– Ваше сиятельство. – Девушка с трудом исполнила маленький книксен прямо на ступеньках, из осторожности положив руку на перила. – Ее сиятельство просила меня провести вас в парадные покои хозяина.
   Диксон мог бы поклясться, что ее сиятельство ждет не дождется, чтобы он убрался из замка.
   – Зачем?
   Девушка удивленно заморгала:
   – Зачем, сэр?
   Диксон отступил в сторону, давая пройти поднимающейся паре, облокотился на перила и в упор посмотрел на девушку.
   – Я должна проводить вас в покои хозяина, а потом принести ужин, если вы голодны. Или вы не хотите?
   В эту минуту Диксон и сам не знал, чего хочет. Впрочем, нет, знал. Он хотел, чтобы его признали тем, кем он является на самом деле. Хотел, чтобы кто-нибудь его узнал, обрадовался ему так, как он того ждал. Хотел, чтобы его назвали по имени, расспросили о десяти годах жизни. А более всего Диксон хотел, чтобы исчезло это чувство разлада, чтобы Балфурин опять стал таким, каким он его помнит: обветшалым, полуразрушенным… Привычным.
   Девушка повернулась к Мэтью и замерла, не успев присесть в книксене. Она словно окаменела.
   Шотландцы всегда славились гостеприимством. Они не так скоры в суждениях, как англичане, и не настолько враждебны к чужакам, как французы. Но Диксон понимал, что здесь, в Балфурине, так же как в Эдинбурге и Инвернессе, едва ли многие встречали человека с Востока, особенно наряженного так, как Мэтью, который любил одеваться в шелковые вышитые халаты до пола поверх саронга или одеяния в виде юбки. Просить его одеться иначе было равносильно тому, чтобы просить по-другому вести себя, то есть изменить своей индивидуальности. Годы, проведенные в семье миссионеров, почти совершили эту перемену, и Диксон не желал умножать грехи своих соплеменников. В Эдинбурге Мэтью постоянно служил предметом обостренного любопытства. А в Инвернессе его останавливали на улицах для множества удивленных вопросов.
   Диксону приходилось сталкиваться с предубеждениями, самому случалось быть их предметом, как едва ли не первому европейцу на Пинанге. Однако реакция Мейзи была вызвана не отвращением, а скорее изумлением. Какие-то мгновения она не поднимала взгляд от пола, а сейчас разглядывала Мэтью, словно зачарованная его миндалевидными глазами и плоской переносицей.
   – Мэтью родом с Пинанга, – пояснил Диксон.
   – С Пулау-Пинанга, – поправил его Мэтью, используя историческое название острова.
   Наконец Мейзи улыбнулась и обратилась к Диксону:
   – Не пройдете ли вы со мной, сэр?
   – Веди! – воскликнул Диксон, игнорируя взгляд Мэтью.
   Мейзи повела их вверх по лестнице, время от времени оборачиваясь к Диксону, как будто желая убедиться, что тот идет следом.
   – Как тебя зовут? – спросил он, следуя за молодой горничной в крыло, где располагались покои семьи. Наконец-то встретилось хоть что-то, похожее на прежний быт. В торце коридора находился стол с раздвижными ножками и откидной крышкой. На нем стояла маленькая медная лампа, тусклый свет которой едва достигал стен с высокими панелями красного дерева и красной узорчатой дорожкой по центру сияющего паркета.
   – Мейзи, ваше сиятельство. Меня назвали в честь сестры моей матери. Ее имя было Мейзи Абигайль Лоуренс, но мама, конечно, взяла не все имя. Ей нравилась первая часть – Мейзи.
   И она взглянула на Диксона так, как будто собиралась снова присесть в книксене.
   – Мне жаль, что я отвлекаю тебя от праздника, Мейзи.
