Страница:
бил, деньги и записка уже давно валялись на земле, мальчишки с воплями
разбежались, держась за головы, они смотрели на меня и ничего не понимали.
Наверное, никогда не видели таких бешеных. Я, задыхаясь, кричал им: "Ага,
что, струсили, гады! Что же вы, идите поближе". Но они не подходили. Тогда
я сам бросился за ними, и они с криками пустились наутек, по домам. На
улицу выбегали их родители, грозили мне, и я впервые в жизни стал кричать
на взрослых, пусть только сунутся ко мне, кричал я, им тоже достанется.
Потом я подобрал записку для бакалейщика и деньги и отправился в лавку. На
обратном пути я держал палку наготове, но ни единого мальчишки не было. В
тот вечер я завоевал свое право на улицы Мемфиса.
Летом, когда мать уходила на работу, я брел с ватагой черных ребятишек,
чьи родители тоже были на работе, к небольшому бугру, на котором стояли в
ряд полуразвалившиеся деревянные нужники без задних стенок, и перед нами
открывалось поразительное по своей непристойности зрелище. Устроившись
внизу, мы часами разглядывали тайные части тела черных, коричневых,
желтых, белых мужчин и женщин. Мы перешептывались, гоготали, показывали
пальцами, отпускали всякие шутки по адресу кого-либо из наших соседей,
которых научились узнавать по их физиологическим особенностям. Кто-нибудь
из взрослых ловил нас за этим занятием и с возмущением прогонял. Иногда на
бугре появлялся ребятенок, с ног до головы перепачканный какашками. В
конце концов у бугра поставили белого полицейского, он гонял нас от
уборных, и наш курс анатомии был на некоторое время отложен.
Чтобы уберечь нас с братом от беды, мать часто брала нас с собой, когда
шла стряпать. Мы молча стояли голодные в углу кухни, смотрели, как мать
мечется между плитой и раковиной, от шкафа к столу. Я всегда любил бывать
на кухне у белых, мне там перепадал то кусочек хлеба, то мяса, а иной раз
так хотелось есть, стряпня так вкусно пахла, а съесть нельзя было ни
крошки - ведь приготовили-то ее не нам, и тогда я думал: "Эх, зачем я
только пришел! Сидел бы уж лучше дома!" Ближе к вечеру мать несла
подогретые тарелки в столовую, где сидели белые, а я стоял у двери и
украдкой заглядывал туда и видел вокруг уставленного едой стола белые
лица, они жевали, смеялись, разговаривали. Если после обеда что-нибудь
оставалось, мы с братом были сыты, если же нет - довольствовались нашим
обычным чаем и куском хлеба.
Когда я смотрел, как едят белые, у меня скручивало желудок и внутри
просыпался смутный неодолимый гнев. Почему я не могу есть, когда я
голоден? Почему мне всегда приходится ждать, пока наедятся другие? Почему
одни едят досыта, а другие - нет?
Днем, когда мать стряпала на кухне у белых, я предавался занятию,
которое меня страшно увлекало: я бродил по улицам. Неподалеку от нас был
пивной зал, и я целыми днями слонялся у его входа. То, что делалось внутри
пивного зала, одновременно завораживало и пугало меня. Я попрошайничал и
все норовил заглянуть за вращающуюся дверь, посмотреть на тех, кто пил
там, внутри. Кто-нибудь из соседей меня прогонял, я шел следом за пьяными
по улицам, пытаясь разобрать, что они бормочут, показывал на них пальцем,
смеялся, корчил им рожи, передразнивал. Больше всего меня забавляли пьяные
женщины, они плелись обмочившиеся, с мокрыми чулками. На блюющих мужчин я
смотрел с ужасом. Кто-то рассказал матери о моем интересе к пивному залу,
и она побила меня, по все равно, когда мать была на работе, я продолжал
заглядывать за вращающуюся дверь и прислушиваться к пьяной болтовне.
Как-то однажды - мне было шесть лет - я пытался заглянуть в пивной зал,
и вдруг какой-то негр схватил меня за руку и затащил в дверь. Там висел
табачный дым и стоял страшный шум. В нос мне ударил запах спиртного. Я
кричал и вырывался, испугавшись глазевших на меня посетителей зала, но
негр меня не отпускал. Он поднял меня, посадил на стоику, надел мне на
голову свою шляпу и заказал для меня виски. Подвыпившие посетители вопили
от восторга. Кто-то стал совать мне в рот сигару, но я ерзал и не давался.
- Ну что, нравится тебе здесь, а? - спросил меня негр.
- Напои его, и он перестанет за нами подсматривать, - сказал кто-то.
- Верно, давайте напоим его, - предложил другой.
Я огляделся, и мне стало не так страшно. Передо мной поставили виски.
- Пей, малец, пей, - сказал кто-то.
Я покачал головой. Негр, который втащил меня в зал, стал меня
уговаривать, но я не соглашался.
- Пей, - говорил он, - тебе понравится, увидишь!
Я сделал глоток и закашлялся. Раздался хохот. Посетители сгрудились
вокруг меня, убеждали выпить. Я сделал еще глоток. Потом еще один. Голова
у меня закружилась, я стал смеяться. Меня спустили на пол, и я побежал,
хихикая и крича что-то, среди улюлюкающей толпы. То и дело кто-нибудь
протягивал мне стакан, и я отпивал глоток-другой. Вскоре я был совсем
пьян.
Какой-то мужчина подозвал меня к себе, прошептал на ухо несколько слов
и сказал, что даст мне пять центов, если я подойду вон к той женщине и
повторю их ей. Я согласился, он дал мне монету, и я подбежал к женщине и
прокричал эти слова. В зале раздался оглушительный хохот.
- Зачем учишь мальчишку таким гадостям? - сказал кто-то.
- Он же все равно не понимает!
Теперь за несколько центов я повторял кому угодно то, что мне шептали
на ухо. В затуманенном, пьяном состоянии, в котором я находился, меня
ужасно забавляло, как действовали на людей эти таинственные слова. Я бегал
от одного к другому, смеясь и икая, выкрикивал похабщину, а они
надрывались от хохота.
- Хватит, оставьте мальца, - сказал наконец кто-то.
- Подумаешь, что тут такого, - возразил другой.
- Вот бессовестные, - сказала, хихикая, какая-то женщина.
- Эй, парень, иди домой, - крикнули мне.
Отпустили меня уже вечером. Шатаясь, я брел по тротуару, без конца
повторяя ругательства - к ужасу женщин, мимо которых я проходил, и к
великому удовольствию мужчин, возвращавшихся домой с работы.
С тех пор я начал выклянчивать в пивном зале выпивку. По вечерам мать
находила меня пьяным, приводила домой и била, по наутро, как только она
уходила на работу, я бежал к залу и ждал, когда кто-нибудь возьмет меня с
собой и угостит виски. Мать со слезами просила владельца зала не пускать
меня, и он запретил мне там появляться. Но мужчинам не хотелось
расставаться со своим развлечением, и они по-прежнему угощали меня виски
из фляжек прямо на улице, заставляли повторять вслух ругательства.
