Страница:
- Мы еще с тобой встретимся! - крикнул мальчишка.
- Катись ты, - ответил я.
В классе ребята начали меня расспрашивать - я заслужил их интерес.
Когда занятия кончились, я приготовился продолжать драку, но парня нигде
не было видно.
По пути домой я нашел на улице дешевый перстень и сразу сообразил, на
что он может пригодиться. Перстень был с красным камнем, державшимся в
тонких острых лапках; я их слегка разогнул, камень вынул, надел перстень
лапками вперед и начал боксировать, как на тренировке. Ну, сунься он
теперь ко мне, узнает, как со мной драться - всю рожу раскровеню.
Но мне так и не пришлось пустить перстень в ход. Я продемонстрировал в
школе свое новое оружие, и весть о нем сразу же облетела всех мальчишек. Я
снова вызвал своего противника на бой, но он отказался. В драках уже не
было необходимости. Ребята приняли меня в свою компанию.
Не успел я завоевать право на школьный двор, как приключилась новая
беда. Однажды вечером, перед сном, я сидел в гостиной и делал уроки. Дядя
Кларк, плотник по профессии, делал за своим столом наброски домов. Тетя
Джоди штопала. Зазвонил звонок, и Джоди открыла дверь соседу, которому
принадлежал наш дом и который раньше жил в наших комнатах. Фамилия его
была Берден, он был высокий, сутулый, с довольно светлой кожей, и когда
ему сказали, кто я, я встал, и он пожал мне руку.
- Здравствуй, сынок, - сказал мне мистер Берден, - я рад, что в этом
доме появился еще один мальчик.
- А где же другой? - живо откликнулся я.
- Здесь жил мой сын, - сказал мистер Берден и покачал головой. - Но
теперь его нет.
- Сколько ему лет? - спросил я.
- Он был почти твой ровесник, - сказал мистер Берден печально.
- А куда он уехал? - глупо спросил я.
- Он умер, - сказал мистер Берден.
- Ой!
Какого же дурака я свалял! Наступило долгое молчание. Берден с грустью
смотрел на меня.
- Ты спишь там? - спросил он, показывая на мою комнату.
- Да, сэр.
- И мой сын тоже спал там.
- Там? - переспросил я.
- Да, в этой самой комнате.
- И на этой самой кровати? - спросил я.
- Да, это была его кровать. Когда я узнал, что ты приедешь, я отдал ее
дяде Кларку, для тебя, - объяснил он.
Я видел, что дядя Кларк делает отчаянные знаки мистеру Бердену, но
поздно! Перед моими глазами поплыли привидения. Вообще-то я в них не
верил, но меня учили, что бог существует, и я нехотя это признал, а раз
есть бог, то уж, конечно, должны быть и привидения. Я сразу же
почувствовал, что никогда не смогу больше спать в комнате, где умер сын
мистера Бердена. Умом я понимал, что покойный не сделает мне ничего
плохого, но для меня он словно бы ожил, и казалось, мне уже от него не
избавиться. Когда мистер Берден ушел, я робко сказал дяде Кларку:
- Я боюсь в той комнате спать.
- Почему? Потому что там умер его сын?
- Да, сэр.
- Господи, сынок, тебе-то чего бояться?
- Я все равно боюсь.
- Все мы когда-нибудь умрем. Зачем бояться раньше времени?
Что мне было ему ответить?
- Ты хочешь, чтобы люди боялись тебя, когда ты умрешь?
На это я тоже не нашел что ответить.
- Ерунда все это, - продолжал дядя.
- Но я боюсь, - сказал я.
- Это пройдет.
- Может, я буду спать где-нибудь еще?
- Больше негде.
- А этот диван, давайте я буду спать на нем.
- Разрешите мне, пожалуйста, спать на этом диване, - насмешливо
поправила меня тетя Джоди.
- Разрешите мне, пожалуйста, спать на этом диване, - повторил я за ней.
- Нет, не разрешу, - отрезала она.
Я побрел к себе и стал ощупью искать кровать; мне казалось, что на ней
лежит труп того мальчика. Я дрожал. Наконец я лег и укрылся с головой
одеялом. Ночь я не спал, и наутро глаза у меня были красные, опухшие.
- Ты что, плохо спал? - спросил дядя Кларк.
- Я не могу спать в той комнате.
- Но ведь раньше-то спал, пока не узнал про того парнишку? - спросила
тетя Джоди.
- Да, мэм.
- Почему же сейчас не можешь?
- Потому что боюсь.
- Не дури, ты уже не маленький, - сказала она.
Ночью повторилось то же самое: я не сомкнул глаз от страха. Когда дядя
с тетей ушли к себе, я прокрался в гостиную и заснул на диване,
свернувшись калачиком, без одеяла. Утром я проснулся от того, что дядя
тряс меня за плечо.
- Почему ты здесь? - спросил он.
- Я боюсь там спать, - сказал я.
- Нет, будешь спать в своей комнате, - сказал дядя. - Надо побороть
страх.
Я провел еще одну ночь без сна в комнате покойного - своей я ее больше
не считал, - трясясь от страха и обливаясь холодным потом. Малейший скрип
где-нибудь - и сердце у меня останавливалось. Днем в школе я ничего не
соображал. Вернулся домой и провел еще одну длинную ночь без сна, а на
следующий день заснул на уроке. Учитель спросил меня, в чем дело, но я
ничего не мог ему объяснить. Не в силах избавиться от страха, я начал
тосковать по дому. Еще несколько бессонных ночей - и я оказался на грани
нервного расстройства.
В воскресенье я не хотел идти в церковь. Дядя Кларк и тетя Джоди были
поражены. Они не понимали, что, отказываясь идти в церковь, я на самом
деле молил их разрешить мне спать в какой-нибудь другой комнате. Я остался
дома один и весь день просидел на крыльце, не осмелился даже зайти в кухню
поесть. Пить ходил на задний двор, где была колонка. Я дошел до полного
отчаяния и вечером снова стал уговаривать дядю.
- Ну пожалуйста, разрешите мне спать на диване в гостиной, - умолял я.
- Тебе надо избавиться от этого страха, - сказал Дядя.
Тогда я решился попросить, чтобы меня отправили домой. Дядя Кларк
потратил на меня столько денег, привез сюда, купил мне одежду и учебники,
хотел мне помочь, я знаю, но все равно!
- Дядя Кларк, отправьте меня обратно в Джексон.
Он сидел, склонившись над маленьким столиком, но, услышав мои слова,
выпрямился и удивленно посмотрел на меня.
- Тебе у нас плохо?
- Да, сэр, - признался я, думая, что вот сейчас меня поразит гром.
- Ты правда хочешь домой?
- Да, сэр.
- Дома тебе будет хуже, - сказал он. - Им и так не хватает денег, что
вы будете есть?
- Я хочу быть там, где мама, - сказал я, надеясь убедить его.
- Наверно, это ты из-за комнаты?
- Да, сэр.
- Что ж, мы хотели как лучше, - вздохнул дядя. - Видно, не сумели. Если
ты хочешь домой, езжай.
- Когда? - радостно спросил я.