   – Ничего страшного, сэр. Я все равно искала причину, чтобы уйти. Видите ли, сэр, я не умею танцевать, даже если бы у кого-нибудь хватило глупости меня пригласить. – Она помедлила у высокой двери с медной ручкой, опустила глаза, затем снова взглянула на Диксона. – И нечего притворяться, что когда-нибудь научусь. Я ведь хромая, сэр.
   – Хромая?
   Девушка повернулась к двери и смотрела в нее, не поворачивая головы.
   – У мамы были тяжелые роды. У меня что-то с ногой.
   Диксон взглянул на ее ноги и лишь теперь заметил, что один башмак у нее больше другого. Подметка на нем была в два раза толще.
   – Я бы не назвал тебя хромой, Мейзи. На самом деле, если бы ты сама не сказала, я бы ничего не заметил.
   Она улыбнулась счастливой улыбкой, и Диксон был поражен тем, как преобразилось ее лицо – оно вдруг сделалось очень хорошеньким.
   – Благодарю вас, ваше сиятельство.
   – Но ведь это правда, Мейзи, – странно смутившись, возразил Диксон.
   – Даже сломанный цветок может быть красив, – подал голос Мэтью впервые с того момента, как они направились следом за Мейзи.
   Мейзи сцова опустила глаза, открыла двери и отступила в сторону.
   – Вам предназначены покои хозяина, вы же граф и все такое.
   Диксон промолчал, намеренно игнорируя косой взгляд Мэтью, и переступил порог.
   В этой комнате он был всего два раза в жизни. Первый раз мальчиком, в ночь, когда умер его дед, а второй – десять лет назад, когда от инфлюэнцы умер дядя. Тяжелая кровать из резного красного дерева по-прежнему стояла между двух огромных – от пола до потолка – окон.
   Потолок щедро украшен лепниной с религиозными мотивами – ее выполнили в те времена, когда семья принадлежала к католической вере. Ребенком он думал, что одна из статуй представляет его деда. Позже Диксон узнал, что эти фигуры изображают святых. Их перенесли сюда из старого замка, который был снесен.
   Кресла у камина, как и шкаф, стояли на прежних местах. Казалось, все готово для приема нового хозяина.
   – Пять лет здесь никто не жил, сэр, но мы все равно следили за этими покоями. Служанки убирают здесь примерно раз в месяц. Мне кажется, у нас здесь нет мышей, но все же осторожность не помешает.
   – А как насчет змей? – спросил Диксон, но Мейзи была слишком сосредоточена на своих обязанностях, чтобы оценить шутку.
   – О нет, сэр. Змей я никогда не видела.
   Диксон пожалел ее и больше не стал поддразнивать.
   – Если вам больше ничего не нужно, ваше сиятельство, – продолжала она, не поднимая глаз, – я покажу вашему слуге его комнату.
   – Мэтью не слуга, – заявил Диксон. – Он мой секретарь.
   Мейзи посмотрела на Мэтью, потом на Диксона.
   – Значит, вам нужна еще одна комната, ваше сиятельство? Это на третьем этаже, где живет большинство слуг.
   – Она мне подойдет, мисс, – сказал, выступая вперед, Мэтью. Он спрятал кисти рук в рукава и поклонился в пояс. – Мне никого не хотелось бы беспокоить.
   – Ты и не беспокоишь, Мэтью, – твердо заявил Диксон. – Балфурин – мой родной дом, а ты – его почетный гость.
   Мейзи явно поразили эти слова. Мэтью бросил осторожный взгляд на Диксона, как будто понимая, сколь тонок налет этой показной вежливости.
   – Третий этаж подойдет, если это устроит вас, господин.
   Диксон помолчал, затем кивнул, и эти двое вышли.
 
   Все называют ее «старая Нэн», или «мать», как будто она действительно родила всех, кто живет в замке. На самом деле она вообще никого не родила. Возраст – вот единственное, что побуждало людей доброжелательно к ней относиться.
