Страница:
— Значит, это ты из Моора.
Беринг закемарил. И не видел, что дверь отворилась, не слышал, как внезапно усилился шум дождя, не слышал приветственных возгласов, которыми ожидающие встретили вымокшего до нитки пришельца. Беринг был высоко-высоко, один-одинешенек в Каменном Море.
А сейчас перед ним стоял приземистый кругленький человек в наброшенном на плечи плаще, под которым виднелась форменная тужурка.
— Моррисон? — Беринг встал.
— Кто ж еще? — отозвался человек. Он еле-еле доставал Берингу до подбородка.
— Доктор Моррисон?
— Санитар Моррисон. Только эти вот слепцы и величают меня доком . Впрочем, они справедливо смекнули, что Моррисон выполняет работу доктора... Эй, Карти, — окликнул он через плечо, не сводя глаз с Беринга, — скажи-ка господину из Моора, кто лечит твои паршивые глаза и кто тебе гарантирует, что ты лучше прежнего разглядишь свою мисс Америку?
— Сэр, док Моррисон, сэр! — засмеялся человек с широкой повязкой на глазах.
— Моорская женщина нет-нет да и привезет с гор какой-нибудь сюрпризец, — сказал Моррисон, неотрывно глядя Берингу в глаза; тот не выдержал и даже потупился. — Ты прикинь, Карти, на сей раз она привезла к нам моорского парня, который якобы слепнет. Моорская женщина говорит, он, мол, решил, что слепнет.
Тот, кого Моррисон называл Карти, молчал. Среди пациентов послышались смешки.
Ошеломленный Беринг стоял как истукан перед человечком в форме и оказался не способен пошевелиться, даже когда санитар внезапно подошел к нему вплотную и быстрым, уверенным движением пальцев широко раскрыл ему глаза, словно проверял зрачки у потерявшего сознание или у мертвеца.
Дуновение воздуха, холодок высыхающих слез — Берингу стало почти больно, но не успел он собраться с духом и, защищаясь, вскинуть руку или хотя бы отвернуться, как Моррисон уже оставил его в покое.
— Моорская женщина правильно говорила? Ты решил ослепнуть?.. Тогда пошли со мной.
Естественность, с какой этот приземистый, кругленький солдат ощупывал его и притом во всеуслышанье толковал о сокровеннейших вещах, вогнала Беринга в краску. Он безмолвно стоял среди пациентов, а они смотрели на него всеми глазами, которые не прятались под бинтами и не заплыли. И все-таки даже в эти минуты крайнего замешательства он испытывал и странное облегчение: как будто от одного лишь присутствия этого маленького человечка не только его потаеннейшие страхи, но вообще любые тайны стали мелкими и безобидными; он бы не удивился и спроси его Моррисон о погребенном в скалах похитителе кур или о снах, мучивших его, когда он лежал в салонах виллы «Флора» между спящими собаками.
Этот санитар знал страх слепоты. Знал и моорские обстоятельства и о Лили говорил как о давней приятельнице... Но единственное, чем он интересовался со всей страстью — в этом Беринг убедился нынче утром в Большом лазарете, — был человеческий глаз.
— Чего ждешь? Пошли, — нетерпеливо сказал Моррисон и, взяв своего пациента за плечо, вышел вместе с ним в узкий коридорчик, где поблескивали мокрые следы.
Беринг не стряхнул руку санитара; точно растерянный ребенок, он позволил отвести себя по коридору в комнату, больше похожую на кладовку: среди множества стеклянных шкафчиков, демонстрационных таблиц, стеклянных, всевозможного размера, моделей глаз, среди книжных стеллажей и загадочных инструментов в ней едва нашлось место для стола и двух стульев.
— Садись.
На столе — это была лежащая на ящиках с книгами тяжелая стеклянная пластина — громоздились стопки журналов и пачки бумаг. Дождь громко стучал в единственное окно. Между горами бумаг виднелась разноцветная стеклянная модель человеческой головы; шары глазных яблок безмятежно покоились в стеклянных глазницах.
— Не мешало бы, — сказал Моррисон, щелкнув стеклянную голову по лбу, — чтоб все было прозрачным. Глаза-то иначе на что. Глаза! Понимаешь, это единственное в нашем организме, что позволяет сделать вывод о такой штуке, как сознание. Закрой глаза — и ты уже выглядишь трупом, и твой вид наводит лишь на мысли о мясе, бойне, развесном товаре... Сиди, сиди, мой мальчик. Посмотри-ка сюда, нет, не на карту, на таблицу, сюда ... что ты видишь? Говори вслух, что видишь.
Если в приемном покое и в коридоре Моррисон задавал вопросы и, не дожидаясь ответа, продолжал говорить, то теперь, среди этого беспорядочного скопища медицинских приборов, муляжей и книг, он стал внимательным слушателем, который кивком сопровождал каждое слово, прочитанное Берингом на таблице: строчка за строчкой санитар, кивая, провел своего пациента сквозь строй все более мелких значков до самого конца бессмысленного текста, служащего только для проверки остроты зрения.
Беринг читал. Сперва бойко, потом все медленнее. И меж тем как мельчающие буквы расплывались перед глазами или тонули в провалах его взгляда, он невольно перешел от чтения к рассказу, начал описывать затемненные зоны поля зрения, второй раз после отъезда из Моора открыл тайну своего дырявого мира.
Моррисон кивал. И похоже, ничему не удивлялся. Ему такие миры не в новинку. Что бы ни описывал Беринг — радужно-расплывчатый край и темную середину глазного изъяна или искривление параллельных линий на белом поле таблицы, — Моррисон кивал, иногда вставлял уточняющий вопрос или дополнял описание симптома, если Беринг запинался. Моррисон все знал.
Словно загипнотизированный уверенностью и решительностью, с какой этот маленький человечек взялся за его тайный недуг, Беринг исполнял все команды: уперся подбородком в металлическую подставку, прижал лоб к прохладному ободку. Смотрел в огненный фокус зеркальца. Потом в лучи щелевой лампы. Не двигался, только моргал, когда Моррисон пипеткой закапал ему в глаза анестетик, расширяющий зрачки и делающий роговицу нечувствительной к болезненному обследованию.
Моргающие веки омыли глаза наркотическим раствором и затянули радужку пеленой, сквозь которую Беринг различал уже одни только тени. Зрачки стали огромными, как у охотника ночью. Он чувствовал лишь нажим, но не иссушающий холод трехзеркальной линзы, когда санитар устремил взор в черные колодцы его глаз.
Глаза самого Моррисона прятались за шлифованными линзами офтальмоскопа, но открытый его рот был так близко, что Беринг чувствовал запах чужого дыхания.
