Страница:
- Сиди смирно, - не пустила она.
- Но ведь это же можно, правда?
- Сиди, сказано!
- Почему ты меня не пускаешь?
- Ты перестанешь болтать глупости?
Я уже не раз замечал, что мать сердится, когда я начинаю расспрашивать
ее о неграх и о белых, и никак не мог понять, почему. Мне хотелось понять
эти две разные породы людей, которые живут бок о бок и которых ничто не
объединяет - кроме, пожалуй, ненависти. И потом, моя бабушка... Кто она -
белая? Совсем белая или не совсем? И кем ее считают белые?
- Мам, а бабушка белая? - спросил я, когда поезд наш мчался сквозь
темноту.
- У тебя же есть глаза, сам видишь, какая она, - ответила мать.
- А белые считают ее белой?
- Возьми да спроси их сам, - отрезала она.
- Но ты-то ведь знаешь! - не отставал я.
- Я? Откуда? Я же не белая.
- Бабушка на вид белая, - сказал я, надеясь утвердиться хотя бы в
одном. - А мы - цветные. Почему же она тогда живет с нами?
- Ты что, не хочешь, чтобы бабушка жила с нами? - спросила мать, уходя
от моего вопроса.
- Хочу.
- Зачем же тогда спрашиваешь?
- Потому что хочу знать.
- Ведь бабушка живет с нами, верно?
- Живет.
- Так чего же тебе еще?
- А она хочет жить с нами или нет?
- Что ж ты ее сам об этом не спросил? - насмешливо сказала мать, опять
уклоняясь от ответа.
- Она что, стала цветной, когда вышла замуж за дедушку?
- Перестань задавать глупые вопросы!
- Нет, правда?
- Никакой цветной бабушка не стала, - сердито ответила мать, - у нее от
рождения такая кожа.
Снова мне не давали проникнуть в тайну, в смысл, в суть того, что
крылось за словами и умолчаниями.
- Почему бабушка не вышла замуж за белого? - спросил я.
- Потому что не хотела, - со злостью отрезала мать.
- Почему ты не хочешь со мной разговаривать?
Она влепила мне затрещину, и я заревел. Потом, сколько-то времени
спустя, она все-таки рассказала мне, что бабушкины предки были ирландцы,
шотландцы и французы и в каком-то колене к кому-то из них примешалась
негритянская кровь. Рассказывала мать спокойно, ровно, обыденно, без тени
волнения.
- Какая была у бабушки фамилия до того, как она вышла за дедушку?
- Боулден.
- Откуда у нее такая фамилия?
- От белого, который был ее хозяином.
- Она что же, была рабой?
- Да.
- Фамилия бабушкиного отца тоже была Боулден?
- Бабушка не знала своего отца.
- И потому ей дали первую попавшуюся фамилию, да?
- Дали ей фамилию - и все, больше я ничего не знаю.
- А разве бабушка не могла узнать, кто ее отец?
- Зачем, дурачок ты эдакий?
- Чтобы знать.
- А зачем ей это знать-то?
- Просто так.
- Ну узнала бы она, а дальше что?
На это я ничего не мог ей ответить.
Я зашел в тупик.
- Мам, а от кого нашему папе досталась фамилия?
- От его отца.
- А его отцу от кого?
- От белого хозяина, как нашей бабушке.
- Они знают, кто он был?
- Не знаю.
- А почему же они не узнали?
- Зачем? - жестко спросила мать.
И я подумал, что отцу и в самом деле не нужно и не интересно знать, кто
был отец его отца.
- Кто были папины предки? - спросил я.
- Были белые, были и краснокожие, были и черные.
- Значит, индейцы, белые и негры?
- Да.
- Кто же тогда я?
- Когда вырастешь, тебя будут называть цветным, - сказала мать. Потом
посмотрела на меня и спросила, язвительно усмехаясь: - Что, вам это не по
нутру, мистер Райт?
Я разозлился и промолчал. Пусть называют меня цветным, мне от этого ни
холодно и ни жарко, а вот мать от меня все равно что-то скрывает. Скрывает
не факты, а чувства, отношения, принципы, она не хочет, чтобы я о них
знал, и, когда я настаиваю, сердится. Ладно, все равно когда-нибудь узнаю.
Пусть я цветной - что тут такого? Почему я должен чего-то остерегаться?
Правда, я не раз слышал о том, что цветных бьют и даже убивают, но все
это, думал я, меня не касается. Конечно, такие разговоры вселяли смутную
тревогу, но я был уверен, что уж себя-то я в обиду не дам. Все очень
просто: если кто-то захочет убить меня, я убью его первый.
Когда мы приехали в Элейн, то оказалось, что тетя Мэгги живет в
одноэтажном домике с верандой и двор их обнесен забором. Это было очень
похоже на наш дом в детстве, и я страшно обрадовался. Мог ли я знать, как
недолго мне придется здесь прожить, мог ли я знать, что мое бегство отсюда
станет моим первым причастием расовой ненависти?
Мимо дома проходила широкая пыльная дорога, по обочинам ее росли
полевые цветы. Было лето, в воздухе день и ночь стоял запах пыли.
Проснувшись рано утром, я бежал босиком на дорогу - как чудесно было
ощущать подошвами холод лежащей сверху росы и почти одновременно с ним
тепло нагретой солнцем мягкой глубокой пыли!
Когда поднималось солнце, начинали летать пчелы, и я обнаружил, что их
можно убивать ладошками, нужно только хорошенько прицелиться и хлопнуть.
Мать остерегала меня, говорила не надо, пчелы мед собирают, грех убивать
тех, кто нас кормит, пчела меня когда-нибудь за это ужалит. Но я был
уверен, что перехитрю всех пчел. Однажды утром я прихлопнул руками
огромного шмеля, который как раз нацелился сесть на цветок, и он ужалил
меня в самую ладошку. Я с ревом кинулся домой.
- Так тебе и надо, - безжалостно сказала мать.
Больше я пчел никогда не убивал.
Муж тети Мэгги, дядя Госкинс, содержал пивной зал, его посещали негры,
работавшие на окрестных лесопильнях. Вспомнив пивной зал в Мемфисе, я стал
просить дядю Госкинса, чтобы он как-нибудь взял меня с собой и показал
свое заведение, и он обещал, но мать запретила, она боялась, что, если я
еще хоть раз попаду в пивную, из меня непременно вырастет пьяница. Ну что
ж, не показываете пивной зал - не надо, зато наедаться здесь можно до
отвала. Стол у тети Мэгги просто ломился от еды, даже не верилось, что вся
она - настоящая. Я долго не мог привыкнуть к тому, что здесь можно есть
вволю; мне все казалось, что если я сейчас наемся досыта, то на потом уже
ничего не останется. Когда мы в первый раз сели за стол в доме тети Мэгги,
я никак не решался притронуться к еде и наконец спросил:
- Можно есть сколько хочу?
- Да, сколько твоей душе угодно, - подтвердил дядя Госкинс.
Но я ему не поверил. Я ел, ел, ел, у меня начал болеть живот, и все
равно я не желал вылезать из-за стола.
- Смотри, лопнешь, - сказала мать.
- Ничего, пусть ест досыта, пусть привыкает к еде, - возразил дядя
Госкинс.
