Страница:
В эту неделю имя Хремона можно было слышать на всех углах. Пасион, богатый делец, купил его последнюю работу за большие деньги. Половина Города собралась во дворе Пасиона, чтобы посмотреть ее, и разнесла весть, что мрамор дышит - или по крайней мере как будто только что перестал дышать.
В течение трех дней я избегал Лисия. На третий вечер он сам ко мне пришел. Он ходил уже вполне хорошо, почти не пользуясь палкой. Мы немного поговорили; но вот он умолк и только смотрел на меня. Я лихорадочно искал слова, а сам думал: "Лучше мне было броситься на меч. Тогда не пришлось бы дождаться такого". Я не мог больше найти темы для разговора - и тоже замолчал.
Наконец Лисий проговорил:
– Я ходил в Верхний город совершить жертвоприношение Эроту.
– Да? Что ж, он могущественный бог.
– И жестокий, говорят. Но для меня - самый благородный из Бессмертных. "Лучший воин, товарищ и избавитель", как говаривал бедняга Агафон. Настало время воздать ему благодарность.
Вскоре после этого новые эфоры, посовещавшись между собой, созвали Собрание, и к нему обратился Критий. Как обычно, говорил он очень хорошо. Голос у него был красивый, хорошо поставленный, достаточно звонкий, чтобы разноситься далеко, но без всякой манерности, которая делает человека докучливым и заурядным. Это был голос знания, дающего советы честной простоте без презрения к ней. Это был голос, приносящий чувство облегчения, - если тебе нравится, когда кто-то думает за тебя.
Критий предложил создать совет из тридцати человек для составления конституции на основе древнего кодекса - и для правления до тех пор, пока она не будет принята. Когда он начал читать список, начинающийся с самих пяти эфоров, люди сначала слушали его, как детишки - учителя. Потом послышался ропот, потом - рев. Собрание проснулось, услышав эти имена. Ядро "Четырехсот", предатели из Декелеи, все до одного оголтелые олигархи, ненавидящие народ, как вепрь ненавидит собаку. По Пниксу разнеслось эхо выкриков. Критий слушал, словно бы совершенно не задетый; потом повернулся, сделал жест и отступил в сторону. Крик утих, как порыв ветра. На трибуне стоял Лисандр в боевых доспехах. Глаза его медленно обшаривали холм. Наступила мертвая тишина.
Его речь была коротка. Брешь в Стенах, заявил он, до сих пор на два стадия короче, чем было условлено; время вышло. Если он не доложил, что договор нарушен, и не уничтожил Город, то лишь из милосердия. Мы вполне заслужили наказания.
Люди расходились с Пникса виноватой походкой, будто рабы, пойманные хозяином на краже. Вот теперь наши языки ощутили вкус поражения.
Однако новое правительство быстро привело в порядок общественные службы, и людям это понравилось. В тот день, когда оно назначило судебный Совет, люди поздравляли меня на улицах: оказалось, мой отец вошел в число советников.
Я желал ему удачи. При его взглядах никто не назвал бы его приспособленцем. Работа в качестве посла подняла его в глазах общества, и Ферамен о нем не забыл. Советников выбирали даже из таких умеренных, как он, - это кое-что значило.
Поначалу отец приходил домой весь в делах. На улицах можно было почти без ошибки узнать граждан, получивших при новых властях пост - пусть даже самый мелкий. Они выглядели как люди, которые получают нужную пищу. Что же до прочих… Когда человек начинает участвовать в делах Города с того момента, как надел длинную мантию, отвыкнуть от этого непросто. В гражданах было заметно что-то ущербное, наподобие спутанных ног у лошади.
Однажды вечером отец сказал за ужином:
– Ну что ж, я думаю, мы сделаем Город немного чище, чем прежде. Скажу тебе по секрету, охота на крыс назначена на завтра - и давно пора.
– На крыс, отец?
– На тварей, которые живут за счет тех, кто лучше них, а взамен приносят только грязь. Как же еще описать доносчика?
Я от всей души поздравил его. В последний год, когда дела шли плохо, а людьми овладела военная лихорадка, доносчики стали позором Города. Пока речь шла о человеке бедном, они просто сообщали сведения и получали вознаграждение. Если же у человека имелось какое-то имущество, они брали взятку за молчание, а под конец, когда у него уже ничего не оставалось, часто все же доносили. Некоторые работали сами на себя, другие - на богатых вымогателей, которые сделали из этого доходное занятие.
– Доброй охоты, отец, - сказал я. - Но эти крысы - увертливая дичь, они знают все щелочки в законах и всегда ускользнут.
– Только не в этот раз. Пока конституция еще не спущена на воду, мы можем подрезать закон по их мерке.
Он засмеялся. Я поднял голову - этот звук вернул меня в другой город, я снова увидел Гипербола, падающего с раскрытым ртом.
– При "Четырехстах" тоже так начиналось, - заметил я.
– Глупости, - буркнул он, и я увидел на его лице обиду человека, которого встревожили, когда у него было легко на душе. - Лучше тебе, Алексий, позабыть, что ты был замешан в самосское дело. Я не хочу сказать, будто ты совершил что-то позорное - слишком большая осмотрительность некрасива в юноше хорошей крови; но грубые и скорые расправы на заморской стоянке военного флота не будут поняты здесь, в Городе. Не упускай этого из виду, не то причинишь много вреда и себе, и мне.
– Да, отец. Какому суду вы подвергнете этих людей?
– Общему, да и то слишком хорошо для них.
– Возможно; но как насчет прецедентов?
– Прецедент у нас уже есть - со времени суда над навархами, которые оставили вас тонуть.
Доносчиков похватали на следующий день и осудили на смерть при полном единогласии. Отец заверял меня потом, что не видел на скамье подсудимых ни одного человека, чье имя не завоняло весь Город. Неделей позже состоялась еще одна облава на доносителей. Когда я спросил отца, как прошел суд, он сказал:
– На этот раз будет задержка. Один или два случая более чем сомнительны. Мы проголосовали за то, чтобы судить их по отдельности. - Он прочистил горло и добавил: - Были попытки нажать на Совет и заставить отказаться от этого решения. Но так далеко временное правительство зайти не может.
Больше массовых судов не было, и на несколько недель Город успокоился. Но потом однажды утром на Священной дороге показался большой отряд спартанцев. Стража у Дипилонских ворот послала скорохода спросить, что делать, и Совет послал в ответ приказ открыть ворота.