- Когда начнутся каникулы.
- Нет, я хочу сейчас! - закричал я.
- Но ты же сорвешь свои занятия, - сказал дядя.
- Ну и что, пускай!
- Потом ох как будешь жалеть. Ты ни одного года толком не проучился.
- Я хочу домой, - сказал я.
- Давно?
- Давно, сэр.
- Сегодня же напишу бабушке, - сказал он, в изумлении глядя на меня.
Каждый день я спрашивал, пришел ли ответ от бабушки. Из-за бессонницы я
проводил дни словно в горячечном безумном сне, мне было не до школы.
Оценки мои становились все хуже, я перестал заниматься. Жил в страшном
напряжении, считая минуты, оставшиеся до отъезда.
Как-то вечером, помогая тете Джоди по дому, я пошел к колонке принести
ведро воды. Я был точно во сне, так устал, замучился, ноги еле меня
держали. Я повесил ведро на кран и принялся качать воду, ведро
соскользнуло, и мне залило и брюки, и носки, и башмаки.
- Сволочь проклятая, вшивое, сукино, ублюдочное ведро, - выругался я
яростным шепотом.
- Ричард! - раздался изумленный крик тети Джоди где-то в темноте за
моей спиной.
Я обернулся. На ступеньках заднего крыльца стояла тетя. Она двинулась
ко мне.
- Что ты сказал, повтори!
- Ничего, - пробормотал я, виновато глядя себе под ноги.
- Повтори, что ты сказал! - требовала она.
Я не отвечал. Наклонился и поднял ведро. Она выхватила его у меня.
- Повтори, я тебе говорю!
Я стоял, понурив голову, и думал, действительно она хочет, чтобы я
повторил свои ругательства, или просто стращает меня.
- Я сейчас все расскажу дяде, - сказала она наконец.
В эту минуту я ее возненавидел. Я считал, что, опустив голову и глядя в
землю, я показал ей, что раскаиваюсь и прошу прощения, но она мою мольбу
отвергла.
- Ну и рассказывайте, мне все равно, - сказал я.
Она подала мне ведро, я наполнил его водой и отнес в дом. Она шла за
мной по пятам.
- Ричард, какой ты дурной, испорченный мальчик, - сказала она.
- Ну и пускай, мне все равно, - повторил я.
Я прошел мимо нее и сел на крыльцо. Я не хотел, чтобы она слышала, как
я ругался, но раз уж так случилось и она меня не простила, будь что будет.
Я уеду домой. Но где мой дом? Убегу от них, и все.
Дядя Кларк позвал меня в гостиную.
- Джоди говорит, ты нехорошо ругался.
- Да, сэр.
- Ты сознаешься?
- Да, сэр.
- Зачем ты ругался?
- Не знаю.
- Я тебя выпорю. Снимай рубашку.
Не говоря ни слова, я обнажил спину, и он отхлестал меня ремнем. Я
стиснул зубы и не проронил ни звука.
- Будешь еще ругаться?
- Я хочу домой.
- Надевай рубашку.
Я повиновался.
- Я хочу домой, - снова повторил я.
- Твой дом здесь.
- Я хочу в Джексон.
- У тебя нет дома в Джексоне.
- Я хочу к маме.
- Хорошо. - Он смягчился. - Я отправлю тебя домой в субботу. - Он
смотрел на меня с недоумением. - Где ты научился так ругаться?
Я смотрел да него и ничего не отвечал; в моей памяти замелькали одна за
другой жалкие лачуги, в которых я жил, и от этого я чувствовал себя еще
более чужим в этом доме. Как мог я объяснить ему, что ругаться я умел
прежде, чем научился читать? Как мог я сказать ему, что в шесть лет я уже
был пьяницей?
Когда утром в субботу он повел меня на вокзал, меня мучила вина, я не
мог посмотреть ему в глаза. Он дал мне билет, и я поспешно поднялся в
вагон. Поезд тронулся, я неловко помахал ему в окно на прощанье. Вот уже
его больше не видно, и тут меня охватила слабость. Из глаз полились слезы.
Я прислонился к спинке сиденья, закрыл глаза и проспал всю дорогу до
Джексона.
Я обрадовался, увидев мать. Ей стало гораздо лучше, хотя она еще не
поднималась с постели. Доктор советовал сделать вторую операцию, может,
после нее она совсем поправится. Но я волновался - зачем еще одна
операция? Я уже пережил столько несбывшихся надежд, что хотел оградить от
разочарования мать. Все мои чувства подавлял теперь страх, и я их никому
не открывал. Я уже начал понимать, что чувствую совсем не так, как другие,
и старался никого не пускать себе в душу.
В школе я учиться не стал. Я играл один на заднем дворе, кидал
резиновый мяч о забор, рисовал старым ножом в мягкой глине, читал книги,
которые удавалось найти в доме. Я мечтал скорее вырасти и стать на ноги.
Из Картерса приехал дядя Эдвард и повез мать на операцию в Кларксдейл;
в последнюю минуту я настоял, чтобы взяли и меня. Я быстро оделся, и мы
отправились на вокзал. Всю дорогу я сидел мрачный, боясь поднять глаза на
мать, мне хотелось вернуться и хотелось ехать с ними. Но вот и Кларксдейл,
мы сели в такси и поехали к доктору. Мать держалась мужественно,
улыбалась, шутила, но я знал, что она, как и я, боится операции. В
приемной у доктора я вдруг с необыкновенной остротой осознал, что мать
никогда больше не поправится. Наконец вышел доктор в белом халате,
поздоровался со мной за руку, пригласил мать в кабинет. Дядя Эдвард ушел
хлопотать насчет палаты и сиделки. Во мне что-то сломалось. Я ждал, ждал и
ждал. Прошло несколько часов. Наконец в дверях появился доктор.
- Ну, как мама?
- Прекрасно, - сказал он.
- Она поправится?
- Это будет ясно через несколько дней.
- Можно мне сейчас ее повидать?
- Нет, сейчас нельзя.
Вернулся дядя Эдвард, с ним пришли два санитара с носилками. Внизу их
ждала машина "скорой помощи". Они вошли в кабинет и вынесли маму, она
лежала с закрытыми глазами, вся закутанная в белое. Я хотел броситься к
носилкам, поцеловать ее, но словно прирос к месту.
- Почему они уносят маму? - спросил я дядю Эдварда.
- Ничего не поделаешь, для цветных в больнице нет коек, - объяснил он.
Я смотрел, как санитары с носилками спускаются по лестнице, потом стоял
на тротуаре и смотрел, как ставят носилки в машину. Машина уехала. Я знал,
что мать ушла из моей жизни, я чувствовал это.
Мы с дядей остановились в меблированных комнатах; каждое утро он ходил
справляться о здоровье матери и каждый раз возвращался мрачный,
молчаливый. Наконец он сказал, что забирает мать домой.
- Скажи мне правду, ей не лучше? - спросил я.
- Она очень плоха, - сказал он.