Так в возрасте шести лет, еще не переступив порога школы, я стал
пьяницей. С ватагой мальчишек я слонялся по улицам, выпрашивая у прохожих
деньги, вертелся у дверей пивных залов, каждый день все дальше и дальше
уходя от дома. Я видел больше, чем был в состоянии понять, и слышал
больше, чем мог запомнить. Самым главным в моей жизни стала выпивка, и я
все время клянчил, чтобы меня угостили. Мать была в отчаянии. Она била
меня, молилась и плакала, умоляла исправиться, говорила, что должна
работать, но все это никак не действовало на мои вывернутые наизнанку
мозги. Наконец, она отдала нас с братом под присмотр к старой негритянке,
которая неусыпно следила, чтобы я не убежал к двери пивного зала просить
виски. И в конце концов жажда алкоголя исчезла, я забыл его вкус.
Многие ребята по соседству учились в школе, и днем, возвращаясь домой,
они часто играли на улице, а книжки оставляли на тротуаре, и я листал их и
спрашивал ребят, что же значат эти черные непонятные значки. Когда я
научился разбирать некоторые слова, я сказал матери, что хочу учиться
читать, и она ужасно обрадовалась... Скоро я уже понимал почти все, что
было написано у ребят в учебниках. Во мне рос жгучий интерес к тому, что
происходит вокруг, и, когда мать возвращалась домой после дня тяжелой
работы, я жадно расспрашивал ее обо всем, что услышал за день на улице, и
она в конце концов говорила мне: "Отстань! Я устала!"
Однажды зимой мать разбудила меня и сказала, что угля в доме нет,
поэтому она берет брата с собой на работу, а я останусь в постели и буду
ждать, пока привезут уголь, она его заказала. Квитанция и деньги лежат на
комоде под салфеткой. Я снова заснул; разбудил меня звонок в дверь. Я
открыл дверь, впустил угольщика, дал ему квитанцию и деньги, он внес
несколько мешков с углем.
- Что, замерз? - спросил он.
- Ага, - сказал я, дрожа от холода.
Он затопил печь, сел и закурил.
- Сколько я тебе должен сдачи? - спросил он.
- Не знаю, - сказал я.
- Ты что же, не умеешь считать?
- Не умею, сэр, - сказал я.
- Тогда слушай и повторяй за мной.
Он сосчитал до десяти, я внимательно слушал; он велел мне повторить. Я
повторил. Он стал учить меня дальше: одиннадцать, двенадцать,
тринадцать... Примерно за час я научился считать до ста, и радости моей не
было границ. Угольщик ушел, а я еще долго прыгал в постели в ночной
рубашке, снова и снова считая до ста из страха, что, если я перестану
повторять цифры, я их сразу забуду. Когда мать вернулась, я потребовал,
чтобы она минутку постояла и послушала, как я считаю до ста. Она была
поражена. После этого случая она стала со мной читать, стала рассказывать
всякие истории. По воскресеньям я под руководством матери читал газеты, а
она меня поправляла.
Я надоедал всем бесконечными вопросами. Меня интересовало все, что
происходит вокруг, даже самые незначительные мелочи. Тогда-то я впервые
столкнулся с тем, что между белыми и черными существуют не совсем обычные
отношения, и это открытие меня напугало. Хотя я давно знал, что на свете
есть люди, которых называют белыми, для меня это ничего не значило. Я
тысячу раз видел на улицах белых мужчин и женщин, но они не казались мне
такими уж "белыми", для меня они были просто люди, как и все другие,
правда, чуть-чуть особенные, потому что я никогда с ними не разговаривал.
Я о них почти и не думал, они существовали где-то в другой части города, и
все. Наверное, я так поздно начал сознавать разницу между белыми и
черными, потому что многих моих родственников с виду можно было принять за
белых. Мою бабушку, которая внешне ничем не отличалась от белых, я никогда
не считал белой. И когда я услыхал от соседей, что какой-то белый жестоко
избил черного мальчика, я наивно решил, что этот белый имел право его
избить - ведь он же, наверное, был отец мальчишки, а разве любой отец не
имеет права бить своих детей, как, например, мой отец бил меня? Только
отец и может побить сына, считал я. Но когда мать сказала, что белый вовсе
не отец черному мальчику и даже вообще ему не родственник, я ужасно
удивился.
- Почему же тогда он его выпорол? - спросил я у матери.
- Этот белый мужчина но выпорол черного мальчика, - сказала мне мать. -
Он его избил.
- Почему?
- Мал ты еще, тебе этого не понять.
- Я никому не позволю меня бить, - сказал я решительно.
- Тогда перестань шляться по улицам, - сказала мать.
Я долго размышлял, почему белый избил черного мальчишку, и, чем больше
вопросов я задавал, тем больше все запутывалось. Теперь, когда я видел
белых, я внимательно их разглядывал, пытаясь понять, что же они такое?
Я поступил в школу позже, чем полагалось по возрасту: матери не на что
было купить мне приличную одежду. В первый день я пошел в школу с
соседскими мальчишками, но в школьном дворе вдруг так струсил, что мне
захотелось все бросить и убежать домой. Ребята силой втащили меня в класс.
От страха я лишился речи, и ребята сказали за меня учителю, кто я такой,
как меня зовут и где я живу. Я слушал, как ученики читают вслух, понимал
все, что они делают и говорят, но, когда обращались ко мне, не мог
произнести ни слова. Ребята такие в себе уверенные, мне никогда не стать
таким, в отчаянии думал я.
На перемене я держался возле ребят постарше, слушал, о чем они говорят,
расспрашивал. За этот час во дворе я узнал все непристойные ругательства,
какие только есть: оказывается, они были известны мне раньше - я повторял
их в пивном зале, не имея представления о том, что они значат. Высокий
парнишка с очень темной кожей прочитал длинный смешной стишок пополам с
матерщиной о том, как мужчины спят с женщинами, и я сразу же запомнил его
слово в слово. Но когда мы вернулись в класс, я, несмотря на свою
феноменальную память, не смог ответить урок. Учитель вызвал меня, я встал,
держа книгу перед глазами, но слова ни шли с языка. Несколько десятков
незнакомых мальчишек и девчонок ждали, когда же я начну читать, но меня
парализовал страх.