Они промаршировали железным шагом через ворота, между могилами наших отцов. Они пересекли Керамик, Агору и пошли дальше. Люди стояли на рынке, глядя вверх, пока они поднимались по дороге в Акрополь и тем же походным шагом проходили через Портик на площадь храма Девы. Там они составили свое оружие и натянули шатры. У ног Афины Предводительницы и вокруг Большого алтаря они разожгли костры и начали варить свою черную похлебку.
Во дворе я столкнулся с отцом; он выглядел больным и, как мне показалось, хотел избежать встречи со мной. Я сказал:
– Я полагаю, отец, ты об этом не знал.
– Я пришел от Ферамена. Оказывается, Совет получил известие, что готовился заговор с целью захватить крепость и предать смерти самых видных граждан.
– Понятно. Он назвал тебе какие-нибудь имена?
– Их огласят после того, как будут произведены аресты.
Мы посмотрели друг на друга - как могут переглянуться отец и сын, которым не нужно слов. Он хотел сказать: "Не приставай, если хочешь, чтобы я сдержался; мне и без тебя тошно", а я хотел сказать: "Ты не можешь смотреть мне в лицо - и сам это знаешь. Я мог бы простить тебя, если бы ты признал правду". Я хотел уже повернуться, но тут он сказал:
– Ферамену можно доверять, он присмотрит за ходом событий; он всегда выступал против крайних мер. И помни, я жду от тебя молчания.
С этими словами он ушел в дом.
Каллибий, спартанский стратег, был мелковат для дорийской породы. Глаза у него светились ожесточением; в них можно было разглядеть и побои детского возраста, и черную надменность пополам с ненавистью. Рядом с ней надменность Алкивиада вспоминалась как детский смех. Правящие "Тридцать" виляли перед ним хвостом и принимали его в своих домах.
Мы привыкли видеть спартанцев на улицах - они, разинув рот, пялились на лавки или расхаживали по двое, презрительно глядя в пространство перед собой. Впрочем, некоторые из молодых, как я заметил, казались более скромными и вежливыми. Я видел одного такого, красивого высокого юношу в дверях мастерской Пистия - он наблюдал за работой и говорил с другом о доспехах. Они выглядели не такими угрюмыми, как большинство их товарищей, я даже слышал, как они смеются. Когда я проходил, тот друг повернулся и произнес:
– Здравствуй, Алексий.
Я взглянул на него - и увидел Ксенофонта.
Я отвернулся и ушел; не так уж мне хотелось оскорбить его, просто я не поверил своим глазам. Когда мы встретились в следующий раз, он был один. Он остановил меня рукой, на лице его была открытая улыбка:
– Почему ты сердишься на меня, друг? Что мучит тебя?
– Только то, что мучит и тебя тоже, - сказал я.
Он взглянул на меня серьезно, как человек, который вправе обидеться, но предпочитает не заметить обиды.
– Воспринимай жизнь, как она есть, Алексий. В Городе нужно поддерживать порядок; это мера против толпы, а не против таких людей, как мы. Спартанцы уважают воина и благородного человека, даже если он держит копье против них. Молодой Арак, которого ты видел со мной, отличный товарищ. Мы с ним однажды чуть не убили друг друга в горах вблизи Филы. Если уж он не запомнил зла, так кому же еще его помнить? Нужно получать радость от общества человека чести, из какого бы он ни был Города. Доблесть - превыше всего; разве Сократ не учил нас этому всегда?
Его чистые серые глаза глядели прямо мне в лицо, говорил он от души.
А я молчал, думая о школьных днях, о наших щенячьих драках в комнате для омовений. Как будто все, разделившее нас, было ненамного серьезнее, чем болеть за разные колесницы на Играх. Он смотрел на меня, и я видел в его глазах мысль: "Хорошо ли ты поступаешь, упрекая меня? Разве я нашел худшего друга, чем Хремон?" Но есть вещи, о которых благородный человек не говорит.
– В Городе должен быть порядок, - повторил он. - Без порядка - чем человек лучше животных?
Мы с Лисием мало говорили о происходящем - видели боль в мыслях друг друга и не хотели сыпать соль на раны. Мы встречались, чтобы побеседовать или помолчать, либо же послушать Сократа, который жил точно так же, как обычно, проникая своими расспросами в природу человеческой души, справедливости и правды. Как всегда, он не принимал участия в политике, он лишь следовал за логикой, куда бы она ни вела. Если некоторые из утверждений, недавно высказанных людям, не соответствовали логике, для него это было вопросом именно логическим.
Платон появлялся реже, чем раньше. Когда он занялся политикой, Сократ дал ему один-единственный совет: изучать закон.
– Никто не ждет, что человек сумеет изготовить кувшин для воды, не пройдя вначале ученичества. Неужели ты думаешь, что искусство управления людьми проще?
Когда же он приходил к Сократу, то говорил редко: либо слушал, либо погружался в мысли. Он напоминал больного человека на пиру, который выбирает лишь ту пищу, которая ему не повредит. Я был не настолько глуп, чтобы сравнивать его горе с моим - шрамом в небе, прорезанным яркостью метеора и самим его полетом.
Самос пал. Без флота у островитян не было и капли надежды. Лисандр оставил демократам жизнь да еще надетую на них одежду, чтобы не ходили голыми в изгнании, и отдал Город олигархам, которых мы когда-то сбросили. Закончив на том свое дело, он триумфально отплыл домой, в Лаконию, с военными трофеями и полным кораблем сокровищ, из которых, как говорили, ни драхмы не прилипло к его пальцам. Этот человек не испытывал жадности ни к чему, кроме власти. Но таким был не каждый спартанец, через чьи руки прошел этот груз; и, как мне говорили, в Лаконии многое изменилось с тех пор, как туда попало это золото.
Войска Каллибия оставались в Верхнем городе, и каждый афинянин, желавший совершить жертвоприношение, должен был просить у них позволения. "Тридцать тиранов" совершали теперь аресты в присутствии спартанского стражника. Начали они с метеков. Я сам видел, как вели по улицам Полимарха-щитодела. Он был мне знаком - культурный человек, принимавший у себя в доме философов. Я повернулся к остановившемуся рядом прохожему и спросил, каково обвинение.
– А-а, - отозвался он, - кажется, они его наконец поймали. - Это был человек нездорового вида, белки его глаз напоминали цветом белок тухлого яйца. - По-моему, продал какому-то небогатому воину щит из тонкой бронзы с дрянной подбивкой, и тот был убит. Вот так эти чужеземцы делают свои деньги: продают дешевле, чем честные люди.
– Ну что ж, после суда узнаем, виновен он или нет.
