Страница:
Среди закутанных в одеяла, оборванных фигур был и бессарабский торговец постельным бельем, который так и не смог оправиться после смерти жены — она умерла у него на глазах в эшелоне депортированных, в тесном, удушливом телятнике. Даже теперь, спустя три бесконечных лагерных года, он, лежа в темноте, и закрывая глаза, и вообще всегда, как наяву видел перед собою ее лицо. Когда отец Лили вошел в зал, этот человек скорчившись сидел возле шведской стенки перед еще теплым, спешно опорожненным котелком и ногтями скреб руки, сдирая болячки и мертвую кожу.
Отец не обратил внимания на тощую фигуру, которая, вдруг оставив свое занятие, с открытым ртом вытаращилась на него. Выхватив дочку из ее горячечного танца вокруг фонтана, он завернул ее в овчинный полушубок и на руках нес к тюфякам, которые были отведены беженцам для ночлега, — вот в эту самую минуту бельевщик с трудом встал и направился к нему, спотыкаясь, перешагивая через одеяла и узлы, и спящих людей, и фибровые чемоданы и приговаривая: вон тот, вон тот, с девочкой... да-да, он не кричал, а именно приговаривал, даже не особенно громко: Вон тот. Вон тот, с девочкой. Только рука, вытянутая вперед, не опускалась, хотя он поминутно спотыкался, и указывала на отца.
В лихорадочно-беспокойном зале никто поначалу не проявил интереса к тому, что отец резко остановился, втянув голову в плечи и прижимая к себе дочку, не выпрямился, не обернулся и даже не пробовал защищаться, когда живой скелет настиг его и принялся бить кулаком по спине. Спокойно, как бы не замечая этих слабых ударов, он уложил дочку на тюфяк и укрыл полушубком. Только теперь он выпрямляется во весь рост. Но на удары не отвечает. Молча, широко раскрыв глаза и окаменев от ужаса, Лили лежит на соломе.
Тощий уже не бьет, но крепко держит отца за рукав, словно толком не знает, за что бы иначе ухватить и как пронять человека, который просто останавливается, не оказывает сопротивления, не убегает. В растерянности он оборачивается к своим товарищам и теперь все же кричит, кричит через весь зал, будто зовет на помощь: Это он. Один из тех. Даже голос у него какой-то высохший, тощий.
Ясное дело, теперь тут и там в гимнастическом зале слышится брань: заткнись! они что, спятили?.. — кто-то пытается даже урезонить тощего: перестань, хватит, спать охота... С какой радости усталый человек, повидавший на своем веку и кое-что похуже драки, станет мешаться в чужие свары? Ну лупит где-то там, в потемках, один мужик другого по спине — и пусть его! Главное, чтоб нам на ноги не наступали. И в котелок с картошкой ненароком не влезли. Разнимать их никто не торопится. Да они ведь и не дерутся. Один вцепился в другого, и только.
И вдруг тощий уже не одинок — его окружают товарищи. Они раньше всех остальных сообразили, что в дальнем конце зала один из них намерен поквитаться с одним из тех . А в минувшие годы все они, бывало, мечтали о мести; в одиночку такие мечты не осуществить. И они пришли тощему на помощь. Наседают на отца, о чем-то спрашивают и пинают его ногами, хотя он не отвечает. Пинками и тычками гонят его вон из зала, сами толком не зная куда, просто на улицу. Их тянет наружу, в ночь, где они будут с ним одни. Пришельцы из погибшего города ничего в этом не понимают. Они хотят спать. Им только на руку, если в зале опять станет поспокойнее.
Позднее никто не мог сказать, был ли давний бессарабский бельевщик единственным среди перемещенных лиц, кто в этот вечер опознал в венском беженце одного из своих мучителей времен войны, одного из тех , из черномундирников, что неизменно были на платформах, в лагерях, в каменоломнях, под виселицами — повсюду, где не только расставались со счастьем и жизнью их жертвы, но вообще рушился целый мир. Быть может, каждый из этих уцелевших, глядя на отца Лили, вспоминал о своем. А вспомнить можно было многое: не он ли устраивал ледовый праздник ? Среди зимы на плацу поливал водой голых узников, пока они не покрывались на морозе коркой льда и не становились похожи на стеклянные статуи. Или это кочегар , который еще живыми сбрасывал смертельно раненных заложников в яму, где пылал костер?..
Бельевщик по крайней мере не сомневался. Он бы узнал это лицо среди миллионов других лиц: человек, вышвырнутый ими сейчас в ночь и упавший наземь, был тот самый черномундирник, которого он видел из телятника, сквозь перетянутую колючей проволокой отдушину. Тогда. На бессарабском полустанке. Этот человек прохаживался взад-вперед под полуденным солнцем и курил сигарету, меж тем как страдальцы в битком набитом вагоне отчаянно молили о воде и о помощи. Небрежно, как на прогулке, ходил он взад-вперед, но когда сквозь колючую проволоку отдушины к нему потянулась рука с пустым жестяным котелком, он вытащил пистолет и выстрелил в эту руку.
Шрам на ладони бельевщика вновь пульсирует жгучей болью, как рана тогда, давно.
Этот человек просто пошел дальше, котелок дребезжа скатился с платформы на рельсы, а в темном, полном криков вагоне от жажды умирала женщина.
Всю жизнь она любила носить крахмальные блузки, прикалывая к ним серебряную брошь, а теперь лежала на соломе в собственных испражнениях и уже не узнавала мужа, который сидел рядом на корточках и которому она говорила сударь , когда просила воды. Он не хотел показывать ей свою пустую, кровоточащую ладонь, только шептал в этот последний час, раз сто, а может, и больше: не покидай меня, не покидай.
Ну так куда его?
Куда эту сволочь?
На берег, куда же еще. К воде. Ничего не остается — только озеро. По мокрому снегу прибрежной лужайки они волокут отца к воде. Пустим на корм рыбам — и порядок, армия-то его вся вышла, и город тоже. За ними тянется широкий след и черные разводы. Кровь? Вот и причал яхт-клуба, длинные дощатые мостки, конец которых незримо тонет в ночи. Топают по настилу. Бросают отца вниз, во мрак.
Но лед в узкой бухте не ломается под его тяжестью; упав с двухметровой высоты, он неподвижно лежит на черной ледяной поверхности. Уровень озера по-зимнему низок.