   Она родилась в 1746 году от Рождества Христова, а значит, сейчас ей ровно девяносто два года. Сама она никогда не слыхала, чтобы кто-то дожил до таких лет, но вот служанка, которая приносила ей еду, рассказала: в Эдинбурге была женщина, умершая в возрасте девяносто шести. Вот только можно ли верить этой вертихвостке? Колени ныли, но такой уж сегодня день – небо в тучах, дует сырой ветер. Что поделаешь, в Шотландию пришла осень. Завтра заболит спина и руки. И все суставы, хотя она давно уж не ходит столько, сколько прежде. Сколько раз ходила она через вересковую пустошь, встречая Робби? Увидев однажды его яркие синие глаза и улыбку, она забыла о том, что на свете существуют другие мужчины. Иногда хорошая память – это пытка. Нэн ухватилась за стул с высокой спинкой, что обычно стоял рядом с маленьким столиком у стены, и потащила его по деревянному полу. Она так часто делала это, что ножки стула процарапали в досках глубокие борозды. Странно, но никто из обитателей замка никогда ни слова не говорил о ее привычке следить за всеми из комнаты в башне. Может, все они знали об этом, но молчали, уважая ее древний возраст? А может, просто считали причудой выжившей из ума старухи? В последнее время Нэн особенно много времени посвящала своим наблюдениям.
   А может, они вообще ее не замечают? Многие годы Нэн считала себя защитницей Балфурина, если его собственный лэрд отсутствовал. Когда лестница оказалась ей больше не по силам, она стала сидеть у окна и охранять замок от чужаков силой своей воли.
   Зрение иногда изменяло ей, а мысли рассеивались, и Нэн, как наяву, видела на широких ступенях замка статную мужскую фигуру, так похожую на прежнего лэрда, которого она любила с необузданной страстью. Теперь его прах лежит в могиле, а дух наверняка охотится в пустошах, вместо того чтобы покоиться на небесах. А может, гуляет сейчас с товарищами, такими же призраками, как и он, вытягивает костлявую руку с кружкой эля, провозглашая тост за вечное веселье.
   Сердце Нэн заныло, как будто Робби коснулся его холодной рукой.
   Сегодня, когда зажгли факелы и на ступенях собрались эти глупые девчонки в легких платьицах, а сама Нэн собиралась подремать, ей вдруг показалась, что она снова видит, как он стоит и смотрит прямо в окно башни.
   Постарев, она обнаружила странную вещь: с годами тело может сморщиться и даже совсем состариться, но сердце никогда не теряет способности надеяться, тосковать и чувствовать боль.
   Конечно, она его не видела, это все привиделось ей в темноте или в полудреме. Она теперь часто задремывает на минуту и думает, что это Господь готовит ее к вечному сну.
   Нэн не страшила бы смерть, знай она, что по ту сторону навеки соединится с Робби. Вот так бы и проводить вечность! Смеяться вместе, чувствовать на губах его поцелуи. Они снова будут молодыми…
   Нэн сильно стиснула кулаки, но боль в суставах тут же заставила ее опомниться. На морщинистую щеку сползла слеза, но она не стала ее смахивать. Никто не увидит ее слез, никто, кроме призраков. Она сидела на своем стуле очень прямо. Многолетняя привычка позволяла ей не обращать внимания на неудобство такой позы. Она вглядывалась в горящие на ступенях факелы. Может быть, если захотеть очень сильно, снова удастся увидеть, как подъезжает карета, как из нее выходит Робби в сопровождении странного спутника?
   Не за ней ли он явился?
   Стук в дверь, раздавшийся сразу вслед за этой мыслью настолько поразил ее, что Нэн подскочила на месте, но отвечать не стала. Если это явился призрак, он не нуждается в ее разрешении, а если явилась приставленная к ней служанка, то глупая девчонка все равно не обращает внимания ни на какие пожелания Нэн.
   Когда-то Нэн была управительницей замка. Если бы эта девчонка оказалась у нее под пятой, Нэн ее тут же уволила бы, но сначала, конечно, приказала бы выпороть.
