странный мир открылся передо мной! Я кончил книгу с ощущением, что упустил
в жизни что-то очень важное. Однажды я попробовал писать, я изведал
радость творчества, дал волю своему неразвитому воображению, но жизнь
заглушила мои порывы и мечты. Теперь они вспыхнули снова, мне хотелось
читать, читать, читать, увидеть то, чего я не видел, понять то, чего не
понимал. И неважно, поверю я автору или нет, важно, что я узнаю что-то
новое, по-другому взгляну на мир.
Когда рассвело, я, вялый и сонный, съел свои консервы и пошел на
работу. Но настроение, вызванное книгой, не исчезло, оно окрасило в свои
тона все, что я видел, слышал, делал. Мне казалось, что я понимаю белых. Я
прочел книгу, в которой рассказывалось, как они живут и что думают, и
этого оказалось достаточно, чтобы я на все стал смотреть глазами ее
автора. Я ощущал смутную вину. А вдруг я, начитавшись книг, стану вести
себя так, что это не понравится белым?
Я писал почерком Фолка одну записку за другой и без конца ходил в
библиотеку. Чтение стало моей страстью. Первым серьезным романом, который
я прочел, оказалась "Главная улица" Синклера Льюиса. Благодаря ей я понял,
что мой хозяин, мистер Джералд, не просто человек, а определенный тип
американца. Глядя, как он идет по мастерской с клюшками для гольфа в
сумке, я улыбался. Я всегда ощущал, что между мной и хозяином - громадное
расстояние, но сейчас я приблизился к нему, хотя многое нас все еще
разделяет. Я чувствовал, что понимаю его, мне открылось, как убога и
ограниченна его жизнь. И все это произошло потому, что я прочел роман о
никогда не существовавшем человеке по имени Джордж Ф.Бэббит.
В романах меня интересовал не столько сюжет, сколько отношение автора к
тому, о чем он пишет. Книга всегда целиком поглощала меня, я не пытался ее
критически осмыслить: довольно было и того, что я узнавал что-то новое. А
для меня все было новым. Чтение стало как наркотик, как вино, я уже не мог
без него обходиться. Романы создавали настроение, в котором я теперь жил.
Но меня по-прежнему преследовало чувство вины; мне казалось, что белые
вокруг меня заметили, что я изменился, что теперь я отношусь к ним иначе.
Если я брал с собой на работу книгу, я непременно заворачивал ее в
газету - эта привычка сохранилась у меня на долгие годы, хотя я потом жил
в других городах и совсем другой жизнью. Но кто-нибудь из белых в мое
отсутствие разворачивал газету, и тогда меня начинали допрашивать:
- Парень, зачем ты читаешь эти книги?
- Сам не знаю, сэр.
- Ты ведь не ерунду какую-нибудь читаешь, парень.
- Надо же как-то убить время, сэр.
- Смотри, свернешь себе мозги набекрень.
Я читал "Дженни Герхардт" и "Сестру Керри" Драйзера, и в душе больно
отзывались страдания моей матери; я был подавлен. Я стал молчалив и упорно
всматривался в окружающее. Что я почерпнул из романов? Вряд ли я мог бы
это объяснить, но мне казалось, что я прикоснулся к настоящей жизни.
Реализм, натурализм современной литературы были мне особенно близки, вся
моя жизнь подготовила меня к их восприятию. Я читал и не мог начитаться.
Захваченный новыми мыслями, я принес домой стопку бумаги и сел писать,
но ничего не получалось или получалось безжизненно и мертво. Так я
обнаружил, что одного желания писать недостаточно, и отказался от своих
попыток. Но я все время думал, как это писателям так удается узнать людей,
чтобы писать о них. Смогу ли я когда-нибудь изучить жизнь и людей? Куда
мне - с моим чудовищным невежеством, в моем униженном, бесправном
положении! Я понял теперь, что значит быть негром. Я привык терпеть голод.
Я научился жить, окруженный ненавистью. Но смириться с тем, что мне не
дано изведать каких-то чувств, что меня никогда не коснется дыхание
настоящей жизни, я не мог. Эта мука терзала меня сильнее, чем муки голода.
Чтение приносило мне не только радость, но и отчаяние, оно помогало
понять, на что я способен и чего лишен. Снова вернулось напряжение, но
теперь оно было острое, болезненное, непереносимое. Я уже не просто
чувствовал, что окружающий мир враждебен мне и смертельно опасен, я это
знал. Я без конца задавал себе вопрос, как мне спасти себя, и но находил
ответа. Мне казалось, что я окружен непроницаемой стеной, приговорен
навеки.