Ишь ты, не желает кормить рыб! Ладно, пошли вниз. К нему. Но кое-кто из них теперь отстает, в том числе бельевщик. Он не был даже среди тех, кто сбросил отца на лед. Еще на пути через лужайку ненависть его вновь стала намного меньше боли, вместе с которой к нему возвращается другое лицо, ее лицо. И рядом с ее лицом для разбитой морды вот этого уже нет места. Он исчез. Лежит на льду.
А некоторые из товарищей бельевщика как раз теперь себя не помнят от ярости. Не отступаются. Жаждут довести дело до конца. Вот сволочь, не желает кормить рыб.
И тут они замечают старую вышку для прыжков в воду — она будто сию минуту выросла из-под земли, многорукое деревянное сооружение, с которого в полузабытые летние дни совершали головоломные прыжки: и с оборотом, и солдатиком, и винтом. Устремленный в ночь черный контур на фоне ясного звездного неба — виселица.
Позднее мать Лили так и не могла вспомнить, когда именно, в какую минуту разглядела своего мужа среди зыбкой пляски факелов, направлявшихся по льду бухты к вышке. С синей эмалированной кастрюлькой она стояла тогда под аркадами в очереди к полевой кухне и видела, как ватага не то хулиганов, не то вдрызг пьяных забулдыг потащила куда-то свою жертву; впрочем, это могла быть и грубая, жестокая забава. И вдруг кровь бешено застучала в виски: она узнала сперва шинель, потом фигуру. И, наверно, в этот же миг услышала свое имя. Лишь теперь, с запозданием, словно яростная ватага промчалась мимо быстрее любого крика, опережая время, лишь теперь тишина наполнилась стонами, хлопками ударов, шумом их мести, а она услышала крики отца. Он звал на помощь. Звал жену, по имени.
Но они уже добрались до вышки. Стоят на прочном льду. Кто принес с собой веревку? Откуда она взялась? Длинная, крепкая, она падает откуда-то сверху, из ночи, на лед и захлестывает ноги жертвы. А теперь тяни наверх! Вира! Вира помалу!
Кто эта фурия, которая вдруг поднимает крик у них за спиной и норовит протиснуться вперед? Она что, имеет к нему какое-то отношение? Ее просто оттирают назад. Стоят плотной стеной. Эта остервенелая баба ему не поможет. Выше тяни! В дни освобождения так же вот висели и другие из этих, и на виселицах похуже здешней. Когда-нибудь, пусть первый и единственный раз в жизни, эти черномундирники должны покраснеть, да-да, покраснеть! Если не от стыда, то хотя бы от крови, которая в последний, смертный, час бросается им в голову.
Отец качается надо льдом, руки его связаны за спиной. Качается в пустоте под градом тычков и ударов. Потом висит в ночи неподвижно. Роняющий капли лот.
Затем события приняли столь неожиданный оборот, что целостную картину впоследствии удавалось сложить лишь из многих, зачастую противоречивых, отрывочных свидетельств участников и просто очевидцев акта мести: слепяще-белый световой конус фар внезапно выхватил из мрака вышку, толпу вокруг и жертву. Бичом хлестнули по льду слова команды. Солдаты протопали по причалу и по винтовой лестнице на вышку. Прикладами и пинками разорвали кольцо бывших узников. Даже раза два-три пальнули для острастки в воздух. Потом зазубренный штык перерезал веревку, и отец снова упал на лед. Солдат, пытавшийся поймать его, не сумел удержать такую тяжесть.
Но это падение не спасло отца, оно было началом загадки, которую мать Лили в грядущие годы называла не иначе как отцова судьба . Отец, правда, был жив, и что-то невнятно бормотал, и о чем-то просил солдат, которые подхватили его, грязного, окровавленного, под руки и вместе с бельевщиком и несколькими его товарищами увезли на армейском грузовике... Но оттуда, куда был увезен в ту же ночь или в последующие дни, недели и месяцы, он так и не вернулся.
Столь же безуспешно, как прежде сквозь стену мстителей, мать пыталась в тот час пробиться к мужу сквозь заслон «избавителей». Солдаты снова и снова выкрикивали одни и те же непонятные слова и отталкивали ее. Она бежала за громыхающим по мерзлой лужайке грузовиком, бежала до береговой дороги, а там поневоле остановилась, едва переводя дух, и после всю ночь, сидя возле дочкиной постели, ждала, что они вот-вот приедут за ней.
Утром пошел снег, крупные влажные хлопья падали с неба, когда бельевщик и его товарищи в сопровождении военного патруля вернулись в водолечебницу за своими пожитками. Домой, домой едем — вот что беженцы услышали в ответ на все вопросы. Бельевщик молчал. А мать Лили, ни на шаг не отходившая от патруля, получала лишь односложные, равнодушные ответы; в конце концов какой-то офицер перевел ей, что военный преступник находится в комендатуре, его там допрашивают. Мать Лили немедля взяла за руку горящую в жару хворую дочку и, расспрашивая всех встречных и поперечных, поспешила в комендатуру: часу не прошло, а она уже была там, но опоздала, отца только что увезли: моорский комендант передал его Красной Армии.
Куда его отправят? В какой город? В Россию? Куда?.. На эти и иные вопросы ответов уже не было. Отец не вернулся. Ни через день, ни через неделю. Беженцы двинулись дальше. Не пропускать же поезд, единственный поезд на Триест, из-за какого-то чужака, который однажды присоединился к ним вместе с женой и дочкой, а теперь вот снова исчез? В Бразилию есть и другие пути, ну а пропавшего пускай ждут те, кому его не хватает. Их ведь всего двое.
Так Лили с матерью остались в Мооре, Лили выздоровела и, выздоравливая, мало-помалу уяснила, что этот истоптанный берег с черными деревьями... и эти горы, и эти статуи, и этот фонтан... и вообще что вокруг никакая не Бразилия. Но мать решила остаться. Ее муж пропал здесь, в Мооре, сюда же он когда-нибудь и вернется, должен вернуться. В свое время, пока родной город не был разрушен до основания, мать Лили писала декорации в мастерских Бургтеатра , теперь она снова взялась за кисти — начала с картины Страшного суда на свежеоштукатуренной стене отреставрированной кладбищенской часовни, потом перешла к «парадным» портретам крестьян, камнеломов и торговцев копченой рыбой. Писала она и шаланды кающихся в камышах, и голубоватые горы, и озеро на закате — с парусниками и без оных, — а взамен получала муку, и яйца, и вообще все необходимое для жизни.