После ужина я увидел на блюде для хлеба целую гору сухарей, это меня
так поразило, что я глазам своим не поверил. Сухари стояли прямо передо
мной, я знал, что в кухне еще много муки, по все равно я боялся, что утром
на завтрак не будет хлеба. А вдруг ночью, пока я сплю, сухари исчезнут? Не
хочу просыпаться утром голодным, зная, что в доме нет ни крошки! И я
потихоньку стащил с блюда несколько сухарей и сунул их в карман - есть
сухари я не собирался, просто хотел сделать себе запас на случай голода.
Даже когда я привык, что и утром, и в обед, и вечером стол ломится от еды,
я продолжал таскать хлеб и прятать его в карманы. Когда мать стирала мои
вещи, ей приходилось извлекать из карманов липкое крошево, и она ругала
меня, стараясь отучить от этой привычки; я перестал прятать хлеб в
карманах и прятал его теперь в доме, по углам, за шкафами. Я избавился от
привычки красть и запасать хлеб лишь после того, как уверился, что у нас
будет еда и на завтрак, и на обед, и на ужин.
У дяди Госкинса была лошадь и кабриолет, и, отправляясь за покупками в
Элену, он иногда брал меня с собой. Однажды, когда мы ехали, он сказал
мне:
- Слушай, Ричард, давай напоим лошадь на середине реки, хочешь
посмотреть?
- Хочу, - сказал я смеясь, - только она там пить не будет.
- Как это не будет? - возразил дядя. - Еще как будет. Сейчас увидишь.
Он стегнул лошадь и погнал ее прямо к берегу Миссисипи.
- Эй, куда ты? - спросил я, чувствуя, как во мне поднимается тревога.
- На середину, лошадь поить, - ответил он.
Проехали мимо пристани, спустились по мощенному булыжником пологому
съезду к берегу и на всем скаку влетели в воду. Я увидел раскинувшуюся
передо мной безбрежную гладь реки и в ужасе вскочил на ноги.
- Езжай обратно! - завопил я.
- Сначала напоим лошадь. - Дядя был непреклонен.
- Но там глубоко! - взвизгнул я.
- А здесь она пить не будет, - сказал дядя Госкинс и хлестнул борющееся
с течением животное.
Коляска начала погружаться в воду. Лошадь пошла медленнее, вот она
вскинула голову, чтобы но глядеть на воду. Я схватился за край коляски и,
хоть не умел плавать, решил выпрыгнуть.
- Сядь, а то вывалишься! - крикнул дядя.
- Пусти меня! - орал я.
Вода уже закрыла ступицы колес. Я хотел прыгнуть в реку, но дядя
схватил меня за ногу. Вода окружала нас со всех сторон.
- Пусти меня, пусти! - не переставая, вопил я.
Коляска знай себе катилась, вода поднималась все выше. Лошадь
встряхивала головой, изгибала шею, храпела, глаза ее дико вращались. Я изо
всех сил вцепился в край, надеясь вырваться из дядиных рук и прыгнуть в
воду, если коляска опустится чуть-чуть глубже.
- Тпру-у! - наконец крикнул дядя.
Лошадь остановилась и заржала. Желтая вода в крутящихся воронках была
так близко, что я мог дотронуться до нее рукой. Дядя Госкинс поглядел на
меня и расхохотался.
- Ты что, в самом деле думал, я доеду на коляске до середины реки? -
спросил он.
Я так перетрусил, что не мог говорить, все тело дрожало от напряжения.
- Ладно, чего ты, - стал успокаивать меня дядя.
Повернув, мы двинулись к пристани. Я все еще не мог разжать руки и
выпустить край коляски.
- Теперь-то уж бояться нечего, - говорил дядя.
Коляска выкатилась на берег, страх отпустил меня, и мне показалось, что
я падаю с огромной высоты. Я ощущал какой-то резкий, свежий запах. Лоб у
меня был мокрый, сердце стучало как молот.
- Пусти, я хочу вылезти, - попросил я.
- Почему? Зачем? - удивился дядя.
- Я вылезти хочу!
- Дурачок, мы же на берегу.
- Остановись! Я хочу вылезти, слышишь!
Дядя Госкинс не остановил коляску, даже не посмотрел в мою сторону, он
ничего не понял. Тут я изловчился да как сигану из коляски! И благополучно
приземлился в дорожную пыль. Дядя остановил лошадь и тихо спросил:
- Неужто ты и вправду так перепугался?
Я не ответил, я не мог говорить. Страх мой прошел, я глядел на него и
видел перед собой чужого человека, человека, которого я раньше не
встречал, с которым у меня никогда не будет ничего общего.
- Ну ладно, Ричард, вставай и садись обратно, - сказал он, - я отвезу
тебя домой.
Я покачал головой и разрыдался.
- Ты что, сынок, не доверяешь мне? - спросил он. - Да я же на этой реке
родился, я ее знаю как свои пять пальцев. Тут дно каменистое, можно идти
полмили, и все будет по грудь.
Его слова летели мимо моего слуха, я ни за что на свете не сел бы в его
коляску.
- Давай-ка лучше вернемся домой, - сказал он серьезно.
Я зашагал по пыльной дороге. Дядя выпрыгнул из коляски и пошел со мной
рядом. В тот день он так и не поехал за покупками и все пытался объяснить,
зачем ему понадобилось пугать меня, но я его не слушал и ничего ему не
отвечал. Я больше ему не верил. Стоило мне потом увидеть его лицо, и во
мне вновь оживал страх, который я испытал на реке, он вставал между нами
непреодолимой преградой.
Каждый вечер дядя Госкинс уходил в свою пивную и возвращался только на
рассвете. Спал он, как и отец, днем, но ему шум не мешал. Мы с братом
могли кричать и носиться сколько душе угодно. Я часто прокрадывался в его
комнату, когда он спал, и зачарованно глядел на большой блестящий
револьвер, который лежал у него на тумбочке под рукой. Я спросил тетю
Мэгги, почему дядя не расстается с револьвером, и она сказала мне, что
белые несколько раз грозили его убить.
Однажды утром, когда я уже проснулся, дяди Госкинса еще не было. Тетя
Мэгги волновалась, места себе не находила. Несколько раз хотела пойти в
пивной зал узнать, что случилось, но не решалась, потому что дядя Госкинс
запретил ей там бывать. День тянулся нескончаемо долго. Наконец настало
время обеда.
- Нет, я все-таки пойду узнаю, - повторяла тетя Мэгги.
- Не надо, не ходи, - уговаривала ее мать. - Вдруг с тобой что
случится?
Обед держали горячим на плите, тетя Мэгги стояла на крыльце и
всматривалась в сгущающиеся сумерки. Опять она сказала, что пойдет в
пивной зал, и опять мать ее не пустила. Совсем стемнело, а дяди Госкинса
все не было. Тетя Мэгги молча ходила из угла в угол.
- Господи, не допусти, чтобы белые сделали ему что-нибудь плохое, -
твердила она.
Она вошла в спальню, через минуту вышла к нам и зарыдала.
- Он не взял с собой револьвер! Да что же с ним могло случиться,
господи?