И все же, когда в тот первый день занятия кончились, я радостно побежал
домой, унося груз своих опасных знаний - и ни одной мысли, почерпнутой из
учебников. Я проглотил холодную еду, которая ждала меня дома на столе,
схватил кусок мыла и побежал на улицу, чтобы побыстрее продемонстрировать
то, что я узнал утром. Я шел от окна к окну и огромными буквами писал все
благоприобретенные матерные слова. Я исписал чуть ли не все окна по
соседству, но в конце концов какая-то женщина остановила меня и отвела
домой. Вечером она пришла к матери и все ей рассказала, а потом повела по
улице и показала окна, исписанные мной в порыве вдохновения. Мать пришла в
ужас. Она потребовала, чтобы я рассказал ей, где я узнал эти слова, и
отказывалась верить, что я принес их из школы. Она налила ведро воды,
взяла полотенце и потащила меня за руку к одному из окон с надписями.
- Мой, пока все не смоешь, - приказала она.
Собрались соседи, они смеялись, качали головами, жалели мать,
спрашивали у нее, как это я сумел столь быстро узнать так много. Я смывал
написанные мылом ругательства, и меня душила ярость. Я рыдал, просил мать
отпустить меня, говорил, что никогда больше не буду писать таких слов;
однако она не сдалась, пока все не было смыто. Я и в самом деле никогда
больше не писал таких слов - я твердил их про себя.
После ухода отца мать со всем пылом отдалась религии и часто водила
меня в воскресную школу, где я встретил представителя бога в лице высокого
проповедника-негра. Однажды в воскресенье мать поджарила курицу и
пригласила проповедника к обеду. Я был счастлив - не потому, что придет
проповедник, а потому, что мы будем есть курицу. Пригласила мать также
кого-то из соседей. Не успел проповедник прийти, как я его возненавидел,
потому что сразу понял - он в точности как мой отец, ему тоже на всех
наплевать. Сели за стол, взрослые смеялись, болтали, я ютился на уголке.
Посередине стола стояло блюдо с сочной румяной курицей.
Я поглядел на тарелку супа, которую поставили передо мной, поглядел на
курицу с хрустящей корочкой и выбрал курицу. Все принялись за суп, я же к
своему и не притронулся.
- Ешь суп, - сказала мать.
- Я не хочу супа, - сказал я.
- Не съешь суп, ничего больше не получишь, - сказала она.
Проповедник доел суп и попросил передать ему блюдо. Я разозлился. Он с
улыбкой разглядывал курицу, выбирая кусочек полакомее. Я отправил в рот
полную ложку супа, стараясь догнать проповедника. Нет, поздно, не догоню!
На его тарелке уже лежали обглоданные косточки, и он тянулся за следующим
куском. Я спешил изо всех сил, но что толку! Другие гости тоже принялись
за курицу, и блюдо опустело уже больше чем наполовину. В отчаянии я
перестал есть и смотрел на исчезающую курицу.
- Ешь суп, а то ничего больше не получишь, - снова предупредила меня
мать.
Я посмотрел на нее с мольбой и ничего не ответил. Кусок за куском
исчезали, а я не мог проглотить ни ложки. Меня охватила ярость.
Проповедник смеялся, отпускал шутки, а взрослые ему почтительно внимали. Я
уже так ненавидел проповедника, что забыл и о боге, и о религии, и вообще
обо всем на свете. Я знал, что так нельзя, но не мог сдержать себя, я
выскочил из-за стола, закричал: "Проповедник съест всю курицу!" - и,
ничего не видя, бросился из комнаты.
Проповедник откинул назад голову и захохотал, но мать рассердилась и
сказала, что, раз я не умею вести себя за столом, я останусь без обеда.
Однажды утром мать сказала, что мы пойдем к судье и он, может быть,
заставит отца содержать нас с братом. Через час мы трое сидели в большой
набитой людьми комнате. Я был подавлен: вокруг было столько людей, все
что-то громко говорили, но я ничего не понимал. Высоко надо мной было лицо
какого-то белого, мать сказала, что это судья. В другом конце громадной
комнаты сидел мой отец и глядел на нас с наглой улыбкой. Мать предупредила
меня, чтобы я не верил ласковому обращению отца, и сказала, что, если
судья будет задавать мне вопросы, я должен отвечать правду. Я обещал, хоть
и надеялся, что судья ни о чем меня не спросит.
Я почему-то все время думал, что зря мы сюда пришли, ведь если бы отец
хотел меня кормить, он не стал бы дожидаться, пока судья заставит его
делать это. Сам я не хотел, чтобы отец меня кормил; я всегда хотел есть,
но мысли о еде больше не связывались с ним. Мне и сейчас ужасно хотелось
есть, я без конца ерзал на стуле... Мать дала мне бутерброд, и я стал
жевать его, тупо глядя в одну точку и мечтая поскорее уйти домой. Наконец
кто-то назвал имя матери, она встала и заплакала навзрыд, так что даже
говорить не могла; наконец кое-как справилась с собой и сказала, что муж
бросил ее с двумя детьми, дети голодают, сидят голодные целый день, а она
работает и воспитывает их одна. Вызвали отца; он развязно вышел вперед,
улыбаясь, хотел поцеловать мать, но она отстранилась. Из всего, что он
говорил, я слышал только одну фразу:
- Я сделаю все, что могу, ваша честь!
Мне было больно смотреть, как мать плачет, а отец смеется, и я был рад,
когда мы наконец вышли на солнечную улицу. Дома мать снова плакала,
жаловалась на судью, который поверил отцу, - где же справедливость? После
сцены в суде я старался забыть отца; я не ненавидел его, я просто не хотел
о нем думать. Часто, когда у нас было нечего есть, мать просила меня пойти
к отцу на работу и попросить у него хоть доллар, хоть несколько центов...
Но я ни разу не ходил к нему. Я не хотел его видеть.
Мать заболела, и с едой стало совсем худо. Теперь мы голодали
по-настоящему. Иной раз соседи делились с нами своими крохами, присылала
доллар-полтора бабушка. Была зима, я каждое утро покупал на десять центов
угля на складе и нес его домой в бумажном пакете. Я не ходил в школу и
ухаживал за матерью, но потом приехала бабушка, и я снова стал учиться.
Вечерами велись долгие невеселые разговоры о том, что надо бы нам жить
с бабушкой, но из этих разговоров так ничего и не вышло. Наверное, не было
денег на переезд. Отец разозлился, что его вызвали в суд, и теперь совсем
не хотел нас знать. Мама с бабушкой без конца шептали друг другу, что эту
женщину надо убить, разве можно разрушать семью? Меня раздражали
бесконечные разговоры, которые не приводили ни к чему. Пусть бы кто-нибудь
согласился убить моего отца, запретил нам произносить его имя, предложил
нам переехать в другой город! Но от бесконечных надрывающих душу
разговоров никакого толку не было, и я старался как можно меньше бывать
дома, на улице мне было куда легче и проще.
Мы не могли наскрести денег, чтобы заплатить за развалюху, в которой
жили: те несколько долларов, что бабушка оставила нам перед отъездом, были
давно истрачены. В отчаянии, еще совсем больная, мать пошла просить помощи
в благотворительные учреждения. Она нашла приют, куда согласились взять
меня и брата при условии, что мать будет работать и вносить небольшую
плату. Мать не хотела расставаться с нами, но выбора у нее не было.
