Страница:
[61], но все же можно было понять: ее бесит, что он учит людей даром, хотя к нему обращается так много молодых людей, которые в состоянии платить. Он продолжал заниматься своим ремеслом до тех пор, пока Критон, узнав, каковы его сбережения, не предложил поместить их так, чтобы они приносили достаточный для его простого образа жизни доход. Я говорил с мальчиком мягко - мне было его жаль, и не только из-за его матери, но еще и потому, что он казался куда в меньшей степени сыном Сократа, чем Лисий или, думаю, даже я.
У дверей стояла герма - работы самого Сократа. В пору жертвоприношения он в качестве акта благочестия вытащил свои старые инструменты и сделал богу новую голову. Работа была, как говорится, искренняя: так мы выражаемся, когда художник, которого мы любим, не является настоящим мастером; выдержанная в строгом стиле дней Фидия, сегодня она выглядела немного несовременной.
Мы нашли Сократа в садах Ликея [62]- он уже вел беседу с пятью или шестью мужами, своими старыми друзьями. Здесь был Критон и Эриксимах, Агафон со своим другом Павсанием и еще один-два человека. Сократ первым увидел нас и кивнул с улыбкой, не прерывая разговора. Остальные освободили нам место с непринужденностью людей, уже знающих новости; только у Агафона удивленно расширились голубые глаза, и он одарил нас открытой ласковой улыбкой.
Они беседовали о сущности истины. Не знаю, как возник разговор на эту тему. Вскоре после нашего прихода Сократ сказал, что истине нельзя служить рабски, как хозяину, который не объясняет рабу смысла и причин своих приказов; мы должны искать ее, говорил он, как истинный влюбленный ищет знания о своем возлюбленном, хочет узнать все, чем он есть и в чем нуждается, а не так, как низкие влюбленные, которых интересует лишь, во что им станет добиться своего. И, начав с этого, он перешел к разговору о любви.
Любовь, говорил он, не является богом, ибо бог не может желать чего-либо, но одним из тех великих духов, которые служат посланцами между богами и людьми. Дух этот не посещает глупцов, которые вполне довольны своим низменным состоянием, он приходит лишь к тем, кто сознает свои нужды и желает, обнимая красивых и добрых, порождать добро и красоту; ибо лишь в творении заключено бессмертие человека, которое возводит его ближе всего к богам. Все создания, говорил он дальше, лелеют потомство, детенышей от плоти своей; но самым благородным потомством любви является мудрость и славные деяния, ибо смертные дети умирают, а мудрость и подвиги живут вечно, и порождаются они не телом, а душой. Смертные страсти погружают нас в смертные удовольствия, и крылья души слабеют; испытывающий такую страсть влюбленный может возвыситься к хорошему - однако не к самому лучшему. Но окрыленная душа возносится от любви к любви, от красивого, что рождается и умирает, к красоте, вечной в сущности своей, к самой жизни, - а смертная красота есть всего лишь движущаяся тень, которую жизнь отбрасывает на стену.
Голос его звучал низко и глубоко - а моя душа не могла уже стерпеть оков тела, устремлялась за его пределы, пытаясь найти бога над богами. Я не помнил ничего из своей жизни, кроме тех моментов, которых коснулся этот бог: когда в Верхнем городе я смотрел, как поднимается рассвет над кораблями; или в горах, когда Ксенофонт уходил с собаками, а меня оставлял следить за сетями одного; или с Лисием на берегу Кефисса…
Сократ не остался, как обычно, чтобы предложить нам оспорить его аргументы, но сразу же поднялся и пожелал всем доброго дня.
Остальные сидели на траве, ведя разговор, и мы сели тоже. Никто не обращался к нам. Намного позднее Агафон признался мне, что в тот день скорее заговорил бы с пифией, погрузившейся в божественный транс. Но не думаю, чтобы мы доставляли им беспокойство. Мы, даже не глядя друг на друга, были так погружены в наши общие мысли, что прочие свободно разговаривали вокруг нас и через наши головы, как если бы мы были статуями или деревьями. Наконец - хотя, думаю, прошло не так много времени, - я начал слышать, о чем они рассуждают.
Павсаний говорил:
– Давно уже Сократ в последний раз преподносил нам такую речь, как мы услышали сегодня. Это было у тебя дома, Агафон, помнишь? Когда мы пили в честь твоего первого венка.
– Я буду мертв, дорогой мой, когда забуду тот день.
– А когда он закончил, через садовую дверь ввалился пьяный Алкивиад.
– Его внешность, надо сказать, не выдерживает воздействия вина, заметил Критон. - Мальчиком он был похож на разрумянившегося бога.
– И что же тогда произошло? - спросил кто-то.
– Услышав, как мы восхваляем Сократа, он произнес: "О-о, я могу поведать вам кое-что более примечательное". И принялся рассказывать, как однажды вечером после ужина безуспешно пытался соблазнить Сократа. Надо признаться, хоть он был пьян, история прозвучала презабавно; но чувствовалось, что даже через столько лет событие это осталось для него загадкой. Я думаю, он действительно предлагал самую высокую цену, какую знал. Сократ превратил все это в шутку, как оно и было, - на свой собственный лад. Я и сам бы смеялся от души, если бы не вспомнил, что было время, когда он любил этого мальчика.
При этом мысли мои, которые витали нигде и везде, установились и прояснились. Я вспомнил угрюмого юношу в доме Сократа. А Алкивиад, получив его любовь, мог сохранить ее не лучше, чем сохраняет вино треснувший кувшин. Но, испытывая любовь к добру, Сократ, думаю, не мог избавиться от желания породить отпрыска этой любви. И еще я думал, что это нам с Лисием выпала доля - не быть избранными (ибо ни один муж не может возложить это на другого), но избрать себя на роль его сыновей.