Но по воскресеньям она частенько после обеда трудилась над большим поясным портретом мужа, хотя так никогда его и не завершила. Писала по фотографии, с которой не расставалась до самой смерти и на которой был запечатлен смеющийся отец на фоне здания Венской оперы. Отец — в черном мундире, при всех регалиях, в фуражке, глаза тонут в глубокой тени козырька. Мать сидела за мольбертом, и с каждым мазком ее кисти мундир превращался в зеленый охотничий костюм с пуговицами из оленьего рога, а фуражка — в фетровую шляпу, украшенную букетиком вереска.
Когда самая последняя из все новых и новых беженских групп покинула залы водолечебницы и отправилась навстречу лучшим переменам, комендант, а за ним и моорский секретарь, проявив терпимость, позволили художнице с дочерью занять пустующий домишко берегового смотрителя. Комендант не пожелал за это разрешение никакого подарка, секретарь в знак благодарности получил писанный маслом портрет. В домовой прачечной, громко именуемой студией , на девятнадцатом году Ораниенбургского мира Лили нашла свою мать рядом с опрокинутым мольбертом, в луже льняного масла, скипидара и растекшихся красок. Где на руках, где волоком Лили дотащила бесчувственную женщину до лодочной пристани, уложила в плоскодонку и, отчаянно налегая на весла, погнала суденышко через озеро, но, когда вдали уже завиднелся хаагский лазарет, заметила, что мать мертва.
Только через год Лили все же оставила их общий дом, испросив разрешение поселиться в метеобашне. Ведь в те дни из множества построек водолечебницы уцелел лишь самый верхний этаж этой башни, все прочее уничтожил пожар, которым одна из банд Каменного Моря покарала Моор за отказ выплатить пожарную мзду .
Поджигатели кучами свалили тогда в большом бювете и в галереях трухлявые шезлонги, зонтики от солнца, ширмы, обломки разбитых дверей и ставен и подожгли, пресекая все попытки моорцев потушить огонь. Град битого стекла и увесистых камней обрушивался из темноты на каждого, кто норовил приблизиться к огню с ведром воды или просто из любопытства, — до тех пор, пока ничего уже было не спасти и всю водолечебницу не поглотила раскаленная туча.
Той ночью Лили была в горах и с места своей стоянки видела только загадочное слабое зарево на пластах тумана внизу, пульсирующий свет, который с таким же успехом мог идти от свадебного костра или от огненных жертвоприношений процессии кающихся. Ни о чем не подозревая, она через два дня вернулась к озеру, на пепелище, и, едва войдя в домишко смотрителя, тотчас принялась собирать вещи.
Поджигатели, а за ними, наверно, и мародеры не оставили почти ничего мало-мальски пригодного: газовые рожки и те были сорваны с обугленных балок; жестянки с консервами исчезли; все стекло полопалось или было разбито — черные осколки усеивали пол сплошным ковром. Уцелели только сложенные в подполе остатки родительской жизни: большой кофр с одеждой, фотографиями, тюбиками красок, кистями и всякой макулатурой, — уцелели просто потому, что входной люк оказался засыпан пеплом...
В этом кофре Лили нашла старую географическую карту и, водворившись в метеобашне, первым делом пришпилила ее к свежевыбеленной стене — как единственное украшение. Хотя синеву океанов на этой карте покрывали пятна плесени, а береговая линия во многих местах прерывалась из-за трещин на сгибах, все равно поверх сетки параллелей и меридианов прочитывалось напечатанное странно причудливым шрифтом слово, в котором для нее ожили детство и забытая мечта, — Бразилия .
ГЛАВА 12
Отец не обратил внимания на тощую фигуру, которая, вдруг оставив свое занятие, с открытым ртом вытаращилась на него. Выхватив дочку из ее горячечного танца вокруг фонтана, он завернул ее в овчинный полушубок и на руках нес к тюфякам, которые были отведены беженцам для ночлега, — вот в эту самую минуту бельевщик с трудом встал и направился к нему, спотыкаясь, перешагивая через одеяла и узлы, и спящих людей, и фибровые чемоданы и приговаривая: вон тот, вон тот, с девочкой... да-да, он не кричал, а именно приговаривал, даже не особенно громко: Вон тот. Вон тот, с девочкой. Только рука, вытянутая вперед, не опускалась, хотя он поминутно спотыкался, и указывала на отца.
В лихорадочно-беспокойном зале никто поначалу не проявил интереса к тому, что отец резко остановился, втянув голову в плечи и прижимая к себе дочку, не выпрямился, не обернулся и даже не пробовал защищаться, когда живой скелет настиг его и принялся бить кулаком по спине. Спокойно, как бы не замечая этих слабых ударов, он уложил дочку на тюфяк и укрыл полушубком. Только теперь он выпрямляется во весь рост. Но на удары не отвечает. Молча, широко раскрыв глаза и окаменев от ужаса, Лили лежит на соломе.
Тощий уже не бьет, но крепко держит отца за рукав, словно толком не знает, за что бы иначе ухватить и как пронять человека, который просто останавливается, не оказывает сопротивления, не убегает. В растерянности он оборачивается к своим товарищам и теперь все же кричит, кричит через весь зал, будто зовет на помощь: Это он. Один из тех. Даже голос у него какой-то высохший, тощий.
Ясное дело, теперь тут и там в гимнастическом зале слышится брань: заткнись! они что, спятили?.. — кто-то пытается даже урезонить тощего: перестань, хватит, спать охота... С какой радости усталый человек, повидавший на своем веку и кое-что похуже драки, станет мешаться в чужие свары? Ну лупит где-то там, в потемках, один мужик другого по спине — и пусть его! Главное, чтоб нам на ноги не наступали. И в котелок с картошкой ненароком не влезли. Разнимать их никто не торопится. Да они ведь и не дерутся. Один вцепился в другого, и только.
И вдруг тощий уже не одинок — его окружают товарищи. Они раньше всех остальных сообразили, что в дальнем конце зала один из них намерен поквитаться с одним из тех . А в минувшие годы все они, бывало, мечтали о мести; в одиночку такие мечты не осуществить. И они пришли тощему на помощь. Наседают на отца, о чем-то спрашивают и пинают его ногами, хотя он не отвечает. Пинками и тычками гонят его вон из зала, сами толком не зная куда, просто на улицу. Их тянет наружу, в ночь, где они будут с ним одни. Пришельцы из погибшего города ничего в этом не понимают. Они хотят спать. Им только на руку, если в зале опять станет поспокойнее.