За ужином никто не проронил ни слова. Прошел еще час. Вдруг на крыльце
послышались тяжелые шаги, в дверь громко постучали. Тетя Мэгги кинулась к
двери и распахнула ее. На пороге стоял высокий парнишка-негр, по лицу его
градом лил пот, он никак не мог отдышаться и все встряхивал головой.
Непослушными руками он стащил кепку.
- Застрелили... Мистера Госкинса... Белые застрелили... - наконец
выдавил он. - Миссис Госкинс, умер он...
Страшно вскрикнув, тетя Мэгги бросилась с крыльца на дорогу и исчезла в
темноте.
- Мэгги! - закричала мать и побежала за ней.
- Вы в пивную не ходите! - крикнул им парнишка.
- Мэгги, Мэгги! - звала мать, пытаясь догнать сестру.
- Не ходите туда, вас белые убьют! - вопил парнишка. - Они грозились
перебить всю его родню!
Мать втащила тетю Мэгги в дом. Страх оказался сильнее горя, мы наспех
уложили одежду и посуду, покидали все в телегу и в кромешной тьме погнали
лошадь по дороге, стараясь как можно скорее унести ноги. Уже потом я
узнал, что белые давно зарились на процветающее питейное заведение дяди
Госкинса, они много раз требовали, чтобы он убирался, иначе его убьют, а
он все тянул, хотел сколотить побольше денег. Мы сняли квартиру в
Уэст-Элене, и тетя Мэгги с матерью несколько дней просидели взаперти,
боясь показаться на улице. Наконец тетя Мэгги пересилила себя и стала
ездить в Элейн, но бывала она там только ночью, и о поездках ее знала лишь
мать.
Похорон не было. Не было ни музыки, ни траурной церемонии, ни цветов.
Было молчание, беззвучные слезы, скупые слона шепотом, страх. Не знаю,
когда хоронили дядю Госкинса, не знаю, где его могила. Тете Мэгги даже не
показали труп мужа, не отдали ни его имущества, ни денег. Дядю Госкинса
просто отсекли от нас, а мы - мы прямо-таки грохнулись на колени и закрыли
лица руками, чтобы не видеть белого от ярости лица террора, которое, мы
знали, глядит на нас в упор. Я впервые столкнулся с белым террором так
близко, и почва едва не ушла у меня из-под ног. "Почему мы с ними не
дрались?" - спрашивал я у матери, и от страха, который в ней жил, она меня
била, заставляя молчать.
Ошеломленные, испуганные, обе без мужа и друзей, тетя Мэгги и мать
совсем растерялись, они без конца советовались, что им делать, и наконец
надумали ехать к бабушке, пожить немного у нее, отдохнуть и осмотреться. Я
привык к неожиданным переездам, и предстоящее путешествие оставило меня
равнодушным. Я давно научился бросать обжитые места без сожаления и не
ждать чудес от новых. Мне было почти девять лет, но я ни в одной школе не
проучился целого учебного года, и меня это ничуть не тревожило. Я умел
читать, умел считать, именно этим и ограничивалась ученость всех, кого я
знал, - и детей, и взрослых. Опять нам пришлось разорить наш дом, мы
продали вещи, часть кому-то отдали, часть просто бросили, и вот уже снова
поезд мчит нас куда-то.
Через несколько дней - мы теперь жили у бабушки - я играл один в поле,
ковыряя в земле старым ножом. Вдруг раздались какие-то странные, мерные
звуки. Я оглянулся. Из-за гребня холма на меня лавиной текла орда черных
людей, одетых во что-то желто-коричневое, такого странного цвета я никогда
не видел. Я невольно вскочил на ноги, сердце мое бешено заколотилось. Что
это? Неужели эти люди пришли за мной? Ряд за рядом, шеренга за шеренгой
фантастические существа в своих пронзительно-ярких костюмах надвигались на
меня, от их шагов гудела земля, будто кто-то бил в огромный барабан. Я
хотел бежать домой и не мог, ноги не повиновались, как бывает во сне. Я
лихорадочно пытался сообразить, что же это такое, но куда там! Людская
стена приближалась. Сердце мое билось так сильно, что удары отдавались во
всем теле. Я снова хотел бежать, но не мог, я точно прирос к месту. Хотел
крикнуть: "Мама!", открыл рот, но из горла не вырвалось ни звука, потому
что нахлынувшая волна людей распалась и стала обтекать меня, шаги их были
как гром, от них дрожала земля. Черные лица глядели на меня, некоторые
улыбались. Потом я заметил за плечом у каждого что-то вроде палки -
длинное, темное и тяжелое. Один из них что-то мне крикнул, но я не
разобрал его слов. Вот они наконец прошли мимо, волоча за собой огромный
рыжий шлейф пыли, будто; он был частью их одежды, будто и сами они были
сродни той земле, по которой шагали. Опомнился я, когда они были уже
далеко, и пулей полетел домой, рассказал, захлебываясь, матери о странных
людях и спросил, кто они такие.
- Это солдаты, - сказала мать.
- А кто такие солдаты? - спросил я.
- Люди, которые воюют друг с другом на войне.
- Зачем они воюют?
- Их страна велит им.
- А что это за длинные черные штуки у них за плечом?
- Ружья.
- А что такое ружье?
- Оружие, из которого стреляют.
- Как револьвер?
- Да.
- А из него можно убить?
- Можно, если пуля попадет в сердце или в голову.
- А кого эти солдаты собираются убивать?
- Немцев.
- А кто такие немцы?
- Наши враги.
- А что это такое - враги?
- Люди, которые хотят убить нас и забрать себе нашу страну.
- Где они живут?
- За морем. Я же тебе говорила, что идет война, ты не помнишь?
Она действительно говорила мне о войне, я вспомнил, только тогда я не
обратил на это внимания. Я спросил мать, из-за чего мы воюем, и она стала
рассказывать мне об Англии, о Франции, о России и Германии, о том, как
гибнут люди, но все это было так далеко от меня и так огромно, что не
вызвало во мне ни жалости, ни интереса.
В другой раз я играл возле дома и, взглянув случайно на дорогу, увидел
медленно бредущее стадо слонов - по крайней мере я решил, что это слоны. Я
не почувствовал леденящего ужаса, который на меня напал при виде солдат,
ибо эти странные существа двигались медленно, в их облике не было ничего
пугающего. Но на всякий случай я ретировался к крыльцу, готовясь задать
стрекача, если они окажутся не столь безобидными. Слоны были уже в
нескольких шагах от меня, и вдруг я увидел, что лица-то у них совсем как у
людей! Уставившись на них во все глаза, я начал соображать, что бы это
такое могло быть? По обе стороны дороги двумя колоннами тянулись существа,
очень похожие на людей, я видел несколько белых лиц и великое множество
черных. Белые лица принадлежали белым, и одеты эти белые были обыкновенно,
а вот на неграх такая одежда, что я и принял их за слонов. Наконец
странные существа поравнялись со мной, и я увидел, что ноги черных скованы
кандалами, а на руках - тяжелые цепи, которые при движении негромко,
мелодично позвякивали. Черные существа копали канавы по обочинам дороги,
копали молча, без единого слова, слышно было лишь, как они крякают,
поднимая полные лопаты земли и кидая ее на середину дороги. Одно из этих
существ повернуло ко мне свое черное лицо.