С мистером Фолком, который отдал мне свой абонемент, я не говорил о
книгах - мне пришлось бы говорить о себе, а это было слишком тяжело. Я
улыбался, изо всех сил стараясь сохранять свою прежнюю маску простодушного
весельчака. Но кое-кто из белых заметил мою задумчивость.
- Эй, парень, проснись! - сказал однажды мистер Один.
- Да, сэр! - только и нашелся что ответить я.
- У тебя такой вид, будто ты что-то украл, - заметил он.
Я засмеялся, как и ждал мистер Олин, но про себя подумал: надо быть
осторожней, следить за каждым своим шагом, чтобы не выдать того нового
знания, что росло во мне. - Если я уеду на Север, смогу ли я начать там
новую жизнь? Но как можно начать новую жизнь, когда в тебе есть лишь
неясные, неоформленные порывы? Мне хотелось писать книги, а я даже не знал
английского языка. Я купил учебники грамматики, но они показались мне
скучными. Романы, по-моему, гораздо лучше учили языку, чем учебники. Я
читал жадно, оставляя писателя тотчас же, как мне становились понятны его
взгляды. Даже ночью мне снились книги, снилось, что я читаю.
Миссис Мосс, у которой я по-прежнему снимал комнату, как-то в
воскресенье спросила меня:
- Что это ты все читаешь, сынок?
- Да ничего особенного, романы.
- Зачем они тебе?
- Просто так, от скуки.
- Что ж, надо думать, голова на плечах у тебя есть, - сказала она таким
тоном, будто сильно в этом сомневалась.
Никто из моих знакомых негров не читал книг, которые мне нравились.
Интересно, есть ли вообще негры, которые о них думают? Я знал, что среди
негров есть врачи, адвокаты, журналисты, но ни одного из них мне не
приходилось видеть.
Читая негритянские газеты, я никогда не находил на их страницах даже
отголоска тех мыслей, что занимали меня. Порой я чувствовал себя обманутым
и даже на несколько дней забывал о чтении. Но жажда возвращалась, и я
снова набрасывался на книги, - книги, открывавшие передо мной новые
просторы мыслей и чувств, и я в очередной раз составлял записку
библиотекарше от имени мистера Фолка. И снова я читал и удивлялся, как
может только читать и удивляться наивный, необразованный парень. Я нес
тайную, преступную ношу, тяжесть которой ощущал постоянно.
Зимой приехали мать с братом, и мы стали налаживать хозяйство, покупали
в рассрочку мебель, нас обманывали, и мы это знали, но ничего не могли
поделать. Я начал есть горячую пищу и, к своему удивлению, обнаружил, что
регулярное питание помогало мне читать быстрее. Наверное, я переболел
разными болезнями, даже не подозревая, что был болен. Брат устроился на
работу, и мы принялись откладывать деньги, чтобы уехать на Север. Мы
обсуждали время отъезда, намечая то одну дату, то другую. Никому из белых
в мастерской я ни словом не обмолвился о своих планах; я знал, что, как
только о них узнают, ко мне станут относиться иначе. Они поймут, что я
недоволен своей жизнью, а так как эта жизнь целиком зависела от них, я не
мог бросить им вызов.
Теперь я точно знал, что меня ждет на Юге.
Можно объявить белым войну, объединившись с другими неграми, как это
сделал мой дед. Но мне было ясно, что победить таким путем невозможно:
белых так много, а негров лишь горстка. В отличие от нас белые обладают
силой. Открытый бунт черных заведомо обречен. Если я начну бороться
открыто, я наверняка погибну, а мне не хотелось умирать. Я постоянно
слышал, что линчевали то одного негра, то другого.
Покориться и жить как безропотный раб я не мог. Жизнь научила меня
доверять только самому себе. Можно было жениться на дочери миссис Мосс и
взять в приданое ее дом. Но ведь это тоже была бы рабская жизнь, я убил бы
что-то в своей душе и возненавидел бы себя, как белые ненавидят тех, кто
им подчинился. Не мог я и стать добровольным шутом вроде Шорти. Лучше
смерть, чем такая жизнь.
Можно было дать выход моему смятению, начав распри с Шорти и
Гаррисоном. Мне не раз приходилось видеть, как негры переносят ненависть,
которую они испытывают к самим себе, на других негров и устраивают с ними
бесконечные распри. Но для этого нужно быть черствым, холодным, а я не был
черствым и знал, что никогда таким не стану.
