Он лежал в том полнейшем одиночестве, в каком остается лишь человек, сраженный пулей в секторе обстрела, бесконечно далеко от всякого укрытия. У границ этого одиночества, невидимые за камнями и стлаником, прятались его дружки; скованные смертельным страхом, они не смели уже ни броситься наутек, ни пошевелиться, ни окликнуть друг друга... Только теперь Лили навсегда отпускала свою добычу из перекрестья прицела — отпускала вдаль, где все вновь выглядело маленьким и незначительным.

ГЛАВА 13
Во тьме

   Мак в этом году поднялся в изобилии, а значит, засорил все поля. Даже картофельные и капустные участки, обрывистые виноградники и самые сухие и твердые клочки земли, из которых моорцы пытались извлечь хоть какой-то урожай, были сплошь в алых брызгах, с алой каймой от великого множества алых цветков мака-самосейки. Но одна только кузнечиха знала, что мак означал кровь и был знамением Богородицы. Это Она разбросала по земле шелковистую злость, чтобы ежедневно напоминать последнему из ее сыновей: среди многих неотмщенных мертвецов в моорской земле похоронена где-то на берегу или в каменной осыпи и та жертва, что убита не бандитами, не на войне и не в гранитном карьере, а его рукой... Пречистая Дева Мария, смилуйся над ним и будь ему заступницей , — так кузнечиха начинала и заканчивала каждое бдение перед алтарем, который устроила у себя в комнате для восковой фигурки Девы Марии, из пустых жестянок от печенья и обернутых в серебряную бумагу костей животных, — и приведи моего сына вновь в Царствие Твое.
   С того дня, когда мать Беринга увидела, как самый кроткий из ее сыновей исчез вместе с Собачьим Королем в туче пыли, поднятой «Вороной» , ворота усадьбы стояли настежь. Ведь в первую ночь, которая миновала в отсутствие наследника, над камышами пожарного пруда явилась полька Целина и сказала, что Матерь Божия велела день и ночь держать ворота нараспашку — для возвращения блудных сыновей. Кузнечиха, ослабевшая от многих дней поста и изнурительных ночных бдений перед своим алтарем, все равно бы не сумела без помощи Божией Матери закрыть тяжелые, скребущие по щебню створки, а ее полуслепого мужа ни ворота, ни усадьба со времен Большого ремонта совершенно не интересовали. Это был уже не его дом. И тот, кто покинул этот дом без единого слова, выпачканный смазкой, в кожаном фартуке, вместе с собачником, которому покровительствуют оккупанты, уже не был его сыном.
   Одну ночь и один день наследник отсутствовал, лишь на следующий вечер он ненадолго вернулся. Без фартука, в чужой одежде поднялся в сумерках на вершину холма, пешком, как грешник, и кузнечиха воспрянула было духом, решив, что он наконец-то понял знамения Божией Матери и вернулся, чтобы совершить покаяние и очистить свой дом от случившегося. И она с распростертыми объятиями устремилась ему навстречу.
   А он только протянул ей сетку с белым хлебом и консервированными персиками, отвел ее руки и вопросы и прошел мимо. Она поспешила за ним в дом, вверх по лестнице, в его комнату. Он был немногословен; присел на корточки возле шкафа, вытащил на пол фибровый чемодан без замков, запихнул в него кое-что из одежды, ненужные вещи бросил обратно в шкаф, а напоследок снял со стены фотографию, изображавшую его самого и братьев у пароходной пристани; с рамки все еще свисала выцветшая траурная лента. Фотографию он тоже сунул в чемодан, потом обвязал его проволокой и объявил: лошадь я возьму с собой.
   — Ради всего святого, мальчик мой, — прошептала кузнечиха, — ты хочешь уехать от нас? Куда? Куда ты собрался?
   В Собачий дом. Наследник собрался в Собачий дом и пошел с чемоданом в конюшню. Только когда он, седлая норовистую лошадь вьючным седлом, разорвал куртку о шип подпруги, кузнечиха увидела у него за поясом пистолет. Самый кроткий из ее сыновей носил оружие! Разве ж эта проклятая штуковина не разлетелась в клочья под ударами отцовой кувалды? Разве она, кузнечиха, не видала своими глазами, как по мастерской жужжали стальные пружины и обломки металла; ведь она схоронилась тогда от этих обломков за поленницей, тогда , смывая кровь с каменных плит дорожки. Выходит, время в конце концов повернуло вспять и теперь восстанавливало все разбитое, и не только уничтоженное понапрасну, — оно восстанавливало из жужжащих обломков и это вот оружие, которое торчало у сына за поясом? Неужели Матерь Божия вот так вняла ее молитвам и просьбам все уладить и исправить?..