Дом, в котором помещался приют, был небольшой, двухэтажный. Он стоял в
саду, а за садом начинался луг. Однажды утром мать привела нас туда к
высокой строгой мулатке, которая сказала, что ее зовут мисс Саймон. Я ей
сразу понравился. У меня же при виде ее от страха язык прилип к гортани. Я
боялся ее все время, что прожил в приюте, до самого последнего дня.
Детей было очень много, и шум здесь всегда стоял такой, что можно было
оглохнуть. Дневной распорядок я понимал плохо и так до конца в нем и не
разобрался. Голод и страх не оставляли меня ни на минуту. Кормили нас
скудно и всего два раза в день. Перед сном давали по ломтику хлеба с
патокой. Дети были угрюмые, злые, мстительные, вечно жаловались на голод.
Обстановка была тяжелая, нервная, ребята ябедничали, подсиживали друг
друга, и в наказание нас лишали еды.
Приют был бедный, машин для стрижки газонов у него не было, и нас
заставляли рвать траву руками. Каждое утро после завтрака, который мы
проглатывали и оставались такими же голодными, как были, кто-нибудь из
старших ребят вел нас в сад, и мы рвали траву, стоя на коленях. Время от
времени появлялась мисс Саймон, проверяла, кто сколько травы нарвал, и в
зависимости от этого ругала нас или хвалила. От голода и слабости у меня
часто кружилась голова, я терял сознание и падал на землю, потом приходил
в себя и с тупым изумлением смотрел на зеленую траву, ничего не понимая,
не помня, где я, как будто просыпаясь от долгого сна...
Сначала мать приходила к нам с братишкой каждый вечер, потом перестала.
Я стал думать, что и она, как отец, исчезла неизвестно куда. Я быстро
научился не доверять ничему и никому. Когда мать наконец пришла, я
спросил, почему ее так долго не было, и она объяснила, что мисс Саймон
запретила ей нас навещать и так баловать. Я умолял мать забрать меня, она
плакала, просила подождать немного, говорила, что скоро увезет нас в
Арканзас. Она ушла, и я совсем впал в тоску.
Мисс Саймон пыталась завоевать мое доверие: как-то она сказала, что
хочет усыновить меня, если мать согласится, но я отказался. Она приводила
меня к себе домой, подолгу уговаривала, но я ее словно и не слышал. Страх
и недоверие уже глубоко въелись в меня, я стал настороженным, как зверек,
память крепко помнила обиды; я начал сознавать, что я обособлен ото всех и
что все - против меня. При чужих я боялся сказать слово, ступить шаг,
выдать малейшее чувство, и почти все время мне казались, будто я вишу над
пропастью. Воображение разыгрывалось, я мечтал убежать из приюта. Каждое
утро я давал себе клятву, что завтра меня здесь не будет, но приходило
завтра, и я не мог совладать со своим страхом.
Однажды мисс Саймон сказала, что теперь я буду помогать ей в
канцелярии. Она посадила меня с собой завтракать, и, странное дело, когда
я оказался против нее, я не мог проглотить ни куска. Эта женщина что-то во
мне убивала. Потом она подозвала меня к столу, за которым надписывала
конверты.
- Подойди ближе, - сказала она. - Не бойся.
Я подошел и встал рядом. На подбородке у нее была бородавка, и я глядел
на нее как зачарованный.
- Возьми пресс-папье и, когда я надпишу конверт, промокай, - сказала
она, указывая на пресс-папье, которое стояло тут же на столе.
Я глядел на нее, молчал и не двигался.
- Возьми пресс-папье, - сказала она.
Я хотел протянуть руку, но лишь крепче прижал ее к себе.
- Вот, - сказала она строго, взяла пресс-папье и вложила мне в руку.
Потом надписала конверт, пододвинула ко мне. Я сжимал в руке
пресс-папье, смотрел на конверт и не мог пошевелиться.
- Промокни, - сказала она.
Я не мог поднять руку. Я понял, что она сказала, я знал, чего она от
меня хочет, я отлично ее слышал. Я хотел посмотреть ей в глаза, сказать
что-нибудь, объяснить, почему я не могу пошевельнуться, но глаза мои были
прикованы к полу. Она смотрела на меня и ждала, а я не мог собраться с
духом, не мог преодолеть огромное расстояние в несколько дюймов и
промокнуть конверт.
- Промокни же, ну! - сердито сказала она.
Я не мог ни пошевельнуться, ни ответить.
- Посмотри на меня!
Я не мог поднять глаза. Она протянула руку к моему лицу, но я
отвернулся.
- Что с тобой? - спросила она.
Я заплакал, и тогда она выгнала меня из кабинета. Я решил убежать
домой, как только настанет ночь. Прозвенел звонок на обед, но я не пошел в
столовую, а спрятался в коридоре возле двери. Вот наконец послышался звон
тарелок, и тогда я открыл дверь и побежал по дорожке к улице. Спускались
сумерки. Вдруг я в сомнении остановился. Может, вернуться? Нет, там вечный
голод и страх. И я решительно вышел на улицу. Мимо проходили люди. Куда я
иду? Я не знал. Чем дальше я уходил, тем большее отчаяние овладевало мной.
Смутно я понимал, что бегу просто, чтобы убежать - неважно куда, лишь бы
убежать. Я остановился. Улица казалась полной опасностей. Дома были
темные, громадные. Светила луна, пугающе чернели деревья. Нет, я не могу
идти дальше, надо вернуться. Но я ушел уже слишком далеко, я столько раз
сворачивал из улицы в улицу, что сбился с дороги. Как вернуться в приют?
Не знаю. Я заблудился.
Я стоял на тротуаре и плакал. Ко мне подошел белый полицейский, и я
подумал, что сейчас он меня будет бить. Он спросил, почему я плачу, и я
сказал, что отстал от мамы. При виде его я испугался еще больше и
вспомнил, как белый когда-то избил черного мальчика. Собралась толпа, все
спрашивали меня, где я живу. Странно, но от страха я даже перестал
плакать. Я хотел рассказать белому полицейскому, что сбежал из приюта, что
директор там мисс Саймон, но боялся. В конце концов меня отвели в
полицейский участок и накормили. Я немножко успокоился. Я сидел в большом
кресле, вокруг были белые полицейские, но им, похоже, не было до меня
никакого дела. В окно я видел, что уже совсем стемнело, на улицах зажглись
огни. Мне захотелось спать, и я задремал. Меня слегка потрясли за плечо, я
открыл глаза и увидел другого белого полицейского, он сидел рядом со мной.
Он спокойно и ласково начал расспрашивать меня, и я сразу же забыл, что он
- белый. Я рассказал ему, что сбежал из приюта мисс Саймон.