— Фовеальный рефлекс ослаблен... метаморфопсия... сливающиеся отеки сетчатки... субретинальный экссудат... — Пока луч щелевой лампы скользил по глазному дну пациента, Моррисон начал в загадочном монологе бормотать названия симптомов и рефлексов, как бы составляя из этих слов мозаику недуга: — Точки просачивания в макулярной зоне... центральный очаг справа, парацентральные очаги слева... Микропсия... Ярко выраженная скотома...
Беринг не понимал ни слова. Он думал о кузнице. Ведь и он вот так же рассуждал сам с собой, проверяя узлы испорченного механизма. Как он устал. Сонным взглядом смотрел в огонь лампы: тень за слепым стеклом. Тень во льду. Наверное, и отец, когда зрение год от года слабело, тоже учился видеть мир таким отрешенным, таким неразборчивым и проклинал то, что видел: Прочти-ка эту треклятую листовку, я сам не разберу. Что написано на этой коробке, на этом плакате, я не вижу, черт побери. Читай вслух.
— Ретинопатия... Chorioretinitis centralis serosa... Теперь бормотание Моррисона смахивало на латинские литании из кузнечихина молитвенника.
— Эй, не спи. Ты что же, спишь с открытыми глазами? Вот ведь — спит с открытыми глазами. Ну-ка, засучи повыше рукав. Давай-давай.
Не меняя позы, наклонясь вперед, к подставке и трехзеркальной линзе, к свету, Беринг закатал рукав куртки, укол инъекционной иглы он едва почувствовал.
— Это просто краситель. Специальный краситель, — услыхал он голос Моррисона, ощущая, как что-то ледяное и жгучее растекается по жилам. — Контрастное вещество. По вене, через сердце и сонную артерию, оно попадет прямиком в твои глаза, и мне будет лучше видно дырки в нижних слоях твоей сетчатки. Безобидный фокус. Пожелтеешь на час-другой. Пожелтеешь, и все. Потом краситель растворится в системе кровообращения. Кровь опять отмоет тебя добела... Теперь положи голову на плечо; на плечо, слышишь?..
Беринг повиновался. Откинулся назад. Закрыл глаза. Дырки в сетчатке. Значит, все-таки дырки. Он чувствовал, как на лбу выступает пот.
Несколько минут слышалось только дыхание санитара да шум дождя. Потом Моррисон опять велел ему смотреть в линзы. На свет.
— Ну вот, — сказал он, и каждое слово Беринг ощутил как холодное дуновение на лбу. — Красные облачка. Отчетливые красные помутнения. Не двигайся. Сиди спокойно.
— Облачка? — сквозь зубы проговорил Беринг. Тяжесть головы, тяжесть мозга, глаз, скул прижимала подбородок к подставке и не давала разжать челюсти. — Какие облачка?
— Грибовидные. Грибовидные облачка, — сказал Моррисон. — Или медузы. Видел, как медуза парит в сумеречной морской пучине?
— Я никогда не был на море.
— Совершенно отчетливо. Прелесть какая. — В голосе Моррисона звучала радость первооткрывателя. — The smokestack phenomenon . Феномен дымовой трубы. Дымное облако... Никогда не был на море? Но японские кадры видел? Грибовидное облако Нагой? Медуза, облачный гриб. Сам выбирай, какое сравнение тебе нравится больше. Отеки твоей сетчатки, пятна в твоих глазах одинаково похожи на то и другое. Форма медузы или гриба — типичный признак.
— Признак чего? Что у меня с глазами? Какая это болезнь? — Беринг невольно выпрямился, а санитар уже не стал возвращать его в скрюченное положение, убрал линзы, встал и выключил лампу. Действие анестетика мало-помалу ослабевало, туманная пелена редела, но лицо Моррисона пока что виделось Берингу светлым овалом с темными пятнами рта и глаз.
— Хочешь знать, что у тебя за болезнь? — сказало расплывчатое лицо. — И спрашиваешь меня? А спрашивать-то надо себя, мой мальчик. На что глядит такой, как ты? Что нейдет у такого, как ты, из головы? Я видел подобные пятна в глазах у пехотинцев и снайперов, у людей, которые малость свихнулись в своих противотанковых рвах либо неделями лежали в засаде за вражескими позициями и перекрестье прицела мерещилось им уже и в бритвенном зеркальце, на собственной физиономии, понимаешь?
Страх, ненависть, железная бдительность — вот что проедает этим людям дырку в глазу, дырки в сетчатке, негерметичные участки, проницаемые точки , сквозь которые просачивается тканевая жидкость и, скапливаясь между оболочками глазного яблока, образует подвижные грибовидные облачка, дырки во взгляде, называй как хочешь, мутные пятна, постепенно сливающиеся и затемняющие обзор.
Но ты-то? Ты-то на что таращишься? Ты ведь не солдат-окопник и не снайпер-одиночка. А? У себя на верхотуре, в Мооре, вы же разве только свеклой да камнями пуляете. На свеклу, что ли, таращишься? Или врага держишь на прицеле рогатки? С невесты глаз не сводишь? Не сходи с ума. Короче, что бы там ни было, бросай ты это дело. Гляди куда-нибудь еще.
— А совсем темно может стать? Что происходит с такими людьми? — Беринг опустил рукав куртки и стер им пот со лба. — Они слепнут?
— Слепнут? Ну что ты. Никто из них не слепнет. Видят темные пятна, выползают из своих укрытий, из окопов и, напуганные темнотой, прибегают сюда. Ко мне. Как ты. А потом сидят там же, где ты сейчас. И смекают, что уцелели, что прежде всего, и пока что, и как-никак уцелели, понимаешь? Тогда они успокаиваются. И что происходит? Облака рассеиваются. Не сразу. Но со временем. В течение недель, иногда месяцев. Муть рассеивается, острота и четкость зрения возрастают, а в итоге на сетчатке остается не более чем два-три легоньких следа страха. Вот и всё. Я был тому свидетель. За три десятка лет лазаретной службы насмотрелся. И с тобой будет так же.
— А теперь? Что мне теперь делать?
— Ничего, — сказал Моррисон. — Ждать.
— Но пятна... Их стало больше.
— Их всегда становится больше. А потом они исчезают.
— А если нет?
— Тогда ты один такой на тысячу, — ответил Моррисон. — Тогда, значит, я ошибся, и ты исключение. И тогда станет темно. Навсегда. И до конца дней ты будешь видеть мир как сквозь зачерненное стекло. Но ты не исключение, мой мальчик. Ты тоже просто один из многих. С такими глазами, как твои, я еще ни разу не ошибался. Делай что хочешь. Клади на глаза цветки морозника или глотай по утрам горсть таблеток, бегай в полнолуние по кругу или выкопай яму и сто раз произнеси туда название своей болезни. Все, что тебе нужно, — это время. Ты должен только ждать...