Позднее никто не мог сказать, был ли давний бессарабский бельевщик единственным среди перемещенных лиц, кто в этот вечер опознал в венском беженце одного из своих мучителей времен войны, одного из тех , из черномундирников, что неизменно были на платформах, в лагерях, в каменоломнях, под виселицами — повсюду, где не только расставались со счастьем и жизнью их жертвы, но вообще рушился целый мир. Быть может, каждый из этих уцелевших, глядя на отца Лили, вспоминал о своем. А вспомнить можно было многое: не он ли устраивал ледовый праздник ? Среди зимы на плацу поливал водой голых узников, пока они не покрывались на морозе коркой льда и не становились похожи на стеклянные статуи. Или это кочегар , который еще живыми сбрасывал смертельно раненных заложников в яму, где пылал костер?..
Бельевщик по крайней мере не сомневался. Он бы узнал это лицо среди миллионов других лиц: человек, вышвырнутый ими сейчас в ночь и упавший наземь, был тот самый черномундирник, которого он видел из телятника, сквозь перетянутую колючей проволокой отдушину. Тогда. На бессарабском полустанке. Этот человек прохаживался взад-вперед под полуденным солнцем и курил сигарету, меж тем как страдальцы в битком набитом вагоне отчаянно молили о воде и о помощи. Небрежно, как на прогулке, ходил он взад-вперед, но когда сквозь колючую проволоку отдушины к нему потянулась рука с пустым жестяным котелком, он вытащил пистолет и выстрелил в эту руку.
Шрам на ладони бельевщика вновь пульсирует жгучей болью, как рана тогда, давно.
Этот человек просто пошел дальше, котелок дребезжа скатился с платформы на рельсы, а в темном, полном криков вагоне от жажды умирала женщина.
Всю жизнь она любила носить крахмальные блузки, прикалывая к ним серебряную брошь, а теперь лежала на соломе в собственных испражнениях и уже не узнавала мужа, который сидел рядом на корточках и которому она говорила сударь , когда просила воды. Он не хотел показывать ей свою пустую, кровоточащую ладонь, только шептал в этот последний час, раз сто, а может, и больше: не покидай меня, не покидай.
Ну так куда его?
Куда эту сволочь?
На берег, куда же еще. К воде. Ничего не остается — только озеро. По мокрому снегу прибрежной лужайки они волокут отца к воде. Пустим на корм рыбам — и порядок, армия-то его вся вышла, и город тоже. За ними тянется широкий след и черные разводы. Кровь? Вот и причал яхт-клуба, длинные дощатые мостки, конец которых незримо тонет в ночи. Топают по настилу. Бросают отца вниз, во мрак.
Но лед в узкой бухте не ломается под его тяжестью; упав с двухметровой высоты, он неподвижно лежит на черной ледяной поверхности. Уровень озера по-зимнему низок.
Ишь ты, не желает кормить рыб! Ладно, пошли вниз. К нему. Но кое-кто из них теперь отстает, в том числе бельевщик. Он не был даже среди тех, кто сбросил отца на лед. Еще на пути через лужайку ненависть его вновь стала намного меньше боли, вместе с которой к нему возвращается другое лицо, ее лицо. И рядом с ее лицом для разбитой морды вот этого уже нет места. Он исчез. Лежит на льду.
А некоторые из товарищей бельевщика как раз теперь себя не помнят от ярости. Не отступаются. Жаждут довести дело до конца. Вот сволочь, не желает кормить рыб.
И тут они замечают старую вышку для прыжков в воду — она будто сию минуту выросла из-под земли, многорукое деревянное сооружение, с которого в полузабытые летние дни совершали головоломные прыжки: и с оборотом, и солдатиком, и винтом. Устремленный в ночь черный контур на фоне ясного звездного неба — виселица.
Позднее мать Лили так и не могла вспомнить, когда именно, в какую минуту разглядела своего мужа среди зыбкой пляски факелов, направлявшихся по льду бухты к вышке. С синей эмалированной кастрюлькой она стояла тогда под аркадами в очереди к полевой кухне и видела, как ватага не то хулиганов, не то вдрызг пьяных забулдыг потащила куда-то свою жертву; впрочем, это могла быть и грубая, жестокая забава. И вдруг кровь бешено застучала в виски: она узнала сперва шинель, потом фигуру. И, наверно, в этот же миг услышала свое имя. Лишь теперь, с запозданием, словно яростная ватага промчалась мимо быстрее любого крика, опережая время, лишь теперь тишина наполнилась стонами, хлопками ударов, шумом их мести, а она услышала крики отца. Он звал на помощь. Звал жену, по имени.
Но они уже добрались до вышки. Стоят на прочном льду. Кто принес с собой веревку? Откуда она взялась? Длинная, крепкая, она падает откуда-то сверху, из ночи, на лед и захлестывает ноги жертвы. А теперь тяни наверх! Вира! Вира помалу!
Кто эта фурия, которая вдруг поднимает крик у них за спиной и норовит протиснуться вперед? Она что, имеет к нему какое-то отношение? Ее просто оттирают назад. Стоят плотной стеной. Эта остервенелая баба ему не поможет. Выше тяни! В дни освобождения так же вот висели и другие из этих, и на виселицах похуже здешней. Когда-нибудь, пусть первый и единственный раз в жизни, эти черномундирники должны покраснеть, да-да, покраснеть! Если не от стыда, то хотя бы от крови, которая в последний, смертный, час бросается им в голову.
Отец качается надо льдом, руки его связаны за спиной. Качается в пустоте под градом тычков и ударов. Потом висит в ночи неподвижно. Роняющий капли лот.
Затем события приняли столь неожиданный оборот, что целостную картину впоследствии удавалось сложить лишь из многих, зачастую противоречивых, отрывочных свидетельств участников и просто очевидцев акта мести: слепяще-белый световой конус фар внезапно выхватил из мрака вышку, толпу вокруг и жертву. Бичом хлестнули по льду слова команды. Солдаты протопали по причалу и по винтовой лестнице на вышку. Прикладами и пинками разорвали кольцо бывших узников. Даже раза два-три пальнули для острастки в воздух. Потом зазубренный штык перерезал веревку, и отец снова упал на лед. Солдат, пытавшийся поймать его, не сумел удержать такую тяжесть.
Но это падение не спасло отца, оно было началом загадки, которую мать Лили в грядущие годы называла не иначе как отцова судьба . Отец, правда, был жив, и что-то невнятно бормотал, и о чем-то просил солдат, которые подхватили его, грязного, окровавленного, под руки и вместе с бельевщиком и несколькими его товарищами увезли на армейском грузовике... Но оттуда, куда был увезен в ту же ночь или в последующие дни, недели и месяцы, он так и не вернулся.