Через несколько минут я уже шагал рядом с полицейским по направлению к
приюту. Полицейский подвел меня к воротам, и я увидел мисс Саймон, которая
разбежались, держась за головы, они смотрели на меня и ничего не понимали.
Наверное, никогда не видели таких бешеных. Я, задыхаясь, кричал им: "Ага,
что, струсили, гады! Что же вы, идите поближе". Но они не подходили. Тогда
я сам бросился за ними, и они с криками пустились наутек, по домам. На
улицу выбегали их родители, грозили мне, и я впервые в жизни стал кричать
на взрослых, пусть только сунутся ко мне, кричал я, им тоже достанется.
Потом я подобрал записку для бакалейщика и деньги и отправился в лавку. На
обратном пути я держал палку наготове, но ни единого мальчишки не было. В
тот вечер я завоевал свое право на улицы Мемфиса.
Летом, когда мать уходила на работу, я брел с ватагой черных ребятишек,
чьи родители тоже были на работе, к небольшому бугру, на котором стояли в
ряд полуразвалившиеся деревянные нужники без задних стенок, и перед нами
открывалось поразительное по своей непристойности зрелище. Устроившись
внизу, мы часами разглядывали тайные части тела черных, коричневых,
желтых, белых мужчин и женщин. Мы перешептывались, гоготали, показывали
пальцами, отпускали всякие шутки по адресу кого-либо из наших соседей,
которых научились узнавать по их физиологическим особенностям. Кто-нибудь
из взрослых ловил нас за этим занятием и с возмущением прогонял. Иногда на
бугре появлялся ребятенок, с ног до головы перепачканный какашками. В
конце концов у бугра поставили белого полицейского, он гонял нас от
уборных, и наш курс анатомии был на некоторое время отложен.
Чтобы уберечь нас с братом от беды, мать часто брала нас с собой, когда
шла стряпать. Мы молча стояли голодные в углу кухни, смотрели, как мать
мечется между плитой и раковиной, от шкафа к столу. Я всегда любил бывать
на кухне у белых, мне там перепадал то кусочек хлеба, то мяса, а иной раз
так хотелось есть, стряпня так вкусно пахла, а съесть нельзя было ни
крошки - ведь приготовили-то ее не нам, и тогда я думал: "Эх, зачем я
только пришел! Сидел бы уж лучше дома!" Ближе к вечеру мать несла
подогретые тарелки в столовую, где сидели белые, а я стоял у двери и
украдкой заглядывал туда и видел вокруг уставленного едой стола белые
лица, они жевали, смеялись, разговаривали. Если после обеда что-нибудь
оставалось, мы с братом были сыты, если же нет - довольствовались нашим
обычным чаем и куском хлеба.
Когда я смотрел, как едят белые, у меня скручивало желудок и внутри
просыпался смутный неодолимый гнев. Почему я не могу есть, когда я
голоден? Почему мне всегда приходится ждать, пока наедятся другие? Почему
одни едят досыта, а другие - нет?
Днем, когда мать стряпала на кухне у белых, я предавался занятию,
которое меня страшно увлекало: я бродил по улицам. Неподалеку от нас был
пивной зал, и я целыми днями слонялся у его входа. То, что делалось внутри
пивного зала, одновременно завораживало и пугало меня. Я попрошайничал и
все норовил заглянуть за вращающуюся дверь, посмотреть на тех, кто пил
там, внутри. Кто-нибудь из соседей меня прогонял, я шел следом за пьяными
по улицам, пытаясь разобрать, что они бормочут, показывал на них пальцем,
смеялся, корчил им рожи, передразнивал. Больше всего меня забавляли пьяные
женщины, они плелись обмочившиеся, с мокрыми чулками. На блюющих мужчин я
смотрел с ужасом. Кто-то рассказал матери о моем интересе к пивному залу,
и она побила меня, по все равно, когда мать была на работе, я продолжал
заглядывать за вращающуюся дверь и прислушиваться к пьяной болтовне.
Как-то однажды - мне было шесть лет - я пытался заглянуть в пивной зал,
и вдруг какой-то негр схватил меня за руку и затащил в дверь. Там висел
табачный дым и стоял страшный шум. В нос мне ударил запах спиртного. Я
кричал и вырывался, испугавшись глазевших на меня посетителей зала, но
негр меня не отпускал. Он поднял меня, посадил на стоику, надел мне на
голову свою шляпу и заказал для меня виски. Подвыпившие посетители вопили
от восторга. Кто-то стал совать мне в рот сигару, но я ерзал и не давался.
- Ну что, нравится тебе здесь, а? - спросил меня негр.
- Напои его, и он перестанет за нами подсматривать, - сказал кто-то.
- Верно, давайте напоим его, - предложил другой.
Я огляделся, и мне стало не так страшно. Передо мной поставили виски.
- Пей, малец, пей, - сказал кто-то.
Я покачал головой. Негр, который втащил меня в зал, стал меня
уговаривать, но я не соглашался.
- Пей, - говорил он, - тебе понравится, увидишь!
Я сделал глоток и закашлялся. Раздался хохот. Посетители сгрудились
вокруг меня, убеждали выпить. Я сделал еще глоток. Потом еще один. Голова
у меня закружилась, я стал смеяться. Меня спустили на пол, и я побежал,
хихикая и крича что-то, среди улюлюкающей толпы. То и дело кто-нибудь
протягивал мне стакан, и я отпивал глоток-другой. Вскоре я был совсем
пьян.
Какой-то мужчина подозвал меня к себе, прошептал на ухо несколько слов
и сказал, что даст мне пять центов, если я подойду вон к той женщине и
повторю их ей. Я согласился, он дал мне монету, и я подбежал к женщине и
прокричал эти слова. В зале раздался оглушительный хохот.
- Зачем учишь мальчишку таким гадостям? - сказал кто-то.
- Он же все равно не понимает!
Теперь за несколько центов я повторял кому угодно то, что мне шептали
на ухо. В затуманенном, пьяном состоянии, в котором я находился, меня
ужасно забавляло, как действовали на людей эти таинственные слова. Я бегал
от одного к другому, смеясь и икая, выкрикивал похабщину, а они
надрывались от хохота.
- Хватит, оставьте мальца, - сказал наконец кто-то.
- Подумаешь, что тут такого, - возразил другой.
- Вот бессовестные, - сказала, хихикая, какая-то женщина.
- Эй, парень, иди домой, - крикнули мне.
Отпустили меня уже вечером. Шатаясь, я брел по тротуару, без конца
повторяя ругательства - к ужасу женщин, мимо которых я проходил, и к
великому удовольствию мужчин, возвращавшихся домой с работы.
С тех пор я начал выклянчивать в пивном зале выпивку. По вечерам мать
находила меня пьяным, приводила домой и била, по наутро, как только она
уходила на работу, я бежал к залу и ждал, когда кто-нибудь возьмет меня с
собой и угостит виски. Мать со слезами просила владельца зала не пускать
меня, и он запретил мне там появляться. Но мужчинам не хотелось
расставаться со своим развлечением, и они по-прежнему угощали меня виски
из фляжек прямо на улице, заставляли повторять вслух ругательства.