Мы уехали из Кларксдейла; мать везли на носилках в багажном вагоне,
около нее сидел дядя Эдвард. Дома она много дней лежала, глядя перед собой
отсутствующими глазами, и стонала. Приходили врачи, смотрели ее и, ничего
не сказав, уходили. Бабушка совсем потеряла покой. Дядя Эдвард съездил
домой, снова вернулся и стал приводить все новых врачей. Они сказали, что
в мозгу у мамы образовался тромб и что ее снова разбил паралич.
Как-то вечером мама подозвала меня к своей постели и сказала, что не
может больше терпеть такую боль, скорей бы уж ей умереть. Я взял ее за
руку, просил успокоиться. В тот вечер жалость к матери умерла во мне, я
словно окаменел. Я ухаживал за ней, знал, что она страдает. Она десять лет
не вставала с постели, понемногу ей стало лучше, хотя полностью она так и
не поправилась, и время от времени нарушения мозгового кровообращения
повторялись. Все деньги, что были в семье, ушли на маму; теперь их
неоткуда было взять. Все постепенно свыклись с болезнью матери, смирились
как с чем-то неизбежным.
Страдания матери превратились в моем сознании в некий символ - символ
бедности, невежества, беспомощности, неутолимого голода, беспросветной
нищеты, скитаний, тщетных просьб, унижений и страха, бессмысленной боли и
неизбывного горя. Ее жизнь окрасила в свои тона и мою жизнь, определила
отношение к людям, с которыми меня должна была свести судьба в будущем, к
событиям, которым предстояло произойти. Долгие годы непрекращающихся
страданий матери сделали меня угрюмым, и я потом всегда сторонился людей,
боялся малейшего проявления искренней радости, был настороженным,
застенчивым, и тревога все время гнала меня куда-то, точно я хотел
спастись от следовавшего за мной по пятам рока.
В двенадцать лет, не окончив полностью ни одного класса, я уже
выработал жизненную философию, которую потом не мог уничтожить весь опыт
моей жизни; я нутром чуял, где правда и где ложь, и никто не мог свернуть
меня с моего пути; я сам, не получив никакого образования - да образование
тут и ни при чем, - понял, что смысл жизни открывается лишь тем, кто
мужественно пытается постичь его в бессмысленном страдании.
В двенадцать лет у меня сложилось отношение к жизни, которое не
изменилось и по сей день, оно побуждало меня всюду искать подтверждения
тому, что я прав, толкало изведать все и ни к чему не привязываться,
повелело быть терпимым ко всем и ко всему и ничего не принимать на веру. Я
научился прозревать страдания других людей, тянулся к тем, кто был подобен
мне, я часами слушал, что рассказывали мне люди о своей жизни, я был полон
ярости и сострадания, злобы и любви.
Я холодно вникал в существо любого вопроса, стараясь обнажить суть
страдания, которое - я это знал - там заключено. Я страстно увлекся
психологией, реалистической и натуралистической литературой и искусством,
углубился в лабиринты политики, которая способна целиком поглотить
человеческую душу. Я отдал свои симпатии бунтарям. Я любил искать в
беседах ответы на вопросы, которые никому не могли помочь, а могли лишь
поддержать во мне безграничное изумление и ужас перед драмой человеческих
чувств, таящихся за введшими событиями вашей жизни.
Бабушка была одержимая адвентистка седьмого дня, и мне приходилось
притворяться, что я тоже чту ее бога, такова была плата за то, что меня
кормят. В учении, которое проповедовала ее церковь, без конца поминались
озера огненные и серные и заваленные костями долины, моря то и дело
высыхали, солнце делалось мрачно, как власяница, а луна делалась как
кровь, звезды небесные падали на землю как незрелые смоквы, деревянный
посох превращался в змею, из туч вещали голоса, люди ходили по воде, средь
грома и молний являлся господь вседержитель, вода превращалась в вино,
мертвые восставали из гроба, слепые прозревали, хромые начинали ходить; у
престола всевышнего восседали чудища, исполненные множества голов, глаз,
рогов и ног; воздвигались идолы с головами из золота, плечами из серебра,
с ногами из меди, со ступнями из глины - библейская сказка, которая
начиналась сотворением мира и кончалась днем второго пришествия Христа,
когда небо скроется, свившись как свиток, когда все силы земные и небесные
сойдутся в долине, называемой Армагеддон, и господь вседержитель сойдет с
престола судить миллионы живых и мертвых...
Красочные проповеди увлекали мое воображение, я начинал во все это
верить, но стоило мне выйти из церкви на яркий солнечный свет, увидеть
людей, почувствовать живую жизнь улиц, и я понимал: все это выдумки,
никакого Судного дня не будет.
Снова мне пришлось испытать голод, жестокий голод, от которого я
начинал метаться, как зверь, в тоске, в злобе и в ярости, сердце
переполняла тяжкая ядовитая ненависть, рождались странные капризы. Я
беспрерывно мечтал о еде, но особенное вожделение вызывали у меня
почему-то ванильные вафли. Разжившись пятью центами, я несся на угол в
бакалейную лавочку, покупал пачку вафель и медленно-медленно брел домой,
чтобы съесть по дороге все вафли самому. Дома я садился на крыльце и снова
погружался в мечты о вафлях, желание мое доходило до неистовства, и я
хватался за какое-нибудь дело, чтобы отвлечься. Я изобрел способ ненадолго
обманывать голод, для этого я пил воду, хотелось мне пить или нет:
подставлял рот под кран, полностью его открывал, и струя лилась мне прямо
в желудок, пока он не наполнялся. Иной раз живот болел, но все равно на
несколько минут голод переставал меня мучить.
Мясо в доме бабушки бывало очень редко, вкуса свинины и телятины мы
вообще не знали. Случалось, ели рыбу, и то лишь такую, у которой много
костей. Пекарный порошок в тесто никогда не клали, считалось, что в нем
содержатся вещества, вредные для организма. На завтрак я ел маисовую кашу
с подливкой из свиного сала и муки, и меня потом полдня одолевала отрыжка.
Мы то и дело пили соду от расстройства желудка. В четыре часа дня мне
давали тарелку капусты на свином сале. Иногда по воскресеньям мы покупали
на десять центов говядины, но она обычно оказывалась несъедобной. Любимое
блюдо бабушки было жаркое из арахиса, которое она готовила как мясо, но
ведь арахис и есть арахис.
Положение мое в доме было не из простых: ребенок, лишний рот, который
приходится кормить, родной внук, который не жаждет вечного спасения и душе
которого грозит гибель. Бабушка прозрачно намекала, цитируя Священное
писание, что один грешник в доме может навлечь гнев господен на всех
домочадцев и проклятие падет равно на виноватых и невинных, и упорно
объясняла затянувшуюся болезнь матери моим неверием. Очень скоро я
научился пропускать ее библейские угрозы мимо ушей, всякая мистика,
проповеди и нравоучения отскакивали от меня как от стенки горох.