   – Я принесла тебе кое-чего вкусного, мать, – сказала девушка, проходя в комнату. – Ее сиятельство подумала, что тебе захочется пунша и кое-каких блюд, которые будут подавать сегодня. Тут мясо, и сыр, и яблоки, и пироги с персиками.
   Девушка держала поднос на вытянутых руках, словно подношение. Нэн хватило бы этой еды на неделю. В тяжелые времена она рыдала бы от счастья при виде такой щедрости, но не стала выговаривать служанке за расточительность. Глупая девчонка все равно не обратит внимания. Пустая ее голова занята лишь мыслями о молодом лакее-англичанине с соломенными волосами. В молодости Нэн такая пара была невозможна. Никто бы не разрешил. В те времена англичан в Балфурине не жаловали.
   А теперь жена хозяина – англичанка.
   Нэн протянула дрожащую руку за печеньем. Второй рукой помогла себе донести его до рта. Возраст заставил ее примириться со многим, с чем она больше не могла бороться. Лучше просто не обращать внимания. Откусив печенья, Нэн в который раз возблагодарила судьбу за то, что у нее сохранились почти все зубы. Не то что у многих из англичан, которых она встречала.
   Печенье оказалось сладким и пышным. Очень вкусно. Однако Нэн не стала говорить об этом девчонке. Покончив с едой, она просто кивнула.
   – Не хотите ли пунша? Он со специями. Я налила его из кувшина для мужчин. Вы же любите хорошее виски.
   Ах так! Девчонка наконец вспомнила, что она – шотландка! Но старуха опять промолчала, а служанка тем временем поставила поднос на столик возле окна и подала ей чашу.
   Сейчас она будет расстилать ей постель, словно Нэн сама не знает, где ей спать. Взобьет подушки, разгладит одеяло и вообще будет раздражать ее изо всех сил.
   Нэн не обращала на дурочку внимания, а смотрела в ночь сквозь свое отражение на стекле. Окно запотевало, верный знак того, что воздух остывает.
   Ветер нес не только зиму. Он нес в Балфурин перемены. Как там в стихах? Нэн никак не могла вспомнить, и это напугало ее до смерти. Она же обещала! Но тут слова всплыли в памяти, Нэн расслабилась и откинулась на спинку стула. Она не хотела вспоминать все стихотворение. В последнее время оно очень уж легко приходит ей в голову. Может быть, это дурной знак?
   Кому нужны сокровища? Пока у тела есть пища, тепло, крыша над головой и чья-то любовь – пусть даже мимолетная, – больше ему ничего не нужно, чтобы жить счастливо.
   Просить большего – глупость, но ведь мир населен глупцами.

Глава 3

   Диксон сидел на кровати и наблюдал, как Мэтью разбирает багаж.
   – Хочешь, я тебе помогу? – спросил он.
   Мэтью всем своим видом показал, что предложение его оскорбило.
   – Господин, вы полагаете, что я сделаю неправильно?
   – Мэтью, ты же не слуга.
   В ответ тот покачал головой и улыбнулся. Но, помолчав, снова заговорил:
   – Человек родится тем, чем он должен быть. Беда начинается, когда он пытается стать большим, чем есть.
   – Или меньшим, – добавил Диксон. – Благодарю тебя, я прекрасно знаю, что есть разные слои общества. Я – кузен графа и знаком со всем, что сопровождает его титул и положение.
   – Я думаю, господин, что у графского титула не так много преимуществ. Этот замок меньше, чем ваш дом в Пинанге.
   Диксон кивнул. Он потратил три года на строительство дома на холмах – прекрасного, окруженного пышными садами сооружения с великолепным видом на долину. Люди тогда считали, что это подарок невесте, но на самом деле дом был безмолвной демонстрацией обретенного им могущества и богатства.
   – Думаю, господин, вы намного богаче графа. У вас пятьдесят слуг и множество наложниц.
   – Не наложниц, – возразил Диксон, и улыбка его померкла. – Неужели женщины в моем доме считают, что их наняли для этой цели?