Так в возрасте шести лет, еще не переступив порога школы, я стал
пьяницей. С ватагой мальчишек я слонялся по улицам, выпрашивая у прохожих
деньги, вертелся у дверей пивных залов, каждый день все дальше и дальше
уходя от дома. Я видел больше, чем был в состоянии понять, и слышал
больше, чем мог запомнить. Самым главным в моей жизни стала выпивка, и я
все время клянчил, чтобы меня угостили. Мать была в отчаянии. Она била
меня, молилась и плакала, умоляла исправиться, говорила, что должна
работать, но все это никак не действовало на мои вывернутые наизнанку
мозги. Наконец, она отдала нас с братом под присмотр к старой негритянке,
которая неусыпно следила, чтобы я не убежал к двери пивного зала просить
виски. И в конце концов жажда алкоголя исчезла, я забыл его вкус.
Многие ребята по соседству учились в школе, и днем, возвращаясь домой,
они часто играли на улице, а книжки оставляли на тротуаре, и я листал их и
спрашивал ребят, что же значат эти черные непонятные значки. Когда я
научился разбирать некоторые слова, я сказал матери, что хочу учиться
читать, и она ужасно обрадовалась... Скоро я уже понимал почти все, что
было написано у ребят в учебниках. Во мне рос жгучий интерес к тому, что
происходит вокруг, и, когда мать возвращалась домой после дня тяжелой
работы, я жадно расспрашивал ее обо всем, что услышал за день на улице, и
она в конце концов говорила мне: "Отстань! Я устала!"
Однажды зимой мать разбудила меня и сказала, что угля в доме нет,
поэтому она берет брата с собой на работу, а я останусь в постели и буду
ждать, пока привезут уголь, она его заказала. Квитанция и деньги лежат на
комоде под салфеткой. Я снова заснул; разбудил меня звонок в дверь. Я
открыл дверь, впустил угольщика, дал ему квитанцию и деньги, он внес
несколько мешков с углем.
- Что, замерз? - спросил он.
- Ага, - сказал я, дрожа от холода.
Он затопил печь, сел и закурил.
- Сколько я тебе должен сдачи? - спросил он.
- Не знаю, - сказал я.
- Ты что же, не умеешь считать?
- Не умею, сэр, - сказал я.
- Тогда слушай и повторяй за мной.
Он сосчитал до десяти, я внимательно слушал; он велел мне повторить. Я
повторил. Он стал учить меня дальше: одиннадцать, двенадцать,
тринадцать... Примерно за час я научился считать до ста, и радости моей не
было границ. Угольщик ушел, а я еще долго прыгал в постели в ночной
рубашке, снова и снова считая до ста из страха, что, если я перестану
повторять цифры, я их сразу забуду. Когда мать вернулась, я потребовал,
чтобы она минутку постояла и послушала, как я считаю до ста. Она была
поражена. После этого случая она стала со мной читать, стала рассказывать
всякие истории. По воскресеньям я под руководством матери читал газеты, а
она меня поправляла.
Я надоедал всем бесконечными вопросами. Меня интересовало все, что
происходит вокруг, даже самые незначительные мелочи. Тогда-то я впервые
столкнулся с тем, что между белыми и черными существуют не совсем обычные
отношения, и это открытие меня напугало. Хотя я давно знал, что на свете
есть люди, которых называют белыми, для меня это ничего не значило. Я
тысячу раз видел на улицах белых мужчин и женщин, но они не казались мне
такими уж "белыми", для меня они были просто люди, как и все другие,
правда, чуть-чуть особенные, потому что я никогда с ними не разговаривал.
Я о них почти и не думал, они существовали где-то в другой части города, и
все. Наверное, я так поздно начал сознавать разницу между белыми и
черными, потому что многих моих родственников с виду можно было принять за
белых. Мою бабушку, которая внешне ничем не отличалась от белых, я никогда
не считал белой. И когда я услыхал от соседей, что какой-то белый жестоко
избил черного мальчика, я наивно решил, что этот белый имел право его
избить - ведь он же, наверное, был отец мальчишки, а разве любой отец не
имеет права бить своих детей, как, например, мой отец бил меня? Только
отец и может побить сына, считал я. Но когда мать сказала, что белый вовсе
не отец черному мальчику и даже вообще ему не родственник, я ужасно
удивился.
- Почему же тогда он его выпорол? - спросил я у матери.
- Этот белый мужчина но выпорол черного мальчика, - сказала мне мать. -
Он его избил.
- Почему?
- Мал ты еще, тебе этого не понять.
- Я никому не позволю меня бить, - сказал я решительно.
- Тогда перестань шляться по улицам, - сказала мать.
Я долго размышлял, почему белый избил черного мальчишку, и, чем больше
вопросов я задавал, тем больше все запутывалось. Теперь, когда я видел
белых, я внимательно их разглядывал, пытаясь понять, что же они такое?
Я поступил в школу позже, чем полагалось по возрасту: матери не на что
было купить мне приличную одежду. В первый день я пошел в школу с
соседскими мальчишками, но в школьном дворе вдруг так струсил, что мне
захотелось все бросить и убежать домой. Ребята силой втащили меня в класс.
От страха я лишился речи, и ребята сказали за меня учителю, кто я такой,
как меня зовут и где я живу. Я слушал, как ученики читают вслух, понимал
все, что они делают и говорят, но, когда обращались ко мне, не мог
произнести ни слова. Ребята такие в себе уверенные, мне никогда не стать
таким, в отчаянии думал я.
На перемене я держался возле ребят постарше, слушал, о чем они говорят,
расспрашивал. За этот час во дворе я узнал все непристойные ругательства,
какие только есть: оказывается, они были известны мне раньше - я повторял
их в пивном зале, не имея представления о том, что они значат. Высокий
парнишка с очень темной кожей прочитал длинный смешной стишок пополам с
матерщиной о том, как мужчины спят с женщинами, и я сразу же запомнил его
слово в слово. Но когда мы вернулись в класс, я, несмотря на свою
феноменальную память, не смог ответить урок. Учитель вызвал меня, я встал,
держа книгу перед глазами, но слова ни шли с языка. Несколько десятков
незнакомых мальчишек и девчонок ждали, когда же я начну читать, но меня
парализовал страх.
И все же, когда в тот первый день занятия кончились, я радостно побежал
домой, унося груз своих опасных знаний - и ни одной мысли, почерпнутой из
учебников. Я проглотил холодную еду, которая ждала меня дома на столе,
схватил кусок мыла и побежал на улицу, чтобы побыстрее продемонстрировать
то, что я узнал утром. Я шел от окна к окну и огромными буквами писал все
благоприобретенные матерные слова. Я исписал чуть ли не все окна по
соседству, но в конце концов какая-то женщина остановила меня и отвела
домой. Вечером она пришла к матери и все ей рассказала, а потом повела по
улице и показала окна, исписанные мной в порыве вдохновения. Мать пришла в
ужас. Она потребовала, чтобы я рассказал ей, где я узнал эти слова, и
отказывалась верить, что я принес их из школы. Она налила ведро воды,
взяла полотенце и потащила меня за руку к одному из окон с надписями.