Но вот в борьбе за мою душу бабушка обрела подкрепление: окончив
церковную адвентистскую школу в Хантсвилле, штат Алабама, домой вернулась
ее младшая дочь, тетя Эдди, которая стала твердить, что, уж коль меня
здесь из милости кормят, я должен хотя бы слушаться. Она предложила отдать
меня осенью не в обычную городскую школу, а в церковную. Если бы я
отказался, я проявил бы не только вопиющее безбожие, но и чудовищную
неблагодарность. Я спорил и протестовал, но мать поддержала бабушку и тетю
Эдди, и мне пришлось подчиниться.
Начались занятия в церковной школе, и я скрепя сердце стал туда ходить.
В небольшой комнатенке сидело двадцать учеников от пяти до пятнадцати лет
- здесь занимались все классы от первого до последнего. Тетя Эдди была
единственная учительница, и с первого же дня между нами разгорелась
жестокая, беспощадная война. Она только начинала преподавать и очень
нервничала, волновалась, а тут еще в классе сидит племянник - мальчишка,
который не признает ее бога и не желает ходить в ее церковь. Она
преисполнилась решимости доказать своим ученикам, что я грешник, которого
она сурово осуждает и который не заслуживает никакого снисхождения.
Ребята в школе были смирные, послушные, здесь совершенно не
чувствовалось духа соперничества, который царит в обычных школах и который
испытывает тебя на прочность и закаляет, давая представление о мире, где
тебе суждено жить. Здешние мальчишки и девчонки были покорные, как овцы, я
не слыхал от них ни единого живого слова, они не бегали, не смеялись, не
ссорились, не радовались, не горевали. Я судил о них с объективностью,
которой им было не понять. Они были порождением своей среды и никакой
другой жизни не могли себе представить, а я пришел из иного мира, мира
пивных, уличных шаек, вокзалов, депо, пристаней, сиротских приютов; меня
носило из города в город, из дома в дом, сталкивало со взрослыми куда
чаще, чем надо бы. Моя привычка чертыхаться ошарашила чуть ли не весь
класс, а тетя Эдди и вовсе растерялась, так что мне потом пришлось
сдерживать себя.
Первая неделя в школе подходила к концу, и тут наша с тетей Эдди вражда
вспыхнула открыто. Однажды на уроке она вдруг встала из-за стола и подошла
ко мне.
- Как тебе не стыдно! - сказала она и стукнула меня линейкой по руке.
Я схватился за онемевшие от боли пальцы и с изумлением спросил:
- А что я сделал?
- Погляди-ка на пол.
Я поглядел - пол был усыпан крошками грецких орехов, их растоптали
ногами, и на чистых, белых досках темнели жирные пятна. Я сразу понял, что
орехи грыз мальчишка, который сидел впереди меня, мои-то орехи лежали у
меня в кармане, я еще ни одного не разгрыз.
- Но это не я.
- Как ты посмел есть в классе? - спросила она.
- Я не ел, - возразил я.
- Не лги! Здесь не просто школа, здесь святой дом божий! - крикнула
она, пылая негодованием.
- Тетя Эдди, мои орехи вот они, в кармане...
- Меня зовут мисс Уилсон! - взвизгнула она.
Я молча глядел на нее - наконец-то до меня дошло, что ее бесит. Она
несколько раз предупреждала меня, чтобы в школе я называл ее мисс Уилсон,
и я почти всегда так к ней и обращался. Она боялась, что, если я назову ее
"тетя Эдди", это подорвет дисциплину. Все до единого ребята знали, что она
моя тетка, многие познакомились с ней задолго до меня.
- Извините, - сказал я, отвернулся и открыл книгу.
- Ричард, встань!
Я не шевельнулся. В классе воцарилась напряженная тишина. Мои пальцы
вцепились в книгу, я знал, что все ребята смотрят на меня. Это не я грыз
орехи, я назвал ее "тетя Эдди" нечаянно и за свой промах извинился, зачем
же делать из меня козла отпущения? И потом, я ждал, что сидящий впереди
мальчишка придумает что-нибудь и спасет меня, ведь виноват-то он.
- Встань, я сказала! - крикнула она.
Я сидел, не поднимая глаз от книги. Она схватила меня за шиворот и
рванула из-за парты так, что я отлетел в угол.
- Я с тобой разговариваю! - в бешенстве закричала она.
Я выпрямился и посмотрел на нее, в глазах моих была ненависть.
- Не смей так глядеть на меня!
- Это не я насорил на пол!
- А кто?
Уличный кодекс чести, который я так хорошо усвоил, поставил меня в
трудное положение. Я никогда ни на кого не ябедничал, сейчас я надеялся,
что мой сосед придет мне на помощь, солжет, извинится, сделает хоть
что-нибудь и выручит меня. Сколько раз я из дружбы брал на себя чужую
вину, сколько раз ребята в нашей компании принимали побои друг за друга. А
этот благочестивый отрок, видно, с помощью божией проглотил язык.
- Не знаю, - наконец произнес я.
- Подойди к столу.
Я медленно приблизился, думая, что сейчас она начнет перепиливать меня
пополам проповедью, и вдруг вижу: она идет в угол, берет длинный, гибкий,
зеленый прут и направляется ко мне. Сердце у меня заколотилось, я
разозлился и закричал:
- Это не я, я ничего не сделал!
Она размахнулась стегнуть меня, но я отскочил.
- Стой на месте, тебе говорю! - прорычала она, перекосившись и вся
трясясь от бешенства.
Я сдался, меня доконала не тетя Эдди, а богобоязненный отрок, который
сидел впереди меня.
- Протяни руку!
Я протянул руку и дал себе клятву, что никогда в жизни больше не
позволю чинить над собой такую несправедливость и буду защищать себя любой
ценой. Тетя Эдди хлестала меня по ладони, пока та не посинела и не
распухла, до кровавых рубцов секла по голым ногам. Я сжал зубы и не издал
ни единого стона. Она положила прут на стол, а я все не убирал руку -
пусть видит, что ее побои меня не трогают, - и в упор, не мигая, смотрел
ей в глаза.
- Опусти руку и иди на место, - приказала она.
Я лихо повернулся на каблуках и пошел, ладонь и ноги у меня горели,
весь я был как натянутая струна, глаза застилал туман ярости.
- Не радуйся, это еще не все! - крикнула она мне вслед.
Вот этого ей не следовало говорить. Какая-то сила крутанула меня к ней,
я в изумлении уставился на нее.
- Не все? - повторил я. - Да что я тебе сделал-то?
- Молчать! - завизжала она.
Я сел. Одно я знал твердо: больше я ей себя бить не позволю. Меня не
раз секли без всякой пощады, но я почти всегда знал, что в общем-то
заслужил порку, провинился и получаю за дело. Сейчас я впервые в жизни
почувствовал себя взрослым, я знал, что меня наказали несправедливо.
Неужели мое присутствие до такой степени лишает тетю Эдди уверенности,
неужели ей понадобилось публично наказать меня, чтобы утвердить в глазах
учеников свой авторитет? Весь день я придумывал предлог бросить школу.
Как только тетя Эдди вернулась домой - я пришел из школы раньше, - она
позвала меня в кухню. Я вошел и увидел, что она опять держит в руках
розгу. Я подобрался, как зверь перед прыжком.
- Ну уж нет, больше я тебе не дамся! - сказал я.