   — Избави тебя от когтей сатаны, — прошептала она, не смея дотронуться до него, — ради всего святого, что стало с тобою...
   — Успокойся, — сказал он. — У меня есть работа на вилле, харчи и кров. Успокойся. Вы не будете ни в чем нуждаться. Я должен уйти. Не торчать же всю жизнь тут, в кузнице. Я пришлю вам все необходимое. Успокойся. Я ведь буду приходить.
   Так он и ушел в Собачий дом и лошадь со двора свел. Мать стояла в воротах и смотрела ему вслед, точно одним только взглядом можно было вынудить его вернуться. Спиной она чувствовала взгляд мужа, старик сидел, как всегда, возле кухонного окна. Она чувствовала его взгляд, различавший лишь свет и тьму , и даже в эту страшную минуту не захотела обернуться к нему и сказать, кто исчез там, за воротами, во мраке.
   Наследник давно уже спустился к берегу и пропал из виду, и давно уже стих цокот копыт, а она все стояла у ворот и глядела в ночь. Когда от долгого стояния невыносимо разболелись ноги, она, охая, доковыляла до пожарного прудика и села в один из автомобильных остовов среди камышей. В джипе без колес и руля она ждала чуда, ждала явления Целины: вот сейчас полька воспарит над водами и скажет, что теперь делать. Она прождала всю ночь. Но душа польки осталась сокрыта в камышах и безмолвна. И Матерь Божия никакого знака тоже не подала. Водоем был тих и черен и на рассвете явил ей только собственное ее отражение.
   Услыхав, как муж из открытого кухонного окна требует спички, чтобы затопить плиту, кузнечиха наконец поднялась и вдруг — даже без Целинина совета — сообразила, как должно поступить: надо пожертвовать собой. По примеру святых и мучеников, которые тоже жертвовали собой и тем несли душам спасение.
   Незаметно вернулась она в дом, тихонько открыла люк подпола и тихонько закрыла его за собой, сошла по каменным ступенькам вниз и села на глинобитный пол между двумя пустыми бочонками. В такой же тьме, в какой она в ночь моорской бомбежки произвела блудного сына на свет, она подарит ему теперь вторую жизнь. В подполе замаранного кровью дома возьмет на себя его вину и на голом полу, без кровати, без теплого одеяла, без света станет всею болью сердца молиться за него по четкам. Из глубины станет без устали, упорно молить небо о милости для наследника, до тех пор пока не явится ей Целина или сама Матерь Божия не сжалится над нею и не скажет наконец: довольно, твое дитя вновь принято в сонмы спасенных.
   Но на сей раз Богородица была неумолима. Снова и снова перебирала кузнечиха бусины четок, и шептала во тьму молитвы, и давала отпор всем соблазнам, всем уговорам и угрозам мужа, который лишь на второй день после исчезновения, после долгих поисков и бестолкового топтания по дому, нашел ее среди бочонков. Она не поднялась на свет Божий. Не захотела возвращаться в мир.
   В первые недели кузнечихина покаяния старик часто ощупью спускался к ней во тьму, где оба наконец-то были одинаково слепы. Лампу он с собой не брал, лампа уже давно была ему без надобности. Он приносил хлеб, цикорный кофе и холодную картошку. Хлеб и воду кузнечиха принимала. От кофе, одеял и всего прочего отказывалась наотрез. Старик заботился о том, чтобы она не умерла с голоду. Отнес ей одежду и ночной горшок, когда вонь стала невыносимой. Он смирился.
   Она стоически держалась долгие недели и месяцы, противоборствовала даже злым духам, которые в первые морозные дни то и дело манили ее во тьме призраком комнатной печки. И даже когда Бразильянка в покрытых снегом башмаках спустилась к ней с чаем, сдобным пирогом и весточкой из Собачьего дома, она прервала свои молитвы лишь на минутку, чтобы сказать: уходи, исчезни. Пока наследник сам не примет покаяние и пока Матерь Божия хранит молчание, она, кузнечиха, должна бдеть. Холода она уже не чувствовала.