- Что это вы такое делаете? - шепотом спросил я, не зная, можно ли с
ним разговаривать.
Он покачал головой, с опаской покосившись на белого, и продолжал
копать. И вдруг я увидел, что за плечом у белых длинные черные палки -
ружья! Когда они наконец прошли, я как сумасшедший бросился в дом.
- Мама, мама! - кричал я.
- Что такое? - отозвалась мать из кухни.
- На улице какие-то странные слоны!
Она подошла к двери и удивленно посмотрела на меня.
- Слоны?
- Ага. Иди посмотри. Они чего-то роют.
Мать вытерла фартуком руки и побежала на крыльцо, я за ней, в надежде,
что она объяснит мне поразительное явление, которое я наблюдал. Мать
выглянула на улицу и покачала головой.
- Нет, это не слоны.
- А кто же?
- Каторжники.
- Кто такие каторжники?
- Сам видишь - люди, которых сковали цепью и заставляют работать.
- Почему?
- Потому что они провинились, и их за это наказали.
- А что они сделали?
- Не знаю.
- А почему они так одеты?
- Чтобы не убежали, - объяснила мать. - Полосатую одежду носят только
каторжники, все это знают.
- А почему белые не в полосатом?
- Потому что это охранники.
- А на белых когда-нибудь надевают арестантскую одежду?
- Надевают.
- Ты хоть раз видела?
- Нет, ни разу.
- А почему так много негров в арестантской одежде?
- Потому что... потому что негров наказывают строже.
- Кто - белые?
- Да.
- Почему же тогда все негры не бросятся на белых и не прогонят их? Ведь
черных-то больше...
- У белых ружья, а у негров их нет. - Мать поглядела на меня и
спросила: - Почему ты их слонами-то назвал?
Я и сам не знал почему. Но потом, размышляя о черно-белой полосатой
одежде негров, я вспомнил, что в Элейне у меня была книжка и в ней цветные
картинки с изображением африканских и индийских животных и их названия.
Особенно меня поразили зебры, казалось, их кто-то нарочно так раскрасил. Я
также подолгу рассматривал слонов, и в моем сознании слоны и зебры прочно
связались друг с другом, поэтому, когда я увидел арестантов в полосатой,
как шкура зебры, одежде, я подумал: "Это африканские слоны!"
Прошло какое-то время, и мать объявила, что мы снова уезжаем,
возвращаемся в Уэст-Элену. Она устала от религиозных обрядов, которые так
строго соблюдались в бабушкином доме: пять раз в день, а то и больше,
семья собиралась на молитву, никакого послабления здесь бабушка не
допускала; она требовала, чтобы все ложились спать с заходом солнца и
вставали с рассветом, до одурения читали вслух Библию; каждый раз, сев за
стол, нужно было непременно возблагодарить господа, субботу она считала
священным днем отдохновения, и никто в ее доме не смел в этот день
работать. А в Уэст-Элене мы сами будем хозяева в своем доме - после того,
как бабушка столько месяцев подряд пеклась о спасении наших душ, эта
перспектива нас очень привлекала. Конечно, я был рад путешествию. Мы снова
сложили вещи, простились с родными, сели в поезд, и он привез нас обратно
в Уэст-Элену.
Жилье мы сняли в домишке возле сточной канавы, в нем было всего две
квартиры. Крысы, кошки, собаки, гадалки, калеки, слепые, проститутки,
торговцы, сборщики квартирной платы, дети - всем этим буквально кишел наш
квартал. Против нашего дома находилось огромное депо, где мыли и
ремонтировали паровозы. Здесь день и ночь шипел стравливаемый пар, гулко
клацала сталь, звонил колокол. Все заволакивали клубы дыма, сажа летела в
дом, попадала на простыни, в еду; воздух был пропитан запахом мазута.
Босые, с непокрытой головой, мы часами простаивали с братишкой в толпе
таких же, как мы, соседских ребятишек-негров, наблюдая, как рабочие
залезают в огромную черную топку паровоза, поднимаются на крышу, копошатся
под колесами. Когда никто не видел, мы забирались в будку машиниста,
кое-как дотягивались до окошка и глядели вдаль, представляя себе, что мы
уже выросли и стали машинистами, и вот сейчас ведем огромный состав, ночь,
гроза, а нам надо во что бы то ни стало доставить пассажиров домой целыми
и невредимыми.
- Ту-ту-ту-у-у-у! - гудели мы.
- Динь-дон! Динь-дон! Динь-дон!
- Пых-пых-пых! Пых-пых-пых!
Но самое большое удовольствие доставляла нам сточная канава: мы
извлекали из нее разбитые бутылки, консервные банки с множеством крошечных
рачков, ржавые ложки, какие-то железки, стертые до основания зубные щетки,
дохлых кошек и собак, даже мелкие монетки. Из деревянных коробок из-под
сигар мы мастерили кораблики, приделывали к ним колеса, привязывали
веревку и пускали по воде. И чуть не каждый вечер отцы наших приятелей
выходили к нам, снимали башмаки и сами принимались мастерить кораблики и
пускать по воде.
Мать и тетя Мэгги нанялись к белым стряпать, и, пока они работали, мы с
братишкой могли бродить где нам вздумается. Уходя, они оставляли нам по
десять центов на завтрак, и все утро мы строили планы и мечтали, что же мы
на них купим. Часов в десять-одиннадцать мы отправлялись в бакалейную
лавку на углу - хозяин ее был еврей - и покупали на пять центов имбирного
печенья и бутылку кока-колы, именно так, по нашим представлениям,
следовало завтракать.
Я раньше никогда не видел евреев, и владелец бакалейной лавчонки на
углу страшно интересовал меня. Мне до сих пор не доводилось слышать
иностранную речь, и я подолгу торчал у двери, ловя странные звуки, которые
доносились оттуда. Все негры в округе ненавидели евреев - не потому, что
евреи нас эксплуатировали, а потому, что и дома, и в воскресной школе нам
без конца вдалбливали, что "жиды распяли Христа". Нас натравливали на
евреев, и мы издевались над ними как умели; мы, нищие, полуголодные,
неграмотные негры, жертвы расовых предрассудков, дразнили их со злорадным
ликованием.
Дразнилок мы знали множество - дурацких, похабных, злых. Мы были
уверены, что имеем полное право дразнить евреев, а родители не только нас
не останавливали, но даже поощряли. В нас с детства воспитывали вражду и
недоверие к евреям, и это был не просто расовый предрассудок, это была
часть нашего культурного наследия.
Однажды вечером мы с ребятами играли на улице, болтали, смеялись. На
крыльцо к нашим соседям поднялся негр в комбинезоне.
- Ведь сегодня суббота, - сказала мне одна из девчонок.
- Ну и что? - спросил я.
- Сегодня там будут грести денежки лопатой. - И она кивнула на дверь,
за которой скрылся мужчина в комбинезоне.
- Как это?
На крыльцо вошел еще один негр.
- Ты что же, не знаешь? - недоверчиво спросила девочка.
- А что я должен знать?
- Что там продают.
- Где?
- Да там, куда вошли мужчины, - пояснила она.