- Мой, пока все не смоешь, - приказала она.
Собрались соседи, они смеялись, качали головами, жалели мать,
спрашивали у нее, как это я сумел столь быстро узнать так много. Я смывал
написанные мылом ругательства, и меня душила ярость. Я рыдал, просил мать
отпустить меня, говорил, что никогда больше не буду писать таких слов;
однако она не сдалась, пока все не было смыто. Я и в самом деле никогда
больше не писал таких слов - я твердил их про себя.
После ухода отца мать со всем пылом отдалась религии и часто водила
меня в воскресную школу, где я встретил представителя бога в лице высокого
проповедника-негра. Однажды в воскресенье мать поджарила курицу и
пригласила проповедника к обеду. Я был счастлив - не потому, что придет
проповедник, а потому, что мы будем есть курицу. Пригласила мать также
кого-то из соседей. Не успел проповедник прийти, как я его возненавидел,
потому что сразу понял - он в точности как мой отец, ему тоже на всех
наплевать. Сели за стол, взрослые смеялись, болтали, я ютился на уголке.
Посередине стола стояло блюдо с сочной румяной курицей.
Я поглядел на тарелку супа, которую поставили передо мной, поглядел на
курицу с хрустящей корочкой и выбрал курицу. Все принялись за суп, я же к
своему и не притронулся.
- Ешь суп, - сказала мать.
- Я не хочу супа, - сказал я.
- Не съешь суп, ничего больше не получишь, - сказала она.
Проповедник доел суп и попросил передать ему блюдо. Я разозлился. Он с
улыбкой разглядывал курицу, выбирая кусочек полакомее. Я отправил в рот
полную ложку супа, стараясь догнать проповедника. Нет, поздно, не догоню!
На его тарелке уже лежали обглоданные косточки, и он тянулся за следующим
куском. Я спешил изо всех сил, но что толку! Другие гости тоже принялись
за курицу, и блюдо опустело уже больше чем наполовину. В отчаянии я
перестал есть и смотрел на исчезающую курицу.
- Ешь суп, а то ничего больше не получишь, - снова предупредила меня
мать.
Я посмотрел на нее с мольбой и ничего не ответил. Кусок за куском
исчезали, а я не мог проглотить ни ложки. Меня охватила ярость.
Проповедник смеялся, отпускал шутки, а взрослые ему почтительно внимали. Я
уже так ненавидел проповедника, что забыл и о боге, и о религии, и вообще
обо всем на свете. Я знал, что так нельзя, но не мог сдержать себя, я
выскочил из-за стола, закричал: "Проповедник съест всю курицу!" - и,
ничего не видя, бросился из комнаты.
Проповедник откинул назад голову и захохотал, но мать рассердилась и
сказала, что, раз я не умею вести себя за столом, я останусь без обеда.
Однажды утром мать сказала, что мы пойдем к судье и он, может быть,
заставит отца содержать нас с братом. Через час мы трое сидели в большой
набитой людьми комнате. Я был подавлен: вокруг было столько людей, все
что-то громко говорили, но я ничего не понимал. Высоко надо мной было лицо
какого-то белого, мать сказала, что это судья. В другом конце громадной
комнаты сидел мой отец и глядел на нас с наглой улыбкой. Мать предупредила
меня, чтобы я не верил ласковому обращению отца, и сказала, что, если
судья будет задавать мне вопросы, я должен отвечать правду. Я обещал, хоть
и надеялся, что судья ни о чем меня не спросит.
Я почему-то все время думал, что зря мы сюда пришли, ведь если бы отец
хотел меня кормить, он не стал бы дожидаться, пока судья заставит его
делать это. Сам я не хотел, чтобы отец меня кормил; я всегда хотел есть,
но мысли о еде больше не связывались с ним. Мне и сейчас ужасно хотелось
есть, я без конца ерзал на стуле... Мать дала мне бутерброд, и я стал
жевать его, тупо глядя в одну точку и мечтая поскорее уйти домой. Наконец
кто-то назвал имя матери, она встала и заплакала навзрыд, так что даже
говорить не могла; наконец кое-как справилась с собой и сказала, что муж
бросил ее с двумя детьми, дети голодают, сидят голодные целый день, а она
работает и воспитывает их одна. Вызвали отца; он развязно вышел вперед,
улыбаясь, хотел поцеловать мать, но она отстранилась. Из всего, что он
говорил, я слышал только одну фразу:
- Я сделаю все, что могу, ваша честь!
Мне было больно смотреть, как мать плачет, а отец смеется, и я был рад,
когда мы наконец вышли на солнечную улицу. Дома мать снова плакала,
жаловалась на судью, который поверил отцу, - где же справедливость? После
сцены в суде я старался забыть отца; я не ненавидел его, я просто не хотел
о нем думать. Часто, когда у нас было нечего есть, мать просила меня пойти
к отцу на работу и попросить у него хоть доллар, хоть несколько центов...
Но я ни разу не ходил к нему. Я не хотел его видеть.
Мать заболела, и с едой стало совсем худо. Теперь мы голодали
по-настоящему. Иной раз соседи делились с нами своими крохами, присылала
доллар-полтора бабушка. Была зима, я каждое утро покупал на десять центов
угля на складе и нес его домой в бумажном пакете. Я не ходил в школу и
ухаживал за матерью, но потом приехала бабушка, и я снова стал учиться.
Вечерами велись долгие невеселые разговоры о том, что надо бы нам жить
с бабушкой, но из этих разговоров так ничего и не вышло. Наверное, не было
денег на переезд. Отец разозлился, что его вызвали в суд, и теперь совсем
не хотел нас знать. Мама с бабушкой без конца шептали друг другу, что эту
женщину надо убить, разве можно разрушать семью? Меня раздражали
бесконечные разговоры, которые не приводили ни к чему. Пусть бы кто-нибудь
согласился убить моего отца, запретил нам произносить его имя, предложил
нам переехать в другой город! Но от бесконечных надрывающих душу
разговоров никакого толку не было, и я старался как можно меньше бывать
дома, на улице мне было куда легче и проще.
Мы не могли наскрести денег, чтобы заплатить за развалюху, в которой
жили: те несколько долларов, что бабушка оставила нам перед отъездом, были
давно истрачены. В отчаянии, еще совсем больная, мать пошла просить помощи
в благотворительные учреждения. Она нашла приют, куда согласились взять
меня и брата при условии, что мать будет работать и вносить небольшую
плату. Мать не хотела расставаться с нами, но выбора у нее не было.