– Виновен или нет? Конечно виновен! Это же брат Лисия, оратора, сочинителя речей - тот защищал грязных доносчиков, подобно Сократу, который учит молодых людей насмешничать над богами и бить своих отцов.
Я посмотрел на него. Легче было бы пронять логикой пса, выскребающего из шерсти блох.
– Ты лжешь, - сказал я. - И мысли твои воняют так же, как твое тело.
Я ушел оттуда, сердясь на самого себя. "Это болезнь, - думал я, - и меня она постигла так же, как и остальных".
Полимарха вообще не судили. Было объявлено, что он с достаточными основаниями признан виновным в измене, и ему дали болиголов в тюрьме. Его брат Лисий, выскользнув через заднюю дверь, отплыл из Пирея и сохранил жизнь. Их состояние было конфисковано и, как объявили, перешло государству. Но бронзовые статуи из их домов оказались в доме одного из "Тридцати". Потом и другие из них совершали то же самое. Те, кто уже поживился, подстрекали остальных, чтобы все они были в равном положении. Но Ферамен отказался - и люди это заметили. Он выглядел больным и, ужиная у нас в доме, соблюдал осторожность, чтобы его не обеспокоил желудок.
В скором времени Город уже привык видеть, как людей убирают без суда. В конце концов, они были всего лишь метеки. Потом "Тридцать" начали аресты демократов. И с этого момента в Городе появились две нации. Ибо отныне человеку ради собственной безопасности было уже недостаточно просто следить за своим языком. От него требовалось сдать свою душу - и многие ее сдали.
Однажды утром, когда я выходил из дому, отец остановил меня. Какое-то время он ходил вокруг да около, и наконец выложил:
– …так вот, если все учесть, то лучше будет, пока дела идут сложно, чтобы ты не показывался на людях с Лисием, сыном Демократа.
У меня потемнело в глазах, к горлу подступила тошнота.
– Отец, во имя матери моей, скажи: Лисий в опасности?
Он глянул на меня с нетерпением:
– Тьфу ты… нет, насколько мне известно. Но ему не хватает осмотрительности. Он дает людям повод говорить о себе.
Я помолчал - надо было взять себя в руки.
– Вот уже десять лет, отец, когда говорят о Лисии, я разделяю с ним его честное имя. И за что прикажешь мне продать его? За миску черной похлебки? За поцелуй Крития? За сколько?
– Ты меня оскорбляешь. Я говорю о самом обычном благоразумии. Есть обстоятельства, которые нельзя раскрывать несдержанным на язык молодым людям, но мы должны надеяться, что нынешнее состояние дел не продлится до конца времен. А до тех пор я желаю видеть в этом доме манеры, которым ты научился от меня, а не от Сократа.
Я заметил глубокие морщины у него вокруг глаз; последнее время он часто выглядел усталым.
– Я был непочтителен, отец. Прости. Но сделал бы ты сам то, чего просишь от меня?
Он ответил не сразу.
– И все же помни, что у меня только один сын.
Я сейчас же ушел и поспешил к Лисию, но по дороге увидел впереди знакомую широкую спину - это возвращался домой из палестры Автолик.
Если сравнивать с атлетами нынешних дней, он бы выделился красотой и изяществом тела. Он не много прибавил в весе против того, что было на Истмийских играх, и, выступая против куда более тяжелых противников, заслужил имя классического бойца того типа, который славился в золотой век. Сравнивая с теми, кого видишь сейчас на каждых Играх, я сам понемногу привык считать его красивым. На последних Афинских Играх он снова был увенчан.
Я хотел догнать его и заговорить, но тут увидел впереди идущего навстречу Каллибия с двумя спартанцами-телохранителями за спиной. Середина дороги была грязной, но вдоль стен оставалось сухое место. Каллибий и Автолик встретились, остановились и уставились один на другого, не желая уступить дорогу. Другие люди поблизости застыли на месте.
Каллибий произнес на своем грубом дорийском наречии:
– Прочь с дороги, мужлан!
Ему не надо было кричать - его резкий голос и так был отлично слышен. Я видел спину Автолика, непоколебимую как дуб, а потом глаза Каллибия - и его взлетевшую вверх палку.
Автолик наклонился, двигаясь легко, как взрослый муж, играющий с маленькими мальчиками. Когда он выпрямился, над его плечом появилось лицо Каллибия, поднятого в воздух. Руки колотили Автолика по плечам, но тот отшвырнул его, словно вязанку хвороста, и спартанец шлепнулся лицом вниз в грязь посреди улицы. Автолик, не взглянув даже, куда он упал, подобрал гиматий и пошел дальше вдоль стены.
Вся улица разразилась приветственными криками, за исключением тех, кто был достаточно близко и видел, как Каллибий соскребает грязь с лица - эти смеялись. На перекрестке Автолик, прежде чем свернуть за угол, сделал жест, каким хорошо воспитанный победитель отвечает на рукоплескания, возвращаясь в раздевальню.
Два телохранителя не торопились гнаться за ним, не получив приказа; когда наконец они бросились следом, на пути у них оказалось множество препятствий: навьюченные ослики, дерущиеся мальчишки, даже группа женщин. Но все же им удалось его догнать - они бежали, а он нет. Полагаю, он подумывал, не подхватить ли их обоих в охапку с Каллибием в качестве довеска; но потом он увидел, что толпа движется следом, улыбнулся и спокойно пошел дальше. Они не решились схватить его. Мы проходили улицу за улицей, толпа разрасталась и становилась все шумнее - люди набирались храбрости друг от друга. Когда мы вышли на дорогу в Верхнему городу, нас набралось, пожалуй, уже сотни две.
Я был впереди с самого начала и постарался там и остаться. Когда мы приблизились к Портику, я увидел человека, стоявшего в одиночестве между великими колоннами Перикла. Даже в этом месте он выглядел высоким. После триумфального возвращения в Спарту Лисандр завел привычку прибывать и убывать без объявления. Он сам по себе был законом.
Автолик, между своими стражами, поднялся на последние ступени. Лисандр, в алой тунике, без оружия, ждал, стоя в трех шагах впереди своих людей. Его ненавидели за многое - но трусости в нем не было.
Он был почти одинакового роста с Автоликом. Они встретились глазами, оценивая друг друга; голос Каллибия, торопливо выкрикивающего свою жалобу, стал быстрым и визгливым. Ни Лисандр, ни Автолик на него не глядели.