   – Каждый день приходят две-три женщины и просят работу в вашем доме, господин. Стоит вам пожелать, и весь остров будет у ваших ног. Они знают, как вы одиноки.
   – Всего год, Мэтью.
   – Господин, сердцу неведомо время.
   Когда-нибудь ему придется рассказать Мэтью правду.
   Тогда, возможно, он перестанет делать из Диксона трагическую фигуру – скорбящий муж, горюющий о наступлении каждого нового дня.
   Чувство вины смыкало его уста.
   – Тем не менее, – сказал Мэтью и сделал жест, словно отмахиваясь от всего сказанного, – множество женщин ждут вашего возвращения. Они будут массировать ваше тело ароматным маслом, пить с вами чай, говорить, о чем пожелаете. А когда придет ночь, подарит покой иного сорта. Зачем вам думать о европейской женщине?
   Диксон приподнял бровь:
   – И о какой же европейской женщине я, по-твоему, думаю?
   Мэтью покачал головой и снова полез в сундук.
   – Интересно, почему ты отмалчиваешься, когда я желаю с тобой беседовать, и без умолку трещишь, если мне нужен покой?
   – Простите, что вызвал ваше неудовольствие, господин, – проговорил Мэтью, но его тон оставался безмятежным и легковесным.
   – Ты хочешь, чтобы я уложил в постель женщину, Мэтью?
   Мэтью поднял голову и посмотрел прямо в лицо Диксону.
   – Нет, господин. Я никого не хочу вам предлагать. Но женщины Пинанга настроены на вас так, как никогда не будет настроена европейская женщина. Она ничего не знает о прошедших десяти годах. Ничего не знает о вашей потере.
   Последнюю фразу Диксон пропустил мимо ушей.
   – Похоже, ты считаешь, что я пылаю вожделением к жене своего кузена. Почему бы это?
   – Я видел, как вы на нее смотрели, господин. Как будто она была блюдом, а вы – умирающим от голода.
   – Ты все придумал, Мэтью. Я просто оценивал ее внешность, ничего больше.
   Мэтью с сомнением посмотрел на Диксона, но промолчал.
   – Я сам выберу себе женщину. И дело не в том, из Европы она или с Востока.
   Диксон бросил взгляд на своего спутника и обнаружил, что Мэтью вновь повернулся к сундуку и целиком ушел в работу.
   И так всегда. Спор никогда не длится больше минуты, а чаще – одно мгновение – и все. Мэтью просто замолкает, словно понимая, что слишком близко подошел к границе дозволенного, исчерпал предоставленную ему свободу в отношениях с хозяином.
   Бывали случаи, когда Диксон сам искал ссоры, хотел спора, жаркой дискуссии, но Мэтью никогда не давал ему этой возможности. Просто высказывал свое мнение и тут же отступал, вроде обиженной собаки, которая лает, лает, а потом пугается и убегает.
   – Тебе не понравился Балфурин, так ведь?
   Мэтью выпрямился, и Диксону показалось, что он вовсе не станет отвечать. Или честность его подверглась уж слишком большим испытаниям?
   – Если вы позволите, господин, я буду говорить прямо.
   – Ты всегда имел такую возможность, Мэтью. И тебе незачем просить у меня разрешения. – Диксону постоянно приходилось повторять эту маленькую речь.
   – В этом доме есть что-то темное, хозяин. – Мэтью помедлил, словно подбирая нужное слово. – Не то чтобы порочное, но зловещее. Нечто, существующее во тьме и питающееся болью. Оно ждало вас и сейчас счастливо.
   – Графиня Марн? Мне она не показалась порождением тьмы.
   Похоже, Мэтью обиделся на эту шутку. Он отвернулся и опять склонился над сундуком.
   – Если не она, то кто?
   – Вы сердитесь, – вместо ответа сказал Мэтью.
   – Я не сердит, просто мне не терпится узнать. Могу точно сказать, что-то здесь не так, но пока я не знаю что, а потому не буду спешить с суждением о том, дурное оно или нет.
