал было рассказывать, что вчера процессия кающихся из Айзенау с барабанами и трубами забрела в зону взрыва и только чудом дело обошлось более-менее благополучно, насчитали всего несколько раненых.
   — И твой сын, — кричал с облучка торговец вдогонку кузнецу, — этот ненормальный, конечно, опять был тут как тут.
   Старику понадобилось несколько часов, чтоб выбраться из Моора, оставить позади террасы виноградников, прибрежную дорогу и, одолев для сокращения пути утомительную лестницу, добраться до ворот виллы «Флора». Псы сию же минуту сбежались к воротам и с яростным лаем стали бросаться на кованые прутья. Проклиная злобных бестий, он молотил палкой по решетке, попытался отворить створку и без колебаний шагнул бы прямиком в зубастые пасти стаи, но, к счастью, прибежал Беринг. Парень утихомирил псов, трех самых свирепых посадил на цепь и подошел к воротам, хотя и не открыл их пока.
   — Что тебе нужно?
   Разделенные коваными листьями, коваными ветками и прутьями, стояли они друг против друга, странно похожие: раненный в войну и пострадавший вчера. Шальной осколок (а возможно, просто подбитый гвоздями башмак еще одной жертвы ударной волны) наградил Беринга отметиной на правом виске, исчезавшей далеко под волосами, и тем добавил ему сходства со стариком, у которого шрам багровел на лбу знаком войны.
   Утомительный путь к Собачьему дому отрезвил старика. И все же он неловко шагнул назад и едва не оступился, когда Беринг отворил ворота.
   — Ну, что тебе нужно?
   Старик видел лицо сына точь-в-точь как все другие лица — подернутый густой тенью овал и в нем темные пятна глаз — и сказал, этому неотличимому от других лицу:
   — Она сидит около дома. Утром я не нашел ее в подполе. Понес ей хлеб и молоко. А ее нет. Искал-искал — и на кухне, и у ней в комнате, и в хлеву. А нашел на улице. На лавке. Она умерла. И ты должен ее похоронить. Ты убил ее.
   Больше он не говорит ничего. Ни у ворот, ни на обратном пути в кузницу, который впервые со времен войны проделывает в автомобиле, а сел он в автомобиль потому лишь, что устал. Дважды наследник спрашивает его о последних днях матери. Может, она не только молилась да перебирала четки, но и еще что-то говорила? Старик и сам не знает, однако от сына это утаивает. Не хочет больше с ним разговаривать и не станет, никогда. Оба молчат, сидя рядом на переднем сиденье «Вороны», будто лязг цепей противоскольжения заменяет все, что можно было сказать.
   Дорогу к усадьбе замело глубоким снегом. От цепей толку чуть. Молча они бросают «Ворону» перед высоченным, в рост человека, сугробом и по свежим еще следам старика взбираются к дому. Беринг все замедляет шаги и наконец, словно выбившись из сил, останавливается на полпути, увидев мать, сидящую на лавке у двери хлева. Снегопада ночью не было, но ее все равно запорошило — она белая то ли от инея, то ли от улетевшего, выпавшего кристаллами телесного тепла. Белая как снег.
   Когда он в конце концов подходит ближе, очень-очень медленно, то видит, что глаза ее остались открыты. И рот тоже открыт, будто она, как и он сам, как айзенауские кающиеся, просто выполняла приказ Собачьего Короля и ждала большого взрыва, огненной бури, молча и с открытым ртом.
   Беринг не сумел закрыть матери ни глаза, ни рот, когда около полудня положил ее в гроб, в ящик, сколоченный из сосновых досок, которые он в прошлом году, в почти забытой жизни, думал пустить на ремонт курятника.
   Пока он пилил и сколачивал, отец по обыкновению сидел на табуретке у кухонного окна, уставившись вниз, на моорские крыши, и не ответил на вопрос о лопате. Сборщики металлолома все выгребли подчистую — в кузнице не нашлось даже чем вырыть могилу.
   В полдень Беринг вернулся на виллу «Флора» взять из сарайчика кирку и лопату; Собачий Король сидел в большом салоне у докрасна раскаленной печки — разглядывал в лупу осколочек янтаря. Он и головы не поднял, только кивнул, когда Беринг, войдя с лопатой и киркой в салон, попросил до завтра отгул и — второй раз в этот день — «Ворону». Амбрас был так увлечен изучением нового экспоната своей коллекции, что вроде бы пропустил мимо ушей даже рассказ о заиндевевшей покойнице. В янтаре обнаружилось редкостной красоты органическое включение — златоглазка, застигнутая на взлете каплей смолы да так и замершая. Беринг вскинул на плечо шанцевый инструмент и пошел было прочь. Собачий Король поднес янтарь к свету: Стой! Один вопрос, один-единственный, потом Телохранитель может идти. Сколько лет? Каков, по его мнению, возраст этой мушки в камне?