Дом, в котором помещался приют, был небольшой, двухэтажный. Он стоял в
саду, а за садом начинался луг. Однажды утром мать привела нас туда к
высокой строгой мулатке, которая сказала, что ее зовут мисс Саймон. Я ей
сразу понравился. У меня же при виде ее от страха язык прилип к гортани. Я
боялся ее все время, что прожил в приюте, до самого последнего дня.
Детей было очень много, и шум здесь всегда стоял такой, что можно было
оглохнуть. Дневной распорядок я понимал плохо и так до конца в нем и не
разобрался. Голод и страх не оставляли меня ни на минуту. Кормили нас
скудно и всего два раза в день. Перед сном давали по ломтику хлеба с
патокой. Дети были угрюмые, злые, мстительные, вечно жаловались на голод.
Обстановка была тяжелая, нервная, ребята ябедничали, подсиживали друг
друга, и в наказание нас лишали еды.
Приют был бедный, машин для стрижки газонов у него не было, и нас
заставляли рвать траву руками. Каждое утро после завтрака, который мы
проглатывали и оставались такими же голодными, как были, кто-нибудь из
старших ребят вел нас в сад, и мы рвали траву, стоя на коленях. Время от
времени появлялась мисс Саймон, проверяла, кто сколько травы нарвал, и в
зависимости от этого ругала нас или хвалила. От голода и слабости у меня
часто кружилась голова, я терял сознание и падал на землю, потом приходил
в себя и с тупым изумлением смотрел на зеленую траву, ничего не понимая,
не помня, где я, как будто просыпаясь от долгого сна...
Сначала мать приходила к нам с братишкой каждый вечер, потом перестала.
Я стал думать, что и она, как отец, исчезла неизвестно куда. Я быстро
научился не доверять ничему и никому. Когда мать наконец пришла, я
спросил, почему ее так долго не было, и она объяснила, что мисс Саймон
запретила ей нас навещать и так баловать. Я умолял мать забрать меня, она
плакала, просила подождать немного, говорила, что скоро увезет нас в
Арканзас. Она ушла, и я совсем впал в тоску.
Мисс Саймон пыталась завоевать мое доверие: как-то она сказала, что
хочет усыновить меня, если мать согласится, но я отказался. Она приводила
меня к себе домой, подолгу уговаривала, но я ее словно и не слышал. Страх
и недоверие уже глубоко въелись в меня, я стал настороженным, как зверек,
память крепко помнила обиды; я начал сознавать, что я обособлен ото всех и
что все - против меня. При чужих я боялся сказать слово, ступить шаг,
выдать малейшее чувство, и почти все время мне казались, будто я вишу над
пропастью. Воображение разыгрывалось, я мечтал убежать из приюта. Каждое
утро я давал себе клятву, что завтра меня здесь не будет, но приходило
завтра, и я не мог совладать со своим страхом.
Однажды мисс Саймон сказала, что теперь я буду помогать ей в
канцелярии. Она посадила меня с собой завтракать, и, странное дело, когда
я оказался против нее, я не мог проглотить ни куска. Эта женщина что-то во
мне убивала. Потом она подозвала меня к столу, за которым надписывала
конверты.
- Подойди ближе, - сказала она. - Не бойся.
Я подошел и встал рядом. На подбородке у нее была бородавка, и я глядел
на нее как зачарованный.
- Возьми пресс-папье и, когда я надпишу конверт, промокай, - сказала
она, указывая на пресс-папье, которое стояло тут же на столе.
Я глядел на нее, молчал и не двигался.
- Возьми пресс-папье, - сказала она.
Я хотел протянуть руку, но лишь крепче прижал ее к себе.
- Вот, - сказала она строго, взяла пресс-папье и вложила мне в руку.
Потом надписала конверт, пододвинула ко мне. Я сжимал в руке
пресс-папье, смотрел на конверт и не мог пошевелиться.
- Промокни, - сказала она.
Я не мог поднять руку. Я понял, что она сказала, я знал, чего она от
меня хочет, я отлично ее слышал. Я хотел посмотреть ей в глаза, сказать
что-нибудь, объяснить, почему я не могу пошевельнуться, но глаза мои были
прикованы к полу. Она смотрела на меня и ждала, а я не мог собраться с
духом, не мог преодолеть огромное расстояние в несколько дюймов и
промокнуть конверт.
- Промокни же, ну! - сердито сказала она.
Я не мог ни пошевельнуться, ни ответить.
- Посмотри на меня!
Я не мог поднять глаза. Она протянула руку к моему лицу, но я
отвернулся.
- Что с тобой? - спросила она.
Я заплакал, и тогда она выгнала меня из кабинета. Я решил убежать
домой, как только настанет ночь. Прозвенел звонок на обед, но я не пошел в
столовую, а спрятался в коридоре возле двери. Вот наконец послышался звон
тарелок, и тогда я открыл дверь и побежал по дорожке к улице. Спускались
сумерки. Вдруг я в сомнении остановился. Может, вернуться? Нет, там вечный
голод и страх. И я решительно вышел на улицу. Мимо проходили люди. Куда я
иду? Я не знал. Чем дальше я уходил, тем большее отчаяние овладевало мной.
Смутно я понимал, что бегу просто, чтобы убежать - неважно куда, лишь бы
убежать. Я остановился. Улица казалась полной опасностей. Дома были
темные, громадные. Светила луна, пугающе чернели деревья. Нет, я не могу
идти дальше, надо вернуться. Но я ушел уже слишком далеко, я столько раз
сворачивал из улицы в улицу, что сбился с дороги. Как вернуться в приют?
Не знаю. Я заблудился.
Я стоял на тротуаре и плакал. Ко мне подошел белый полицейский, и я
подумал, что сейчас он меня будет бить. Он спросил, почему я плачу, и я
сказал, что отстал от мамы. При виде его я испугался еще больше и
вспомнил, как белый когда-то избил черного мальчика. Собралась толпа, все
спрашивали меня, где я живу. Странно, но от страха я даже перестал
плакать. Я хотел рассказать белому полицейскому, что сбежал из приюта, что
директор там мисс Саймон, но боялся. В конце концов меня отвели в
полицейский участок и накормили. Я немножко успокоился. Я сидел в большом
кресле, вокруг были белые полицейские, но им, похоже, не было до меня
никакого дела. В окно я видел, что уже совсем стемнело, на улицах зажглись
огни. Мне захотелось спать, и я задремал. Меня слегка потрясли за плечо, я
открыл глаза и увидел другого белого полицейского, он сидел рядом со мной.
Он спокойно и ласково начал расспрашивать меня, и я сразу же забыл, что он
- белый. Я рассказал ему, что сбежал из приюта мисс Саймон.
Через несколько минут я уже шагал рядом с полицейским по направлению к
приюту. Полицейский подвел меня к воротам, и я увидел мисс Саймон, которая