— А название? Ну, чтоб в яму... Сто раз какое название?
— Гриб, или медуза. По-латыни или по-японски. Выбирай: Chorioretinitis centralis serosa, если у тебя хорошая память. А если у тебя и память дырявая, вспомни японского врача, по имени Китахара. Он описал эти симптомы задолго до твоего рождения. Выпей рюмочку за его здоровье, успокойся, а пятна свои называй просто Китахара , мой мальчик. Болезнь Китахары .
ГЛАВА 28
Беринг закемарил. И не видел, что дверь отворилась, не слышал, как внезапно усилился шум дождя, не слышал приветственных возгласов, которыми ожидающие встретили вымокшего до нитки пришельца. Беринг был высоко-высоко, один-одинешенек в Каменном Море.
А сейчас перед ним стоял приземистый кругленький человек в наброшенном на плечи плаще, под которым виднелась форменная тужурка.
— Моррисон? — Беринг встал.
— Кто ж еще? — отозвался человек. Он еле-еле доставал Берингу до подбородка.
— Доктор Моррисон?
— Санитар Моррисон. Только эти вот слепцы и величают меня доком . Впрочем, они справедливо смекнули, что Моррисон выполняет работу доктора... Эй, Карти, — окликнул он через плечо, не сводя глаз с Беринга, — скажи-ка господину из Моора, кто лечит твои паршивые глаза и кто тебе гарантирует, что ты лучше прежнего разглядишь свою мисс Америку?
— Сэр, док Моррисон, сэр! — засмеялся человек с широкой повязкой на глазах.
— Моорская женщина нет-нет да и привезет с гор какой-нибудь сюрпризец, — сказал Моррисон, неотрывно глядя Берингу в глаза; тот не выдержал и даже потупился. — Ты прикинь, Карти, на сей раз она привезла к нам моорского парня, который якобы слепнет. Моорская женщина говорит, он, мол, решил, что слепнет.
Тот, кого Моррисон называл Карти, молчал. Среди пациентов послышались смешки.
Ошеломленный Беринг стоял как истукан перед человечком в форме и оказался не способен пошевелиться, даже когда санитар внезапно подошел к нему вплотную и быстрым, уверенным движением пальцев широко раскрыл ему глаза, словно проверял зрачки у потерявшего сознание или у мертвеца.
Дуновение воздуха, холодок высыхающих слез — Берингу стало почти больно, но не успел он собраться с духом и, защищаясь, вскинуть руку или хотя бы отвернуться, как Моррисон уже оставил его в покое.
— Моорская женщина правильно говорила? Ты решил ослепнуть?.. Тогда пошли со мной.
Естественность, с какой этот приземистый, кругленький солдат ощупывал его и притом во всеуслышанье толковал о сокровеннейших вещах, вогнала Беринга в краску. Он безмолвно стоял среди пациентов, а они смотрели на него всеми глазами, которые не прятались под бинтами и не заплыли. И все-таки даже в эти минуты крайнего замешательства он испытывал и странное облегчение: как будто от одного лишь присутствия этого маленького человечка не только его потаеннейшие страхи, но вообще любые тайны стали мелкими и безобидными; он бы не удивился и спроси его Моррисон о погребенном в скалах похитителе кур или о снах, мучивших его, когда он лежал в салонах виллы «Флора» между спящими собаками.
Этот санитар знал страх слепоты. Знал и моорские обстоятельства и о Лили говорил как о давней приятельнице... Но единственное, чем он интересовался со всей страстью — в этом Беринг убедился нынче утром в Большом лазарете, — был человеческий глаз.
— Чего ждешь? Пошли, — нетерпеливо сказал Моррисон и, взяв своего пациента за плечо, вышел вместе с ним в узкий коридорчик, где поблескивали мокрые следы.
Беринг не стряхнул руку санитара; точно растерянный ребенок, он позволил отвести себя по коридору в комнату, больше похожую на кладовку: среди множества стеклянных шкафчиков, демонстрационных таблиц, стеклянных, всевозможного размера, моделей глаз, среди книжных стеллажей и загадочных инструментов в ней едва нашлось место для стола и двух стульев.
— Садись.
На столе — это была лежащая на ящиках с книгами тяжелая стеклянная пластина — громоздились стопки журналов и пачки бумаг. Дождь громко стучал в единственное окно. Между горами бумаг виднелась разноцветная стеклянная модель человеческой головы; шары глазных яблок безмятежно покоились в стеклянных глазницах.
— Не мешало бы, — сказал Моррисон, щелкнув стеклянную голову по лбу, — чтоб все было прозрачным. Глаза-то иначе на что. Глаза! Понимаешь, это единственное в нашем организме, что позволяет сделать вывод о такой штуке, как сознание. Закрой глаза — и ты уже выглядишь трупом, и твой вид наводит лишь на мысли о мясе, бойне, развесном товаре... Сиди, сиди, мой мальчик. Посмотри-ка сюда, нет, не на карту, на таблицу, сюда ... что ты видишь? Говори вслух, что видишь.
Если в приемном покое и в коридоре Моррисон задавал вопросы и, не дожидаясь ответа, продолжал говорить, то теперь, среди этого беспорядочного скопища медицинских приборов, муляжей и книг, он стал внимательным слушателем, который кивком сопровождал каждое слово, прочитанное Берингом на таблице: строчка за строчкой санитар, кивая, провел своего пациента сквозь строй все более мелких значков до самого конца бессмысленного текста, служащего только для проверки остроты зрения.
Беринг читал. Сперва бойко, потом все медленнее. И меж тем как мельчающие буквы расплывались перед глазами или тонули в провалах его взгляда, он невольно перешел от чтения к рассказу, начал описывать затемненные зоны поля зрения, второй раз после отъезда из Моора открыл тайну своего дырявого мира.
Моррисон кивал. И похоже, ничему не удивлялся. Ему такие миры не в новинку. Что бы ни описывал Беринг — радужно-расплывчатый край и темную середину глазного изъяна или искривление параллельных линий на белом поле таблицы, — Моррисон кивал, иногда вставлял уточняющий вопрос или дополнял описание симптома, если Беринг запинался. Моррисон все знал.
Словно загипнотизированный уверенностью и решительностью, с какой этот маленький человечек взялся за его тайный недуг, Беринг исполнял все команды: уперся подбородком в металлическую подставку, прижал лоб к прохладному ободку. Смотрел в огненный фокус зеркальца. Потом в лучи щелевой лампы. Не двигался, только моргал, когда Моррисон пипеткой закапал ему в глаза анестетик, расширяющий зрачки и делающий роговицу нечувствительной к болезненному обследованию.