   В декабре кузнец трое суток провалялся в лихорадке и в подпол спуститься не мог — лежал, пылая в жару, на кухне и видел между ножками стульев и стола тени кур. У него не было сил прогнать их. И они бродили в поисках корма по холодному дому, склевывали с мебели плесень. Но даже в эти долгие дни он не слышал из подпола ни одной жалобы, из глубины вообще не долетало ни звука.
   В новогоднюю ночь случился налет на моорский угольный склад, угольщик получил тяжелое ранение и скончался, не дожив до дня Трех святых царей, — только после этого старик с превеликим трудом, изодрав себе все руки, наконец-то закрыл ворота; они уже прямо-таки вросли в землю. Кузнечиха в своей ночи слышала хруст щебня и скрежет петель. Ее это уже не трогало. Там, наверху, закрылись ворота перед ее блудными сыновьями. А Богоматерь опять смолчала. Там, наверху, было явлено, что небеса забыли дом кузнеца.

ГЛАВА 14
Музыка

   Первой проверкой для Беринга на вилле «Флора» стало преодоление страха перед собачьей стаей: псы глаз с него не спускали, поначалу, когда он обходил дом и парк, с рычанием бродили за ним по пятам и не нападали, пожалуй, лишь потому, что Амбрас заставил каждого из них принять нового обитателя дома как неприкосновенный объект : взяв руку Беринга, он провел ею по их мордам и губам, насильно сунул эту руку каждому в пасть, а сам тихо, но настойчиво приговаривал: он свой, свой, свой... под конец же прошептал в чуткие, настороженные уши, что убьет любого пса, который дерзнет вонзить клыки в эту руку. Затем он вручил Берингу набрякший кровью мешок и велел накормить собак.
   (Лили — Лили! — в общении с собаками такие угрозы не требовались. Направляясь с визитом во «Флору», она, конечно, из осторожности оставляла своего сторожевого пса, белого Лабрадора, возле метеобашни, но, бесстрашно смеясь, доверялась даже самым здоровенным амбрасовским собакам, позволяла напрыгивать себе на плечи, затевала возню, дразнила их, приводила в раж, а потом наконец кричала: всё, хватит! и делала рукой знак, которому зверюги подчинялись мгновенно, как приказу своего Короля.)
   Со страху перед псами Беринг в эти первые дни даже зарядил свой неразлучный пистолет, и когда Амбрас насмешливо называл его телохранителем , он и впрямь думал о защите, правда о собственной, твердо решив обороняться от стаи с помощью этого оружия.
   Сама тяжесть пистолета настолько успокаивала его в эти дни, что он все смелее и смелее приближался к собакам. Они, конечно, не слушались его, но щерить клыки уже опасались. А он, хотя и не любил этих зверюг, был им едва ли не благодарен за то, что они понимали его решимость и не нападали теперь, даже когда он приходил среди ночи с полной корзиной озерной рыбы и шел по темному дому, который был отныне и его кровом.
   Минула не одна неделя, прежде чем Беринг нашел свое место в Собачьем доме. То он ночь напролет лежал без сна на матраце в библиотеке, а собаки глаз с него не сводили; то пытался заночевать на лавке возле холодной кухонной плиты; то, впервые в жизни оглушив себя двумя стаканами ячменного виски, до рассвета ворочался на раскладушке, что стояла на веранде.
   В конце концов он провел спокойную ночь без сновидений на диване в бывшей бильярдной , полной лунного света комнате в верхнем этаже, наутро перенес туда свой фибровый чемодан и прибил к стене фотографию, на которой был снят вместе с пропавшими братьями. Из большого полукруглого эркерного окна его нового прибежища ландшафт казался еще не открытым, нехоженым краем — прибрежный камышник, озеро, ледники и обрывы высокогорья, ни дорог, ни человеческого следа. Далекие террасы каменоломни и ветхий лодочный сарай виллы из этого окна были не видны.
   Собачий дом располагался под сенью огромных сосен максимум в часе ходьбы от Моора, и все же Берингу иной раз чудилось, будто слышит он не шум ветра в игольчатых кронах, а прибой незримого моря, которое отделяло его теперь от наследства и от прежней жизни.