Я почувствовал на себе взгляд Лисия и повернулся к нему. Поняв друг друга без слов, мы поднялись и через сад вышли на улицу. Мы не разговаривали, ибо в том не было нужды, просто пошли к Верхнему городу и поднялись по ступеням бок о бок. Опершись на северную стену, мы смотрели на горы. На вершинах Парнефа уже лежал первый снег; день был ясный, в голубом небе проплывали редкие облака, белые и темно-сиреневые. Северный ветер отдувал нам волосы со лба назад, трепал за спиной свободные гиматии. Воздух был прозрачный, свежий и наполненный светом. Нам казалось, что стоит приказать - и ветер поднимет нас, словно орлов, что наш дом - небо… Мы взялись за руки; они были холодными, но, сжав его пальцы, я почувствовал под кожей их твердую основу. Мы все еще ничего не говорили - по крайней мере словами. Отвернувшись от стены, мы увидели людей - одни приносили жертвы у алтарей, другие входили в храмы, третьи покидали их; но нам казалось, что вокруг пусто, что здесь нет никого, кроме нас двоих. Когда мы подошли к большому алтарю Афины, я остановился и спросил:
– Поклянемся?
Он подумал немного и ответил:
– Нет. Когда человек нуждается в клятве, он потом раскаивается, что принес ее, и держит обет свой лишь из страха. А наша верность должна исходить из наших душ и держаться любовью.
Уже добравшись до Портика, я остановился.
– Я должен совершить подношение Гермесу, прежде чем уйду. Он ответил на мою молитву.
– Что же это была за молитва?
– Я молил его сказать мне, желает ли Сократ чего-то.
Он какое-то время смотрел на меня, сведя брови, потом рассмеялся:
– Соверши свое подношение; поговорим позже.
Я пошел купить благовонной мирры, а Лисий отправился в Храм Девы. Он отсутствовал дольше, чем я, и я подождал его у маленького Храма Победы [63]на бастионе, который почти достроили в этом году. Когда он наконец появился, я спросил, чему он смеялся.
– Сказать по правде, - отвечал он, - я все гадал, в меня ли ты влюблен или в Сократа. Может, я просто жертва, которую ты заклал на алтаре, чтобы пригласить твоего друга поужинать мясом вместе с тобой?
Я повернулся, чтобы возразить, но он улыбался.
– Я тебя прощаю, - сказал он, - не могу не простить: я сам был его пленником с пятнадцати лет. Помню, на Гермесов День кто-то привел его в школу. Наши с Менексином педагоги удрали вместе выпить, мы и начали слушать. Он заметил, как мы навострили уши за спинами у мужей, подозвал нас поближе и спросил, что такое дружба. Кончилось тем, что мы так и не смогли договориться об определении; мы с Менексином спорили об этом до самого вечера. После этого мой бедный отец не знал покоя, пока не позволил мне идти к нему.
Прежде чем спуститься вниз, мы остановились еще раз взглянуть на горы. Воздух был так прозрачен, что в северной стороне можно было разглядеть местность до самой Декелеи, откуда обычно появлялись спартанцы до перемирия. Там поднималась тоненькая струйка дыма - какой-то страж или пастух развел полуденный костер.
Глава одиннадцатая
У дверей стояла герма - работы самого Сократа. В пору жертвоприношения он в качестве акта благочестия вытащил свои старые инструменты и сделал богу новую голову. Работа была, как говорится, искренняя: так мы выражаемся, когда художник, которого мы любим, не является настоящим мастером; выдержанная в строгом стиле дней Фидия, сегодня она выглядела немного несовременной.
Мы нашли Сократа в садах Ликея [62]- он уже вел беседу с пятью или шестью мужами, своими старыми друзьями. Здесь был Критон и Эриксимах, Агафон со своим другом Павсанием и еще один-два человека. Сократ первым увидел нас и кивнул с улыбкой, не прерывая разговора. Остальные освободили нам место с непринужденностью людей, уже знающих новости; только у Агафона удивленно расширились голубые глаза, и он одарил нас открытой ласковой улыбкой.
Они беседовали о сущности истины. Не знаю, как возник разговор на эту тему. Вскоре после нашего прихода Сократ сказал, что истине нельзя служить рабски, как хозяину, который не объясняет рабу смысла и причин своих приказов; мы должны искать ее, говорил он, как истинный влюбленный ищет знания о своем возлюбленном, хочет узнать все, чем он есть и в чем нуждается, а не так, как низкие влюбленные, которых интересует лишь, во что им станет добиться своего. И, начав с этого, он перешел к разговору о любви.
Любовь, говорил он, не является богом, ибо бог не может желать чего-либо, но одним из тех великих духов, которые служат посланцами между богами и людьми. Дух этот не посещает глупцов, которые вполне довольны своим низменным состоянием, он приходит лишь к тем, кто сознает свои нужды и желает, обнимая красивых и добрых, порождать добро и красоту; ибо лишь в творении заключено бессмертие человека, которое возводит его ближе всего к богам. Все создания, говорил он дальше, лелеют потомство, детенышей от плоти своей; но самым благородным потомством любви является мудрость и славные деяния, ибо смертные дети умирают, а мудрость и подвиги живут вечно, и порождаются они не телом, а душой. Смертные страсти погружают нас в смертные удовольствия, и крылья души слабеют; испытывающий такую страсть влюбленный может возвыситься к хорошему - однако не к самому лучшему. Но окрыленная душа возносится от любви к любви, от красивого, что рождается и умирает, к красоте, вечной в сущности своей, к самой жизни, - а смертная красота есть всего лишь движущаяся тень, которую жизнь отбрасывает на стену.