Моргающие веки омыли глаза наркотическим раствором и затянули радужку пеленой, сквозь которую Беринг различал уже одни только тени. Зрачки стали огромными, как у охотника ночью. Он чувствовал лишь нажим, но не иссушающий холод трехзеркальной линзы, когда санитар устремил взор в черные колодцы его глаз.
Глаза самого Моррисона прятались за шлифованными линзами офтальмоскопа, но открытый его рот был так близко, что Беринг чувствовал запах чужого дыхания.
— Фовеальный рефлекс ослаблен... метаморфопсия... сливающиеся отеки сетчатки... субретинальный экссудат... — Пока луч щелевой лампы скользил по глазному дну пациента, Моррисон начал в загадочном монологе бормотать названия симптомов и рефлексов, как бы составляя из этих слов мозаику недуга: — Точки просачивания в макулярной зоне... центральный очаг справа, парацентральные очаги слева... Микропсия... Ярко выраженная скотома...
Беринг не понимал ни слова. Он думал о кузнице. Ведь и он вот так же рассуждал сам с собой, проверяя узлы испорченного механизма. Как он устал. Сонным взглядом смотрел в огонь лампы: тень за слепым стеклом. Тень во льду. Наверное, и отец, когда зрение год от года слабело, тоже учился видеть мир таким отрешенным, таким неразборчивым и проклинал то, что видел: Прочти-ка эту треклятую листовку, я сам не разберу. Что написано на этой коробке, на этом плакате, я не вижу, черт побери. Читай вслух.
— Ретинопатия... Chorioretinitis centralis serosa... Теперь бормотание Моррисона смахивало на латинские литании из кузнечихина молитвенника.
— Эй, не спи. Ты что же, спишь с открытыми глазами? Вот ведь — спит с открытыми глазами. Ну-ка, засучи повыше рукав. Давай-давай.
Не меняя позы, наклонясь вперед, к подставке и трехзеркальной линзе, к свету, Беринг закатал рукав куртки, укол инъекционной иглы он едва почувствовал.
— Это просто краситель. Специальный краситель, — услыхал он голос Моррисона, ощущая, как что-то ледяное и жгучее растекается по жилам. — Контрастное вещество. По вене, через сердце и сонную артерию, оно попадет прямиком в твои глаза, и мне будет лучше видно дырки в нижних слоях твоей сетчатки. Безобидный фокус. Пожелтеешь на час-другой. Пожелтеешь, и все. Потом краситель растворится в системе кровообращения. Кровь опять отмоет тебя добела... Теперь положи голову на плечо; на плечо, слышишь?..
Беринг повиновался. Откинулся назад. Закрыл глаза. Дырки в сетчатке. Значит, все-таки дырки. Он чувствовал, как на лбу выступает пот.
Несколько минут слышалось только дыхание санитара да шум дождя. Потом Моррисон опять велел ему смотреть в линзы. На свет.
— Ну вот, — сказал он, и каждое слово Беринг ощутил как холодное дуновение на лбу. — Красные облачка. Отчетливые красные помутнения. Не двигайся. Сиди спокойно.
— Облачка? — сквозь зубы проговорил Беринг. Тяжесть головы, тяжесть мозга, глаз, скул прижимала подбородок к подставке и не давала разжать челюсти. — Какие облачка?
— Грибовидные. Грибовидные облачка, — сказал Моррисон. — Или медузы. Видел, как медуза парит в сумеречной морской пучине?
— Я никогда не был на море.
— Совершенно отчетливо. Прелесть какая. — В голосе Моррисона звучала радость первооткрывателя. — The smokestack phenomenon . Феномен дымовой трубы. Дымное облако... Никогда не был на море? Но японские кадры видел? Грибовидное облако Нагой? Медуза, облачный гриб. Сам выбирай, какое сравнение тебе нравится больше. Отеки твоей сетчатки, пятна в твоих глазах одинаково похожи на то и другое. Форма медузы или гриба — типичный признак.
— Признак чего? Что у меня с глазами? Какая это болезнь? — Беринг невольно выпрямился, а санитар уже не стал возвращать его в скрюченное положение, убрал линзы, встал и выключил лампу. Действие анестетика мало-помалу ослабевало, туманная пелена редела, но лицо Моррисона пока что виделось Берингу светлым овалом с темными пятнами рта и глаз.
— Хочешь знать, что у тебя за болезнь? — сказало расплывчатое лицо. — И спрашиваешь меня? А спрашивать-то надо себя, мой мальчик. На что глядит такой, как ты? Что нейдет у такого, как ты, из головы? Я видел подобные пятна в глазах у пехотинцев и снайперов, у людей, которые малость свихнулись в своих противотанковых рвах либо неделями лежали в засаде за вражескими позициями и перекрестье прицела мерещилось им уже и в бритвенном зеркальце, на собственной физиономии, понимаешь?
Страх, ненависть, железная бдительность — вот что проедает этим людям дырку в глазу, дырки в сетчатке, негерметичные участки, проницаемые точки , сквозь которые просачивается тканевая жидкость и, скапливаясь между оболочками глазного яблока, образует подвижные грибовидные облачка, дырки во взгляде, называй как хочешь, мутные пятна, постепенно сливающиеся и затемняющие обзор.
Но ты-то? Ты-то на что таращишься? Ты ведь не солдат-окопник и не снайпер-одиночка. А? У себя на верхотуре, в Мооре, вы же разве только свеклой да камнями пуляете. На свеклу, что ли, таращишься? Или врага держишь на прицеле рогатки? С невесты глаз не сводишь? Не сходи с ума. Короче, что бы там ни было, бросай ты это дело. Гляди куда-нибудь еще.
— А совсем темно может стать? Что происходит с такими людьми? — Беринг опустил рукав куртки и стер им пот со лба. — Они слепнут?
— Слепнут? Ну что ты. Никто из них не слепнет. Видят темные пятна, выползают из своих укрытий, из окопов и, напуганные темнотой, прибегают сюда. Ко мне. Как ты. А потом сидят там же, где ты сейчас. И смекают, что уцелели, что прежде всего, и пока что, и как-никак уцелели, понимаешь? Тогда они успокаиваются. И что происходит? Облака рассеиваются. Не сразу. Но со временем. В течение недель, иногда месяцев. Муть рассеивается, острота и четкость зрения возрастают, а в итоге на сетчатке остается не более чем два-три легоньких следа страха. Вот и всё. Я был тому свидетель. За три десятка лет лазаретной службы насмотрелся. И с тобой будет так же.
— А теперь? Что мне теперь делать?
— Ничего, — сказал Моррисон. — Ждать.
— Но пятна... Их стало больше.
— Их всегда становится больше. А потом они исчезают.
— А если нет?