- Никто там ничего не продает, - возразил я.
- Но ведь это же можно, правда?
- Сиди, сказано!
- Почему ты меня не пускаешь?
- Ты перестанешь болтать глупости?
Я уже не раз замечал, что мать сердится, когда я начинаю расспрашивать
ее о неграх и о белых, и никак не мог понять, почему. Мне хотелось понять
эти две разные породы людей, которые живут бок о бок и которых ничто не
объединяет - кроме, пожалуй, ненависти. И потом, моя бабушка... Кто она -
белая? Совсем белая или не совсем? И кем ее считают белые?
- Мам, а бабушка белая? - спросил я, когда поезд наш мчался сквозь
темноту.
- У тебя же есть глаза, сам видишь, какая она, - ответила мать.
- А белые считают ее белой?
- Возьми да спроси их сам, - отрезала она.
- Но ты-то ведь знаешь! - не отставал я.
- Я? Откуда? Я же не белая.
- Бабушка на вид белая, - сказал я, надеясь утвердиться хотя бы в
одном. - А мы - цветные. Почему же она тогда живет с нами?
- Ты что, не хочешь, чтобы бабушка жила с нами? - спросила мать, уходя
от моего вопроса.
- Хочу.
- Зачем же тогда спрашиваешь?
- Потому что хочу знать.
- Ведь бабушка живет с нами, верно?
- Живет.
- Так чего же тебе еще?
- А она хочет жить с нами или нет?
- Что ж ты ее сам об этом не спросил? - насмешливо сказала мать, опять
уклоняясь от ответа.
- Она что, стала цветной, когда вышла замуж за дедушку?
- Перестань задавать глупые вопросы!
- Нет, правда?
- Никакой цветной бабушка не стала, - сердито ответила мать, - у нее от
рождения такая кожа.
Снова мне не давали проникнуть в тайну, в смысл, в суть того, что
крылось за словами и умолчаниями.
- Почему бабушка не вышла замуж за белого? - спросил я.
- Потому что не хотела, - со злостью отрезала мать.
- Почему ты не хочешь со мной разговаривать?
Она влепила мне затрещину, и я заревел. Потом, сколько-то времени
спустя, она все-таки рассказала мне, что бабушкины предки были ирландцы,
шотландцы и французы и в каком-то колене к кому-то из них примешалась
негритянская кровь. Рассказывала мать спокойно, ровно, обыденно, без тени
волнения.
- Какая была у бабушки фамилия до того, как она вышла за дедушку?
- Боулден.
- Откуда у нее такая фамилия?
- От белого, который был ее хозяином.
- Она что же, была рабой?
- Да.
- Фамилия бабушкиного отца тоже была Боулден?
- Бабушка не знала своего отца.
- И потому ей дали первую попавшуюся фамилию, да?
- Дали ей фамилию - и все, больше я ничего не знаю.
- А разве бабушка не могла узнать, кто ее отец?
- Зачем, дурачок ты эдакий?
- Чтобы знать.
- А зачем ей это знать-то?
- Просто так.
- Ну узнала бы она, а дальше что?
На это я ничего не мог ей ответить.
Я зашел в тупик.
- Мам, а от кого нашему папе досталась фамилия?
- От его отца.
- А его отцу от кого?
- От белого хозяина, как нашей бабушке.
- Они знают, кто он был?
- Не знаю.
- А почему же они не узнали?
- Зачем? - жестко спросила мать.
И я подумал, что отцу и в самом деле не нужно и не интересно знать, кто
был отец его отца.
- Кто были папины предки? - спросил я.
- Были белые, были и краснокожие, были и черные.
- Значит, индейцы, белые и негры?
- Да.
- Кто же тогда я?
- Когда вырастешь, тебя будут называть цветным, - сказала мать. Потом
посмотрела на меня и спросила, язвительно усмехаясь: - Что, вам это не по
нутру, мистер Райт?
Я разозлился и промолчал. Пусть называют меня цветным, мне от этого ни
холодно и ни жарко, а вот мать от меня все равно что-то скрывает. Скрывает
не факты, а чувства, отношения, принципы, она не хочет, чтобы я о них
знал, и, когда я настаиваю, сердится. Ладно, все равно когда-нибудь узнаю.
Пусть я цветной - что тут такого? Почему я должен чего-то остерегаться?
Правда, я не раз слышал о том, что цветных бьют и даже убивают, но все
это, думал я, меня не касается. Конечно, такие разговоры вселяли смутную
тревогу, но я был уверен, что уж себя-то я в обиду не дам. Все очень
просто: если кто-то захочет убить меня, я убью его первый.
Когда мы приехали в Элейн, то оказалось, что тетя Мэгги живет в
одноэтажном домике с верандой и двор их обнесен забором. Это было очень
похоже на наш дом в детстве, и я страшно обрадовался. Мог ли я знать, как
недолго мне придется здесь прожить, мог ли я знать, что мое бегство отсюда
станет моим первым причастием расовой ненависти?
Мимо дома проходила широкая пыльная дорога, по обочинам ее росли
полевые цветы. Было лето, в воздухе день и ночь стоял запах пыли.
Проснувшись рано утром, я бежал босиком на дорогу - как чудесно было
ощущать подошвами холод лежащей сверху росы и почти одновременно с ним
тепло нагретой солнцем мягкой глубокой пыли!
Когда поднималось солнце, начинали летать пчелы, и я обнаружил, что их
можно убивать ладошками, нужно только хорошенько прицелиться и хлопнуть.
Мать остерегала меня, говорила не надо, пчелы мед собирают, грех убивать
тех, кто нас кормит, пчела меня когда-нибудь за это ужалит. Но я был
уверен, что перехитрю всех пчел. Однажды утром я прихлопнул руками
огромного шмеля, который как раз нацелился сесть на цветок, и он ужалил
меня в самую ладошку. Я с ревом кинулся домой.
- Так тебе и надо, - безжалостно сказала мать.
Больше я пчел никогда не убивал.
Муж тети Мэгги, дядя Госкинс, содержал пивной зал, его посещали негры,
работавшие на окрестных лесопильнях. Вспомнив пивной зал в Мемфисе, я стал
просить дядю Госкинса, чтобы он как-нибудь взял меня с собой и показал
свое заведение, и он обещал, но мать запретила, она боялась, что, если я
еще хоть раз попаду в пивную, из меня непременно вырастет пьяница. Ну что
ж, не показываете пивной зал - не надо, зато наедаться здесь можно до
отвала. Стол у тети Мэгги просто ломился от еды, даже не верилось, что вся
она - настоящая. Я долго не мог привыкнуть к тому, что здесь можно есть
вволю; мне все казалось, что если я сейчас наемся досыта, то на потом уже
ничего не останется. Когда мы в первый раз сели за стол в доме тети Мэгги,
я никак не решался притронуться к еде и наконец спросил:
- Можно есть сколько хочу?
- Да, сколько твоей душе угодно, - подтвердил дядя Госкинс.
Но я ему не поверил. Я ел, ел, ел, у меня начал болеть живот, и все
равно я не желал вылезать из-за стола.
- Смотри, лопнешь, - сказала мать.
- Ничего, пусть ест досыта, пусть привыкает к еде, - возразил дядя
Госкинс.