Голос его звучал низко и глубоко - а моя душа не могла уже стерпеть оков тела, устремлялась за его пределы, пытаясь найти бога над богами. Я не помнил ничего из своей жизни, кроме тех моментов, которых коснулся этот бог: когда в Верхнем городе я смотрел, как поднимается рассвет над кораблями; или в горах, когда Ксенофонт уходил с собаками, а меня оставлял следить за сетями одного; или с Лисием на берегу Кефисса…
Сократ не остался, как обычно, чтобы предложить нам оспорить его аргументы, но сразу же поднялся и пожелал всем доброго дня.
Остальные сидели на траве, ведя разговор, и мы сели тоже. Никто не обращался к нам. Намного позднее Агафон признался мне, что в тот день скорее заговорил бы с пифией, погрузившейся в божественный транс. Но не думаю, чтобы мы доставляли им беспокойство. Мы, даже не глядя друг на друга, были так погружены в наши общие мысли, что прочие свободно разговаривали вокруг нас и через наши головы, как если бы мы были статуями или деревьями. Наконец - хотя, думаю, прошло не так много времени, - я начал слышать, о чем они рассуждают.
Павсаний говорил:
– Давно уже Сократ в последний раз преподносил нам такую речь, как мы услышали сегодня. Это было у тебя дома, Агафон, помнишь? Когда мы пили в честь твоего первого венка.
– Я буду мертв, дорогой мой, когда забуду тот день.
– А когда он закончил, через садовую дверь ввалился пьяный Алкивиад.
– Его внешность, надо сказать, не выдерживает воздействия вина, заметил Критон. - Мальчиком он был похож на разрумянившегося бога.
– И что же тогда произошло? - спросил кто-то.
– Услышав, как мы восхваляем Сократа, он произнес: "О-о, я могу поведать вам кое-что более примечательное". И принялся рассказывать, как однажды вечером после ужина безуспешно пытался соблазнить Сократа. Надо признаться, хоть он был пьян, история прозвучала презабавно; но чувствовалось, что даже через столько лет событие это осталось для него загадкой. Я думаю, он действительно предлагал самую высокую цену, какую знал. Сократ превратил все это в шутку, как оно и было, - на свой собственный лад. Я и сам бы смеялся от души, если бы не вспомнил, что было время, когда он любил этого мальчика.
При этом мысли мои, которые витали нигде и везде, установились и прояснились. Я вспомнил угрюмого юношу в доме Сократа. А Алкивиад, получив его любовь, мог сохранить ее не лучше, чем сохраняет вино треснувший кувшин. Но, испытывая любовь к добру, Сократ, думаю, не мог избавиться от желания породить отпрыска этой любви. И еще я думал, что это нам с Лисием выпала доля - не быть избранными (ибо ни один муж не может возложить это на другого), но избрать себя на роль его сыновей.
Я почувствовал на себе взгляд Лисия и повернулся к нему. Поняв друг друга без слов, мы поднялись и через сад вышли на улицу. Мы не разговаривали, ибо в том не было нужды, просто пошли к Верхнему городу и поднялись по ступеням бок о бок. Опершись на северную стену, мы смотрели на горы. На вершинах Парнефа уже лежал первый снег; день был ясный, в голубом небе проплывали редкие облака, белые и темно-сиреневые. Северный ветер отдувал нам волосы со лба назад, трепал за спиной свободные гиматии. Воздух был прозрачный, свежий и наполненный светом. Нам казалось, что стоит приказать - и ветер поднимет нас, словно орлов, что наш дом - небо… Мы взялись за руки; они были холодными, но, сжав его пальцы, я почувствовал под кожей их твердую основу. Мы все еще ничего не говорили - по крайней мере словами. Отвернувшись от стены, мы увидели людей - одни приносили жертвы у алтарей, другие входили в храмы, третьи покидали их; но нам казалось, что вокруг пусто, что здесь нет никого, кроме нас двоих. Когда мы подошли к большому алтарю Афины, я остановился и спросил:
– Поклянемся?
Он подумал немного и ответил:
– Нет. Когда человек нуждается в клятве, он потом раскаивается, что принес ее, и держит обет свой лишь из страха. А наша верность должна исходить из наших душ и держаться любовью.
Уже добравшись до Портика, я остановился.
– Я должен совершить подношение Гермесу, прежде чем уйду. Он ответил на мою молитву.
– Что же это была за молитва?
– Я молил его сказать мне, желает ли Сократ чего-то.
Он какое-то время смотрел на меня, сведя брови, потом рассмеялся:
– Соверши свое подношение; поговорим позже.
Я пошел купить благовонной мирры, а Лисий отправился в Храм Девы. Он отсутствовал дольше, чем я, и я подождал его у маленького Храма Победы [63]на бастионе, который почти достроили в этом году. Когда он наконец появился, я спросил, чему он смеялся.
– Сказать по правде, - отвечал он, - я все гадал, в меня ли ты влюблен или в Сократа. Может, я просто жертва, которую ты заклал на алтаре, чтобы пригласить твоего друга поужинать мясом вместе с тобой?
Я повернулся, чтобы возразить, но он улыбался.
– Я тебя прощаю, - сказал он, - не могу не простить: я сам был его пленником с пятнадцати лет. Помню, на Гермесов День кто-то привел его в школу. Наши с Менексином педагоги удрали вместе выпить, мы и начали слушать. Он заметил, как мы навострили уши за спинами у мужей, подозвал нас поближе и спросил, что такое дружба. Кончилось тем, что мы так и не смогли договориться об определении; мы с Менексином спорили об этом до самого вечера. После этого мой бедный отец не знал покоя, пока не позволил мне идти к нему.
Прежде чем спуститься вниз, мы остановились еще раз взглянуть на горы. Воздух был так прозрачен, что в северной стороне можно было разглядеть местность до самой Декелеи, откуда обычно появлялись спартанцы до перемирия. Там поднималась тоненькая струйка дыма - какой-то страж или пастух развел полуденный костер.