— Тогда ты один такой на тысячу, — ответил Моррисон. — Тогда, значит, я ошибся, и ты исключение. И тогда станет темно. Навсегда. И до конца дней ты будешь видеть мир как сквозь зачерненное стекло. Но ты не исключение, мой мальчик. Ты тоже просто один из многих. С такими глазами, как твои, я еще ни разу не ошибался. Делай что хочешь. Клади на глаза цветки морозника или глотай по утрам горсть таблеток, бегай в полнолуние по кругу или выкопай яму и сто раз произнеси туда название своей болезни. Все, что тебе нужно, — это время. Ты должен только ждать...
— А название? Ну, чтоб в яму... Сто раз какое название?
— Гриб, или медуза. По-латыни или по-японски. Выбирай: Chorioretinitis centralis serosa, если у тебя хорошая память. А если у тебя и память дырявая, вспомни японского врача, по имени Китахара. Он описал эти симптомы задолго до твоего рождения. Выпей рюмочку за его здоровье, успокойся, а пятна свои называй просто Китахара , мой мальчик. Болезнь Китахары .
ГЛАВА 28
Птица в огне
Беринг мчался под дождем. Несся, как вихрь, по дороге, мимо бараков Большого лазарета, мимо пустых каталок и инвалидных колясок, забытых на улице в потоках ливня, и нет-нет да и подпрыгивал на бегу, будто хотел взлететь или дотянуться до ветки, что качается над головой, до плода. Но там, куда тянулись его руки, не было ни веток, ни плодов, только темное, шумящее небо.
Беринг мчался, и с каждым шагом, с каждым ударом пульса сердце качало по жилам окрашенную кровь, загоняло крохотные цветные частички в глаза, еще не вполне отошедшие от моррисоновского наркотика. Желтокожий, весь, до кончиков пальцев, выкрашенный контрастным веществом, мчался он по дороге и видел ее перед собой, как никогда, расплывчато и неясно, а все ж таки не мог удержаться от смеха. Его разбирал смех. Он был счастлив.
Болезнь Китахары. От этой японской болезни он не ослепнет. Не ослепнет! Док Моррисон обещал. Дыры в его мире исчезнут. Надо только ждать. Запастись терпением. И облака, затемняющие поле зрения, посветлеют и исчезнут, словно высушенные искусственным солнцем Нагой. Время. Ему нужно только время. Помутнение взгляда преходяще, как этот утренний ливень, чьи водопады промочили его до самой желтой кожи. Все посветлеет. Могут пройти недели. В худшем случае месяцы. Но он не исключение. Он — один из многих. Док Моррисон обещал.
Беринг мчался. Только когда одышка заставила его мало-помалу замедлить бег и остановиться, он понял, что бежал не в ту сторону. Он хотел выбраться из лазарета. В Бранд. На волю. Но из потоков дождя перед ним возникли не ворота, а метровой высоты указатель, где стояла всего одна цифра — 4. Четвертый блок. Будущее Моора. Ошалев от счастья, он ошибся направлением. Выскочил из барака для слепых и побежал по той дороге, по которой шел вчера с отцом и которая предстояла всем моорским; камнеломы, солевары, углежоги и свекловоды приозерья — все они, думая, что дорога ведет их на волю, к богатствам равнины, попадут в четвертый блок Большого лазарета.
А эта вот черная, зловещая глыба под дождем — не иначе как барак, где в начале длинного ряда железных коек лежит под армейскими одеялами его отец? Накануне вечером в темноте этой палаты было прохладно, прохладнее, чем снаружи, под ночным небом, и темнота пахла мастикой, инсектицидом и дезинфекцией. Нет, неохота ему опять идти в эту палату. И сейчас, и вообще. Вояка находится под опекой Армии. А Беринг — на пути к свободе. Все еще тяжело дыша, он уже хотел повернуть и опять вдруг невольно рассмеялся: вслепую — и не в ту сторону.
Медленно поворачивая обратно, он краем глаза словно бы заметил движение в одном из окон барака, тень за пеленой дождя. За испещренным путаными струйками стеклом стоял старик. Вояка. Отец. Закутавшись в одеяла, стоял у окна. И поднял руку. Помахал. В руке у него был платок или какой-то светлый лоскут, и он размахивал им, медленно выписывал широкие дуги, словно стоял у корабельных поручней и махал удаляющейся, тонущей земле.
Но нет. Никто там не стоял. Просто на сквозняке парусила штора, рваное жалюзи. Беринг смахнул с ресниц капли дождя. Окно было темным и пустым. Он отвернулся. И опять побежал. Но больше не подпрыгивал и не тянулся к незримым веткам и плодам — только мчался, бежал прочь.
— Ты можешь лететь!
Лили не поздоровалась и не спросила ни о минувшей ночи, ни о доке Моррисоне. Первое, что она крикнула, когда Беринг, подчинившись знаку незнакомого солдата за раздвижным окошком, вошел в проходную у ворот лазарета, было:
— Ты можешь лететь!
Лили сидела одна среди солдат. Она украсила себя нитками речного жемчуга и перьями, как на праздник. Караулка была набита битком. Но говоруна из Ляйса не видно. От густого запаха мокрой одежды, сигаретного дыма, шнапса и кофе у Беринга перехватило дыхание. Десяток с лишним солдат сидели и стояли вокруг письменного стола, на котором вчера вечером сержант штемпелевал пропуска. Но теперь документы промокшего штатского никого не интересовали. Тот, кто жестом велел Берингу подойти, опять увлеченно разглядывал крупный, с кулак, кристалл и даже головы не поднял, когда Беринг остановился перед ним. Солдат просто выполнил просьбу Лили. Это Лили приказала ему подойти. Лили позвала его.
На столе был разбросан меновой товар: до блеска отполированный штык, погоны, поясные пряжки, серебряный орел в пикирующем полете, ордена — находки с полей давних сражений, извлеченные из верхних слоев земли, но среди них и жучок в капле янтаря, необработанные изумруды, дымчатый кварц, перламутр, ископаемые из Каменного Моря. Здесь шла торговля. Снаружи, у въездного шлагбаума, заржала лошадь. Лилины вьючные животные с фуражными торбами стояли под дождем. Без вьюков.
— У тебя есть полчаса, — сказала Лили. — Через полчаса стартует вертолет, курсом на Моор. Гости из Армии к твоему Королю. Армия возьмет тебя с собой. Можешь лететь или ступай в Собачий дом пешком, один. У меня тут дела, еще на несколько дней, да и не нужен ты мне на обратном пути... Он, видите ли, любитель пострелять, — показав на Беринга, неожиданно сообщила она своему ближайшему соседу, какому-то белобрысому типу. — Лупит по всему, что двигается.
Лили что же, под хмельком? От пинка какого-то солдата пустая бутылка покатилась по полу и со звоном ударилась о приклад стоявшей у стены автоматической винтовки.