   Беринг покорно отставил лопату и кирку, покорно взял лупу и почувствовал, как слезы набегают на глаза, а что ответить — не знал, только пробормотал: Ну, так я пошел...
   — Сорок миллионов, — сказал Собачий Король, — сорок миллионов лет.
   На обратном пути в холодный отцовский дом Берингу пришлось съехать в глубокий сугроб, чтобы пропустить уходящую армейскую колонну, и потом он еле сумел вывести «Ворону» на береговой грейдер. Кое-кто из солдат, глядя на переваливающийся с боку на бок птицемобиль, громко зааплодировал. Во вчерашней суматохе вокруг раненых айзенаусцев, которых доставили на перевязку в армейские палатки, ни капитан, ни сержанты не спросили про выстрел, прозвучавший незадолго до взрыва в «красной» зоне.
   Колонна пропахивала в зимних снегах широкий след, и Берингу очень хотелось рвануть за нею прямиком до водолечебницы, но он удержался. Вместо этого, лязгая цепями, доехал до секретариата и сообщил о смерти матери. Окна конторы были до сих пор заколочены. Секретарь поставил печать на свидетельство о смерти и сказал, что для похорон нынче, пожалуй, поздновато... Или нет?
   — Нет, — сказал Беринг.
   Так, может, привезти из Хаага народного миссионера или хоть проповедника моорской общины кающихся? Секретарь не понимал, отчего такая спешка. А духовой оркестр?
   Ни проповедника, ни оркестра. Телохранитель отказался от всего, что положено по обычаю. Ему нужны только один-два помощника, чтобы вырыть могилу, и еще двое, чтобы нести гроб.
   Уже смеркалось, когда Беринг и трое работяг из свекловодческого товарищества опускали гроб в словно бы бездонную глубину. Пеньковые веревки оказались для этой могилы слишком коротки.
   — Что будем делать? — спросил один из работяг.
   — Отпустим веревки, — сказал другой. Троица была здорово навеселе. За бутыль шнапса и шесть десятков армейских сигарет они всю дорогу с Кузнечного холма до Моорского кладбища шагали рядом с «Вороной», следили, чтобы кое-как привязанный гроб не свалился с крыши автомобиля; могилу они копали по очереди. Когда напоследок подошел черед Беринга, они отошли в затишье, к каменному, озаренному свечами поминальному дому возле часовни Воскресения, пустили по кругу бутыль и сигареты светлого табака, которые в Мооре можно было выменять практически на что угодно. Потом бутыль опустела, они, шатаясь, снова подковыляли к могиле и обнаружили, что этот псих из Собачьего дома целиком исчез в яме. В отсветах двух погребальных факелов комья земли вылетали из глубины и падали в отвал, который уже был куда выше любого могильного холма на этом кладбище.
   Беринг не слышал смеха работяг. Один в яме, он, задыхаясь и рыдая, долбил мерзлую землю киркой и лопатой, пока зимнее небо над головой не превратилось в тускнеющий, окаймленный черной глиной прямоугольник; и внезапно по плечу ударил снежок, а один из работяг, про которых он и думать забыл, крикнул ему, смеясь, с края этого неба:
   — Эй! Ты кого хоронить-то собрался? Лошадь?
   Работяги вытащили этого психа из ямы, дна которой было уже не видать. Потом они все, наклонившись над нею, смотрели, как гроб исчез в темноте, закачался на слишком коротких веревках, но вот первый из них отпустил эту треклятую веревку, за ним второй, третий, только Телохранитель так и держал в руке свой конец, — гроб с шумом рухнул в глубину. Еще через долю секунды хлестнули по дереву веревки. И все стихло.
   Даже пять молельщиц, стоявшие у подножия глиняного отвала, и те на миг прервали бесконечные апелляции к мученикам и святым и осенили себя крестным знамением. В этот вечер они украсили поминальный дом свечами и ветками, в надежде, что капитан из карательной экспедиции, как все его предшественники, проинспектирует моорские мемориалы и, быть может, вознаградит их старания растворимым кофе. Но вместо капитана на кладбище прикатила эта басурманская машина с гробом кузнечихи — впрочем, тоже какое-то разнообразие.
   Вместе с молельщицами скорбели у могилы двое бродяг, собиравшихся заночевать в часовне Воскресения, а пока гревшихся возле свечек поминального дома. На глоток шнапса и сигареты из запасов могильщиков они уповали понапрасну. А еще тут было человек пять любопытных, которые вообразили, что в гробу на крыше «Вороны» лежит Собачий Король, и отправились за погребальной процессией на кладбище.