После ужина я увидел на блюде для хлеба целую гору сухарей, это меня
так поразило, что я глазам своим не поверил. Сухари стояли прямо передо
мной, я знал, что в кухне еще много муки, по все равно я боялся, что утром
на завтрак не будет хлеба. А вдруг ночью, пока я сплю, сухари исчезнут? Не
хочу просыпаться утром голодным, зная, что в доме нет ни крошки! И я
потихоньку стащил с блюда несколько сухарей и сунул их в карман - есть
сухари я не собирался, просто хотел сделать себе запас на случай голода.
Даже когда я привык, что и утром, и в обед, и вечером стол ломится от еды,
я продолжал таскать хлеб и прятать его в карманы. Когда мать стирала мои
вещи, ей приходилось извлекать из карманов липкое крошево, и она ругала
меня, стараясь отучить от этой привычки; я перестал прятать хлеб в
карманах и прятал его теперь в доме, по углам, за шкафами. Я избавился от
привычки красть и запасать хлеб лишь после того, как уверился, что у нас
будет еда и на завтрак, и на обед, и на ужин.
У дяди Госкинса была лошадь и кабриолет, и, отправляясь за покупками в
Элену, он иногда брал меня с собой. Однажды, когда мы ехали, он сказал
мне:
- Слушай, Ричард, давай напоим лошадь на середине реки, хочешь
посмотреть?
- Хочу, - сказал я смеясь, - только она там пить не будет.
- Как это не будет? - возразил дядя. - Еще как будет. Сейчас увидишь.
Он стегнул лошадь и погнал ее прямо к берегу Миссисипи.
- Эй, куда ты? - спросил я, чувствуя, как во мне поднимается тревога.
- На середину, лошадь поить, - ответил он.
Проехали мимо пристани, спустились по мощенному булыжником пологому
съезду к берегу и на всем скаку влетели в воду. Я увидел раскинувшуюся
передо мной безбрежную гладь реки и в ужасе вскочил на ноги.
- Езжай обратно! - завопил я.
- Сначала напоим лошадь. - Дядя был непреклонен.
- Но там глубоко! - взвизгнул я.
- А здесь она пить не будет, - сказал дядя Госкинс и хлестнул борющееся
с течением животное.
Коляска начала погружаться в воду. Лошадь пошла медленнее, вот она
вскинула голову, чтобы но глядеть на воду. Я схватился за край коляски и,
хоть не умел плавать, решил выпрыгнуть.
- Сядь, а то вывалишься! - крикнул дядя.
- Пусти меня! - орал я.
Вода уже закрыла ступицы колес. Я хотел прыгнуть в реку, но дядя
схватил меня за ногу. Вода окружала нас со всех сторон.
- Пусти меня, пусти! - не переставая, вопил я.
Коляска знай себе катилась, вода поднималась все выше. Лошадь
встряхивала головой, изгибала шею, храпела, глаза ее дико вращались. Я изо
всех сил вцепился в край, надеясь вырваться из дядиных рук и прыгнуть в
воду, если коляска опустится чуть-чуть глубже.
- Тпру-у! - наконец крикнул дядя.
Лошадь остановилась и заржала. Желтая вода в крутящихся воронках была
так близко, что я мог дотронуться до нее рукой. Дядя Госкинс поглядел на
меня и расхохотался.
- Ты что, в самом деле думал, я доеду на коляске до середины реки? -
спросил он.
Я так перетрусил, что не мог говорить, все тело дрожало от напряжения.
- Ладно, чего ты, - стал успокаивать меня дядя.
Повернув, мы двинулись к пристани. Я все еще не мог разжать руки и
выпустить край коляски.
- Теперь-то уж бояться нечего, - говорил дядя.
Коляска выкатилась на берег, страх отпустил меня, и мне показалось, что
я падаю с огромной высоты. Я ощущал какой-то резкий, свежий запах. Лоб у
меня был мокрый, сердце стучало как молот.
- Пусти, я хочу вылезти, - попросил я.
- Почему? Зачем? - удивился дядя.
- Я вылезти хочу!
- Дурачок, мы же на берегу.
- Остановись! Я хочу вылезти, слышишь!
Дядя Госкинс не остановил коляску, даже не посмотрел в мою сторону, он
ничего не понял. Тут я изловчился да как сигану из коляски! И благополучно
приземлился в дорожную пыль. Дядя остановил лошадь и тихо спросил:
- Неужто ты и вправду так перепугался?
Я не ответил, я не мог говорить. Страх мой прошел, я глядел на него и
видел перед собой чужого человека, человека, которого я раньше не
встречал, с которым у меня никогда не будет ничего общего.
- Ну ладно, Ричард, вставай и садись обратно, - сказал он, - я отвезу
тебя домой.
Я покачал головой и разрыдался.
- Ты что, сынок, не доверяешь мне? - спросил он. - Да я же на этой реке
родился, я ее знаю как свои пять пальцев. Тут дно каменистое, можно идти
полмили, и все будет по грудь.
Его слова летели мимо моего слуха, я ни за что на свете не сел бы в его
коляску.
- Давай-ка лучше вернемся домой, - сказал он серьезно.
Я зашагал по пыльной дороге. Дядя выпрыгнул из коляски и пошел со мной
рядом. В тот день он так и не поехал за покупками и все пытался объяснить,
зачем ему понадобилось пугать меня, но я его не слушал и ничего ему не
отвечал. Я больше ему не верил. Стоило мне потом увидеть его лицо, и во
мне вновь оживал страх, который я испытал на реке, он вставал между нами
непреодолимой преградой.
Каждый вечер дядя Госкинс уходил в свою пивную и возвращался только на
рассвете. Спал он, как и отец, днем, но ему шум не мешал. Мы с братом
могли кричать и носиться сколько душе угодно. Я часто прокрадывался в его
комнату, когда он спал, и зачарованно глядел на большой блестящий
револьвер, который лежал у него на тумбочке под рукой. Я спросил тетю
Мэгги, почему дядя не расстается с револьвером, и она сказала мне, что
белые несколько раз грозили его убить.
Однажды утром, когда я уже проснулся, дяди Госкинса еще не было. Тетя
Мэгги волновалась, места себе не находила. Несколько раз хотела пойти в
пивной зал узнать, что случилось, но не решалась, потому что дядя Госкинс
запретил ей там бывать. День тянулся нескончаемо долго. Наконец настало
время обеда.
- Нет, я все-таки пойду узнаю, - повторяла тетя Мэгги.
- Не надо, не ходи, - уговаривала ее мать. - Вдруг с тобой что
случится?
Обед держали горячим на плите, тетя Мэгги стояла на крыльце и
всматривалась в сгущающиеся сумерки. Опять она сказала, что пойдет в
пивной зал, и опять мать ее не пустила. Совсем стемнело, а дяди Госкинса
все не было. Тетя Мэгги молча ходила из угла в угол.
- Господи, не допусти, чтобы белые сделали ему что-нибудь плохое, -
твердила она.
Она вошла в спальню, через минуту вышла к нам и зарыдала.
- Он не взял с собой револьвер! Да что же с ним могло случиться,
господи?