— Он стреляет? — переспросил белобрысый; на куртке у него виднелись черные капитанские шевроны. — Чем же это?
— Камнями, — ответила Лили, без улыбки глядя в глаза Берингу. — У них с Королем там целый берег — сплошные камни.
Беринг выдержал Лилин взгляд. Остатки моррисоновского наркотика, все еще туманившие обзор, защитили его от этого взгляда.
— Ну так как? — сказала она. — По воздуху или пешком? Капитан доставит тебя в Моор.
Полет?
Нет, это был не полет.
Часу не прошло, они были уже высоко над Брандским аэродромом , высоко над первыми складками Каменного Моря, но чувствовал Беринг вовсе не упоение первым в жизни полетом, а разочарование: ну подняли его ввысь, ну сидит он в темной коробке, продырявленной иллюминаторами, смердящей нефтью и потом, содрогающейся от надрывного грохота бешено крутящегося ротора, — все это имело касательство к обычной механике с ее ограниченными возможностями, с ее инерцией и оглушительным шумом, но не к настоящему полету, не к волшебству полета птицы, который создавал один-единственный звук — свистящий шорох неба в маховых перьях.
Зажатый среди солдат в камуфляже, Беринг сидел в бронированном армейском вертолете и думал о птицах моорских камышников — о ласточках-береговушках, которые с распахнутым клювом так стремительно прорезали по вечерам столбы мошкары, что глаз был не в силах уследить за их полетом.
Полет. В другой день и в других обстоятельствах он бы, наверно, пришел в восторг уже от одного зрелища мокрой от дождя, поблескивающей шеренги боевых самолетов на Брандском аэродроме — истребителей-бомбардировщиков, у которых обтекатели были разрисованы звериными глазами и оскаленными клыками. А перед одним из ангаров — пожалуй, раза в три больше крытой простреленным гофрированным железом развалюхи в моорской Самолетной долине — он видел целое звено вертолетов, спокойную стаю темных боевых машин; лопастями несущих винтов, стволами бортовых пушек, костылями и стабилизаторами они здорово смахивали на исполинских насекомых. Обитатели приозерья видели такие, только когда во время карательной экспедиции или маневров отряд этих мрачных чудовищ на малой высоте проходил над камышами.
Но что такое Брандский аэропорт, что такое все эти движки, радиомаяки и летательные аппараты рядом с обещанием дока Моррисона, что пятна в беринговском поле зрения опять исчезнут и по крайней мере в глубинных слоях его сетчатки все опять будет как раньше, до первой сумрачной тени!
В иллюминаторах темнела синева. Будто бешено вращающиеся лопасти винта вспороли дождевые тучи — иллюминаторы стали вдруг темно-синими. И ослепительный солнечный свет хлынул в кабину, в которой Беринг не летел, но был в плену.
Он приготовился услышать приказ, запрет, когда, пошатываясь, встал, перешагнул в вихревой тряске через винтовочные приклады и солдатские башмаки, прижался лбом к стеклу бокового иллюминатора и устремил взгляд в глубину. Но ни один из трех с лишним десятков посланных в Моор солдат не обратил на него внимания. Ни один не говорил. Не пытался перекричать рев мотора. Не запрещал ему смотреть в глубину.
Голые, озаренные солнцем, известково-белые, скользили внизу скалистые дебри и плоскогорья Каменного Моря, шумным потоком катились глубоко внизу обратно, в Бранд, который был уже далеко позади, за облачными грядами. Из стекла... будь пол в вертолете из стекла, таким прозрачным, каким доку Моррисону виделся в мечтах весь мир, тогда, быть может, разочарованный желтокожий пассажир обнаружил бы в этой исполинской панораме что-то от вольного полета. А так он лишь оставил на стекле жирный след своей кожи, едва приметные замутнения, и неотрывно смотрел вниз на безлесную каменную пустыню.
Порой ему чудилось, будто он узнаёт кары, скальные обрывы и снежные поля: там внизу, у подножия этого утеса, у подножия этого обрыва, там внизу, по этому склону, он шагал и ехал с Лили и отцом, вчера, тогда, в другом, давно минувшем времени.
Но теперь!.. Ему показалось, что он падает. Они падают! Он искал опоры, схватился за пустоту. Солдат, сидевший за его спиной, что-то крикнул. Он не понял ни слова. Косая черта горизонта прорезала иллюминатор, опрокинулась, стала вертикалью. Беринг почувствовал, как собственный инертный вес стремится оторвать его от этого зрелища. Он до крови расшиб руку об острый металлический выступ и в последнюю минуту нашел-таки надежную опору. Окоем опять лег горизонтально. Падение было всего лишь пилотажной фигурой, петлей спуска на низкую высоту. Тень вертолета мчалась по изломам скал — и вдруг все солдаты кинулись к боковым иллюминаторам.
Там внизу, по краю вытянутого фирнового поля, бежали в укрытие семь не то восемь человек, прятались за валунами, в панике заползали в каменные расселины и ямы, лишь бы удрать от боевой машины, которая летела от солнца прямо на них.
В секторе обстрела осталась только корова, пятнистая, коричневая с белым, слишком большая и тяжелая — такая быстро не удерет. В не меньшей панике, чем ее погонщики, она, волоча за собой веревку, грузными скачками спешила к снежному полю и, едва ступив на него, тотчас провалилась по самую шею. Рев ее утонул во взметнувшихся под вертолетом фонтанах ледяных кристаллов.
Солдаты смеялись — над паникой незадачливых ковбоев там внизу, над застрявшей в снегу коровой... а кое-кто, пожалуй, смеялся и от облегчения, потому что капитан не дал приказа атаковать.
Смеясь, они вновь упали в синеву: пилот изменил курс. У Армии есть дела поважнее, всякие там жалкие похитители скота ее не интересуют.
А потом, вот только что далекий и мерцающий, как мираж, навстречу им с гор словно бы хлынул водный поток, фьорд, обрамленный каменными кручами и камышником. Озеро. Вот только что они еще были глубоко в Каменном Море, а теперь мчатся высоко над зелеными волнами, и впереди разбегаются беспорядочные, блескучие следы воздушных вихрей, и уже поворачивается перед глазами Слепой берег, террасы каменоломни... С высоты все виделось легким и блестящим: ветшающая Великая надпись, будто вырезанная из шелковой бумаги, ржавые рычаги транспортеров подле вскрышных отвалов, потом набережная, развалины «Бельвю» — все возникало под ними и исчезало... водолечебница, каштановая аллея, «Гранд-отель», белые стены в по-осеннему ясном свете. Светлый и легкий, как пушинка, сияющий, как древле обетованная земля, бежал моорский берег навстречу вернувшемуся домой Телохранителю. И внезапно бездна явила ему одну-единственную картину, которая говорила, что он опоздал.