   Путь назад, в кузницу, был отрезан; когда через неделю после ухода он, сунув в багажник «Вороны» коробку с дефицитом, явился на холм, отец забросал его камнями. Камнями по блестящему лаку лимузина! Он подал машину назад на безопасное расстояние, вышел, все еще полагая, что это недоразумение, отцова слепота, и опять направился к старику, со своим благотворительным пакетом в руках, перечисляя вслух, что там у него в коробке... Но старик продолжал швырять камни и ледышки — бессильные снаряды, пролетавшие далеко мимо цели, — и, будто не слыша всех этих перечислений лавандового мыла, ментоловых сигарет и лосьона для бритья , знай выкрикивал: Убирайся!
   Не задетый ни одним камнем, Беринг оставил тогда коробку на щебеночной дорожке (и с тех пор лишь украдкой подбрасывал подарки и провизию к воротам кузницы, пока Лили в конце концов не вызвалась раз в месяц доставлять его посылки с виллы «Флора» на Кузнечный холм. От Бразильянки старик принимал все и никогда не интересовался, кто снабжает его этакой роскошью).
   В Собачьем доме было много такого, чем другие дома приозерья никак не могли похвастаться: консервированные морские деликатесы, арахисовое масло, бразильское какао, бельгийский шоколад и целлофановые пакетики с пряностями — гвоздикой, лавровым листом и сушеным чилийским перцем...
   На кухонных полках хранились лакомства с армейских складов и с черного рынка, а в необитаемых анфиладах комнат и в салонах, где бродили одни только собаки, хозяин же дома иной раз не появлялся месяцами, истлевало наследие без вести пропавших жильцов: гобелены с зимними фламандскими пейзажами и охотниками в снегу, кожаные кресла и диваны, изгрызенная обивка которых клочьями свисала с подлокотников и спинок. Мраморная ванна в одной из ванных комнат верхнего этажа была до половины засыпана мусором и обвалившейся штукатуркой, в разворованной библиотеке на звездчатом наборном паркете шуршали листья, которые штормовой ветер заносил в выбитое окно...
   Однако и здесь куда больше, чем все деликатесы и обветшалая роскошь утраченного времени, Беринга привлекали машины и технические тайны: скажем, поющая в деревянном сарайчике турбина, которая извлекала электроэнергию из ручья, бегущего через парк в озеро, так что в иные вечера дом сиял во мраке, точно празднично освещенный корабль; кроме того, радиоприемник, из которого по определенным дням в определенные часы слышались голоса Армии, голоса камнеломов в карьере и треск и шорохи тишины между их сообщениями, приказами и вопросами. А еще — телевизор , один из трех во всем приозерье...
   Но если два других телевизора стояли под замком в помещениях для собраний моорского и хаагского секретариатов и лишь раз в неделю являли жадным взорам публики черно-белые мелодрамы, картинки американской жизни, а иногда престарелого Стелламура, жестикулирующего на трибуне, украшенной цветами и звездно-полосатым флагом, то в пустой библиотеке виллы «Флора» телеэкран нередко мерцал как бы сам для себя, показывая разве что собачьей стае погодные карты военной телестудии или затянутых в мундиры дикторов, которых электронная вьюга помех превращала в искрящиеся фантомы.
   Впрочем, среди технических чудес виллы «Флора» больше всего завораживал Беринга отнюдь не этот деревянный ящик с экраном, такими штуками он в свое время уже любовался в секретариатах, они были ему не в новинку; его притягивало как магнит и не отпускало другое: аппарат из комендантского наследства, который после отъезда майора Эллиота пылился на одной из застекленных веранд между двумя обтянутыми тканью динамиками, — проигрыватель .
   Амбрас нисколько не возражал, когда Беринг отремонтировал этот хлам , вновь соединил перегрызенные кабели, залатал обтяжку и перепаял контакты, а потом часами сидел перед динамиками, слушая одни и те же записи, ведь большая часть эллиотовских пластинок, долгие годы валявшихся на веранде, без конвертов, в зимней сырости и летнем зное, пришла в полную негодность.
   Дел у Беринга было по горло: он сопровождал Амбраса в каменоломню, чинил всякую механику, прибирал дом, рыбачил в Ляйсской бухте, шоферил на «Вороне», ездил то в лес, то вдоль побережья, — но как только случалась передышка, сразу же предавался музыке, которую Эллиот оставил в наследство Собачьему Королю.