Глава одиннадцатая
Неделя проходила за неделей, принося зиму на поля и весну в мою душу. Когда великий Гелиос освещает скованный льдом пруд, птицы поднимаются в воздух, а вечером звери приходят на водопой, так и я, озаренный солнцем счастья, вместо поклонников начал заводить друзей. Но голова моя была слишком полна Лисием, чтобы заметить разницу, а когда он бывал занят, я просто не знал, как убить время.
Однажды с Сицилии пришло донесение, которое было зачитано на Собрании. Мы, юноши, еще не достигшие возраста, болтались у подножия Пникса [64], ожидая новостей. Взрослые мужи спускались группами с холма с вытянутыми лицами и громко переговаривались.
Никий писал в своем донесении, что Гилипп, спартанский полководец, собрал войско на дальней стороне острова, упражнял его, научил дисциплине и выступил маршем, чтобы снять осаду с Сиракуз. Он окопался на высоком месте, зажав наше войско между собой и городом. Он объединил Сицилию против нас, да еще ожидалось прибытие войск из спартанского союза. В заключение Никий просил выслать второе войско, числом не меньше первого, и казну для его содержания и, наконец, стратега ему на смену. Его мучает болезнь почек, сообщал он, и потому он не может исполнять свои обязанности так, как хотел бы. Он может продержаться зиму, но к весне помощь должна прийти. На том донесение заканчивалось.
Лисий рассказал мне все это, пока вокруг нас еще бурлила толпа. Все говорили сердито, но не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь имел дурные предчувствия. Граждане больше напоминали людей, которые приехали на праздник, а им сказали, что еще неделю ничего не будет готово, так что надо отправляться по домам.
Довольно скоро объявили сбор войск, и на том кончились страхи, которые тайно гнездились у меня в душе. Лисий не отправлялся на Сицилию: в Городе оставалось слишком мало конницы, а нужно было охранять границу. Когда воины отплыли, его забрали из прежнего родового отряда и назначили филархом в Стражу на место уехавшего командира. Хоть он и не вышел годами для такого поста, стратеги были рады найти человека, который сумеет завоевать уважение юношей и держать их в крепких руках. Это сильно отдалило его от меня, и я все подсчитывал, сколько еще ждать, пока я сам стану эфебом, - потому что он обещал попросить, чтобы меня записали в его отряд. Видя, что я желаю усовершенствоваться в военном искусстве, он - хоть и было множество занятий, которые радовали его куда больше, чем война, - часто использовал свой досуг, чтобы вывезти меня упражняться на открытой местности, чего Демей никогда не делал.
Обычно мы выезжали с дротиками, защитив острия надетыми шишечками, и он учил меня, как добиваться устойчивого положения тела при броске с галопа; или же съезжались и пытались сдернуть один другого с лошади. Я думал, он будет осторожничать, чтобы не нанести мне вреда, но он частенько бывал куда грубее, чем Демей. Однажды он скинул меня в таком месте, где землю покрывали камни; мне досталось множество синяков и царапин, он очень переживал, но заявил, что лучше сам ранит меня, чем смотреть, как меня из-за неумения убьет в бою кто-то другой.
Теперь нам очень редко удавалось провести с Сократом несколько часов подряд, но он, однако, никогда не стремился удерживать молодых людей от полезного дела. Впрочем, поскольку кто-то постоянно попадал под его чары, всегда оказывалось, что за то время, пока тебя не было, вокруг него появились новые лица. Некоторые уходили, другие оставались, но ничто не вызвало у меня такого удивления, как случай в мастерской Фоки Среброкузнеца, где я нашел всю компанию однажды утром. На противоположной стене висело отполированное серебряное зеркало. Подойдя сзади, я увидел в нем сначала лицо Сократа, а потом человека, стоявшего рядом с ним. Я просто глазам своим не поверил. Это было лицо Ксенофонта.
Позже, когда я отвел его в сторонку, он посмеялся моему изумлению и сказал, что ходит к Сократу уже несколько недель и все удивлялся, почему мы не встретились раньше.
– Впрочем, что удивляться, если человек занят самой нашумевшей любовной связью в Городе, - тут обходятся без компании; смотри, через пару лет начнешь искать своих друзей.
Я видел, что он действительно задет, но уладить отношения с ним было ничуть не легче, чем объяснить глухому, зачем ты идешь в театр.
– Но что же привело тебя к Сократу? - спросил я.
– Он сам.
– Как это случилось? Ты случайно услышал его беседы?
– Нет, он пригласил меня прийти.
Удивленный более чем когда-либо, я потребовал рассказать все по порядку. Ксенофонт объяснил, что как-то в узком переулке повстречал идущего навстречу Сократа.
– Я никогда не оказывался так близко от него и, рискуя проявить невоспитанность, не удержался и посмотрел ему в лицо. "Да, - подумал я, люди могут смеяться, и все же это человек!" Я опустил глаза и хотел пройти мимо, но он перегородил мне дорогу посохом и остановил. "Не скажешь ли ты мне, - заговорил он, - где можно купить хорошего масла?". Я подумал: странно, что ему надо рассказывать об этом, но все же дал совет. Тогда он спросил о муке и о ткани. Я назвал ему самые лучшие места, какие знал; и тогда он спросил: "А где может человек купить доброту и красоту?". Должно быть, вид у меня был самый тупой; наконец я промямлил: "Прости, почтенный, но этого я сказать не могу". - "Нет? - отозвался он с улыбкой. - Ну тогда идем со мной и попробуем отыскать". Я повернулся, пошел за ним следом и оставался возле него весь день. Почему же ты раньше не рассказывал мне о нем, Алексий?
– Что?! - опешил я.