Над пароходной пристанью расползался смолисто-черный дымный гриб, а посреди этого дыма в языках пламени лежала «Ворона», лежал символ Собачьего Короля, искусное детище Беринга, угодившее в аварию, открытый капот — как разинутый клюв. Там внизу, в кольце зевак, бессильных помощников или поджигателей, так близко к воде и все же в негасимом костре, горел единственный лимузин, разъезжавший по моорским ухабам в годы Ораниенбургского мира, горел, как может гореть только заправленная горючим маслом, щеголяющая пластиком, белой резиной и летучими, легковоспламеняющимися красками машина.
Беринг мчался, и с каждым шагом, с каждым ударом пульса сердце качало по жилам окрашенную кровь, загоняло крохотные цветные частички в глаза, еще не вполне отошедшие от моррисоновского наркотика. Желтокожий, весь, до кончиков пальцев, выкрашенный контрастным веществом, мчался он по дороге и видел ее перед собой, как никогда, расплывчато и неясно, а все ж таки не мог удержаться от смеха. Его разбирал смех. Он был счастлив.
Болезнь Китахары. От этой японской болезни он не ослепнет. Не ослепнет! Док Моррисон обещал. Дыры в его мире исчезнут. Надо только ждать. Запастись терпением. И облака, затемняющие поле зрения, посветлеют и исчезнут, словно высушенные искусственным солнцем Нагой. Время. Ему нужно только время. Помутнение взгляда преходяще, как этот утренний ливень, чьи водопады промочили его до самой желтой кожи. Все посветлеет. Могут пройти недели. В худшем случае месяцы. Но он не исключение. Он — один из многих. Док Моррисон обещал.
Беринг мчался. Только когда одышка заставила его мало-помалу замедлить бег и остановиться, он понял, что бежал не в ту сторону. Он хотел выбраться из лазарета. В Бранд. На волю. Но из потоков дождя перед ним возникли не ворота, а метровой высоты указатель, где стояла всего одна цифра — 4. Четвертый блок. Будущее Моора. Ошалев от счастья, он ошибся направлением. Выскочил из барака для слепых и побежал по той дороге, по которой шел вчера с отцом и которая предстояла всем моорским; камнеломы, солевары, углежоги и свекловоды приозерья — все они, думая, что дорога ведет их на волю, к богатствам равнины, попадут в четвертый блок Большого лазарета.
А эта вот черная, зловещая глыба под дождем — не иначе как барак, где в начале длинного ряда железных коек лежит под армейскими одеялами его отец? Накануне вечером в темноте этой палаты было прохладно, прохладнее, чем снаружи, под ночным небом, и темнота пахла мастикой, инсектицидом и дезинфекцией. Нет, неохота ему опять идти в эту палату. И сейчас, и вообще. Вояка находится под опекой Армии. А Беринг — на пути к свободе. Все еще тяжело дыша, он уже хотел повернуть и опять вдруг невольно рассмеялся: вслепую — и не в ту сторону.
Медленно поворачивая обратно, он краем глаза словно бы заметил движение в одном из окон барака, тень за пеленой дождя. За испещренным путаными струйками стеклом стоял старик. Вояка. Отец. Закутавшись в одеяла, стоял у окна. И поднял руку. Помахал. В руке у него был платок или какой-то светлый лоскут, и он размахивал им, медленно выписывал широкие дуги, словно стоял у корабельных поручней и махал удаляющейся, тонущей земле.
Но нет. Никто там не стоял. Просто на сквозняке парусила штора, рваное жалюзи. Беринг смахнул с ресниц капли дождя. Окно было темным и пустым. Он отвернулся. И опять побежал. Но больше не подпрыгивал и не тянулся к незримым веткам и плодам — только мчался, бежал прочь.
— Ты можешь лететь!
Лили не поздоровалась и не спросила ни о минувшей ночи, ни о доке Моррисоне. Первое, что она крикнула, когда Беринг, подчинившись знаку незнакомого солдата за раздвижным окошком, вошел в проходную у ворот лазарета, было:
— Ты можешь лететь!
Лили сидела одна среди солдат. Она украсила себя нитками речного жемчуга и перьями, как на праздник. Караулка была набита битком. Но говоруна из Ляйса не видно. От густого запаха мокрой одежды, сигаретного дыма, шнапса и кофе у Беринга перехватило дыхание. Десяток с лишним солдат сидели и стояли вокруг письменного стола, на котором вчера вечером сержант штемпелевал пропуска. Но теперь документы промокшего штатского никого не интересовали. Тот, кто жестом велел Берингу подойти, опять увлеченно разглядывал крупный, с кулак, кристалл и даже головы не поднял, когда Беринг остановился перед ним. Солдат просто выполнил просьбу Лили. Это Лили приказала ему подойти. Лили позвала его.
На столе был разбросан меновой товар: до блеска отполированный штык, погоны, поясные пряжки, серебряный орел в пикирующем полете, ордена — находки с полей давних сражений, извлеченные из верхних слоев земли, но среди них и жучок в капле янтаря, необработанные изумруды, дымчатый кварц, перламутр, ископаемые из Каменного Моря. Здесь шла торговля. Снаружи, у въездного шлагбаума, заржала лошадь. Лилины вьючные животные с фуражными торбами стояли под дождем. Без вьюков.
— У тебя есть полчаса, — сказала Лили. — Через полчаса стартует вертолет, курсом на Моор. Гости из Армии к твоему Королю. Армия возьмет тебя с собой. Можешь лететь или ступай в Собачий дом пешком, один. У меня тут дела, еще на несколько дней, да и не нужен ты мне на обратном пути... Он, видите ли, любитель пострелять, — показав на Беринга, неожиданно сообщила она своему ближайшему соседу, какому-то белобрысому типу. — Лупит по всему, что двигается.
Лили что же, под хмельком? От пинка какого-то солдата пустая бутылка покатилась по полу и со звоном ударилась о приклад стоявшей у стены автоматической винтовки.
— Он стреляет? — переспросил белобрысый; на куртке у него виднелись черные капитанские шевроны. — Чем же это?
— Камнями, — ответила Лили, без улыбки глядя в глаза Берингу. — У них с Королем там целый берег — сплошные камни.
Беринг выдержал Лилин взгляд. Остатки моррисоновского наркотика, все еще туманившие обзор, защитили его от этого взгляда.
— Ну так как? — сказала она. — По воздуху или пешком? Капитан доставит тебя в Моор.
Полет?
Нет, это был не полет.