   Еще прежде, чем могилу засыпали и утоптали глину в массивный холм, все эти «скорбящие» разошлись. Работяги тоже сочли, что за шнапс и сигареты надрываться особо не стоит, и, кое-как закидав яму землей — мол, для женской могилы и так сойдет, а дальше пускай этот псих сам старается, — ушли по домам. Беринг не сказал ни слова.
   Он думал, что давно уже остался в одиночестве, как вдруг среди покосившихся от ветра крестов и могильных плит с неразборчивыми эпитафиями увидел поодаль, в трепетном свете факелов, отца — и рядом с ним Лили.
   Лили, как бы успокаивая, положила руку на плечо старика, потом отошла от него, направилась к Берингу, словно хотела что-то ему сообщить, и сказала:
   — Я отведу его домой. — Она взяла перепачканные глиной ледяные руки Беринга в свои и стала их согревать дыханием. Когда же он отнял у нее руки, потому что хотел закрыть ими лицо, она обняла его. Не в силах вынести эту близость, он растерянно шагнул было к отцу, но Лили мягко удержала его. — Не надо. Он заговаривается. Я сама провожу его.
   Отец об руку с Бразильянкой исчез среди крестов, а Беринг меж тем выдернул погребальные факелы из сугроба и воткнул их в могильный холм, напоминавший теперь земляные пирамиды, которые общины кающихся сооружали на полях давних сражений, на месте разрушенных лагерных бараков и до сих пор в годовщину заключения мира украшали факельными коронами. Потом он устало сидел в снегу и счищал с инструмента глину, чтобы на обратном пути не замарать мягкие сиденья «Вороны».
   Когда он наконец покинул кладбище и медленно, прямо-таки шагом, катил по каштановой аллее и по набережной навстречу своему будущему, почти все окна в Мооре были темны. В эту ясную безлунную ночь, что раскинулась над горами и обратила озеро в бездонный провал, каждый был сам по себе — полуслепой кузнец на своем голом холме; Лили, которая там, наверху, разогрела ему суп и ушла, Лили в своей башне и Телохранитель в Собачьем доме. В эту ночь он лежал на полу большого салона, чувствуя со всех сторон теплые собачьи тела, и во сне прижимался к серому хозяйскому догу.

ГЛАВА 22
Начало конца

   Он слышит свист зимородка и хриплое урчанье испуганного крапивника. А порой, когда случается задремать под болтовню деревенских ласточек и однообразные перепевы гаичек, будят его звонкие предостерегающие крики овсянки. Однако же он на обман не поддается: это скворцы, великие пересмешники, которые одинаково искусно передразнивают и дроздов, певчих и черных, и крик красной пустельги, и жалобу сыча, — и часто, как никогда за все эти годы, он слышит этой весной соловья, начинающего свои неистовые строфы меланхолическими переливами.
   Он слушает птиц на рассвете, лежа без сна на постели в бильярдной или среди спящих собак на паркете большого салона. Теперь он часто ночует с собаками и каждый раз невольно улыбается, когда они во сне шевелят ушами в такт птичьему пению. А к нему тогда слетаются давние, знакомые имена птиц, будто спархивают из тех потерянных списков, которые он школьником вел в незаполненной отцовской книге для заказов: малая серебристая цапля, белая чайка, горная трясогузка, полевой лунь и лебедь-кликун... Но нынешней весной возвращаются не одни только имена, вернулась и способность, а главное, охота подражать птичьим голосам — подсвистывать, подпевать или просто по-особенному щелкать языком; иной раз выходило так похоже, что собаки недоуменно обнюхивали утонувшее в зарослях проволочное заграждение виллы «Флора»: куда же запропастились эти фазаны и куропатки?
   Слух у него опять на удивление тонкий, как раньше, в первый год жизни, когда он, зачарованный голосами кур, парил в колыбели сквозь тьму. Порой он с закрытыми глазами сидит на веранде и треплет по загривку какую-нибудь собаку, чувствуя силу или слабость всякого животного в стае по одной только эластичности или ломкой сухости шерсти, и тогда ему мнится, будто слух, обоняние, кожа и кончики пальцев стремятся по-новому расшифровать мир как сочетание шершавых, потрескавшихся и гладких поверхностей, мучительных и умиротворяющих шумов и мелодий, ароматов и вони, прохладных, теплых, горячечно-жарких температур, дышащих и застывших форм бытия.