– Я думал, софисты проводят всю жизнь, измеряя луну и звезды и споря, едина ли материя или многосложна. Да ты и сам - прости, что так говорю, склонен витать в облаках, и потому я думал, что он как раз из таких софистов, а ты просто увлечен им. Но теперь я понял, что он - самый практичный человек из всех, к кому можно прийти за советом. Он говорил мне, что никто не должен осмеливаться читать вселенную, пока вначале не прочтет собственную душу и не овладеет ею, иначе ничто не помешает ему обратить все свои познания во зло. Он говорил, что душа слабеет без упражнений точно так же, как и тело, и человек может познать богов, лишь так же упорно упражняясь в добродетели, как упражняются для Игр.
– Он так сказал? Теперь я понимаю, почему он никогда не хотел пройти посвящение.
– Но ведь совершенная неправда, Алексий, что в нем нет благочестия; уверяю тебя, он самый религиозный человек!
– Теперь ты, Ксенофонт, защищаешь Сократа передо мной?
– Прости, - улыбнулся он. - Но людская несправедливость порождает во мне гнев. Чего они добиваются своими обвинениями? Мой собственный отец, лучший из людей, верит придуманной Аристофаном легенде, будто Сократ учит молодых людей презирать своих родителей и отрицать богов. Наверняка кто-нибудь из его друзей, кто пишет и сочиняет музыку, мог бы показать его в пьесе таким, как он есть на самом деле. Если бы они не сделали ничего более, чем записали несколько строк из его разговоров за день, даже это могло бы воздать ему должное по справедливости.
– Ты должен это сделать сам, - сказал я.
Он вспыхнул:
– Теперь ты смеешься надо мной; я лишь хотел сказать, что рано или поздно кто-то должен это сделать [65].
Был и другой, пришедший к Сократу примерно в это время, думаю, ранней весной.
Я заметил его впервые однажды, когда все мы шли с Агоры, чтобы побеседовать в Стое [66]Зевса. Юноша, о котором я говорю, подошел тихонько и остановился, наполовину спрятавшись за колонной. Сократ, однако, едва заметив его, повернулся с приветствием:
– Доброе утро, Федон! Я надеялся, что мы увидимся сегодня. Подойди и сядь поближе, чтоб нам было слышно друг друга.
Юноша вышел вперед и сел у его ног. Лисий шепнул мне на ухо:
– Гляди: Силен с леопардом.
Вряд ли кто сумел бы сказать лучше. Юноша был таким, какого часто описывают сочинители любовных стихов, но редко доводится увидеть в жизни: очень темные глаза, а волосы - чистое золото. Они раскачивались подобно тяжелому шелку и были ровно подрезаны над бровями, сильно вытянутыми и поднимающимися к вискам; губы отличались благородными очертаниями, но странным выражением - задумчивым и скрытным; он был красив красотой не Аполлона, а Диониса. Глаза его, не отрывавшиеся от лица Сократа, были глубоки и проницательны, ты видел, как в них пробегают мысли, словно рыбы в темной воде. Мне показалось очень странным, что он сидит, не раскрывая рта, а Сократ как будто ничего большего и не ожидает. Лишь один раз он заметил:
– Это может заинтересовать тебя, Федон, если, как мне кажется, напомнит наши вчерашние размышления.
Юноша сказал что-то в знак согласия, так что я перестал думать, что он немой.
Когда мы ушли, я спросил у Лисия:
– Кто он, ты не знаешь?
– Нет. Пришел однажды, когда ты был в школе у Демея. Приблизился потихоньку, оглядел собравшихся и ушел прочь. Почти как сегодня - только тогда присутствовал Критий.
Критий теперь не приближался ко мне и на длину копья. Мне стало жаль этого юношу. Но в ту пору весь мир, не знающий любви Лисия, вызывал у меня сожаление.
Как-то раз, довольно скоро после этого, когда Лисий уехал на учения, я находился в одном из общественных садов - маленьком садике возле Театра, где Сократ спорил с Аристиппом [67], равнозначно ли добро удовольствию или же нет. Они стояли друг против друга, ведя диспут, и каждый выглядел, словно символическое изображение своего тезиса. Тридцатилетний Аристипп был мужем приятной наружности, хоть и с немного обвисшим лицом, и одежда его, должен сказать, стоила не меньше, чем хороший верховой мул. Сократ же в своем старом грязно-коричневом гиматии был смуглым и твердым, как орех. Можно было поверить рассказу о том, как во время похода во Фракию он простоял в размышлениях всю зимнюю ночь, пока другие воины тряслись от холода под грудами шкур. Сила человека, говорил он, покоится на тяжком труде, который поддерживает ее; свобода его покоится на силе, которая поддерживает ее; а без свободы - какое удовольствие надежно и не подвержено опасности?
Не думаю, чтобы Аристипп нашел какой-либо достойный ответ, но именно в этот момент я снова увидел Федона - тот мешкал, наполовину укрытый за деревьями. Он отступил, когда Сократ повернул глаза в его сторону; но как только Аристипп удалился, вышел из укрытия, не дожидаясь зова. Сократ приветствовал его, и он сел на траву неподалеку. Я забыл беседу, полагаю, она касалась того, о чем шла речь прежде; Федон сидел, молчаливый и внимательный, чуть не касаясь головой колен Сократа. В позднее время дня на эти склоны возле Театра падают солнечные лучи, и они сияли на светлых волосах юноши, подчеркивая их лучезарную красоту. Сократ, продолжая разговор, рассеянно опустил руку и перебирал пальцами пряди этих волос. Так человек касается цветка. Но я видел, как юноша отпрянул и лицо его переменилось. Темные глаза метнулись быстро, взгляд их стал неприятен; он напоминал наполовину прирученного зверька, который хочет укусить. Сократ, почувствовав его движение, посмотрел на него сверху; на миг их глаза встретились. И внезапно юноша успокоился. Глаза его перестали метаться, он снова сидел, как и прежде, слушая разговор, охватив ладонями колени, а Сократ гладил его по волосам.