- Я научу тебя приличному поведению! - пообещала она.
- Катись ты, - ответил я.
В классе ребята начали меня расспрашивать - я заслужил их интерес.
Когда занятия кончились, я приготовился продолжать драку, но парня нигде
не было видно.
По пути домой я нашел на улице дешевый перстень и сразу сообразил, на
что он может пригодиться. Перстень был с красным камнем, державшимся в
тонких острых лапках; я их слегка разогнул, камень вынул, надел перстень
лапками вперед и начал боксировать, как на тренировке. Ну, сунься он
теперь ко мне, узнает, как со мной драться - всю рожу раскровеню.
Но мне так и не пришлось пустить перстень в ход. Я продемонстрировал в
школе свое новое оружие, и весть о нем сразу же облетела всех мальчишек. Я
снова вызвал своего противника на бой, но он отказался. В драках уже не
было необходимости. Ребята приняли меня в свою компанию.
Не успел я завоевать право на школьный двор, как приключилась новая
беда. Однажды вечером, перед сном, я сидел в гостиной и делал уроки. Дядя
Кларк, плотник по профессии, делал за своим столом наброски домов. Тетя
Джоди штопала. Зазвонил звонок, и Джоди открыла дверь соседу, которому
принадлежал наш дом и который раньше жил в наших комнатах. Фамилия его
была Берден, он был высокий, сутулый, с довольно светлой кожей, и когда
ему сказали, кто я, я встал, и он пожал мне руку.
- Здравствуй, сынок, - сказал мне мистер Берден, - я рад, что в этом
доме появился еще один мальчик.
- А где же другой? - живо откликнулся я.
- Здесь жил мой сын, - сказал мистер Берден и покачал головой. - Но
теперь его нет.
- Сколько ему лет? - спросил я.
- Он был почти твой ровесник, - сказал мистер Берден печально.
- А куда он уехал? - глупо спросил я.
- Он умер, - сказал мистер Берден.
- Ой!
Какого же дурака я свалял! Наступило долгое молчание. Берден с грустью
смотрел на меня.
- Ты спишь там? - спросил он, показывая на мою комнату.
- Да, сэр.
- И мой сын тоже спал там.
- Там? - переспросил я.
- Да, в этой самой комнате.
- И на этой самой кровати? - спросил я.
- Да, это была его кровать. Когда я узнал, что ты приедешь, я отдал ее
дяде Кларку, для тебя, - объяснил он.
Я видел, что дядя Кларк делает отчаянные знаки мистеру Бердену, но
поздно! Перед моими глазами поплыли привидения. Вообще-то я в них не
верил, но меня учили, что бог существует, и я нехотя это признал, а раз
есть бог, то уж, конечно, должны быть и привидения. Я сразу же
почувствовал, что никогда не смогу больше спать в комнате, где умер сын
мистера Бердена. Умом я понимал, что покойный не сделает мне ничего
плохого, но для меня он словно бы ожил, и казалось, мне уже от него не
избавиться. Когда мистер Берден ушел, я робко сказал дяде Кларку:
- Я боюсь в той комнате спать.
- Почему? Потому что там умер его сын?
- Да, сэр.
- Господи, сынок, тебе-то чего бояться?
- Я все равно боюсь.
- Все мы когда-нибудь умрем. Зачем бояться раньше времени?
Что мне было ему ответить?
- Ты хочешь, чтобы люди боялись тебя, когда ты умрешь?
На это я тоже не нашел что ответить.
- Ерунда все это, - продолжал дядя.
- Но я боюсь, - сказал я.
- Это пройдет.
- Может, я буду спать где-нибудь еще?
- Больше негде.
- А этот диван, давайте я буду спать на нем.
- Разрешите мне, пожалуйста, спать на этом диване, - насмешливо
поправила меня тетя Джоди.
- Разрешите мне, пожалуйста, спать на этом диване, - повторил я за ней.
- Нет, не разрешу, - отрезала она.
Я побрел к себе и стал ощупью искать кровать; мне казалось, что на ней
лежит труп того мальчика. Я дрожал. Наконец я лег и укрылся с головой
одеялом. Ночь я не спал, и наутро глаза у меня были красные, опухшие.
- Ты что, плохо спал? - спросил дядя Кларк.
- Я не могу спать в той комнате.
- Но ведь раньше-то спал, пока не узнал про того парнишку? - спросила
тетя Джоди.
- Да, мэм.
- Почему же сейчас не можешь?
- Потому что боюсь.
- Не дури, ты уже не маленький, - сказала она.
Ночью повторилось то же самое: я не сомкнул глаз от страха. Когда дядя
с тетей ушли к себе, я прокрался в гостиную и заснул на диване,
свернувшись калачиком, без одеяла. Утром я проснулся от того, что дядя
тряс меня за плечо.
- Почему ты здесь? - спросил он.
- Я боюсь там спать, - сказал я.
- Нет, будешь спать в своей комнате, - сказал дядя. - Надо побороть
страх.
Я провел еще одну ночь без сна в комнате покойного - своей я ее больше
не считал, - трясясь от страха и обливаясь холодным потом. Малейший скрип
где-нибудь - и сердце у меня останавливалось. Днем в школе я ничего не
соображал. Вернулся домой и провел еще одну длинную ночь без сна, а на
следующий день заснул на уроке. Учитель спросил меня, в чем дело, но я
ничего не мог ему объяснить. Не в силах избавиться от страха, я начал
тосковать по дому. Еще несколько бессонных ночей - и я оказался на грани
нервного расстройства.
В воскресенье я не хотел идти в церковь. Дядя Кларк и тетя Джоди были
поражены. Они не понимали, что, отказываясь идти в церковь, я на самом
деле молил их разрешить мне спать в какой-нибудь другой комнате. Я остался
дома один и весь день просидел на крыльце, не осмелился даже зайти в кухню
поесть. Пить ходил на задний двор, где была колонка. Я дошел до полного
отчаяния и вечером снова стал уговаривать дядю.
- Ну пожалуйста, разрешите мне спать на диване в гостиной, - умолял я.
- Тебе надо избавиться от этого страха, - сказал Дядя.
Тогда я решился попросить, чтобы меня отправили домой. Дядя Кларк
потратил на меня столько денег, привез сюда, купил мне одежду и учебники,
хотел мне помочь, я знаю, но все равно!
- Дядя Кларк, отправьте меня обратно в Джексон.
Он сидел, склонившись над маленьким столиком, но, услышав мои слова,
выпрямился и удивленно посмотрел на меня.
- Тебе у нас плохо?
- Да, сэр, - признался я, думая, что вот сейчас меня поразит гром.
- Ты правда хочешь домой?
- Да, сэр.
- Дома тебе будет хуже, - сказал он. - Им и так не хватает денег, что
вы будете есть?
- Я хочу быть там, где мама, - сказал я, надеясь убедить его.
- Наверно, это ты из-за комнаты?
- Да, сэр.
- Что ж, мы хотели как лучше, - вздохнул дядя. - Видно, не сумели. Если
ты хочешь домой, езжай.
- Когда? - радостно спросил я.
- Когда начнутся каникулы.