   – Что это за женщина, если она не знает, как выглядит ее муж? Если она указывает на другого мужчину и заявляет, что это он?
   – А что это за мужчина, если он способен оставить такую женщину? – возразил Диксон. – У меня нет ни одного ответа, а потому мы останемся, пока я их не получу.
   – Тьма будет рада. И она разрастется.
   – А я-то думал, буддисты верят в привлечение добра.
   Мэтью прикрыл глаза и не открывал их целые полминуты, а когда все же открыл, его взгляд был спокоен и безмятежен.
   – Господин, вы же знаете, я не буддист, я баптист.
   – Я думаю, когда тебе надо, ты – восточный человек, и ты – нечто совсем иное, если это больше соответствует твоей цели.
   Диксон явно был раздражен, особенно улыбкой, которой ответил ему Мэтью.
   – Видите, тьма уже принялась за вашу душу, вы становитесь грубым.
   Диксон двинулся к двери, решив избавиться от общества Мэтью.
   – Держитесь подальше от этой женщины, господин, – вслед ему произнес Мэтью.
   Этот совет прозвучал так необычно, что Диксон оглянулся и посмотрел Мэтью прямо в глаза.
   – Она опасна для вас, господин. Я очень сильно это чувствую. Она принесет вам зло. Я знаю, вы в трауре, но ее объятия не подарят вам покоя.
   Диксон, больше не оглядываясь, открыл дверь.
   – Ни слова об этом, Мэтью. Я тебе запрещаю.
   – Этот визит облегчил ваше сердце, господин?
   Диксон, не отвечая, вышел, прикрыл за собой дверь и с минуту постоял, прислонившись к ней спиной. Глупец он был, когда думал, что возвращение домой успокоит его совесть.
   Что же сейчас делать? Можно вернуться на бал, но настроение совсем не праздничное, да и новые угрозы от жены Джорджа ему ни к чему. Пусть Мэтью думает все, что хочет, но он вовсе не стремится снова увидеть графиню Марн.
   Можно было бы пойти на кухню. Мальчишкой он частенько туда заглядывал. Голод мог быть стимулом проверить память – так ли быстро отыщет он кухню, как в детстве? Однако ему никого не хотелось видеть, тем более замученную хлопотами кухонную прислугу.
   Вместо кухни Диксон направился в южное крыло, подальше от бального зала и спальных покоев, в комнату, которую так хорошо помнил – в библиотеку дядюшки.
   Он медленно открывал дверь, давая возможность памяти вместе с ним переступить порог и вернуть душе прежние чувства. Диксону казалось, что в ушах снова грохочет мощный голос дядюшки Стэна: «Закрой-ка дверь! Здесь сквозит! Как можно работать в этом проклятом холоде!» Однако дяди больше здесь не было. Никто не сидел за массивным столом, прослужившим многим поколениям Маккиннонов.
   Диксон вошел внутрь. Время пощадило эту комнату. Здесь почти ничто не изменилось с тех пор, как он покинул Балфурин. Изменился только он сам. Громадный письменный стол больше не подавлял. И стул не напоминал трон. Сколько раз он, робея, стоял здесь, пока дядя читал очередное суровое нравоучение?
   В первый раз его призвали сюда в десять лет.
   – Диксон, я не позволю тебе позорить семью! Не допущу, чтобы о твоих выходках болтали по всей Шотландии! Изволь вести себя достойно, как приличествует Маккиннону!
   – Да, дядя.
   Много лет эта фраза была единственным ответом на все вопросы дядюшки. Позже Диксон научился вести себя с должной решимостью.
   – Правда, что ты заставил служанку переспать с тобой?
   – Это она так говорит, дядя?
   – Она ничего не говорит. Только хихикает, когда кто-нибудь упоминает твое имя. Однако повар утверждает, что люди видели, как вы целовались в кладовке. Это правда?