Спартанцы не занимаются панкратионом в том виде, как мы его знаем. Закон Игр требует, чтобы побежденный поднял руку в знак сдачи, а ни один спартанец, если бы ему пришлось сделать это, не рискнул показаться в Лаконии живьем. Потому в этом виде состязаний они не выступают, но смотреть его любят не меньше, чем другие. Лисандр, в частности, обожал появляться на Играх и получать свою долю приветствий.
Автолик стоял в Портике, спокойный как мраморная статуя; я видел его таким в храме, когда он ждал, пока его увенчают. Лисандр нахмурился; он не мог скрыть холодного одобрения в своих суровых голубых глазах. Каллибий, выпачканный грязью до самых волос, смотрел на этих двоих великанов, чувствующих силу друг друга; будь у него свойство обращать взглядом в камень, начал бы он с Лисандра. Все это видели, и Лисандр, повернувшись к нему, увидел тоже.
Но лицо его ничего не сказало.
– Ты - Автолик, борец. Это обвинение верно?
– Он говорит слишком быстро, - сказал Автолик. - Но полагаю, что верно.
– Пусть обвиняемый услышит обвинение, Каллибий, - велел Лисандр. - Ты сказал, что он напал на тебя. Что он сделал?
Каллибий замялся. Некоторые из нас начали давать свидетельские показания, не дожидаясь, пока спросят. Лисандр крикнул, восстанавливая тишину.
– Ну, Каллибий? Повтори обвинение.
И тому снова пришлось рассказывать, как его швырнули в грязь, а толпа разразилась криками.
– Как он сделал это, Каллибий? - продолжал Лисандр. - Мне нужно ясное заявление. Он что, дал тебе подножку или бросил через бедро?
Каллибий молчал, кусая губы.
– Да нет, - сказал Автолик. - Я просто взял его за талию и поднял вверх.
Лисандр кивнул.
– Правду ли говорят эти люди, что он ударил тебя палкой?
Автолик молча поднял руку ко лбу, где из-под коротких густых кудрей стекала струйка крови.
– Обвинение отклонено! - отрезал Лисандр. - Ты, Каллибий, сейчас не командуешь в поместье своими илотами. Тебе надо лучше разобраться, как править свободными людьми.
В Городе было тихо день или два. А потом на Агоре выставили высеченное на мраморе постановление, что Фрасибул и Алкивиад объявляются изгнанниками.
Фрасибул бежал в Фивы неделю назад. Говорили, будто сам Ферамен предупредил его о том, что против него задумано. Приговор ему вызвал в Городе больше гнева, чем удивления. Зато, как всегда, достаточно оказалось выставить на Агоре имя Алкивиада, чтобы людям хватило разговоров на целый день. Что же он такое задумал, чем так напугал "Тридцать тиранов"? Кто-то сказал, что он покинул Фракию, переплыл в Ионию и попросил разрешить ему прибыть к Артаксерксу, новому Царю. Что-то за этим скрывается. Кто-то другой сказал, он, мол, никогда не простит Городу, что его несправедливо опозорили второй раз; другие же отвечали: чего он не сделает ради нашей любви, то сделает из-за ненависти царя Агиса. Даже после побоища у Козьей речки, откуда его с оскорблениями прогнали стратеги, вернулись беглецы, которых он укрыл у себя в крепости на горе - и тем спас им жизнь. "Может, он надменный и наглый, но подлости в нем нет. С самого детства не было". И народ заключил: "Пока Алкивиад жив, для Города есть надежда". Известие о его изгнании показалось людям обещанием, что он вернется. На улицах открыто говорили, что "Тридцать" заняли свои посты лишь для того, чтобы сочинить новую конституцию; пора уже им представить свои предложения и уступить место другим.
Еще через несколько дней был объявлен сбор воинов на перекличку парад без оружия, чтобы переформировать отряды. На поле Академии я поболтал кое с кем из старых друзей, а потом, не найдя в толпе Лисия, решил заглянуть к нему. Подойдя к его дому, я услышал изнутри женский плач и сдавленный голос Лисия - он говорил встревоженно:
– Послушай, вытри слезы. Не думай об этом. И успокойся; мне нужно уйти.
Он вылетел наружу, чуть не сбив меня с ног на пороге. Его трясло от гнева, он ничего не видел перед собой. С трудом узнал меня, схватил, будто я мог уйти, и заговорил:
– Алексий! Эти сучьи сыны забрали мое оружие.
– Кто? Кто забрал?
– "Тридцать"! Пока я был на перекличке. Копье, щит, даже меч.
Я смотрел на него как дурак.
– Но это никак не могли быть "Тридцать". Мое-то оружие на месте, я только что из дому.
– Послушай!
На улице все громче звучали гневные голоса, от дома к дому бегали мужи.
– Твой отец - советник, - сказал он.
Существует зло, которого человек не может себе вообразить, пока не увидит его свершившимся. Как говаривал мой отец, "это - правительство благородных людей". А благородный человек и гражданин, как принято считать, есть человек, который может защищать Город с оружием в руках.
– Возьми себя в руки, Алексий! - говорил Лисий. - Это еще что такое? Хватит с меня слез на сегодня.
– Я не плачу. Я злюсь. - Лицо у меня горело, горло разрывалось. Пусть заберут мое оружие тоже; много ли чести осталось носить его?
– Не будь дураком. Оружие служит в первую очередь для того, чтобы пользоваться им, - а для чести уже потом. Если у тебя есть оружие, так побереги его. Запри подальше.
На следующий день мы узнали, что трем тысячам всадников и гоплитов оружие оставили. Мой отец был одним из них, и они по ошибке решили, что это его оружие, а не мое. Только эти три тысячи сохранили гражданство и право на справедливый суд. Что же касается остальных, то "Тридцать" провозгласили свое право на их жизнь и смерть.
Люди бродили по Городу как ходячие мертвецы. Податься было некуда. Когда-то мы сами являлись источником справедливости и демократии для всей Эллады. А теперь мы истощены войной, окружены победившими врагами, а дальше, за их кольцом, - земли варваров, где даже мысли людей порабощены. Есть ли там такое, что может вернуть жизни ее соль?
Отец сказал мне:
– Не бесись так, Алексий. Много в правительстве людей или мало, но если они делают доброе дело, это хорошее правительство. Критий - разумный человек; ответственность научит его осторожности.
– Заставишь ли пьяницу знать меру, подливая ему вина?
– Между нами говоря, Ферамен считает, что три тысячи - слишком мало. Пусть эти слова не выйдут за дверь. Но сам принцип разумен - это аристократия, правление лучших.
– Платон тоже верит в правление лучших. Когда он услышал, что у Лисия отобрали оружие, он говорить не мог - от стыда.