- Нет, я хочу сейчас! - закричал я.
- Но ты же сорвешь свои занятия, - сказал дядя.
- Ну и что, пускай!
- Потом ох как будешь жалеть. Ты ни одного года толком не проучился.
- Я хочу домой, - сказал я.
- Давно?
- Давно, сэр.
- Сегодня же напишу бабушке, - сказал он, в изумлении глядя на меня.
Каждый день я спрашивал, пришел ли ответ от бабушки. Из-за бессонницы я
проводил дни словно в горячечном безумном сне, мне было не до школы.
Оценки мои становились все хуже, я перестал заниматься. Жил в страшном
напряжении, считая минуты, оставшиеся до отъезда.
Как-то вечером, помогая тете Джоди по дому, я пошел к колонке принести
ведро воды. Я был точно во сне, так устал, замучился, ноги еле меня
держали. Я повесил ведро на кран и принялся качать воду, ведро
соскользнуло, и мне залило и брюки, и носки, и башмаки.
- Сволочь проклятая, вшивое, сукино, ублюдочное ведро, - выругался я
яростным шепотом.
- Ричард! - раздался изумленный крик тети Джоди где-то в темноте за
моей спиной.
Я обернулся. На ступеньках заднего крыльца стояла тетя. Она двинулась
ко мне.
- Что ты сказал, повтори!
- Ничего, - пробормотал я, виновато глядя себе под ноги.
- Повтори, что ты сказал! - требовала она.
Я не отвечал. Наклонился и поднял ведро. Она выхватила его у меня.
- Повтори, я тебе говорю!
Я стоял, понурив голову, и думал, действительно она хочет, чтобы я
повторил свои ругательства, или просто стращает меня.
- Я сейчас все расскажу дяде, - сказала она наконец.
В эту минуту я ее возненавидел. Я считал, что, опустив голову и глядя в
землю, я показал ей, что раскаиваюсь и прошу прощения, но она мою мольбу
отвергла.
- Ну и рассказывайте, мне все равно, - сказал я.
Она подала мне ведро, я наполнил его водой и отнес в дом. Она шла за
мной по пятам.
- Ричард, какой ты дурной, испорченный мальчик, - сказала она.
- Ну и пускай, мне все равно, - повторил я.
Я прошел мимо нее и сел на крыльцо. Я не хотел, чтобы она слышала, как
я ругался, но раз уж так случилось и она меня не простила, будь что будет.
Я уеду домой. Но где мой дом? Убегу от них, и все.
Дядя Кларк позвал меня в гостиную.
- Джоди говорит, ты нехорошо ругался.
- Да, сэр.
- Ты сознаешься?
- Да, сэр.
- Зачем ты ругался?
- Не знаю.
- Я тебя выпорю. Снимай рубашку.
Не говоря ни слова, я обнажил спину, и он отхлестал меня ремнем. Я
стиснул зубы и не проронил ни звука.
- Будешь еще ругаться?
- Я хочу домой.
- Надевай рубашку.
Я повиновался.
- Я хочу домой, - снова повторил я.
- Твой дом здесь.
- Я хочу в Джексон.
- У тебя нет дома в Джексоне.
- Я хочу к маме.
- Хорошо. - Он смягчился. - Я отправлю тебя домой в субботу. - Он
смотрел на меня с недоумением. - Где ты научился так ругаться?
Я смотрел да него и ничего не отвечал; в моей памяти замелькали одна за
другой жалкие лачуги, в которых я жил, и от этого я чувствовал себя еще
более чужим в этом доме. Как мог я объяснить ему, что ругаться я умел
прежде, чем научился читать? Как мог я сказать ему, что в шесть лет я уже
был пьяницей?
Когда утром в субботу он повел меня на вокзал, меня мучила вина, я не
мог посмотреть ему в глаза. Он дал мне билет, и я поспешно поднялся в
вагон. Поезд тронулся, я неловко помахал ему в окно на прощанье. Вот уже
его больше не видно, и тут меня охватила слабость. Из глаз полились слезы.
Я прислонился к спинке сиденья, закрыл глаза и проспал всю дорогу до
Джексона.
Я обрадовался, увидев мать. Ей стало гораздо лучше, хотя она еще не
поднималась с постели. Доктор советовал сделать вторую операцию, может,
после нее она совсем поправится. Но я волновался - зачем еще одна
операция? Я уже пережил столько несбывшихся надежд, что хотел оградить от
разочарования мать. Все мои чувства подавлял теперь страх, и я их никому
не открывал. Я уже начал понимать, что чувствую совсем не так, как другие,
и старался никого не пускать себе в душу.
В школе я учиться не стал. Я играл один на заднем дворе, кидал
резиновый мяч о забор, рисовал старым ножом в мягкой глине, читал книги,
которые удавалось найти в доме. Я мечтал скорее вырасти и стать на ноги.
Из Картерса приехал дядя Эдвард и повез мать на операцию в Кларксдейл;
в последнюю минуту я настоял, чтобы взяли и меня. Я быстро оделся, и мы
отправились на вокзал. Всю дорогу я сидел мрачный, боясь поднять глаза на
мать, мне хотелось вернуться и хотелось ехать с ними. Но вот и Кларксдейл,
мы сели в такси и поехали к доктору. Мать держалась мужественно,
улыбалась, шутила, но я знал, что она, как и я, боится операции. В
приемной у доктора я вдруг с необыкновенной остротой осознал, что мать
никогда больше не поправится. Наконец вышел доктор в белом халате,
поздоровался со мной за руку, пригласил мать в кабинет. Дядя Эдвард ушел
хлопотать насчет палаты и сиделки. Во мне что-то сломалось. Я ждал, ждал и
ждал. Прошло несколько часов. Наконец в дверях появился доктор.
- Ну, как мама?
- Прекрасно, - сказал он.
- Она поправится?
- Это будет ясно через несколько дней.
- Можно мне сейчас ее повидать?
- Нет, сейчас нельзя.
Вернулся дядя Эдвард, с ним пришли два санитара с носилками. Внизу их
ждала машина "скорой помощи". Они вошли в кабинет и вынесли маму, она
лежала с закрытыми глазами, вся закутанная в белое. Я хотел броситься к
носилкам, поцеловать ее, но словно прирос к месту.
- Почему они уносят маму? - спросил я дядю Эдварда.
- Ничего не поделаешь, для цветных в больнице нет коек, - объяснил он.
Я смотрел, как санитары с носилками спускаются по лестнице, потом стоял
на тротуаре и смотрел, как ставят носилки в машину. Машина уехала. Я знал,
что мать ушла из моей жизни, я чувствовал это.
Мы с дядей остановились в меблированных комнатах; каждое утро он ходил
справляться о здоровье матери и каждый раз возвращался мрачный,
молчаливый. Наконец он сказал, что забирает мать домой.
- Скажи мне правду, ей не лучше? - спросил я.
- Она очень плоха, - сказал он.