От этого любопытство мое возросло, и я твердо решил, что нынче же удовлетворю его. Когда Сократ ушел, я начал пробираться вперед. Но удивляться тут не приходится - какой-то муж, дожидавшийся подходящего случая, успел раньше меня. Видно было, что это незнакомец, пытающийся обратиться к нему с обычной вежливостью. Юноша холодно улыбнулся и что-то ему ответил. Что - я не слышал, но муж этот, кажется, был ошарашен и отскочил так, словно его ударили.
Вы можете удивиться, что после этого случая я не изменил своих намерений. Но то были дни, когда я испытывал добрые чувства ко всему человеческому роду, и уверенности во мне хватило бы на двоих. Нимало не тревожась, я перехватил Федона, поздоровался с ним и заговорил о диспуте. Вначале он едва отвечал, стискивая красивые мрачные губы, и оставлял весь разговор мне. Но я чувствовал, что он больше смущен, чем сердит, а потому не отставал, и постепенно он разговорился. Я сразу уловил, что, если сравнивать наши мозги, я против него - дитя. Его интересовал диспут, о котором он слышал, но пропустил. Я пересказал этот спор как мог; один раз он остановил меня, чтобы привести контрдовод, которого не увидел даже Критий. Я не мог найти возражения; но он, поразмыслив, сам отыскал нужный ответ.
Я сказал, что он очень скромен и должен чаще высказываться. Мы говорили без всякой скованности, но теперь он покачал головой и снова впал в молчание. На следующем углу он остановился.
– Спасибо за компанию, но теперь я сверну сюда. До свиданья.
Было ясно, он не хотел, чтобы я увидел, где он живет. Я подумал: "Должно быть, его семья впала в бедность; может быть, он даже кормится каким-то ремеслом". Он был довольно хорошо одет, и я уловил исходящий от его волос запах цветов ромашки; но люди стараются сохранять приличный вид, пока могут. Во всяком случае, он мне представлялся сейчас выдающейся личностью, и мое общество как будто не было ему противно; поэтому, увидев, что мы находимся недалеко от палестры, где я обычно упражнялся, я сказал:
– Еще рано, идем, составишь мне пару в борьбе.
Но он попятился, быстро ответив:
– Нет, спасибо, я должен идти.
Я не мог поверить, что он боится показать свой стиль, потому что осанка и движения у него были, как у человека благородного. Но тут заметил у него на голени глубокую рану, словно там прошло насквозь копье. Я извинился и спросил, сильно ли его беспокоит. Он глянул на меня как-то странно.
– Ничего, пустяк. Я теперь ее уже и не чувствую. - А потом добавил медленно: - Я получил эту рану в бою. Но мы потерпели поражение.
Шрам уже почти полностью побелел, хотя сам Федон, судя по виду, был не старше меня. По-гречески он изъяснялся на дорический лад, с островным выговором. Я спросил, в какой же битве он сражался. Но он лишь смотрел на меня молча, и глаза его под сияющими волосами были темны, словно зимняя полночь. Меня его взгляд беспокоил и смущал; наконец я сказал:
– Откуда ты приехал, Федон?
– Тебе следовало спросить раньше, афинянин. Я - с Мелоса.
Я уже хотел протянуть ему руку и сказать, что война окончилась. Но слова замерли у меня на губах. Теперь-то я понял, почему он не мог пойти в палестру. До сего момента усмирение Мелоса было для меня лишь занимательной историей. Но сказать: "Война окончилась" и уйти домой может лишь победитель. А для раба войну оканчивает только смерть.
Он уже отходил; я протянул руку, чтобы задержать его, ошеломленный так, словно увидел, как солнце встает на западе. Я понимал, что он во всем превосходит меня. Я не верил, что на свете такое возможно. Но времени подумать не было, ибо я видел по его лицу, как он страдает. И я сказал:
– Можем мы оба быть друзьями Сократа, если не друзьями друг другу? Знаешь ведь, говорят: "Рок - хозяин всех людей".
Его темные глаза медлили, задержавшись на моем лице. Как ни молод он был, я не ощущал, что рад его благодарности, зато чувствовал, что почтен его одобрением.
– Прости, Алексий, - сказал он, - что мы не можем побороться; мы были бы парой по силам. Раньше обо мне говорили, что и в беге я был неплох.
Он улыбнулся мне; существует на свете красота души, которая пробивается сквозь горечь, как мраморная жила сквозь землю.
– Будь уверен, - воскликнул я, - боги не станут терпеть это вечно!
Он глянул на меня, как старик на ребенка.
– Я пришел к Сократу, надеясь не на то, что смогу понять богов, а на то, что он сумеет, может быть, передать мне часть своей веры в их доброту.
– Скажи мне, если хочешь, на какого хозяина ты работаешь.
У него потемнело лицо. Мне стало стыдно, что я нечаянно обидел его. Я попросил прощения и сказал, что это не имеет значения. Он поднял глаза от земли и отрезал:
– С Сократом я познакомился не там!
– Не имеет значения, - ответил я. - Мы встретимся завтра? Или скоро?
– Я приду, когда смогу.
Я гадал, как ему удается удирать от хозяина, бьют ли его там. Весь вечер он не выходил у меня из головы. На следующий день я решил зайти к Лисию и рассказать эту историю, но во дворе встретил деда Стримона. Он заявил в самой тяжеловесной манере, что должен сказать мне несколько слов, и добавил, когда я повел его в жилую комнату, что это неподходящая тема для ушей моей матери; тогда, совсем уже озадаченный, я прошел с ним вместе в комнату для гостей. Он долго откашливался, оглаживал бороду, бормотал, что чувствует ответственность перед моим отцом, и наконец начал:
Однажды с Сицилии пришло донесение, которое было зачитано на Собрании. Мы, юноши, еще не достигшие возраста, болтались у подножия Пникса [64], ожидая новостей. Взрослые мужи спускались группами с холма с вытянутыми лицами и громко переговаривались.