– Нечего мне тут повторять Платона, как будто он какой-то философ, буркнул отец. - Я уже достаточно наслушался о твоих друзьях из лавки благовоний.
В течение трех дней я избегал Лисия. На третий вечер он сам ко мне пришел. Он ходил уже вполне хорошо, почти не пользуясь палкой. Мы немного поговорили; но вот он умолк и только смотрел на меня. Я лихорадочно искал слова, а сам думал: "Лучше мне было броситься на меч. Тогда не пришлось бы дождаться такого". Я не мог больше найти темы для разговора - и тоже замолчал.
Наконец Лисий проговорил:
– Я ходил в Верхний город совершить жертвоприношение Эроту.
– Да? Что ж, он могущественный бог.
– И жестокий, говорят. Но для меня - самый благородный из Бессмертных. "Лучший воин, товарищ и избавитель", как говаривал бедняга Агафон. Настало время воздать ему благодарность.
Вскоре после этого новые эфоры, посовещавшись между собой, созвали Собрание, и к нему обратился Критий. Как обычно, говорил он очень хорошо. Голос у него был красивый, хорошо поставленный, достаточно звонкий, чтобы разноситься далеко, но без всякой манерности, которая делает человека докучливым и заурядным. Это был голос знания, дающего советы честной простоте без презрения к ней. Это был голос, приносящий чувство облегчения, - если тебе нравится, когда кто-то думает за тебя.
Критий предложил создать совет из тридцати человек для составления конституции на основе древнего кодекса - и для правления до тех пор, пока она не будет принята. Когда он начал читать список, начинающийся с самих пяти эфоров, люди сначала слушали его, как детишки - учителя. Потом послышался ропот, потом - рев. Собрание проснулось, услышав эти имена. Ядро "Четырехсот", предатели из Декелеи, все до одного оголтелые олигархи, ненавидящие народ, как вепрь ненавидит собаку. По Пниксу разнеслось эхо выкриков. Критий слушал, словно бы совершенно не задетый; потом повернулся, сделал жест и отступил в сторону. Крик утих, как порыв ветра. На трибуне стоял Лисандр в боевых доспехах. Глаза его медленно обшаривали холм. Наступила мертвая тишина.
Его речь была коротка. Брешь в Стенах, заявил он, до сих пор на два стадия короче, чем было условлено; время вышло. Если он не доложил, что договор нарушен, и не уничтожил Город, то лишь из милосердия. Мы вполне заслужили наказания.
Люди расходились с Пникса виноватой походкой, будто рабы, пойманные хозяином на краже. Вот теперь наши языки ощутили вкус поражения.
Однако новое правительство быстро привело в порядок общественные службы, и людям это понравилось. В тот день, когда оно назначило судебный Совет, люди поздравляли меня на улицах: оказалось, мой отец вошел в число советников.
Я желал ему удачи. При его взглядах никто не назвал бы его приспособленцем. Работа в качестве посла подняла его в глазах общества, и Ферамен о нем не забыл. Советников выбирали даже из таких умеренных, как он, - это кое-что значило.
Поначалу отец приходил домой весь в делах. На улицах можно было почти без ошибки узнать граждан, получивших при новых властях пост - пусть даже самый мелкий. Они выглядели как люди, которые получают нужную пищу. Что же до прочих… Когда человек начинает участвовать в делах Города с того момента, как надел длинную мантию, отвыкнуть от этого непросто. В гражданах было заметно что-то ущербное, наподобие спутанных ног у лошади.
Однажды вечером отец сказал за ужином:
– Ну что ж, я думаю, мы сделаем Город немного чище, чем прежде. Скажу тебе по секрету, охота на крыс назначена на завтра - и давно пора.
– На крыс, отец?
– На тварей, которые живут за счет тех, кто лучше них, а взамен приносят только грязь. Как же еще описать доносчика?
Я от всей души поздравил его. В последний год, когда дела шли плохо, а людьми овладела военная лихорадка, доносчики стали позором Города. Пока речь шла о человеке бедном, они просто сообщали сведения и получали вознаграждение. Если же у человека имелось какое-то имущество, они брали взятку за молчание, а под конец, когда у него уже ничего не оставалось, часто все же доносили. Некоторые работали сами на себя, другие - на богатых вымогателей, которые сделали из этого доходное занятие.
– Доброй охоты, отец, - сказал я. - Но эти крысы - увертливая дичь, они знают все щелочки в законах и всегда ускользнут.
– Только не в этот раз. Пока конституция еще не спущена на воду, мы можем подрезать закон по их мерке.
Он засмеялся. Я поднял голову - этот звук вернул меня в другой город, я снова увидел Гипербола, падающего с раскрытым ртом.
– При "Четырехстах" тоже так начиналось, - заметил я.
– Глупости, - буркнул он, и я увидел на его лице обиду человека, которого встревожили, когда у него было легко на душе. - Лучше тебе, Алексий, позабыть, что ты был замешан в самосское дело. Я не хочу сказать, будто ты совершил что-то позорное - слишком большая осмотрительность некрасива в юноше хорошей крови; но грубые и скорые расправы на заморской стоянке военного флота не будут поняты здесь, в Городе. Не упускай этого из виду, не то причинишь много вреда и себе, и мне.
– Да, отец. Какому суду вы подвергнете этих людей?
– Общему, да и то слишком хорошо для них.
– Возможно; но как насчет прецедентов?
– Прецедент у нас уже есть - со времени суда над навархами, которые оставили вас тонуть.
Доносчиков похватали на следующий день и осудили на смерть при полном единогласии. Отец заверял меня потом, что не видел на скамье подсудимых ни одного человека, чье имя не завоняло весь Город. Неделей позже состоялась еще одна облава на доносителей. Когда я спросил отца, как прошел суд, он сказал:
– На этот раз будет задержка. Один или два случая более чем сомнительны. Мы проголосовали за то, чтобы судить их по отдельности. - Он прочистил горло и добавил: - Были попытки нажать на Совет и заставить отказаться от этого решения. Но так далеко временное правительство зайти не может.
Больше массовых судов не было, и на несколько недель Город успокоился. Но потом однажды утром на Священной дороге показался большой отряд спартанцев. Стража у Дипилонских ворот послала скорохода спросить, что делать, и Совет послал в ответ приказ открыть ворота.
Они промаршировали железным шагом через ворота, между могилами наших отцов. Они пересекли Керамик, Агору и пошли дальше. Люди стояли на рынке, глядя вверх, пока они поднимались по дороге в Акрополь и тем же походным шагом проходили через Портик на площадь храма Девы. Там они составили свое оружие и натянули шатры. У ног Афины Предводительницы и вокруг Большого алтаря они разожгли костры и начали варить свою черную похлебку.