За ужином никто не проронил ни слова. Прошел еще час. Вдруг на крыльце
послышались тяжелые шаги, в дверь громко постучали. Тетя Мэгги кинулась к
двери и распахнула ее. На пороге стоял высокий парнишка-негр, по лицу его
градом лил пот, он никак не мог отдышаться и все встряхивал головой.
Непослушными руками он стащил кепку.
- Застрелили... Мистера Госкинса... Белые застрелили... - наконец
выдавил он. - Миссис Госкинс, умер он...
Страшно вскрикнув, тетя Мэгги бросилась с крыльца на дорогу и исчезла в
темноте.
- Мэгги! - закричала мать и побежала за ней.
- Вы в пивную не ходите! - крикнул им парнишка.
- Мэгги, Мэгги! - звала мать, пытаясь догнать сестру.
- Не ходите туда, вас белые убьют! - вопил парнишка. - Они грозились
перебить всю его родню!
Мать втащила тетю Мэгги в дом. Страх оказался сильнее горя, мы наспех
уложили одежду и посуду, покидали все в телегу и в кромешной тьме погнали
лошадь по дороге, стараясь как можно скорее унести ноги. Уже потом я
узнал, что белые давно зарились на процветающее питейное заведение дяди
Госкинса, они много раз требовали, чтобы он убирался, иначе его убьют, а
он все тянул, хотел сколотить побольше денег. Мы сняли квартиру в
Уэст-Элене, и тетя Мэгги с матерью несколько дней просидели взаперти,
боясь показаться на улице. Наконец тетя Мэгги пересилила себя и стала
ездить в Элейн, но бывала она там только ночью, и о поездках ее знала лишь
мать.
Похорон не было. Не было ни музыки, ни траурной церемонии, ни цветов.
Было молчание, беззвучные слезы, скупые слона шепотом, страх. Не знаю,
когда хоронили дядю Госкинса, не знаю, где его могила. Тете Мэгги даже не
показали труп мужа, не отдали ни его имущества, ни денег. Дядю Госкинса
просто отсекли от нас, а мы - мы прямо-таки грохнулись на колени и закрыли
лица руками, чтобы не видеть белого от ярости лица террора, которое, мы
знали, глядит на нас в упор. Я впервые столкнулся с белым террором так
близко, и почва едва не ушла у меня из-под ног. "Почему мы с ними не
дрались?" - спрашивал я у матери, и от страха, который в ней жил, она меня
била, заставляя молчать.
Ошеломленные, испуганные, обе без мужа и друзей, тетя Мэгги и мать
совсем растерялись, они без конца советовались, что им делать, и наконец
надумали ехать к бабушке, пожить немного у нее, отдохнуть и осмотреться. Я
привык к неожиданным переездам, и предстоящее путешествие оставило меня
равнодушным. Я давно научился бросать обжитые места без сожаления и не
ждать чудес от новых. Мне было почти девять лет, но я ни в одной школе не
проучился целого учебного года, и меня это ничуть не тревожило. Я умел
читать, умел считать, именно этим и ограничивалась ученость всех, кого я
знал, - и детей, и взрослых. Опять нам пришлось разорить наш дом, мы
продали вещи, часть кому-то отдали, часть просто бросили, и вот уже снова
поезд мчит нас куда-то.
Через несколько дней - мы теперь жили у бабушки - я играл один в поле,
ковыряя в земле старым ножом. Вдруг раздались какие-то странные, мерные
звуки. Я оглянулся. Из-за гребня холма на меня лавиной текла орда черных
людей, одетых во что-то желто-коричневое, такого странного цвета я никогда
не видел. Я невольно вскочил на ноги, сердце мое бешено заколотилось. Что
это? Неужели эти люди пришли за мной? Ряд за рядом, шеренга за шеренгой
фантастические существа в своих пронзительно-ярких костюмах надвигались на
меня, от их шагов гудела земля, будто кто-то бил в огромный барабан. Я
хотел бежать домой и не мог, ноги не повиновались, как бывает во сне. Я
лихорадочно пытался сообразить, что же это такое, но куда там! Людская
стена приближалась. Сердце мое билось так сильно, что удары отдавались во
всем теле. Я снова хотел бежать, но не мог, я точно прирос к месту. Хотел
крикнуть: "Мама!", открыл рот, но из горла не вырвалось ни звука, потому
что нахлынувшая волна людей распалась и стала обтекать меня, шаги их были
как гром, от них дрожала земля. Черные лица глядели на меня, некоторые
улыбались. Потом я заметил за плечом у каждого что-то вроде палки -
длинное, темное и тяжелое. Один из них что-то мне крикнул, но я не
разобрал его слов. Вот они наконец прошли мимо, волоча за собой огромный
рыжий шлейф пыли, будто; он был частью их одежды, будто и сами они были
сродни той земле, по которой шагали. Опомнился я, когда они были уже
далеко, и пулей полетел домой, рассказал, захлебываясь, матери о странных
людях и спросил, кто они такие.
- Это солдаты, - сказала мать.
- А кто такие солдаты? - спросил я.
- Люди, которые воюют друг с другом на войне.
- Зачем они воюют?
- Их страна велит им.
- А что это за длинные черные штуки у них за плечом?
- Ружья.
- А что такое ружье?
- Оружие, из которого стреляют.
- Как револьвер?
- Да.
- А из него можно убить?
- Можно, если пуля попадет в сердце или в голову.
- А кого эти солдаты собираются убивать?
- Немцев.
- А кто такие немцы?
- Наши враги.
- А что это такое - враги?
- Люди, которые хотят убить нас и забрать себе нашу страну.
- Где они живут?
- За морем. Я же тебе говорила, что идет война, ты не помнишь?
Она действительно говорила мне о войне, я вспомнил, только тогда я не
обратил на это внимания. Я спросил мать, из-за чего мы воюем, и она стала
рассказывать мне об Англии, о Франции, о России и Германии, о том, как
гибнут люди, но все это было так далеко от меня и так огромно, что не
вызвало во мне ни жалости, ни интереса.
В другой раз я играл возле дома и, взглянув случайно на дорогу, увидел
медленно бредущее стадо слонов - по крайней мере я решил, что это слоны. Я
не почувствовал леденящего ужаса, который на меня напал при виде солдат,
ибо эти странные существа двигались медленно, в их облике не было ничего
пугающего. Но на всякий случай я ретировался к крыльцу, готовясь задать
стрекача, если они окажутся не столь безобидными. Слоны были уже в
нескольких шагах от меня, и вдруг я увидел, что лица-то у них совсем как у
людей! Уставившись на них во все глаза, я начал соображать, что бы это
такое могло быть? По обе стороны дороги двумя колоннами тянулись существа,
очень похожие на людей, я видел несколько белых лиц и великое множество
черных. Белые лица принадлежали белым, и одеты эти белые были обыкновенно,
а вот на неграх такая одежда, что я и принял их за слонов. Наконец
странные существа поравнялись со мной, и я увидел, что ноги черных скованы
кандалами, а на руках - тяжелые цепи, которые при движении негромко,
мелодично позвякивали. Черные существа копали канавы по обочинам дороги,
копали молча, без единого слова, слышно было лишь, как они крякают,
поднимая полные лопаты земли и кидая ее на середину дороги. Одно из этих
существ повернуло ко мне свое черное лицо.