Столь же безуспешно, как прежде сквозь стену мстителей, мать пыталась в тот час пробиться к мужу сквозь заслон «избавителей». Солдаты снова и снова выкрикивали одни и те же непонятные слова и отталкивали ее. Она бежала за громыхающим по мерзлой лужайке грузовиком, бежала до береговой дороги, а там поневоле остановилась, едва переводя дух, и после всю ночь, сидя возле дочкиной постели, ждала, что они вот-вот приедут за ней.
Утром пошел снег, крупные влажные хлопья падали с неба, когда бельевщик и его товарищи в сопровождении военного патруля вернулись в водолечебницу за своими пожитками. Домой, домой едем — вот что беженцы услышали в ответ на все вопросы. Бельевщик молчал. А мать Лили, ни на шаг не отходившая от патруля, получала лишь односложные, равнодушные ответы; в конце концов какой-то офицер перевел ей, что военный преступник находится в комендатуре, его там допрашивают. Мать Лили немедля взяла за руку горящую в жару хворую дочку и, расспрашивая всех встречных и поперечных, поспешила в комендатуру: часу не прошло, а она уже была там, но опоздала, отца только что увезли: моорский комендант передал его Красной Армии.
Куда его отправят? В какой город? В Россию? Куда?.. На эти и иные вопросы ответов уже не было. Отец не вернулся. Ни через день, ни через неделю. Беженцы двинулись дальше. Не пропускать же поезд, единственный поезд на Триест, из-за какого-то чужака, который однажды присоединился к ним вместе с женой и дочкой, а теперь вот снова исчез? В Бразилию есть и другие пути, ну а пропавшего пускай ждут те, кому его не хватает. Их ведь всего двое.
Так Лили с матерью остались в Мооре, Лили выздоровела и, выздоравливая, мало-помалу уяснила, что этот истоптанный берег с черными деревьями... и эти горы, и эти статуи, и этот фонтан... и вообще что вокруг никакая не Бразилия. Но мать решила остаться. Ее муж пропал здесь, в Мооре, сюда же он когда-нибудь и вернется, должен вернуться. В свое время, пока родной город не был разрушен до основания, мать Лили писала декорации в мастерских Бургтеатра , теперь она снова взялась за кисти — начала с картины Страшного суда на свежеоштукатуренной стене отреставрированной кладбищенской часовни, потом перешла к «парадным» портретам крестьян, камнеломов и торговцев копченой рыбой. Писала она и шаланды кающихся в камышах, и голубоватые горы, и озеро на закате — с парусниками и без оных, — а взамен получала муку, и яйца, и вообще все необходимое для жизни.
Но по воскресеньям она частенько после обеда трудилась над большим поясным портретом мужа, хотя так никогда его и не завершила. Писала по фотографии, с которой не расставалась до самой смерти и на которой был запечатлен смеющийся отец на фоне здания Венской оперы. Отец — в черном мундире, при всех регалиях, в фуражке, глаза тонут в глубокой тени козырька. Мать сидела за мольбертом, и с каждым мазком ее кисти мундир превращался в зеленый охотничий костюм с пуговицами из оленьего рога, а фуражка — в фетровую шляпу, украшенную букетиком вереска.
Когда самая последняя из все новых и новых беженских групп покинула залы водолечебницы и отправилась навстречу лучшим переменам, комендант, а за ним и моорский секретарь, проявив терпимость, позволили художнице с дочерью занять пустующий домишко берегового смотрителя. Комендант не пожелал за это разрешение никакого подарка, секретарь в знак благодарности получил писанный маслом портрет. В домовой прачечной, громко именуемой студией , на девятнадцатом году Ораниенбургского мира Лили нашла свою мать рядом с опрокинутым мольбертом, в луже льняного масла, скипидара и растекшихся красок. Где на руках, где волоком Лили дотащила бесчувственную женщину до лодочной пристани, уложила в плоскодонку и, отчаянно налегая на весла, погнала суденышко через озеро, но, когда вдали уже завиднелся хаагский лазарет, заметила, что мать мертва.
Только через год Лили все же оставила их общий дом, испросив разрешение поселиться в метеобашне. Ведь в те дни из множества построек водолечебницы уцелел лишь самый верхний этаж этой башни, все прочее уничтожил пожар, которым одна из банд Каменного Моря покарала Моор за отказ выплатить пожарную мзду .
Поджигатели кучами свалили тогда в большом бювете и в галереях трухлявые шезлонги, зонтики от солнца, ширмы, обломки разбитых дверей и ставен и подожгли, пресекая все попытки моорцев потушить огонь. Град битого стекла и увесистых камней обрушивался из темноты на каждого, кто норовил приблизиться к огню с ведром воды или просто из любопытства, — до тех пор, пока ничего уже было не спасти и всю водолечебницу не поглотила раскаленная туча.
Той ночью Лили была в горах и с места своей стоянки видела только загадочное слабое зарево на пластах тумана внизу, пульсирующий свет, который с таким же успехом мог идти от свадебного костра или от огненных жертвоприношений процессии кающихся. Ни о чем не подозревая, она через два дня вернулась к озеру, на пепелище, и, едва войдя в домишко смотрителя, тотчас принялась собирать вещи.
Поджигатели, а за ними, наверно, и мародеры не оставили почти ничего мало-мальски пригодного: газовые рожки и те были сорваны с обугленных балок; жестянки с консервами исчезли; все стекло полопалось или было разбито — черные осколки усеивали пол сплошным ковром. Уцелели только сложенные в подполе остатки родительской жизни: большой кофр с одеждой, фотографиями, тюбиками красок, кистями и всякой макулатурой, — уцелели просто потому, что входной люк оказался засыпан пеплом...
В этом кофре Лили нашла старую географическую карту и, водворившись в метеобашне, первым делом пришпилила ее к свежевыбеленной стене — как единственное украшение. Хотя синеву океанов на этой карте покрывали пятна плесени, а береговая линия во многих местах прерывалась из-за трещин на сгибах, все равно поверх сетки параллелей и меридианов прочитывалось напечатанное странно причудливым шрифтом слово, в котором для нее ожили детство и забытая мечта, — Бразилия .