Мы уехали из Кларксдейла; мать везли на носилках в багажном вагоне,
около нее сидел дядя Эдвард. Дома она много дней лежала, глядя перед собой
отсутствующими глазами, и стонала. Приходили врачи, смотрели ее и, ничего
не сказав, уходили. Бабушка совсем потеряла покой. Дядя Эдвард съездил
домой, снова вернулся и стал приводить все новых врачей. Они сказали, что
в мозгу у мамы образовался тромб и что ее снова разбил паралич.
Как-то вечером мама подозвала меня к своей постели и сказала, что не
может больше терпеть такую боль, скорей бы уж ей умереть. Я взял ее за
руку, просил успокоиться. В тот вечер жалость к матери умерла во мне, я
словно окаменел. Я ухаживал за ней, знал, что она страдает. Она десять лет
не вставала с постели, понемногу ей стало лучше, хотя полностью она так и
не поправилась, и время от времени нарушения мозгового кровообращения
повторялись. Все деньги, что были в семье, ушли на маму; теперь их
неоткуда было взять. Все постепенно свыклись с болезнью матери, смирились
как с чем-то неизбежным.
Страдания матери превратились в моем сознании в некий символ - символ
бедности, невежества, беспомощности, неутолимого голода, беспросветной
нищеты, скитаний, тщетных просьб, унижений и страха, бессмысленной боли и
неизбывного горя. Ее жизнь окрасила в свои тона и мою жизнь, определила
отношение к людям, с которыми меня должна была свести судьба в будущем, к
событиям, которым предстояло произойти. Долгие годы непрекращающихся
страданий матери сделали меня угрюмым, и я потом всегда сторонился людей,
боялся малейшего проявления искренней радости, был настороженным,
застенчивым, и тревога все время гнала меня куда-то, точно я хотел
спастись от следовавшего за мной по пятам рока.
В двенадцать лет, не окончив полностью ни одного класса, я уже
выработал жизненную философию, которую потом не мог уничтожить весь опыт
моей жизни; я нутром чуял, где правда и где ложь, и никто не мог свернуть
меня с моего пути; я сам, не получив никакого образования - да образование
тут и ни при чем, - понял, что смысл жизни открывается лишь тем, кто
мужественно пытается постичь его в бессмысленном страдании.
В двенадцать лет у меня сложилось отношение к жизни, которое не
изменилось и по сей день, оно побуждало меня всюду искать подтверждения
тому, что я прав, толкало изведать все и ни к чему не привязываться,
повелело быть терпимым ко всем и ко всему и ничего не принимать на веру. Я
научился прозревать страдания других людей, тянулся к тем, кто был подобен
мне, я часами слушал, что рассказывали мне люди о своей жизни, я был полон
ярости и сострадания, злобы и любви.
Я холодно вникал в существо любого вопроса, стараясь обнажить суть
страдания, которое - я это знал - там заключено. Я страстно увлекся
психологией, реалистической и натуралистической литературой и искусством,
углубился в лабиринты политики, которая способна целиком поглотить
человеческую душу. Я отдал свои симпатии бунтарям. Я любил искать в
беседах ответы на вопросы, которые никому не могли помочь, а могли лишь
поддержать во мне безграничное изумление и ужас перед драмой человеческих
чувств, таящихся за введшими событиями вашей жизни.
Бабушка была одержимая адвентистка седьмого дня, и мне приходилось
притворяться, что я тоже чту ее бога, такова была плата за то, что меня
кормят. В учении, которое проповедовала ее церковь, без конца поминались
озера огненные и серные и заваленные костями долины, моря то и дело
высыхали, солнце делалось мрачно, как власяница, а луна делалась как
кровь, звезды небесные падали на землю как незрелые смоквы, деревянный
посох превращался в змею, из туч вещали голоса, люди ходили по воде, средь
грома и молний являлся господь вседержитель, вода превращалась в вино,
мертвые восставали из гроба, слепые прозревали, хромые начинали ходить; у
престола всевышнего восседали чудища, исполненные множества голов, глаз,
рогов и ног; воздвигались идолы с головами из золота, плечами из серебра,
с ногами из меди, со ступнями из глины - библейская сказка, которая
начиналась сотворением мира и кончалась днем второго пришествия Христа,
когда небо скроется, свившись как свиток, когда все силы земные и небесные
сойдутся в долине, называемой Армагеддон, и господь вседержитель сойдет с
престола судить миллионы живых и мертвых...
Красочные проповеди увлекали мое воображение, я начинал во все это
верить, но стоило мне выйти из церкви на яркий солнечный свет, увидеть
людей, почувствовать живую жизнь улиц, и я понимал: все это выдумки,
никакого Судного дня не будет.
Снова мне пришлось испытать голод, жестокий голод, от которого я
начинал метаться, как зверь, в тоске, в злобе и в ярости, сердце
переполняла тяжкая ядовитая ненависть, рождались странные капризы. Я
беспрерывно мечтал о еде, но особенное вожделение вызывали у меня
почему-то ванильные вафли. Разжившись пятью центами, я несся на угол в
бакалейную лавочку, покупал пачку вафель и медленно-медленно брел домой,
чтобы съесть по дороге все вафли самому. Дома я садился на крыльце и снова
погружался в мечты о вафлях, желание мое доходило до неистовства, и я
хватался за какое-нибудь дело, чтобы отвлечься. Я изобрел способ ненадолго
обманывать голод, для этого я пил воду, хотелось мне пить или нет:
подставлял рот под кран, полностью его открывал, и струя лилась мне прямо
в желудок, пока он не наполнялся. Иной раз живот болел, но все равно на
несколько минут голод переставал меня мучить.
Мясо в доме бабушки бывало очень редко, вкуса свинины и телятины мы
вообще не знали. Случалось, ели рыбу, и то лишь такую, у которой много
костей. Пекарный порошок в тесто никогда не клали, считалось, что в нем
содержатся вещества, вредные для организма. На завтрак я ел маисовую кашу
с подливкой из свиного сала и муки, и меня потом полдня одолевала отрыжка.
Мы то и дело пили соду от расстройства желудка. В четыре часа дня мне
давали тарелку капусты на свином сале. Иногда по воскресеньям мы покупали
на десять центов говядины, но она обычно оказывалась несъедобной. Любимое
блюдо бабушки было жаркое из арахиса, которое она готовила как мясо, но
ведь арахис и есть арахис.
Положение мое в доме было не из простых: ребенок, лишний рот, который
приходится кормить, родной внук, который не жаждет вечного спасения и душе
которого грозит гибель. Бабушка прозрачно намекала, цитируя Священное
писание, что один грешник в доме может навлечь гнев господен на всех
домочадцев и проклятие падет равно на виноватых и невинных, и упорно
объясняла затянувшуюся болезнь матери моим неверием. Очень скоро я
научился пропускать ее библейские угрозы мимо ушей, всякая мистика,
проповеди и нравоучения отскакивали от меня как от стенки горох.
Но вот в борьбе за мою душу бабушка обрела подкрепление: окончив
церковную адвентистскую школу в Хантсвилле, штат Алабама, домой вернулась
ее младшая дочь, тетя Эдди, которая стала твердить, что, уж коль меня
здесь из милости кормят, я должен хотя бы слушаться. Она предложила отдать
меня осенью не в обычную городскую школу, а в церковную. Если бы я
отказался, я проявил бы не только вопиющее безбожие, но и чудовищную
неблагодарность. Я спорил и протестовал, но мать поддержала бабушку и тетю
Эдди, и мне пришлось подчиниться.