Во дворе я столкнулся с отцом; он выглядел больным и, как мне показалось, хотел избежать встречи со мной. Я сказал:
– Я полагаю, отец, ты об этом не знал.
– Я пришел от Ферамена. Оказывается, Совет получил известие, что готовился заговор с целью захватить крепость и предать смерти самых видных граждан.
– Понятно. Он назвал тебе какие-нибудь имена?
– Их огласят после того, как будут произведены аресты.
Мы посмотрели друг на друга - как могут переглянуться отец и сын, которым не нужно слов. Он хотел сказать: "Не приставай, если хочешь, чтобы я сдержался; мне и без тебя тошно", а я хотел сказать: "Ты не можешь смотреть мне в лицо - и сам это знаешь. Я мог бы простить тебя, если бы ты признал правду". Я хотел уже повернуться, но тут он сказал:
– Ферамену можно доверять, он присмотрит за ходом событий; он всегда выступал против крайних мер. И помни, я жду от тебя молчания.
С этими словами он ушел в дом.
Каллибий, спартанский стратег, был мелковат для дорийской породы. Глаза у него светились ожесточением; в них можно было разглядеть и побои детского возраста, и черную надменность пополам с ненавистью. Рядом с ней надменность Алкивиада вспоминалась как детский смех. Правящие "Тридцать" виляли перед ним хвостом и принимали его в своих домах.
Мы привыкли видеть спартанцев на улицах - они, разинув рот, пялились на лавки или расхаживали по двое, презрительно глядя в пространство перед собой. Впрочем, некоторые из молодых, как я заметил, казались более скромными и вежливыми. Я видел одного такого, красивого высокого юношу в дверях мастерской Пистия - он наблюдал за работой и говорил с другом о доспехах. Они выглядели не такими угрюмыми, как большинство их товарищей, я даже слышал, как они смеются. Когда я проходил, тот друг повернулся и произнес:
– Здравствуй, Алексий.
Я взглянул на него - и увидел Ксенофонта.
Я отвернулся и ушел; не так уж мне хотелось оскорбить его, просто я не поверил своим глазам. Когда мы встретились в следующий раз, он был один. Он остановил меня рукой, на лице его была открытая улыбка:
– Почему ты сердишься на меня, друг? Что мучит тебя?
– Только то, что мучит и тебя тоже, - сказал я.
Он взглянул на меня серьезно, как человек, который вправе обидеться, но предпочитает не заметить обиды.
– Воспринимай жизнь, как она есть, Алексий. В Городе нужно поддерживать порядок; это мера против толпы, а не против таких людей, как мы. Спартанцы уважают воина и благородного человека, даже если он держит копье против них. Молодой Арак, которого ты видел со мной, отличный товарищ. Мы с ним однажды чуть не убили друг друга в горах вблизи Филы. Если уж он не запомнил зла, так кому же еще его помнить? Нужно получать радость от общества человека чести, из какого бы он ни был Города. Доблесть - превыше всего; разве Сократ не учил нас этому всегда?
Его чистые серые глаза глядели прямо мне в лицо, говорил он от души.
А я молчал, думая о школьных днях, о наших щенячьих драках в комнате для омовений. Как будто все, разделившее нас, было ненамного серьезнее, чем болеть за разные колесницы на Играх. Он смотрел на меня, и я видел в его глазах мысль: "Хорошо ли ты поступаешь, упрекая меня? Разве я нашел худшего друга, чем Хремон?" Но есть вещи, о которых благородный человек не говорит.
– В Городе должен быть порядок, - повторил он. - Без порядка - чем человек лучше животных?
Мы с Лисием мало говорили о происходящем - видели боль в мыслях друг друга и не хотели сыпать соль на раны. Мы встречались, чтобы побеседовать или помолчать, либо же послушать Сократа, который жил точно так же, как обычно, проникая своими расспросами в природу человеческой души, справедливости и правды. Как всегда, он не принимал участия в политике, он лишь следовал за логикой, куда бы она ни вела. Если некоторые из утверждений, недавно высказанных людям, не соответствовали логике, для него это было вопросом именно логическим.
Платон появлялся реже, чем раньше. Когда он занялся политикой, Сократ дал ему один-единственный совет: изучать закон.
– Никто не ждет, что человек сумеет изготовить кувшин для воды, не пройдя вначале ученичества. Неужели ты думаешь, что искусство управления людьми проще?
Когда же он приходил к Сократу, то говорил редко: либо слушал, либо погружался в мысли. Он напоминал больного человека на пиру, который выбирает лишь ту пищу, которая ему не повредит. Я был не настолько глуп, чтобы сравнивать его горе с моим - шрамом в небе, прорезанным яркостью метеора и самим его полетом.
Самос пал. Без флота у островитян не было и капли надежды. Лисандр оставил демократам жизнь да еще надетую на них одежду, чтобы не ходили голыми в изгнании, и отдал Город олигархам, которых мы когда-то сбросили. Закончив на том свое дело, он триумфально отплыл домой, в Лаконию, с военными трофеями и полным кораблем сокровищ, из которых, как говорили, ни драхмы не прилипло к его пальцам. Этот человек не испытывал жадности ни к чему, кроме власти. Но таким был не каждый спартанец, через чьи руки прошел этот груз; и, как мне говорили, в Лаконии многое изменилось с тех пор, как туда попало это золото.
Войска Каллибия оставались в Верхнем городе, и каждый афинянин, желавший совершить жертвоприношение, должен был просить у них позволения. "Тридцать тиранов" совершали теперь аресты в присутствии спартанского стражника. Начали они с метеков. Я сам видел, как вели по улицам Полимарха-щитодела. Он был мне знаком - культурный человек, принимавший у себя в доме философов. Я повернулся к остановившемуся рядом прохожему и спросил, каково обвинение.
– А-а, - отозвался он, - кажется, они его наконец поймали. - Это был человек нездорового вида, белки его глаз напоминали цветом белок тухлого яйца. - По-моему, продал какому-то небогатому воину щит из тонкой бронзы с дрянной подбивкой, и тот был убит. Вот так эти чужеземцы делают свои деньги: продают дешевле, чем честные люди.
– Ну что ж, после суда узнаем, виновен он или нет.
– Виновен или нет? Конечно виновен! Это же брат Лисия, оратора, сочинителя речей - тот защищал грязных доносчиков, подобно Сократу, который учит молодых людей насмешничать над богами и бить своих отцов.