ГЛАВА 12
Охотница
Лили могла убить. Одинокая женщина в горах или где-нибудь в развалинах гостиницы высоко над озером, она была вынуждена снова и снова спасаться бегством от похотливых бандитов, мчаться вниз по склонам, удирать от убийц и поджигателей в самые глухие места, а нередко в ночь и хорониться в ущельях Каменного Моря, в прибрежных зарослях у озера, в пещерах. Там она сидела ни жива ни мертва и, зажав в кулаке складной нож, с замиранием сердца ждала, что шаги преследователей остановятся возле ее укрытия...
Но два-три раза в году — случалось это нерегулярно и непредсказуемо — Лили из быстроногой, почти неуловимой жертвы превращалась в столь же проворную охотницу, которая всегда незримо таилась высоко в скалах и даже на расстоянии пяти сотен метров могла поймать добычу в перекрестье прицела и убить. Два-три раза в году Лили устраивала охоту на своих врагов.
В такие дни она внезапно просыпалась еще до света, а то и вовсе глубокой ночью, укладывала в вещмешок все необходимое для бивака, хлеб и сушеные фрукты, одевалась потеплее: как-никак путь лежал высоко, в зону снегов, — и шла к лодочной пристани. Там она бросала в плоскодонку несколько буйков и небрежно свернутые сети и гребла в бухточку, расположенную к востоку от Моора. Тот, кто наблюдал за нею в этот час, — ну, скажем, рулевой «Спящей гречанки», который любил спозаранку посидеть в рубке, обозревая в бинокль водный простор, — видел просто рыбачку, направлявшуюся к месту лова. Не вызывая ни малейших подозрений, Лили исчезала из виду в глубокой тени скальных обрывов. Там она вытаскивала плоскодонку из черной воды, прятала ее под пологом терновых кустов и плакучих прибрежных ив и уходила в Каменное Море.
Часа четыре с лишним поднималась Лили в такие дни по все более отвесным бездорожным кручам, без отдыха, пока не достигала поросшего сосновым стлаником скального выступа. Неподалеку от этого выступа, чуть ниже присыпанного каменными обломками ледникового языка, зиял вход в пещеру, где много лет назад в поисках янтаря и изумрудов она обнаружила оружейный склад — свое оружие.
Лили не знала, кто притащил в высокогорье эти черные деревянные ящики с гранатами, винтовками и противотанковыми гранатометами, а тем самым в конце войны или уже в годы Ораниенбургского мира обеспечил себя оружием для грядущих боев. Оружие было из арсеналов разных армий: американские гранаты, английские снайперские винтовки «Энфилд» с оптическим прицелом, русская автоматическая винтовка Токарева и немецкий карабин лежали в древесной шерсти между коробками с фосфорными зажигательными боеприпасами, которые, попав в цель, выпускали дымящийся огненный язык и тем указывали стрелку место попадания...
Лили никогда не пыталась ни разыскать настоящего хозяина склада, ни перепрятать оружие в более удобный тайник. Ведь когда она под прикрытием стланика наблюдала за входом в пещеру, замаскированным камнями и валежником, наблюдала, чтобы проверить, не нашел ли кто сюда дорогу со времени ее последней охоты и не вернулся ли наконец, спустя десятилетия, за своей добычей хозяин, — всякий раз в невредимости маскировки и в отсутствии следов ей виделся знак, говорящий: все, что она делала, не иначе как судьба.
Пускай процессии кающихся на берегах озера и прочие смиренники, богомольцы и ханжи зажигают в своих часовнях погребальные свечи, молятся душам погибших и верят в небесную справедливость или хотя бы в приговоры военных трибуналов — Лили верила только в черную пасть этой пещеры. Какая бы сила или случайность ни привели ее сюда, указав ей этот инструментарий земной справедливости, — черная пасть звала ее, требовала, чтобы она использовала находку, била своих врагов, разгоняла по глухому безлюдью.
Если бы хоть один знак, след чужой ноги на фирне или сломанная ветка маскировки предупредили ее, что она не единственная вооружается здесь и преображается, — быть может, она бы даже с облегчением оставила свое укрытие в стланике и пустилась в обратный путь к озеру, чтобы никогда больше сюда не приходить. Но, не считая винтовки «Энфилд», ее винтовки, все оружие уже многие годы лежало нетронутым.
Вот она и делала то, чего требовала пасть, — проникала сквозь валежник в гору, открывала глубоко в ее недрах ящик (всегда один и тот же) и вооружалась. А когда выходила затем из темноты на дневной свет, в руках у нее был не допотопный и никчемный музейный экспонат, из тех, что она разыскивала в листьях и в земле на полях давних сражений и боев и на армейских складах выменивала на дефицитные товары и продовольствие, а блестящая, без малейшего пятнышка ржавчины, снайперская винтовка.
Среди солдат оккупационной Армии, которые научили ее обращаться с таким оружием, когда, к примеру, по завершении меновой сделки хвастались прицельным боем своих винтовок и палили в казарменных тирах по крохотным шарикам, — среди этих солдат теперь наверняка ни один не превзошел бы ее в меткости. Но Лили неизменно оставляла своих мимовольных учителей в уверенности, что она наблюдает за их упражнениями с боязливым восторгом и что лишь после долгих уговоров и увещеваний может иной раз для пробы стрельнуть сама. И если она затем на глазах у солдат все же стреляла по шарикам, тарелочкам или картонным противникам , то посылала свои пули мимо цели , не внушая никаких подозрений.
В охотничий сезон Лили со своей винтовкой часами, а порой и целыми днями шла, взбиралась, ползла и карабкалась по Каменному Морю, подбирала, наверно, тут и там красивые окаменелости, а переправляясь вброд через речки и ручьи, еще и осколки изумрудов, но искала на этих дорогах только одно — свою дичь. Ведь банды не имели постоянного местопребывания в руинах разбомбленных высокогорных укреплений и взорванных бункеров; лишь тот, кто желал надежно оградить себя от скорого возмездия за грабительский набег, от разборок с соперниками, а то и от карательной экспедиции, на несколько дней или недель прятался в эти каменные лабиринты, чтобы затем совершить новый налет на какую-нибудь усадьбу, глухую деревушку или общину кающихся. Лили знала множество бандитских укрытий, однако в своих охотничьих экспедициях заставала их большей частью пустыми.