   Он с трудом различает нежные, как дымка, включения в кристаллах, которые ему иной раз показывает Амбрас — подзывает к себе и подносит к глазам турмалин или нешлифованный изумруд. Но если Собачий Король дает ему свой экспонат в руки и камень согревается у него в ладони, он словно бы чувствует не только тончайшие вростки, но и само преломление света. Даже когда дефект зрения затемняет ему трепетные, парящие сады внутри камней, он все равно знает, о чем с таким воодушевлением говорит Амбрас. Тогда он кивает, может быть, и чаще, чем требуется, чтобы отвести от своих глаз всякое подозрение. Да, конечно, разумеется , он видит, он все видит, что ему показывает Амбрас. И однако же — эту тайну Телохранитель бережет так, будто дело идет не только о его пребывании в Собачьем доме, но о его жизни, — он погружается во тьму.
   Ведь такую, как у него сейчас, остроту слуха и чуткость пальцев, думает он, человек приобретает, лишь когда слепнет. А с тех пор как он похоронил кузнечиху в яме черной и бездонной, как сама земная глубь, в его взгляде зияет не одна дыра, с которой он успел свыкнуться, а еще и вторая , будто отражение этой глиняной ямы!.. И порой у затененного края своего поля зрения он вроде бы уже видит, как наплывает кромешная тьма, все укрывающий, непроницаемый мрак.
   Наутро после похорон, когда холодное солнце поднялось над горами, оплеснув моорский берег искристым сиянием, снег тотчас явил ему, что вторая дыра в его глазах не подлежит никакому сомнению. Он мог сколько угодно проверять на беспощадной белизне снежных полей свой прежде невредимый глаз — в то утро снег вновь и вновь являл ему два слепых пятна.
   На следующей неделе, словно белизна тем самым исполнила свою задачу, зима сменилась оттепелью и растаяла в шумных дождях так рано и так быстро, как не случалось уже много лет. Горные склоны были испещрены белыми жилками ручьев, а в каменоломне с иных террас низвергались прозрачные вуали водопадов. Озеро затопило пароходную пристань и погрузочную платформу возле камнедробилки. Больше двух недель никаких работ на Слепом берегу не велось.
   Но вот паводок сошел, подле камнедробилки снова обнажились отвалы и терриконы готового к отправке гранита — островки, которые мало-помалу слились в цепочку заиленных холмов, и тогда Собачий Король созвал у подножия Великой надписи общее собрание рабочих каменоломни и объявил пяти с лишним десяткам людей, что
   с завтрашнего дня
   на выемочных террасах будет трудиться треть нынешнего персонала. Остальные получат в конторе расчет и могут искать себе новую работу на свекловичных полях, на лесоповале или в айзенауских соляных копях. Верховное командование приказало сократить добычу гранита.
   Амбрас не добавил к своей информации ни утешительных слов, ни совета; после этой лаконичнейшей из всех своих речей он просто резко отвернулся от собравшихся, свистом подозвал дога, махнул рукой паромщику, велел отвезти его в Моор, а уволенных и везунчиков оставил во власти потрясенного молчания.
   Только когда Беринг, поневоле задержавшийся в каменоломне, вывесил на двери конторского барака поименный список уволенных, раздались возгласы негодования. Телохранитель с трудом противостоял неожиданно яростному напору: Кто составлял список? Кто определил имена? Какая сволочь включила меня в этот список?
   Беринг отталкивал рассвирепевших людей, норовящих сорвать список с двери, и сам разозлился на Амбраса, который был уже далеко от берега, недостижимая фигура на камневозном понтоне. Почему Собачий Король бросил его одного в этой суматохе?
   Хотя Телохранитель грозно стоял у двери барака и все видели у него за поясом пистолет, рабочие не отступали. Лишь когда рядом с Берингом появился мастер-взрывник, поднял повыше над головами мегафон и начал громко выкликать фамилии уволенных и раздавать конверты с деньгами, страсти на несколько минут как будто бы поутихли.
   — Вы же видели, что все к тому идет! — крикнул в мегафон мастер. — С прошлой осени сидим на этих камнях, и никто их не покупает.
   Беринг видел: некоторые из рабочих подобрали камни и зажали в кулаке — вооружились. Вот болваны! Неужто вправду не заметили, что уже который месяц с каждым днем росли не только вскрышные отвалы? Вдоль рельсов, по которым вагонетки катились от выемочных террас к погрузочной платформе, возле устьев штолен и вокруг ям с водой — повсюду высились терриконы, валы и кучи породы. У подножия Каменного Моря словно воздвигались новые горы, бастион, за которым постепенно исчезали транспортеры и воронки камнедробилки и даже нижняя строка Великой надписи: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В МООР.