Я посмотрел на него. Легче было бы пронять логикой пса, выскребающего из шерсти блох.
– Ты лжешь, - сказал я. - И мысли твои воняют так же, как твое тело.
Я ушел оттуда, сердясь на самого себя. "Это болезнь, - думал я, - и меня она постигла так же, как и остальных".
Полимарха вообще не судили. Было объявлено, что он с достаточными основаниями признан виновным в измене, и ему дали болиголов в тюрьме. Его брат Лисий, выскользнув через заднюю дверь, отплыл из Пирея и сохранил жизнь. Их состояние было конфисковано и, как объявили, перешло государству. Но бронзовые статуи из их домов оказались в доме одного из "Тридцати". Потом и другие из них совершали то же самое. Те, кто уже поживился, подстрекали остальных, чтобы все они были в равном положении. Но Ферамен отказался - и люди это заметили. Он выглядел больным и, ужиная у нас в доме, соблюдал осторожность, чтобы его не обеспокоил желудок.
В скором времени Город уже привык видеть, как людей убирают без суда. В конце концов, они были всего лишь метеки. Потом "Тридцать" начали аресты демократов. И с этого момента в Городе появились две нации. Ибо отныне человеку ради собственной безопасности было уже недостаточно просто следить за своим языком. От него требовалось сдать свою душу - и многие ее сдали.
Однажды утром, когда я выходил из дому, отец остановил меня. Какое-то время он ходил вокруг да около, и наконец выложил:
– …так вот, если все учесть, то лучше будет, пока дела идут сложно, чтобы ты не показывался на людях с Лисием, сыном Демократа.
У меня потемнело в глазах, к горлу подступила тошнота.
– Отец, во имя матери моей, скажи: Лисий в опасности?
Он глянул на меня с нетерпением:
– Тьфу ты… нет, насколько мне известно. Но ему не хватает осмотрительности. Он дает людям повод говорить о себе.
Я помолчал - надо было взять себя в руки.
– Вот уже десять лет, отец, когда говорят о Лисии, я разделяю с ним его честное имя. И за что прикажешь мне продать его? За миску черной похлебки? За поцелуй Крития? За сколько?
– Ты меня оскорбляешь. Я говорю о самом обычном благоразумии. Есть обстоятельства, которые нельзя раскрывать несдержанным на язык молодым людям, но мы должны надеяться, что нынешнее состояние дел не продлится до конца времен. А до тех пор я желаю видеть в этом доме манеры, которым ты научился от меня, а не от Сократа.
Я заметил глубокие морщины у него вокруг глаз; последнее время он часто выглядел усталым.
– Я был непочтителен, отец. Прости. Но сделал бы ты сам то, чего просишь от меня?
Он ответил не сразу.
– И все же помни, что у меня только один сын.
Я сейчас же ушел и поспешил к Лисию, но по дороге увидел впереди знакомую широкую спину - это возвращался домой из палестры Автолик.
Если сравнивать с атлетами нынешних дней, он бы выделился красотой и изяществом тела. Он не много прибавил в весе против того, что было на Истмийских играх, и, выступая против куда более тяжелых противников, заслужил имя классического бойца того типа, который славился в золотой век. Сравнивая с теми, кого видишь сейчас на каждых Играх, я сам понемногу привык считать его красивым. На последних Афинских Играх он снова был увенчан.
Я хотел догнать его и заговорить, но тут увидел впереди идущего навстречу Каллибия с двумя спартанцами-телохранителями за спиной. Середина дороги была грязной, но вдоль стен оставалось сухое место. Каллибий и Автолик встретились, остановились и уставились один на другого, не желая уступить дорогу. Другие люди поблизости застыли на месте.
Каллибий произнес на своем грубом дорийском наречии:
– Прочь с дороги, мужлан!
Ему не надо было кричать - его резкий голос и так был отлично слышен. Я видел спину Автолика, непоколебимую как дуб, а потом глаза Каллибия - и его взлетевшую вверх палку.
Автолик наклонился, двигаясь легко, как взрослый муж, играющий с маленькими мальчиками. Когда он выпрямился, над его плечом появилось лицо Каллибия, поднятого в воздух. Руки колотили Автолика по плечам, но тот отшвырнул его, словно вязанку хвороста, и спартанец шлепнулся лицом вниз в грязь посреди улицы. Автолик, не взглянув даже, куда он упал, подобрал гиматий и пошел дальше вдоль стены.
Вся улица разразилась приветственными криками, за исключением тех, кто был достаточно близко и видел, как Каллибий соскребает грязь с лица - эти смеялись. На перекрестке Автолик, прежде чем свернуть за угол, сделал жест, каким хорошо воспитанный победитель отвечает на рукоплескания, возвращаясь в раздевальню.
Два телохранителя не торопились гнаться за ним, не получив приказа; когда наконец они бросились следом, на пути у них оказалось множество препятствий: навьюченные ослики, дерущиеся мальчишки, даже группа женщин. Но все же им удалось его догнать - они бежали, а он нет. Полагаю, он подумывал, не подхватить ли их обоих в охапку с Каллибием в качестве довеска; но потом он увидел, что толпа движется следом, улыбнулся и спокойно пошел дальше. Они не решились схватить его. Мы проходили улицу за улицей, толпа разрасталась и становилась все шумнее - люди набирались храбрости друг от друга. Когда мы вышли на дорогу в Верхнему городу, нас набралось, пожалуй, уже сотни две.
Я был впереди с самого начала и постарался там и остаться. Когда мы приблизились к Портику, я увидел человека, стоявшего в одиночестве между великими колоннами Перикла. Даже в этом месте он выглядел высоким. После триумфального возвращения в Спарту Лисандр завел привычку прибывать и убывать без объявления. Он сам по себе был законом.
Автолик, между своими стражами, поднялся на последние ступени. Лисандр, в алой тунике, без оружия, ждал, стоя в трех шагах впереди своих людей. Его ненавидели за многое - но трусости в нем не было.
Он был почти одинакового роста с Автоликом. Они встретились глазами, оценивая друг друга; голос Каллибия, торопливо выкрикивающего свою жалобу, стал быстрым и визгливым. Ни Лисандр, ни Автолик на него не глядели.
Спартанцы не занимаются панкратионом в том виде, как мы его знаем. Закон Игр требует, чтобы побежденный поднял руку в знак сдачи, а ни один спартанец, если бы ему пришлось сделать это, не рискнул показаться в Лаконии живьем. Потому в этом виде состязаний они не выступают, но смотреть его любят не меньше, чем другие. Лисандр, в частности, обожал появляться на Играх и получать свою долю приветствий.