Конечно, можно было забыть все, что прочел, выбросить белых из головы,
не думать о них вовсе, ухаживать за девушками, нить, чтобы заглушить свою
тоску. Но так поступил мой отец, а я не мог пойти по его стопам. Я не
хотел, чтобы другие совершали надо мной насилие, как же я мог сам над
собой надругаться?
Я не тешил себя мечтой получить образование и выбиться. Не только
потому, что по своей натуре я был лишен тщеславия, - просто это было выше
моих сил. В мире существовали преуспевающие негры, но этот мир был мне
почти так же чужд, как мир белых.
Что же мне оставалось? Жизнь наполняла меня до краев, и порой мне
казалось, что я вот-вот оступлюсь, разолью ее, и она навеки исчезнет.
Чтение увеличило расстояние между мной и миром, в котором я жил, стараясь
выжить, и с каждым днем это расстояние все увеличивалось. Мои дни и ночи
превратились в мучительный нескончаемый кошмар. Надолго ли мне хватит сил
терпеть?



    14



В Мемфис приехала тетя Мэгги из Арканзаса, и мой план уехать на Север
неожиданно получил реальную основу. Ее муж, наш "дядя", сбежал от нее
однажды ночью, и теперь она пыталась найти средства к существованию. Мы с
мамой, тетушкой Мэгги и братом подолгу совещались, обсуждая, сколько стоит
в Чикаго жилье и удастся ли устроиться там на работу. Но все наши
разговоры кончались неутешительно. Поехать сразу четверым было невозможно,
нам бы не хватило денег.
И все-таки надежда на лучшее победила здравый смысл. Мы пришли к
выводу, что, если мы будем ждать, пока не выполним все намеченное, мы не
уедем никогда - ведь никогда нам не набрать столько денег, сколько
требуется, чтобы все было как надо. Рискнем! Мы с тетей Мэгги поедем
первые, хоть на дворе - зима, и подыщем жилье для нас и мамы с братом.
Зачем ждать еще неделю или месяц? Ехать - так ехать сейчас.
Встала еще одна проблема: как мне уйти с работы без лишних разговоров и
скандала. Что сказать хозяину? Надо представить дело так, будто я тут ни
при чем - дескать, тетушка берет мою парализованную мать и меня с собой в
Чикаго. Пусть он думает, что за меня решили другие, тогда мой поступок не
вызовет у него неприязни ко мне. Я знал, что белые южане приходят в
ярость, когда негры уезжают туда, где к ним относятся иначе.
Все произошло, как я задумал. За два дня до отъезда - раньше я не
рискнул, боясь вызвать возмущение белых, - я пришел к хозяину и сказал,
что уезжаю. Он откинулся на спинку вращающегося кресла и посмотрел на меня
таким долгим и внимательным взглядом, каким еще никогда меня не
удостаивал.
- В Чикаго? - тихо повторил он.
- Да, сэр.
- Не понравится тебе там, парень.
- Но я же не могу оставить мать, сэр, - ответил я.
Белые бросили работу и стали слушать. Я почувствовал себя увереннее,
тверже.
- Там холодно, - сказал хозяин.
- Да, сэр, говорят, - ответил я равнодушно.
Он понял, что ему меня не поймать, и отвел глаза, неловко засмеявшись,
чтобы скрыть неудовольствие и неприязнь.
- Смотри, парень, не свались там в озеро, - сказал он шутливо.
- Ну что вы, сэр, - ответил я тоже с улыбкой, будто и вправду боялся
ненароком упасть в озеро Мичиган.
Он снова пристально и серьезно посмотрел на меня. Я опустил глаза.
- Думаешь, тебе там лучше будет?
- Не знаю, сэр.
- Здесь ведь вроде дела у тебя шли неплохо, - сказал он.
- Конечно, сэр. Если бы не мать, я бы остался здесь и с работы не
уходил, - лгал я как можно искренней.
- Так оставайся. А ей будешь посылать деньги, - предложил он.
Он подловил-таки меня. Остаться я не мог: сказан белым, что уезжаю на
Север, я уже не в силах был бы скрывать, как отношусь к ним.
- Я не хочу расставаться с матерью, - сказал я.
- Ты не хочешь расставаться с матерью, - повторил он. - Ну что ж,
Ричард, нам было приятно работать с тобой.
- И мне было приятно здесь работать, - соврал я.