   Кстати говоря, имя этого наследства Амбрас и узнал лишь от своего телохранителя и опять-таки лишь благодаря телохранителю сам мало-помалу стал получать удовольствие от этих новых звуков в своем доме, так непохожих на скверную игру духового оркестра каменотесов и на трескучие марши свекловодов. Вот почему он не протестовал, когда Беринг — при первом после его переселения визите Лили на виллу — включил на полную громкость соло электрогитары и так переполошил собак, что иные из них даже начали подвывать.
   — Что у вас тут творится? — смеясь воскликнула Лили.
   И прежде чем Беринг успел ответить, Амбрас крикнул:
   — Это рок-н-ролл!

ГЛАВА 15
Keep movin'[1]

   Бронеавтомобиль побывал в Мооре чуть свет проездом из Ляйса, оставив на стенах, воротах и деревьях цветные пятна афиш: морской синью и золотом блестела одна из них на обшарпанной, окруженной зарослями маков афишной тумбе у пароходной пристани, вторая была наклеена на доске объявлений прежней комендатуры, поверх поблекших листовок и приказов, текст которых было уже невозможно прочитать, ну а тот, кто шел по набережной, видел такие же афиши на каждом третьем или четвертом каштане. Золотые буквы на синем фоне:
 
   CONCERT.
   Friday.Впятницу.В старом ангаре. После захода солнца.
 
   Даже притвор запущенной часовни ляйсской общины кающихся и тот был обклеен этими афишами. Морская синь с золотом. Краски были на удивление яркие, и едва бронемашина скрылась из виду, как уличная ребятня (да и не только ребятня) спешно кинулась их отклеивать и с обрывками бесценной добычи разбежалась по укромным местам... Но даже если при такой жажде красок и редкостной бумаги хоть один-единственный из здешних обитателей улучил минутку и, прочитав текст, поделился с кем-нибудь новостью, она безусловно мигом облетела бы всю округу, как и любое другое известие.
   Концерт! В пятницу в ангаре на старом моорском аэродроме после долгого перерыва наконец-то опять будет шумно и весело. Шумно и весело от песен некой группы , отправленной верховным командованием в гастрольное турне; группа давала концерты не только в казармах, но и в самых глухих деревушках оккупационных зон, чтобы, по замыслу мироносца Стелламура, возбуждать интерес молодого поколения побежденных и привлекать их на сторону победителей.
   Первый из таких концертов состоялся много лет назад, еще под присмотром майора Эллиота, и мало чем отличался от стелламуровских торжеств в каменоломне. Старый аэродром, расположенный над озером, в защищенной от ветров горной долине, проработал в годы войны очень недолго и впоследствии служил посадочной площадкой разве что воронам да перелетным птицам, а ангар тогда (как и теперь) был единственным неразрушенным помещением, которое могло вместить зрительскую публику из приозерья.
   По приказу Эллиота импровизированную сцену и пробитую минными осколками крышу затянули транспарантами, на которых красовались афоризмы Стелламура вроде Никогда не забудем и проч. А у ворот этого концертного зала, все еще пятнистого от камуфляжной краски, поставили громадную армейскую палатку, где сразу на нескольких экранах демонстрировались кадры кинохроники; неозвученные, склеенные в бесконечную ленту, они снова и снова показывали ровные линии бараков в каменоломне, снова и снова штабель трупов в белой кафельной комнате, печь крематория с открытой топкой, шеренгу узников на берегу озера, а на заднем плане всех воспоминаний, снова и снова, заснеженные, и прокаленные солнцем, и мокрые от дождя, и обледенелые стены моорского карьера... Тот, кто хотел попасть в ангар, к сцене, должен был волей-неволей пройти через эту мерцающую палатку.
   Однако с тех пор как Эллиот уехал, а армейские части были переброшены из приозерья на равнину, транспаранты в дни концертов уже не развешивали и кинопалатку не ставили, даже стелламуровские торжества пришли в упадок, превратились во все более малолюдные церемонии мелких общин кающихся, которые потому только и не рассыпались, что Армия хоть и была далеко, но тем не менее поддерживала артельную жизнь всех кающихся. Ни моорский секретарь, ни Собачий Король и никто иной из доверенных лиц оккупационной администрации не обладал ныне достаточной властью, чтобы, как бывало раньше, согнать чуть не поголовно всех жителей приозерья на «торжество» в гранитный карьер или в палатку, полную жутких кадров кинохроники.