Никий писал в своем донесении, что Гилипп, спартанский полководец, собрал войско на дальней стороне острова, упражнял его, научил дисциплине и выступил маршем, чтобы снять осаду с Сиракуз. Он окопался на высоком месте, зажав наше войско между собой и городом. Он объединил Сицилию против нас, да еще ожидалось прибытие войск из спартанского союза. В заключение Никий просил выслать второе войско, числом не меньше первого, и казну для его содержания и, наконец, стратега ему на смену. Его мучает болезнь почек, сообщал он, и потому он не может исполнять свои обязанности так, как хотел бы. Он может продержаться зиму, но к весне помощь должна прийти. На том донесение заканчивалось.
Лисий рассказал мне все это, пока вокруг нас еще бурлила толпа. Все говорили сердито, но не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь имел дурные предчувствия. Граждане больше напоминали людей, которые приехали на праздник, а им сказали, что еще неделю ничего не будет готово, так что надо отправляться по домам.
Довольно скоро объявили сбор войск, и на том кончились страхи, которые тайно гнездились у меня в душе. Лисий не отправлялся на Сицилию: в Городе оставалось слишком мало конницы, а нужно было охранять границу. Когда воины отплыли, его забрали из прежнего родового отряда и назначили филархом в Стражу на место уехавшего командира. Хоть он и не вышел годами для такого поста, стратеги были рады найти человека, который сумеет завоевать уважение юношей и держать их в крепких руках. Это сильно отдалило его от меня, и я все подсчитывал, сколько еще ждать, пока я сам стану эфебом, - потому что он обещал попросить, чтобы меня записали в его отряд. Видя, что я желаю усовершенствоваться в военном искусстве, он - хоть и было множество занятий, которые радовали его куда больше, чем война, - часто использовал свой досуг, чтобы вывезти меня упражняться на открытой местности, чего Демей никогда не делал.
Обычно мы выезжали с дротиками, защитив острия надетыми шишечками, и он учил меня, как добиваться устойчивого положения тела при броске с галопа; или же съезжались и пытались сдернуть один другого с лошади. Я думал, он будет осторожничать, чтобы не нанести мне вреда, но он частенько бывал куда грубее, чем Демей. Однажды он скинул меня в таком месте, где землю покрывали камни; мне досталось множество синяков и царапин, он очень переживал, но заявил, что лучше сам ранит меня, чем смотреть, как меня из-за неумения убьет в бою кто-то другой.
Теперь нам очень редко удавалось провести с Сократом несколько часов подряд, но он, однако, никогда не стремился удерживать молодых людей от полезного дела. Впрочем, поскольку кто-то постоянно попадал под его чары, всегда оказывалось, что за то время, пока тебя не было, вокруг него появились новые лица. Некоторые уходили, другие оставались, но ничто не вызвало у меня такого удивления, как случай в мастерской Фоки Среброкузнеца, где я нашел всю компанию однажды утром. На противоположной стене висело отполированное серебряное зеркало. Подойдя сзади, я увидел в нем сначала лицо Сократа, а потом человека, стоявшего рядом с ним. Я просто глазам своим не поверил. Это было лицо Ксенофонта.
Позже, когда я отвел его в сторонку, он посмеялся моему изумлению и сказал, что ходит к Сократу уже несколько недель и все удивлялся, почему мы не встретились раньше.
– Впрочем, что удивляться, если человек занят самой нашумевшей любовной связью в Городе, - тут обходятся без компании; смотри, через пару лет начнешь искать своих друзей.
Я видел, что он действительно задет, но уладить отношения с ним было ничуть не легче, чем объяснить глухому, зачем ты идешь в театр.
– Но что же привело тебя к Сократу? - спросил я.
– Он сам.
– Как это случилось? Ты случайно услышал его беседы?
– Нет, он пригласил меня прийти.
Удивленный более чем когда-либо, я потребовал рассказать все по порядку. Ксенофонт объяснил, что как-то в узком переулке повстречал идущего навстречу Сократа.
– Я никогда не оказывался так близко от него и, рискуя проявить невоспитанность, не удержался и посмотрел ему в лицо. "Да, - подумал я, люди могут смеяться, и все же это человек!" Я опустил глаза и хотел пройти мимо, но он перегородил мне дорогу посохом и остановил. "Не скажешь ли ты мне, - заговорил он, - где можно купить хорошего масла?". Я подумал: странно, что ему надо рассказывать об этом, но все же дал совет. Тогда он спросил о муке и о ткани. Я назвал ему самые лучшие места, какие знал; и тогда он спросил: "А где может человек купить доброту и красоту?". Должно быть, вид у меня был самый тупой; наконец я промямлил: "Прости, почтенный, но этого я сказать не могу". - "Нет? - отозвался он с улыбкой. - Ну тогда идем со мной и попробуем отыскать". Я повернулся, пошел за ним следом и оставался возле него весь день. Почему же ты раньше не рассказывал мне о нем, Алексий?
– Что?! - опешил я.
– Я думал, софисты проводят всю жизнь, измеряя луну и звезды и споря, едина ли материя или многосложна. Да ты и сам - прости, что так говорю, склонен витать в облаках, и потому я думал, что он как раз из таких софистов, а ты просто увлечен им. Но теперь я понял, что он - самый практичный человек из всех, к кому можно прийти за советом. Он говорил мне, что никто не должен осмеливаться читать вселенную, пока вначале не прочтет собственную душу и не овладеет ею, иначе ничто не помешает ему обратить все свои познания во зло. Он говорил, что душа слабеет без упражнений точно так же, как и тело, и человек может познать богов, лишь так же упорно упражняясь в добродетели, как упражняются для Игр.