Наступила тишина, я неловко потоптался на месте и пошел к двери. Было
по-прежнему тихо, белые лица со странным выражением смотрели на меня. Я
поднимался по лестнице, чувствуя себя преступником. Скоро весть о моем
отъезде разнеслась по всей мастерской, белые стали подходить ко мне,
расспрашивать, и выражение у них было совсем не такое, как раньше.
- Значит, на Север едешь?
- Да, сэр. Моя семья туда переезжает.
- Вашему брату там не больно-то сладко живется.
- Постараюсь привыкнуть, сэр.
- Не верь ты всем этим россказням про Север.
- Я и не верю, сэр.
- Все равно вернешься сюда, к своим друзьям.
- Может быть, сэр, не знаю.
- Ну и как ты собираешься там себя вести?
- Так же, как здесь, сэр.
- Будешь разговаривать с белыми девушками?
- Что вы, сэр, боже упаси. Буду вести себя так же, как здесь.
- Не будешь. Изменишься. Черномазые меняются, когда попадают на Север.
Я хотел сказать, что затем и еду, чтобы измениться, но промолчал.
- Я останусь каким был, - заверил я, желая убедить их, что у меня нет
ни малейшего воображения. Я говорил и чувствовал, что мой сон сбывается.
Мне не хотелось лгать, но что делать - я лгал, чтобы скрыть свои истинные
чувства. Надо мной стоял белый цензор, и, подобно тому как сны охраняют
покой спящего, так в эти минуты меня охраняла ложь.
- Слушай, парень, по-моему, ты от этих проклятых книжонок свихнулся.
- Что вы, сэр, нет.
Я последний раз сходил на почту, снял и положил на место сумку, вымыл
руки и надел кепку. Быстрым взглядом окинул цех; большинство работали
допоздна. Двое-трое оторвались от работы и посмотрели на меня.
Мистер Фолк, которому я уже отдал его библиотечный абонемент,
заговорщически мне улыбнулся. Я пошел к лифту, и Шорти спустил меня вниз.
- Везет тебе, негодяю, - сказал он с горечью.
- Почему?
- Накопил деньжат - и деру.
- Сейчас только трудности и начнутся.
- Таких трудностей, как здесь, не будет, - отрезал он.
- Будем надеяться. Но жизнь всегда что-нибудь выкинет, - сказал я.
- Иногда я прямо зверею, всех бы поубивал! - Он в остервенении сплюнул.
- Ты тоже можешь уехать, - сказал я.
- Никуда я с этого проклятого Юга не уеду! - крикнул он. - Вечно
твержу, что уеду, да нет... Ленив я. Спать люблю. Здесь и помру. А может,
они меня прикончат.
Я вышел на улицу, все еще ожидая, что кто-то окликнет меня, вернет и
скажет, что все это сон, что я никуда не уезжаю. Это был мир, взрастивший
меня. Это был ужас, от которого я бежал.


На следующий день, когда я уже был далеко - в поезде, мчавшем меня на
Север, - я все равно не мог бы объяснить, что именно понуждает меня
отринуть мир, в котором я вырос. Я бежал без оглядки, без сожаления. Юг,
который я знал, был безобразен и жесток, но за его яростью и злобой,
ненавистью и проклятьями, за всеми нашими несчастьями и горем я разглядел
другую жизнь, более достойную и светлую.
Когда я убежал из приюта, я не думал о том, куда бегу, лишь бы убежать;
так и сейчас главным для меня было уехать. Кто знает, что меня ждет, но
это неважно. Прочь, скорее прочь, здесь я больше жить не могу.
Но почему у меня всегда было это ощущение? Откуда у меня это сознание
своих возможностей? Как в непроглядной тьме Юга смог я различить свет
свободы? Почему я повиновался своим смутным порывам? Почему мои чувства
оказались столь остры, что я решил доверить им свою жизнь? Конечно, веру в
себя дал мне не мир черных и белых - единственный ведомый мне мир. Люди, с
которыми я сталкивался, отдавали приказы и требовали подчинения. Что же
влекло меня? Как осмелился я поставить собственные чувства выше того
грубого, безжалостного окружения, которое пыталось завладеть мной?
Я выжил лишь благодаря книгам: они спасли меня, как спасает больного
переливание крови. Когда мир, в котором я жил, отталкивал меня и не давал
пищи моей душе, я обращался к книгам; поэтому вера в книги выросла не
столько из признания их истинной ценности, сколько из отчаяния.
Жизнь как бы заключила меня в царство духовного отрицания; не по своей
воле я выбрал протест. Произрастая духовно на тощей, бесплодной почве Юга,
я всем своим существом чувствовал, что только жизнь должна влиять на мои
поступки и решения; жизнь научила меня действовать, меняться,
приспосабливаться.