   Но эти горы породы были всего-навсего знаком того, что моорская каменоломня иссякла . С каждым выгрызенным из скал кубометром темно-зеленый гранит становился все более хрупким, его пронизывали трещиноватые жилы, бегущие так же путано и бессистемно, как линии действия тектонических сил, которые в доисторических катаклизмах сбросили эту коренную породу, а затем в ходе эпох выдавили ее к поверхности сквозь мягкие линзы известняков Каменного Моря.
   Там, где в лучшие времена, отпалив шпуры, откалывали, резали и обрабатывали огромные блоки, теперь из-под кайла, канатной пилы и бура сыпались на вскрышные террасы только большие и малые обломки, мусор, который, пройдя через камнедробилку, кое-как годился лишь на то, чтобы засыпать выбоины на проселках и горных дорогах да возводить дамбы на болотистых прибрежных лугах.
   На равнине же требовались блоки — да-да, блоки! — глыбы, из которых можно ваять памятники жертвам войны и все новые статуи мироносца и его генералов. На равнине требовались каменные столпы для колоннад поминальных домов и плиты для мемориальных досок, огромные, как створки ворот. А щебень? Щебня и булыжника там внизу и без того хватало. С гор возить незачем. Со времени первого снегопада минувшей зимы большегрузные армейские транспорты в приозерье не появлялись. Щебень и булыжник как лежали, так и лежат.
   Сперва говорили, что вывоз отложен в связи с опасностью схода лавин в ущельях, потом ссылались на угрозу селевых потоков в пору снеготаяния, да и слухи о заминированных виадуках и предстоящих бандитских налетах тоже были уважительной причиной, объяснявшей, почему грузовой автопоезд с равнины в нарушение всех сроков никак не приходит. Правда была куда проще, и теперь, в шумном негодовании возле конторского барака, пропустить ее мимо ушей было невозможно: каменоломня будет закрыта. Закроют ее! Вот увидите, закроют нашу каменоломню!
   Если б не благоразумие мастера-взрывника, Берингу в этот день только и оставалось бы, что обороняться от ярости собрания оружием. Именно мастер сумел настолько угомонить уволенных, что они выпустили из рук камни и стали по очереди подходить к платежному столу , получая там шершавые коричневые конверты с продуктовыми карточками и немногими денежными купюрами — остаток заработка. Однако на все вопросы о закрытии карьера мастер отвечал, повторяя слова Собачьего Короля: работы в каменоломне на всех уже не хватает.
   Что же, и дороги нигде больше не строят? И железнодорожные насыпи на равнине не нужны? Мастер пожимал плечами.
   Ничего не попишешь, такая вот история с моорским гранитом. Десятки лет темная зелень этого камня была гордостью приозерья, ее даже увековечили на гербе региона как яркое поле для стилизованной под охотничий нож рыбы и шахтерского молотка. Ведь еще в минувшем году секретарь вывешивал на доске объявлений экспертное заключение геолога: сравнимый по цвету темно-зеленый гранит, помимо сбросовых зон Каменного Моря, имеется только на одном-единственном участке побережья Бразилии. Кроме Моора — только в Бразилии! И все это теперь кончится?
   — Не кончится, — сказал мастер, — изменится. Верно, не кончится, подтвердил Телохранитель, с облегчением встречая каждую фразу, падавшую вместо града камней. Возможно, когда-нибудь при дальнейших вскрышных работах обнаружится новая компактная жила гранита, он, мол, сам слышал, как Амбрас говорил о временной приостановке...
   — Так я тебе и поверил! — перебил его один из уволенных и плюнул на платежный стол.
   Утешениям никто не верил. И никто — ни один завтрашний безработный и ни один везунчик — на камнедробилку нынче не вернулся. Как в забастовку, люди стояли среди куч щебня и гравия, сидели на траве под блекло-голубым весенним небом, сравнивали содержимое своих конвертов, заключали меновые сделки: продуктовые карточки меняли на шнапс и табак, — в последний раз поджидали «Спящую гречанку», которая, словно в обычный рабочий день, припыхтела лишь вечером, чтобы переправить их на моорский берег.
   На сей раз и Телохранителю волей-неволей пришлось подняться на борт вместе с рабочими; Амбрас и паром так и не появились, он тщетно ждал их всю вторую половину дня. На обратном пути он стоял один у поручней и слушал ритмичное шлепанье колес — ни дать ни взять огромный барабан. Мастер-взрывник, исполнив все распоряжения Собачьего Короля, недвусмысленно показал, на чьей он стороне, и теперь сидел на корме вместе с рабочими.