Начались занятия в церковной школе, и я скрепя сердце стал туда ходить.
В небольшой комнатенке сидело двадцать учеников от пяти до пятнадцати лет
- здесь занимались все классы от первого до последнего. Тетя Эдди была
единственная учительница, и с первого же дня между нами разгорелась
жестокая, беспощадная война. Она только начинала преподавать и очень
нервничала, волновалась, а тут еще в классе сидит племянник - мальчишка,
который не признает ее бога и не желает ходить в ее церковь. Она
преисполнилась решимости доказать своим ученикам, что я грешник, которого
она сурово осуждает и который не заслуживает никакого снисхождения.
Ребята в школе были смирные, послушные, здесь совершенно не
чувствовалось духа соперничества, который царит в обычных школах и который
испытывает тебя на прочность и закаляет, давая представление о мире, где
тебе суждено жить. Здешние мальчишки и девчонки были покорные, как овцы, я
не слыхал от них ни единого живого слова, они не бегали, не смеялись, не
ссорились, не радовались, не горевали. Я судил о них с объективностью,
которой им было не понять. Они были порождением своей среды и никакой
другой жизни не могли себе представить, а я пришел из иного мира, мира
пивных, уличных шаек, вокзалов, депо, пристаней, сиротских приютов; меня
носило из города в город, из дома в дом, сталкивало со взрослыми куда
чаще, чем надо бы. Моя привычка чертыхаться ошарашила чуть ли не весь
класс, а тетя Эдди и вовсе растерялась, так что мне потом пришлось
сдерживать себя.
Первая неделя в школе подходила к концу, и тут наша с тетей Эдди вражда
вспыхнула открыто. Однажды на уроке она вдруг встала из-за стола и подошла
ко мне.
- Как тебе не стыдно! - сказала она и стукнула меня линейкой по руке.
Я схватился за онемевшие от боли пальцы и с изумлением спросил:
- А что я сделал?
- Погляди-ка на пол.
Я поглядел - пол был усыпан крошками грецких орехов, их растоптали
ногами, и на чистых, белых досках темнели жирные пятна. Я сразу понял, что
орехи грыз мальчишка, который сидел впереди меня, мои-то орехи лежали у
меня в кармане, я еще ни одного не разгрыз.
- Но это не я.
- Как ты посмел есть в классе? - спросила она.
- Я не ел, - возразил я.
- Не лги! Здесь не просто школа, здесь святой дом божий! - крикнула
она, пылая негодованием.
- Тетя Эдди, мои орехи вот они, в кармане...
- Меня зовут мисс Уилсон! - взвизгнула она.
Я молча глядел на нее - наконец-то до меня дошло, что ее бесит. Она
несколько раз предупреждала меня, чтобы в школе я называл ее мисс Уилсон,
и я почти всегда так к ней и обращался. Она боялась, что, если я назову ее
"тетя Эдди", это подорвет дисциплину. Все до единого ребята знали, что она
моя тетка, многие познакомились с ней задолго до меня.
- Извините, - сказал я, отвернулся и открыл книгу.
- Ричард, встань!
Я не шевельнулся. В классе воцарилась напряженная тишина. Мои пальцы
вцепились в книгу, я знал, что все ребята смотрят на меня. Это не я грыз
орехи, я назвал ее "тетя Эдди" нечаянно и за свой промах извинился, зачем
же делать из меня козла отпущения? И потом, я ждал, что сидящий впереди
мальчишка придумает что-нибудь и спасет меня, ведь виноват-то он.
- Встань, я сказала! - крикнула она.
Я сидел, не поднимая глаз от книги. Она схватила меня за шиворот и
рванула из-за парты так, что я отлетел в угол.
- Я с тобой разговариваю! - в бешенстве закричала она.
Я выпрямился и посмотрел на нее, в глазах моих была ненависть.
- Не смей так глядеть на меня!
- Это не я насорил на пол!
- А кто?
Уличный кодекс чести, который я так хорошо усвоил, поставил меня в
трудное положение. Я никогда ни на кого не ябедничал, сейчас я надеялся,
что мой сосед придет мне на помощь, солжет, извинится, сделает хоть
что-нибудь и выручит меня. Сколько раз я из дружбы брал на себя чужую
вину, сколько раз ребята в нашей компании принимали побои друг за друга. А
этот благочестивый отрок, видно, с помощью божией проглотил язык.
- Не знаю, - наконец произнес я.
- Подойди к столу.
Я медленно приблизился, думая, что сейчас она начнет перепиливать меня
пополам проповедью, и вдруг вижу: она идет в угол, берет длинный, гибкий,
зеленый прут и направляется ко мне. Сердце у меня заколотилось, я
разозлился и закричал:
- Это не я, я ничего не сделал!
Она размахнулась стегнуть меня, но я отскочил.
- Стой на месте, тебе говорю! - прорычала она, перекосившись и вся
трясясь от бешенства.
Я сдался, меня доконала не тетя Эдди, а богобоязненный отрок, который
сидел впереди меня.
- Протяни руку!
Я протянул руку и дал себе клятву, что никогда в жизни больше не
позволю чинить над собой такую несправедливость и буду защищать себя любой
ценой. Тетя Эдди хлестала меня по ладони, пока та не посинела и не
распухла, до кровавых рубцов секла по голым ногам. Я сжал зубы и не издал
ни единого стона. Она положила прут на стол, а я все не убирал руку -
пусть видит, что ее побои меня не трогают, - и в упор, не мигая, смотрел
ей в глаза.
- Опусти руку и иди на место, - приказала она.
Я лихо повернулся на каблуках и пошел, ладонь и ноги у меня горели,
весь я был как натянутая струна, глаза застилал туман ярости.
- Не радуйся, это еще не все! - крикнула она мне вслед.
Вот этого ей не следовало говорить. Какая-то сила крутанула меня к ней,
я в изумлении уставился на нее.
- Не все? - повторил я. - Да что я тебе сделал-то?
- Молчать! - завизжала она.
Я сел. Одно я знал твердо: больше я ей себя бить не позволю. Меня не
раз секли без всякой пощады, но я почти всегда знал, что в общем-то
заслужил порку, провинился и получаю за дело. Сейчас я впервые в жизни
почувствовал себя взрослым, я знал, что меня наказали несправедливо.
Неужели мое присутствие до такой степени лишает тетю Эдди уверенности,
неужели ей понадобилось публично наказать меня, чтобы утвердить в глазах
учеников свой авторитет? Весь день я придумывал предлог бросить школу.
Как только тетя Эдди вернулась домой - я пришел из школы раньше, - она
позвала меня в кухню. Я вошел и увидел, что она опять держит в руках
розгу. Я подобрался, как зверь перед прыжком.
- Ну уж нет, больше я тебе не дамся! - сказал я.
- Я научу тебя приличному поведению! - пообещала она.