В общем, мечта о Севере была своего рода защитной реакцией, вызванной
убеждением, что, если я не уеду, я обязательно пропаду - либо стану
жертвой насилия, либо сам его совершу. Мечта моя была бесформенна и не
основана ни на чем определенном, так как я жил на Юге и вокруг меня не
было вех, которые помогли бы мне не сбиться с пути. Тычки и удары сделали
меня слишком уязвимым, слишком нервным и переменчивым; мой отъезд был
скорее бегством от внешних и внутренних опасностей, чем попыткой добиться
цели.
Случайное знакомство с художественной литературой и критикой вызвало во
мне проблески надежды. Конечно, мне не довелось встретиться с людьми,
написавшими эти книги, а мир, в котором они жили, был от меня далек, как
луна. Но преодолеть укоренившееся недоверие помогало мне то, что Драйзер,
Мастерс, Менкен, Андерсон, Льюис, любя Америку, разоблачали скудость
американской жизни. Эти писатели верили, что Америку можно изменить, и она
станет ближе тем, кто в ней живет.
Эти романы, рассказы и эссе, трагические или героические, согревали
меня невидимым светом; уезжая, я стремился к этому неуловимому свету,
боясь потерять его и разрушить надежду, которая была моим единственным
оправданием.
Белый Юг похвалялся, что знает, чем дышат "черномазые", а я был именно
"черномазый", и меня он совершенно не знал, не представлял себе, что я
думаю, что чувствую. Белый Юг определил мне мое "место" в жизни - я
никогда не знал своего "места", вернее, чутьем отвергал то "место",
которое отвел мне Юг. Я никогда не мог смириться с тем, что я в чем-то
хуже других. А то, что говорили белые южане, не могло поколебать моего
убеждения, что я - человек. Правда, я лгал. Я воровал. Я пытался сдержать
бурлящий гнев. Я дрался. Вероятно, по чистой случайности меня не убили...
Но как еще мог я на Юге выразить себя, свое естество, свое я? Мне
оставалось лишь отрицание, бунт, агрессия.
Не только белые южане не знали, что я собой представляю, - я сам, живя
на Юге, не имел возможности понять себя.
Гнет, под которым я жил на Юге, не позволял мне быть тем, чем я мог бы
стать. Я был таким, как требовало окружение, семья, а эти требования
диктовались белыми, стоявшими над нами; следовательно, белые распоряжались
моей личностью. Не имея права быть самим собой, я постепенно узнал, что Юг
может признать лишь какую-то часть человека, увидеть лишь осколок его
личности, а главное - сокровенные глубины души и сердца - он отбрасывает в
слепом неведении и ненависти.
Я покидал Юг, готовый кинуться в неведомое, встретить другую жизнь,
которая, возможно, вызовет во мне иной отклик. И если мне случится узнать
получше ту, другую жизнь, тогда, быть может, постепенно, не сразу, я
пойму, что я такое и чем я могу стать. Я покидал Юг не затем, чтобы его
забыть, но чтобы в один прекрасный день понять его, постичь, что же он
сделал со мной, со всеми своими детьми. Я уезжал в надежде, что
оцепенение, в котором я вынужден был жить, чтобы не погибнуть, пройдет, и
я смогу почувствовать боль - через много лет и много миль, - боль,
причиненную мне жизнью на Юге.
Но в глубине души я знал, что никогда по-настоящему не смогу расстаться
с Югом, ибо он сформировал мою душу, его дух пропитал мое сознание, всего
меня, хоть я и был черный. И теперь, уезжая, я увозил с собой частичку
Юга, чтобы пересадить ее на чужеродную почву - сможет ли она там вырасти
под холодными дождями и северным ветром, сможет ли отозваться на теплоту
солнца и, кто знает, зацвести?.. И если чудо свершится, я буду знать, что
там, на Юге, в мире насилия и отчаяния, еще теплится надежда, что даже в
темноте южной ночи может забрезжить свет. Я буду знать, что Юг тоже
способен преодолеть страх, ненависть и трусость, проклятие вины и крови,
бремя тоски и вынужденной жестокости.
Весь израненный, уезжал я на Север, пристально вглядываясь в
окружающее, исполненный неясных надежд на то, что можно жить достойно, не
угнетая других, можно без стыда и страха идти навстречу людям, что, уж
коль скоро тебе посчастливилось жить на земле, можно обрести искупление за
те тяготы и страдания, что выпали на твою долю.