- Что это вы такое делаете? - шепотом спросил я, не зная, можно ли с
ним разговаривать.
Он покачал головой, с опаской покосившись на белого, и продолжал
копать. И вдруг я увидел, что за плечом у белых длинные черные палки -
ружья! Когда они наконец прошли, я как сумасшедший бросился в дом.
- Мама, мама! - кричал я.
- Что такое? - отозвалась мать из кухни.
- На улице какие-то странные слоны!
Она подошла к двери и удивленно посмотрела на меня.
- Слоны?
- Ага. Иди посмотри. Они чего-то роют.
Мать вытерла фартуком руки и побежала на крыльцо, я за ней, в надежде,
что она объяснит мне поразительное явление, которое я наблюдал. Мать
выглянула на улицу и покачала головой.
- Нет, это не слоны.
- А кто же?
- Каторжники.
- Кто такие каторжники?
- Сам видишь - люди, которых сковали цепью и заставляют работать.
- Почему?
- Потому что они провинились, и их за это наказали.
- А что они сделали?
- Не знаю.
- А почему они так одеты?
- Чтобы не убежали, - объяснила мать. - Полосатую одежду носят только
каторжники, все это знают.
- А почему белые не в полосатом?
- Потому что это охранники.
- А на белых когда-нибудь надевают арестантскую одежду?
- Надевают.
- Ты хоть раз видела?
- Нет, ни разу.
- А почему так много негров в арестантской одежде?
- Потому что... потому что негров наказывают строже.
- Кто - белые?
- Да.
- Почему же тогда все негры не бросятся на белых и не прогонят их? Ведь
черных-то больше...
- У белых ружья, а у негров их нет. - Мать поглядела на меня и
спросила: - Почему ты их слонами-то назвал?
Я и сам не знал почему. Но потом, размышляя о черно-белой полосатой
одежде негров, я вспомнил, что в Элейне у меня была книжка и в ней цветные
картинки с изображением африканских и индийских животных и их названия.
Особенно меня поразили зебры, казалось, их кто-то нарочно так раскрасил. Я
также подолгу рассматривал слонов, и в моем сознании слоны и зебры прочно
связались друг с другом, поэтому, когда я увидел арестантов в полосатой,
как шкура зебры, одежде, я подумал: "Это африканские слоны!"
Прошло какое-то время, и мать объявила, что мы снова уезжаем,
возвращаемся в Уэст-Элену. Она устала от религиозных обрядов, которые так
строго соблюдались в бабушкином доме: пять раз в день, а то и больше,
семья собиралась на молитву, никакого послабления здесь бабушка не
допускала; она требовала, чтобы все ложились спать с заходом солнца и
вставали с рассветом, до одурения читали вслух Библию; каждый раз, сев за
стол, нужно было непременно возблагодарить господа, субботу она считала
священным днем отдохновения, и никто в ее доме не смел в этот день
работать. А в Уэст-Элене мы сами будем хозяева в своем доме - после того,
как бабушка столько месяцев подряд пеклась о спасении наших душ, эта
перспектива нас очень привлекала. Конечно, я был рад путешествию. Мы снова
сложили вещи, простились с родными, сели в поезд, и он привез нас обратно
в Уэст-Элену.
Жилье мы сняли в домишке возле сточной канавы, в нем было всего две
квартиры. Крысы, кошки, собаки, гадалки, калеки, слепые, проститутки,
торговцы, сборщики квартирной платы, дети - всем этим буквально кишел наш
квартал. Против нашего дома находилось огромное депо, где мыли и
ремонтировали паровозы. Здесь день и ночь шипел стравливаемый пар, гулко
клацала сталь, звонил колокол. Все заволакивали клубы дыма, сажа летела в
дом, попадала на простыни, в еду; воздух был пропитан запахом мазута.
Босые, с непокрытой головой, мы часами простаивали с братишкой в толпе
таких же, как мы, соседских ребятишек-негров, наблюдая, как рабочие
залезают в огромную черную топку паровоза, поднимаются на крышу, копошатся
под колесами. Когда никто не видел, мы забирались в будку машиниста,
кое-как дотягивались до окошка и глядели вдаль, представляя себе, что мы
уже выросли и стали машинистами, и вот сейчас ведем огромный состав, ночь,
гроза, а нам надо во что бы то ни стало доставить пассажиров домой целыми
и невредимыми.
- Ту-ту-ту-у-у-у! - гудели мы.
- Динь-дон! Динь-дон! Динь-дон!
- Пых-пых-пых! Пых-пых-пых!
Но самое большое удовольствие доставляла нам сточная канава: мы
извлекали из нее разбитые бутылки, консервные банки с множеством крошечных
рачков, ржавые ложки, какие-то железки, стертые до основания зубные щетки,
дохлых кошек и собак, даже мелкие монетки. Из деревянных коробок из-под
сигар мы мастерили кораблики, приделывали к ним колеса, привязывали
веревку и пускали по воде. И чуть не каждый вечер отцы наших приятелей
выходили к нам, снимали башмаки и сами принимались мастерить кораблики и
пускать по воде.
Мать и тетя Мэгги нанялись к белым стряпать, и, пока они работали, мы с
братишкой могли бродить где нам вздумается. Уходя, они оставляли нам по
десять центов на завтрак, и все утро мы строили планы и мечтали, что же мы
на них купим. Часов в десять-одиннадцать мы отправлялись в бакалейную
лавку на углу - хозяин ее был еврей - и покупали на пять центов имбирного
печенья и бутылку кока-колы, именно так, по нашим представлениям,
следовало завтракать.
Я раньше никогда не видел евреев, и владелец бакалейной лавчонки на
углу страшно интересовал меня. Мне до сих пор не доводилось слышать
иностранную речь, и я подолгу торчал у двери, ловя странные звуки, которые
доносились оттуда. Все негры в округе ненавидели евреев - не потому, что
евреи нас эксплуатировали, а потому, что и дома, и в воскресной школе нам
без конца вдалбливали, что "жиды распяли Христа". Нас натравливали на
евреев, и мы издевались над ними как умели; мы, нищие, полуголодные,
неграмотные негры, жертвы расовых предрассудков, дразнили их со злорадным
ликованием.
Дразнилок мы знали множество - дурацких, похабных, злых. Мы были
уверены, что имеем полное право дразнить евреев, а родители не только нас
не останавливали, но даже поощряли. В нас с детства воспитывали вражду и
недоверие к евреям, и это был не просто расовый предрассудок, это была
часть нашего культурного наследия.
Однажды вечером мы с ребятами играли на улице, болтали, смеялись. На
крыльцо к нашим соседям поднялся негр в комбинезоне.
- Ведь сегодня суббота, - сказала мне одна из девчонок.
- Ну и что? - спросил я.
- Сегодня там будут грести денежки лопатой. - И она кивнула на дверь,
за которой скрылся мужчина в комбинезоне.
- Как это?
На крыльцо вошел еще один негр.
- Ты что же, не знаешь? - недоверчиво спросила девочка.
- А что я должен знать?
- Что там продают.
- Где?
- Да там, куда вошли мужчины, - пояснила она.
- Никто там ничего не продает, - возразил я.