   И в итоге от давней пышности поминальных и покаянных обрядов остались лишь эти концерты, которые в зависимости от усердия и прихоти уполномоченного офицера проходили один-два раза в год, а то и реже и не будили уже никаких воспоминаний о войне. И выступали на сцене ангара отнюдь не давние биг-бэнды , не оркестры в военной форме, под чью музыку, под трубы и кларнеты, люди могли, прошмыгнув сквозь ужасы кинопалатки, танцевать фокстрот . Теперешние музыканты танцевали сами!
   Точно одержимые, они скакали и метались среди извивов кабеля и пирамид акустических колонок, вырывая из своих инструментов звуки, достигавшие аж до ледников высокогорья: стаккато ударных, бравурные соло тенор-саксофона, завывающие глиссандо электрогитар... Усилители, подключенные к смонтированному на армейском грузовике дизель-генератору, превращали барабанную дробь в оглушительный гром, а целая батарея прожекторов, работавшая от того же генератора, заливала исполнителей белым, как известка, светом, какого больше нигде в приозерье не видывали. Громовые каскады песен обрушивались на детей Моора и после часами звучали у них в ушах, вызывая бурю неистового восторга.
   Моорский крикун Беринг с его тонким слухом был покорен этой музыкой после первого же концерта . Много времени спустя и задолго до выступления того или иного armyband он грезил об их голосах и выстукивал пальцами их ритмы на жестяных ведрах, на столах, даже во сне. А порой, стоя в шалой толпе возле сцены и упиваясь мощным звучанием, соскальзывал в глубь своего прошлого, в темноту кузницы, и вновь покачивался, парил в колыбели над куриными клетками, крикливый младенец, измученный чутким своим ухом и от звона и грохота внешнего мира спасавшийся бегством в собственный голос.
   В сокровенных глубинах большой музыки ему незачем было надсаживать легкие и глотку, перекрывая кошмарный шум окружающего мира, — там он находил тот необыкновенный, странно схожий с его первозданными криками и птичьими голосами звук, что облекал его словно панцирем ритмов и гармоний, дарил защиту. И хотя громкость исполнения временами грозила порвать барабанные перепонки и секунду-другую Беринг вообще ничего не слышал, даже в этой внезапной, звенящей тишине он чутьем угадывал таинственную близость другого мира, где всё иначе, не как на моорском побережье и в горах.
   Немногие английские слова, запомнившиеся ему на уроках в армейских палатках и в голом, неуютном классе, вокабулы , которые он узнавал в песнях какого-нибудь ансамбля, увлекали его по highways и stations в безбрежные грезы; для него и для таких, как он, здесь пели о freedom и broken hearts , о loneliness , и power of love , и love in vain ... И герои этих песен, где все было не просто лучше, но еще и в движении , а время не стояло и не текло вспять, как в Мооре. Там, далеко , были города, а не только руины; широкие, безупречные улицы, рельсы, бегущие к горизонту, океанские гавани и airports — а не только изрешеченный осколками ангар да заросшая чертополохом и бузиной насыпь, которая уже не одно десятилетие блистала отсутствием рельсов. Там каждый мог ходить и ездить куда угодно и когда угодно, не нуждаясь ни в пропуске, ни в армейских грузовиках, ни в повозках, и уж тем более путь к свободе для него лежал не через заминированные перевалы или дорожные шлагбаумы контрольных постов.
   Keep movin'! — воздевая руки, кричал в микрофон певец на одном из летних концертов, этакий «Спаситель» в слепящем свете прожекторов, высоко над восторженной толпой в темноте перед сценой, высоко над головами публики, заключенной в стенах Каменного Моря. Movin' along!
   Когда Беринг за рулем «Вороны», за рулем своего детища, впервые отдался горячке движения вперед и скорости, рожденная из песен, из рева этих ансамблей тоска показалась ему вдруг вполне утолимой: Keep movin'. Вперед — и поминай как звали! — хотя бы всего лишь по усеянной выбоинами щебеночной дороге, хотя бы всего лишь по аллее гигантских сосен до холма, откуда виден разве что Слепой берег.
   С тех пор как проигрыватель опять работал, Лили бывала в Собачьем доме чаще обычного. Являлась она всегда под вечер и вместе с иным меновым товаром порой привозила с равнины новые пластинки, но неизменно уходила еще дотемна и на ночь никогда не оставалась.