Лихорадочное возбуждение, всепоглощающее чувство страха, торжества и ярости овладевало ею всякий раз, когда она обнаруживала врага: охотница, бесшумная и незримая в скалах, а глубоко внизу, на тропе противоположного склона, на альпийском лугу или среди осыпи, — шайка «кожаных» либо маршевая колонна находящихся в розыске ветеранов; в линзе оптического прицела они были вроде безликих насекомых. Но хохот и крик порой слышались даже на таком расстоянии, и спутать их с иными звуками было никак невозможно. Обманчивая уверенность в собственной силе — вот что вводило их в соблазн вести себя так предательски шумно. После недавней рукопашной они в хмельном угаре орали наперебой, вспоминая особенно сокрушительные удары; а если шли с добычей, то нередко выряжались весьма гротескным образом, в окровавленное платье своих жертв, и на ходу передразнивали стоны поверженных, притворно взывали о помощи в этой каменной пустыне, где в безветренную погоду гулко разносился даже крик одинокой галки.
Прижимая к щеке винтовочный приклад, Лили одного за другим ловила своих врагов в дрожащее перекрестье голубой оптики прицела. В такие мгновения ее ничуть не интересовало, кто эти подвижные цели там внизу — уцелевшие на войне ветераны, десятки лет скрывавшиеся от военного трибунала победителей и ведшие в здешних карстах существование изгоев, или уже новое поколение, рожденное в развалинах городов, тупоголовые бандиты, которые чихать хотели на все воспитательные программы мироносца Стелламура, собирались в шайки и упивались жизнью без сострадания и жалости... В такие мгновения Лили помнила лишь об одном: любая из этих фигур уже завтра ночью может с факелом или с цепью в кулаке объявиться возле ее башни и, вообще, возле какого угодно моорского дома или усадьбы, и потребовать всё, и голыми руками совершить убийство.
Окончательно выбрав себе мишень, охотница дулом винтовки прослеживала последний путь добычи так неторопливо и уверенно, будто ее руки, плечи и глаза соединялись с ружейной оптикой и механикой в единую систему, наполовину из органики, наполовину из металла. Секунду-другую она смотрела в визир, и в ритме ее пульса голова и грудь добычи, как маятник, то уходили из поля зрения, то вновь появлялись в перекрестье, затем наконец она спускала курок — и почти в тот же миг маятник падал, а банда разлеталась в разные стороны...
Ведь еще прежде, чем эхо выстрела успевало вернуться из необъятных просторов Каменного Моря и умолкнуть, все те, кого пуля не тронула , совсем недавно горластые, сильные, непобедимые, кидались в укрытие, мгновенно исчезали в зарослях соснового стланика, среди камней, за скалами. В такие секунды Лили приходили на память пассажиры цепной карусели: словно титаническая центробежная сила внезапно вырвала из крепежа летящие по кругу сиденья и расшвыряла во всех направлениях... Видеть, как грозная банда этак вот рассеивается , было до того смешно, что Лили иной раз невольно начинала хихикать и опускала винтовку.
А там внизу, посредине этой разбитой карусели, мало-помалу развеивался дымный знак фосфорного заряда, едкий сигнал попадания. И запашок там, поди, вроде как в преисподней. Ноздри у Лили раздувались, когда она невооруженным глазом следила за тающей струйкой дыма. Под этой струйкой темнело крохотное неподвижное пятнышко. Ее добыча.
Но не приведи Бог, если это темное пятнышко вдали дерзало еще раз шевельнуться, поднять голову, заскулить или позвать своих. Тогда Лилины смешки мгновенно смолкали. Тогда она еще раз ловила добычу в перекрестье, как бы приближала ее к себе, и снова спускала курок, и чертыхалась в раскаты эха. А потом сквозь линзу прицела долго смотрела на мертвеца.
Но два-три раза в году — случалось это нерегулярно и непредсказуемо — Лили из быстроногой, почти неуловимой жертвы превращалась в столь же проворную охотницу, которая всегда незримо таилась высоко в скалах и даже на расстоянии пяти сотен метров могла поймать добычу в перекрестье прицела и убить. Два-три раза в году Лили устраивала охоту на своих врагов.
В такие дни она внезапно просыпалась еще до света, а то и вовсе глубокой ночью, укладывала в вещмешок все необходимое для бивака, хлеб и сушеные фрукты, одевалась потеплее: как-никак путь лежал высоко, в зону снегов, — и шла к лодочной пристани. Там она бросала в плоскодонку несколько буйков и небрежно свернутые сети и гребла в бухточку, расположенную к востоку от Моора. Тот, кто наблюдал за нею в этот час, — ну, скажем, рулевой «Спящей гречанки», который любил спозаранку посидеть в рубке, обозревая в бинокль водный простор, — видел просто рыбачку, направлявшуюся к месту лова. Не вызывая ни малейших подозрений, Лили исчезала из виду в глубокой тени скальных обрывов. Там она вытаскивала плоскодонку из черной воды, прятала ее под пологом терновых кустов и плакучих прибрежных ив и уходила в Каменное Море.
Часа четыре с лишним поднималась Лили в такие дни по все более отвесным бездорожным кручам, без отдыха, пока не достигала поросшего сосновым стлаником скального выступа. Неподалеку от этого выступа, чуть ниже присыпанного каменными обломками ледникового языка, зиял вход в пещеру, где много лет назад в поисках янтаря и изумрудов она обнаружила оружейный склад — свое оружие.
Лили не знала, кто притащил в высокогорье эти черные деревянные ящики с гранатами, винтовками и противотанковыми гранатометами, а тем самым в конце войны или уже в годы Ораниенбургского мира обеспечил себя оружием для грядущих боев. Оружие было из арсеналов разных армий: американские гранаты, английские снайперские винтовки «Энфилд» с оптическим прицелом, русская автоматическая винтовка Токарева и немецкий карабин лежали в древесной шерсти между коробками с фосфорными зажигательными боеприпасами, которые, попав в цель, выпускали дымящийся огненный язык и тем указывали стрелку место попадания...
Лили никогда не пыталась ни разыскать настоящего хозяина склада, ни перепрятать оружие в более удобный тайник. Ведь когда она под прикрытием стланика наблюдала за входом в пещеру, замаскированным камнями и валежником, наблюдала, чтобы проверить, не нашел ли кто сюда дорогу со времени ее последней охоты и не вернулся ли наконец, спустя десятилетия, за своей добычей хозяин, — всякий раз в невредимости маскировки и в отсутствии следов ей виделся знак, говорящий: все, что она делала, не иначе как судьба.