   Диксон пожал плечами, а дядюшка не стал сдерживаться и изрядно его поколотил.
   Потом его отослали из школы с предупреждением, что исключат за отсутствие прилежания. Дядя снова позвал Диксона в кабинет.
   – Я плачу за твою учебу, молодой человек.
   – Благодарю вас, дядюшка.
   – Мне нужна не твоя благодарность, а твои успехи. Ты должен всегда помнить, кто ты такой.
   На третьем году его все-таки исключили, с позором отослали домой, вручив письмо с описанием его подвигов. Дядя объявил Диксона позором семьи.
   – Мальчик, ты хоть понимаешь, о чем я с тобой говорю?
   – Я не мальчик, дядя. Я мужчина.
   – Нет, ты еще дитя. Только дети ведут себя так, как ты. Мужчина признает свои ошибки.
   На это Диксон не сумел ничего возразить, а потому промолчал.
   Как ни странно, он никогда не обижался на дядюшку за его суровость. Он лишь не понимал, почему с Джорджем обращаются иначе. Однажды Диксон все же набрался смелости и спросил, почему Джорджа не наказали за такой же проступок. Дядя тут же ответил:
   – Потому что Джорджу нет необходимости преуспевать в жизни.
   Кузены были очень похожи внешне, но на этом их сходство кончалось. Джордж был наследником, баловнем судьбы, его ждал графский титул, и воспитывали его так, словно он его уже получил.
   На похороны дяди собралось множество народа. Люди явились издалека, чтобы проститься с человеком, которого они любили и почитали. Диксон стоял под дождем, удивляясь искренности их горя и думая, что, возможно, в этом и есть истинная мера человека – не то, что он оставил после себя, но количество людей на его похоронах.
   Через несколько дней он покинул Шотландию, осознав, что здесь у него нет будущего. К тому же он не желал видеть, как Джордж проигрывает семейное состояние в карты и пускает его по ветру на любовниц и лошадей.
   Больше десяти лет минуло с тех пор, как Диксон в последний раз стоял на этом месте. Достаточно времени, чтобы осознать то, чему учил его дядюшка. Казалось, в кабинете и ныне звучит эхо тех ушедших в прошлое внушений. Диксон ощущал глубокую, неотступную боль – не в его власти заглянуть за смертный покров и послать привет другу, кого он научился любить и кем восхищался.
   – Простите меня, дядюшка, – негромко проговорил он в пустоту. – Простите за все мои прегрешения. За непослушание, за то, что доставил столько забот.
   Диксон обогнул стол и сел в кресло дяди.
   В комнате больше не пахло табаком, пахло розами. В центре стола лежала записная книжка в кожаном переплете с тиснением букета роз. На нем стояла серебряная подставка для пера и чернильница в форме лебедя.
   Видимо, графиня Марн пользовалась этой комнатой как своим кабинетом.
   Она здесь чужая, но ее притязания куда основательнее его собственных. Ему следовало избрать для воспоминаний иное помещение. Но ни одна другая комната так не будила призраки детства, как библиотека.
   Справа лежала стопка корреспонденции. Графине, очевидно, нравилась толстая почтовая бумага кремового оттенка, писала она очень изящно. И подпись тоже кое о чем говорила: она не пользовалась полным титулом, а подписывалась просто: Шарлотта Маккиннон. Графской короны тоже нигде не было.
   Интересно, Джордж женился на ней из-за денег? А если так, почему он тут же ее оставил? Через неделю, сказала она. Либо она лжет, либо Джордж – полный негодяй. Кузена Диксон знал лучше, чем графиню, а потому знал, кого надо винить.
   Он поправил перья, выровнял чернильницу по краю блокнота.
   Итак, Джорджа нет, а Шарлотта принимает его за кузена. Балфурин превращен в школу молодых леди «Каледония». Мэтью предсказывает всяческие страхи, а сам Диксон никак не может избавиться от удушающего чувства вины, которое заставило его пуститься в это путешествие.