Автолик стоял в Портике, спокойный как мраморная статуя; я видел его таким в храме, когда он ждал, пока его увенчают. Лисандр нахмурился; он не мог скрыть холодного одобрения в своих суровых голубых глазах. Каллибий, выпачканный грязью до самых волос, смотрел на этих двоих великанов, чувствующих силу друг друга; будь у него свойство обращать взглядом в камень, начал бы он с Лисандра. Все это видели, и Лисандр, повернувшись к нему, увидел тоже.
Но лицо его ничего не сказало.
– Ты - Автолик, борец. Это обвинение верно?
– Он говорит слишком быстро, - сказал Автолик. - Но полагаю, что верно.
– Пусть обвиняемый услышит обвинение, Каллибий, - велел Лисандр. - Ты сказал, что он напал на тебя. Что он сделал?
Каллибий замялся. Некоторые из нас начали давать свидетельские показания, не дожидаясь, пока спросят. Лисандр крикнул, восстанавливая тишину.
– Ну, Каллибий? Повтори обвинение.
И тому снова пришлось рассказывать, как его швырнули в грязь, а толпа разразилась криками.
– Как он сделал это, Каллибий? - продолжал Лисандр. - Мне нужно ясное заявление. Он что, дал тебе подножку или бросил через бедро?
Каллибий молчал, кусая губы.
– Да нет, - сказал Автолик. - Я просто взял его за талию и поднял вверх.
Лисандр кивнул.
– Правду ли говорят эти люди, что он ударил тебя палкой?
Автолик молча поднял руку ко лбу, где из-под коротких густых кудрей стекала струйка крови.
– Обвинение отклонено! - отрезал Лисандр. - Ты, Каллибий, сейчас не командуешь в поместье своими илотами. Тебе надо лучше разобраться, как править свободными людьми.
В Городе было тихо день или два. А потом на Агоре выставили высеченное на мраморе постановление, что Фрасибул и Алкивиад объявляются изгнанниками.
Фрасибул бежал в Фивы неделю назад. Говорили, будто сам Ферамен предупредил его о том, что против него задумано. Приговор ему вызвал в Городе больше гнева, чем удивления. Зато, как всегда, достаточно оказалось выставить на Агоре имя Алкивиада, чтобы людям хватило разговоров на целый день. Что же он такое задумал, чем так напугал "Тридцать тиранов"? Кто-то сказал, что он покинул Фракию, переплыл в Ионию и попросил разрешить ему прибыть к Артаксерксу, новому Царю. Что-то за этим скрывается. Кто-то другой сказал, он, мол, никогда не простит Городу, что его несправедливо опозорили второй раз; другие же отвечали: чего он не сделает ради нашей любви, то сделает из-за ненависти царя Агиса. Даже после побоища у Козьей речки, откуда его с оскорблениями прогнали стратеги, вернулись беглецы, которых он укрыл у себя в крепости на горе - и тем спас им жизнь. "Может, он надменный и наглый, но подлости в нем нет. С самого детства не было". И народ заключил: "Пока Алкивиад жив, для Города есть надежда". Известие о его изгнании показалось людям обещанием, что он вернется. На улицах открыто говорили, что "Тридцать" заняли свои посты лишь для того, чтобы сочинить новую конституцию; пора уже им представить свои предложения и уступить место другим.
Еще через несколько дней был объявлен сбор воинов на перекличку парад без оружия, чтобы переформировать отряды. На поле Академии я поболтал кое с кем из старых друзей, а потом, не найдя в толпе Лисия, решил заглянуть к нему. Подойдя к его дому, я услышал изнутри женский плач и сдавленный голос Лисия - он говорил встревоженно:
– Послушай, вытри слезы. Не думай об этом. И успокойся; мне нужно уйти.
Он вылетел наружу, чуть не сбив меня с ног на пороге. Его трясло от гнева, он ничего не видел перед собой. С трудом узнал меня, схватил, будто я мог уйти, и заговорил:
– Алексий! Эти сучьи сыны забрали мое оружие.
– Кто? Кто забрал?
– "Тридцать"! Пока я был на перекличке. Копье, щит, даже меч.
Я смотрел на него как дурак.
– Но это никак не могли быть "Тридцать". Мое-то оружие на месте, я только что из дому.
– Послушай!
На улице все громче звучали гневные голоса, от дома к дому бегали мужи.
– Твой отец - советник, - сказал он.
Существует зло, которого человек не может себе вообразить, пока не увидит его свершившимся. Как говаривал мой отец, "это - правительство благородных людей". А благородный человек и гражданин, как принято считать, есть человек, который может защищать Город с оружием в руках.
– Возьми себя в руки, Алексий! - говорил Лисий. - Это еще что такое? Хватит с меня слез на сегодня.
– Я не плачу. Я злюсь. - Лицо у меня горело, горло разрывалось. Пусть заберут мое оружие тоже; много ли чести осталось носить его?
– Не будь дураком. Оружие служит в первую очередь для того, чтобы пользоваться им, - а для чести уже потом. Если у тебя есть оружие, так побереги его. Запри подальше.
На следующий день мы узнали, что трем тысячам всадников и гоплитов оружие оставили. Мой отец был одним из них, и они по ошибке решили, что это его оружие, а не мое. Только эти три тысячи сохранили гражданство и право на справедливый суд. Что же касается остальных, то "Тридцать" провозгласили свое право на их жизнь и смерть.
Люди бродили по Городу как ходячие мертвецы. Податься было некуда. Когда-то мы сами являлись источником справедливости и демократии для всей Эллады. А теперь мы истощены войной, окружены победившими врагами, а дальше, за их кольцом, - земли варваров, где даже мысли людей порабощены. Есть ли там такое, что может вернуть жизни ее соль?
Отец сказал мне:
– Не бесись так, Алексий. Много в правительстве людей или мало, но если они делают доброе дело, это хорошее правительство. Критий - разумный человек; ответственность научит его осторожности.
– Заставишь ли пьяницу знать меру, подливая ему вина?
– Между нами говоря, Ферамен считает, что три тысячи - слишком мало. Пусть эти слова не выйдут за дверь. Но сам принцип разумен - это аристократия, правление лучших.
– Платон тоже верит в правление лучших. Когда он услышал, что у Лисия отобрали оружие, он говорить не мог - от стыда.
– Нечего мне тут повторять Платона, как будто он какой-то философ, буркнул отец. - Я уже достаточно наслушался о твоих друзьях из лавки благовоний.