Пускай процессии кающихся на берегах озера и прочие смиренники, богомольцы и ханжи зажигают в своих часовнях погребальные свечи, молятся душам погибших и верят в небесную справедливость или хотя бы в приговоры военных трибуналов — Лили верила только в черную пасть этой пещеры. Какая бы сила или случайность ни привели ее сюда, указав ей этот инструментарий земной справедливости, — черная пасть звала ее, требовала, чтобы она использовала находку, била своих врагов, разгоняла по глухому безлюдью.
Если бы хоть один знак, след чужой ноги на фирне или сломанная ветка маскировки предупредили ее, что она не единственная вооружается здесь и преображается, — быть может, она бы даже с облегчением оставила свое укрытие в стланике и пустилась в обратный путь к озеру, чтобы никогда больше сюда не приходить. Но, не считая винтовки «Энфилд», ее винтовки, все оружие уже многие годы лежало нетронутым.
Вот она и делала то, чего требовала пасть, — проникала сквозь валежник в гору, открывала глубоко в ее недрах ящик (всегда один и тот же) и вооружалась. А когда выходила затем из темноты на дневной свет, в руках у нее был не допотопный и никчемный музейный экспонат, из тех, что она разыскивала в листьях и в земле на полях давних сражений и боев и на армейских складах выменивала на дефицитные товары и продовольствие, а блестящая, без малейшего пятнышка ржавчины, снайперская винтовка.
Среди солдат оккупационной Армии, которые научили ее обращаться с таким оружием, когда, к примеру, по завершении меновой сделки хвастались прицельным боем своих винтовок и палили в казарменных тирах по крохотным шарикам, — среди этих солдат теперь наверняка ни один не превзошел бы ее в меткости. Но Лили неизменно оставляла своих мимовольных учителей в уверенности, что она наблюдает за их упражнениями с боязливым восторгом и что лишь после долгих уговоров и увещеваний может иной раз для пробы стрельнуть сама. И если она затем на глазах у солдат все же стреляла по шарикам, тарелочкам или картонным противникам , то посылала свои пули мимо цели , не внушая никаких подозрений.
В охотничий сезон Лили со своей винтовкой часами, а порой и целыми днями шла, взбиралась, ползла и карабкалась по Каменному Морю, подбирала, наверно, тут и там красивые окаменелости, а переправляясь вброд через речки и ручьи, еще и осколки изумрудов, но искала на этих дорогах только одно — свою дичь. Ведь банды не имели постоянного местопребывания в руинах разбомбленных высокогорных укреплений и взорванных бункеров; лишь тот, кто желал надежно оградить себя от скорого возмездия за грабительский набег, от разборок с соперниками, а то и от карательной экспедиции, на несколько дней или недель прятался в эти каменные лабиринты, чтобы затем совершить новый налет на какую-нибудь усадьбу, глухую деревушку или общину кающихся. Лили знала множество бандитских укрытий, однако в своих охотничьих экспедициях заставала их большей частью пустыми.
Лихорадочное возбуждение, всепоглощающее чувство страха, торжества и ярости овладевало ею всякий раз, когда она обнаруживала врага: охотница, бесшумная и незримая в скалах, а глубоко внизу, на тропе противоположного склона, на альпийском лугу или среди осыпи, — шайка «кожаных» либо маршевая колонна находящихся в розыске ветеранов; в линзе оптического прицела они были вроде безликих насекомых. Но хохот и крик порой слышались даже на таком расстоянии, и спутать их с иными звуками было никак невозможно. Обманчивая уверенность в собственной силе — вот что вводило их в соблазн вести себя так предательски шумно. После недавней рукопашной они в хмельном угаре орали наперебой, вспоминая особенно сокрушительные удары; а если шли с добычей, то нередко выряжались весьма гротескным образом, в окровавленное платье своих жертв, и на ходу передразнивали стоны поверженных, притворно взывали о помощи в этой каменной пустыне, где в безветренную погоду гулко разносился даже крик одинокой галки.
Прижимая к щеке винтовочный приклад, Лили одного за другим ловила своих врагов в дрожащее перекрестье голубой оптики прицела. В такие мгновения ее ничуть не интересовало, кто эти подвижные цели там внизу — уцелевшие на войне ветераны, десятки лет скрывавшиеся от военного трибунала победителей и ведшие в здешних карстах существование изгоев, или уже новое поколение, рожденное в развалинах городов, тупоголовые бандиты, которые чихать хотели на все воспитательные программы мироносца Стелламура, собирались в шайки и упивались жизнью без сострадания и жалости... В такие мгновения Лили помнила лишь об одном: любая из этих фигур уже завтра ночью может с факелом или с цепью в кулаке объявиться возле ее башни и, вообще, возле какого угодно моорского дома или усадьбы, и потребовать всё, и голыми руками совершить убийство.
Окончательно выбрав себе мишень, охотница дулом винтовки прослеживала последний путь добычи так неторопливо и уверенно, будто ее руки, плечи и глаза соединялись с ружейной оптикой и механикой в единую систему, наполовину из органики, наполовину из металла. Секунду-другую она смотрела в визир, и в ритме ее пульса голова и грудь добычи, как маятник, то уходили из поля зрения, то вновь появлялись в перекрестье, затем наконец она спускала курок — и почти в тот же миг маятник падал, а банда разлеталась в разные стороны...
Ведь еще прежде, чем эхо выстрела успевало вернуться из необъятных просторов Каменного Моря и умолкнуть, все те, кого пуля не тронула , совсем недавно горластые, сильные, непобедимые, кидались в укрытие, мгновенно исчезали в зарослях соснового стланика, среди камней, за скалами. В такие секунды Лили приходили на память пассажиры цепной карусели: словно титаническая центробежная сила внезапно вырвала из крепежа летящие по кругу сиденья и расшвыряла во всех направлениях... Видеть, как грозная банда этак вот рассеивается , было до того смешно, что Лили иной раз невольно начинала хихикать и опускала винтовку.
А там внизу, посредине этой разбитой карусели, мало-помалу развеивался дымный знак фосфорного заряда, едкий сигнал попадания. И запашок там, поди, вроде как в преисподней. Ноздри у Лили раздувались, когда она невооруженным глазом следила за тающей струйкой дыма. Под этой струйкой темнело крохотное неподвижное пятнышко. Ее добыча.
Но не приведи Бог, если это темное пятнышко вдали дерзало еще раз шевельнуться, поднять голову, заскулить или позвать своих. Тогда Лилины смешки мгновенно смолкали. Тогда она еще раз ловила добычу в перекрестье, как бы приближала ее к себе, и снова спускала курок, и чертыхалась в раскаты эха. А потом сквозь линзу прицела долго смотрела на мертвеца.