Часу не прошло, они были уже высоко над Брандским аэродромом , высоко над первыми складками Каменного Моря, но чувствовал Беринг вовсе не упоение первым в жизни полетом, а разочарование: ну подняли его ввысь, ну сидит он в темной коробке, продырявленной иллюминаторами, смердящей нефтью и потом, содрогающейся от надрывного грохота бешено крутящегося ротора, — все это имело касательство к обычной механике с ее ограниченными возможностями, с ее инерцией и оглушительным шумом, но не к настоящему полету, не к волшебству полета птицы, который создавал один-единственный звук — свистящий шорох неба в маховых перьях.
Зажатый среди солдат в камуфляже, Беринг сидел в бронированном армейском вертолете и думал о птицах моорских камышников — о ласточках-береговушках, которые с распахнутым клювом так стремительно прорезали по вечерам столбы мошкары, что глаз был не в силах уследить за их полетом.
Полет. В другой день и в других обстоятельствах он бы, наверно, пришел в восторг уже от одного зрелища мокрой от дождя, поблескивающей шеренги боевых самолетов на Брандском аэродроме — истребителей-бомбардировщиков, у которых обтекатели были разрисованы звериными глазами и оскаленными клыками. А перед одним из ангаров — пожалуй, раза в три больше крытой простреленным гофрированным железом развалюхи в моорской Самолетной долине — он видел целое звено вертолетов, спокойную стаю темных боевых машин; лопастями несущих винтов, стволами бортовых пушек, костылями и стабилизаторами они здорово смахивали на исполинских насекомых. Обитатели приозерья видели такие, только когда во время карательной экспедиции или маневров отряд этих мрачных чудовищ на малой высоте проходил над камышами.
Но что такое Брандский аэропорт, что такое все эти движки, радиомаяки и летательные аппараты рядом с обещанием дока Моррисона, что пятна в беринговском поле зрения опять исчезнут и по крайней мере в глубинных слоях его сетчатки все опять будет как раньше, до первой сумрачной тени!
В иллюминаторах темнела синева. Будто бешено вращающиеся лопасти винта вспороли дождевые тучи — иллюминаторы стали вдруг темно-синими. И ослепительный солнечный свет хлынул в кабину, в которой Беринг не летел, но был в плену.
Он приготовился услышать приказ, запрет, когда, пошатываясь, встал, перешагнул в вихревой тряске через винтовочные приклады и солдатские башмаки, прижался лбом к стеклу бокового иллюминатора и устремил взгляд в глубину. Но ни один из трех с лишним десятков посланных в Моор солдат не обратил на него внимания. Ни один не говорил. Не пытался перекричать рев мотора. Не запрещал ему смотреть в глубину.
Голые, озаренные солнцем, известково-белые, скользили внизу скалистые дебри и плоскогорья Каменного Моря, шумным потоком катились глубоко внизу обратно, в Бранд, который был уже далеко позади, за облачными грядами. Из стекла... будь пол в вертолете из стекла, таким прозрачным, каким доку Моррисону виделся в мечтах весь мир, тогда, быть может, разочарованный желтокожий пассажир обнаружил бы в этой исполинской панораме что-то от вольного полета. А так он лишь оставил на стекле жирный след своей кожи, едва приметные замутнения, и неотрывно смотрел вниз на безлесную каменную пустыню.
Порой ему чудилось, будто он узнаёт кары, скальные обрывы и снежные поля: там внизу, у подножия этого утеса, у подножия этого обрыва, там внизу, по этому склону, он шагал и ехал с Лили и отцом, вчера, тогда, в другом, давно минувшем времени.
Но теперь!.. Ему показалось, что он падает. Они падают! Он искал опоры, схватился за пустоту. Солдат, сидевший за его спиной, что-то крикнул. Он не понял ни слова. Косая черта горизонта прорезала иллюминатор, опрокинулась, стала вертикалью. Беринг почувствовал, как собственный инертный вес стремится оторвать его от этого зрелища. Он до крови расшиб руку об острый металлический выступ и в последнюю минуту нашел-таки надежную опору. Окоем опять лег горизонтально. Падение было всего лишь пилотажной фигурой, петлей спуска на низкую высоту. Тень вертолета мчалась по изломам скал — и вдруг все солдаты кинулись к боковым иллюминаторам.
Там внизу, по краю вытянутого фирнового поля, бежали в укрытие семь не то восемь человек, прятались за валунами, в панике заползали в каменные расселины и ямы, лишь бы удрать от боевой машины, которая летела от солнца прямо на них.
В секторе обстрела осталась только корова, пятнистая, коричневая с белым, слишком большая и тяжелая — такая быстро не удерет. В не меньшей панике, чем ее погонщики, она, волоча за собой веревку, грузными скачками спешила к снежному полю и, едва ступив на него, тотчас провалилась по самую шею. Рев ее утонул во взметнувшихся под вертолетом фонтанах ледяных кристаллов.
Солдаты смеялись — над паникой незадачливых ковбоев там внизу, над застрявшей в снегу коровой... а кое-кто, пожалуй, смеялся и от облегчения, потому что капитан не дал приказа атаковать.
Смеясь, они вновь упали в синеву: пилот изменил курс. У Армии есть дела поважнее, всякие там жалкие похитители скота ее не интересуют.
А потом, вот только что далекий и мерцающий, как мираж, навстречу им с гор словно бы хлынул водный поток, фьорд, обрамленный каменными кручами и камышником. Озеро. Вот только что они еще были глубоко в Каменном Море, а теперь мчатся высоко над зелеными волнами, и впереди разбегаются беспорядочные, блескучие следы воздушных вихрей, и уже поворачивается перед глазами Слепой берег, террасы каменоломни... С высоты все виделось легким и блестящим: ветшающая Великая надпись, будто вырезанная из шелковой бумаги, ржавые рычаги транспортеров подле вскрышных отвалов, потом набережная, развалины «Бельвю» — все возникало под ними и исчезало... водолечебница, каштановая аллея, «Гранд-отель», белые стены в по-осеннему ясном свете. Светлый и легкий, как пушинка, сияющий, как древле обетованная земля, бежал моорский берег навстречу вернувшемуся домой Телохранителю. И внезапно бездна явила ему одну-единственную картину, которая говорила, что он опоздал.
Над пароходной пристанью расползался смолисто-черный дымный гриб, а посреди этого дыма в языках пламени лежала «Ворона», лежал символ Собачьего Короля, искусное детище Беринга, угодившее в аварию, открытый капот — как разинутый клюв. Там внизу, в кольце зевак, бессильных помощников или поджигателей, так близко к воде и все же в негасимом костре, горел единственный лимузин, разъезжавший по моорским ухабам в годы Ораниенбургского мира, горел, как может гореть только заправленная горючим маслом, щеголяющая пластиком, белой резиной и летучими, легковоспламеняющимися красками машина.