– Он так сказал? Теперь я понимаю, почему он никогда не хотел пройти посвящение.
– Но ведь совершенная неправда, Алексий, что в нем нет благочестия; уверяю тебя, он самый религиозный человек!
– Теперь ты, Ксенофонт, защищаешь Сократа передо мной?
– Прости, - улыбнулся он. - Но людская несправедливость порождает во мне гнев. Чего они добиваются своими обвинениями? Мой собственный отец, лучший из людей, верит придуманной Аристофаном легенде, будто Сократ учит молодых людей презирать своих родителей и отрицать богов. Наверняка кто-нибудь из его друзей, кто пишет и сочиняет музыку, мог бы показать его в пьесе таким, как он есть на самом деле. Если бы они не сделали ничего более, чем записали несколько строк из его разговоров за день, даже это могло бы воздать ему должное по справедливости.
– Ты должен это сделать сам, - сказал я.
Он вспыхнул:
– Теперь ты смеешься надо мной; я лишь хотел сказать, что рано или поздно кто-то должен это сделать [65].
Был и другой, пришедший к Сократу примерно в это время, думаю, ранней весной.
Я заметил его впервые однажды, когда все мы шли с Агоры, чтобы побеседовать в Стое [66]Зевса. Юноша, о котором я говорю, подошел тихонько и остановился, наполовину спрятавшись за колонной. Сократ, однако, едва заметив его, повернулся с приветствием:
– Доброе утро, Федон! Я надеялся, что мы увидимся сегодня. Подойди и сядь поближе, чтоб нам было слышно друг друга.
Юноша вышел вперед и сел у его ног. Лисий шепнул мне на ухо:
– Гляди: Силен с леопардом.
Вряд ли кто сумел бы сказать лучше. Юноша был таким, какого часто описывают сочинители любовных стихов, но редко доводится увидеть в жизни: очень темные глаза, а волосы - чистое золото. Они раскачивались подобно тяжелому шелку и были ровно подрезаны над бровями, сильно вытянутыми и поднимающимися к вискам; губы отличались благородными очертаниями, но странным выражением - задумчивым и скрытным; он был красив красотой не Аполлона, а Диониса. Глаза его, не отрывавшиеся от лица Сократа, были глубоки и проницательны, ты видел, как в них пробегают мысли, словно рыбы в темной воде. Мне показалось очень странным, что он сидит, не раскрывая рта, а Сократ как будто ничего большего и не ожидает. Лишь один раз он заметил:
– Это может заинтересовать тебя, Федон, если, как мне кажется, напомнит наши вчерашние размышления.
Юноша сказал что-то в знак согласия, так что я перестал думать, что он немой.
Когда мы ушли, я спросил у Лисия:
– Кто он, ты не знаешь?
– Нет. Пришел однажды, когда ты был в школе у Демея. Приблизился потихоньку, оглядел собравшихся и ушел прочь. Почти как сегодня - только тогда присутствовал Критий.
Критий теперь не приближался ко мне и на длину копья. Мне стало жаль этого юношу. Но в ту пору весь мир, не знающий любви Лисия, вызывал у меня сожаление.
Как-то раз, довольно скоро после этого, когда Лисий уехал на учения, я находился в одном из общественных садов - маленьком садике возле Театра, где Сократ спорил с Аристиппом [67], равнозначно ли добро удовольствию или же нет. Они стояли друг против друга, ведя диспут, и каждый выглядел, словно символическое изображение своего тезиса. Тридцатилетний Аристипп был мужем приятной наружности, хоть и с немного обвисшим лицом, и одежда его, должен сказать, стоила не меньше, чем хороший верховой мул. Сократ же в своем старом грязно-коричневом гиматии был смуглым и твердым, как орех. Можно было поверить рассказу о том, как во время похода во Фракию он простоял в размышлениях всю зимнюю ночь, пока другие воины тряслись от холода под грудами шкур. Сила человека, говорил он, покоится на тяжком труде, который поддерживает ее; свобода его покоится на силе, которая поддерживает ее; а без свободы - какое удовольствие надежно и не подвержено опасности?
Не думаю, чтобы Аристипп нашел какой-либо достойный ответ, но именно в этот момент я снова увидел Федона - тот мешкал, наполовину укрытый за деревьями. Он отступил, когда Сократ повернул глаза в его сторону; но как только Аристипп удалился, вышел из укрытия, не дожидаясь зова. Сократ приветствовал его, и он сел на траву неподалеку. Я забыл беседу, полагаю, она касалась того, о чем шла речь прежде; Федон сидел, молчаливый и внимательный, чуть не касаясь головой колен Сократа. В позднее время дня на эти склоны возле Театра падают солнечные лучи, и они сияли на светлых волосах юноши, подчеркивая их лучезарную красоту. Сократ, продолжая разговор, рассеянно опустил руку и перебирал пальцами пряди этих волос. Так человек касается цветка. Но я видел, как юноша отпрянул и лицо его переменилось. Темные глаза метнулись быстро, взгляд их стал неприятен; он напоминал наполовину прирученного зверька, который хочет укусить. Сократ, почувствовав его движение, посмотрел на него сверху; на миг их глаза встретились. И внезапно юноша успокоился. Глаза его перестали метаться, он снова сидел, как и прежде, слушая разговор, охватив ладонями колени, а Сократ гладил его по волосам.
От этого любопытство мое возросло, и я твердо решил, что нынче же удовлетворю его. Когда Сократ ушел, я начал пробираться вперед. Но удивляться тут не приходится - какой-то муж, дожидавшийся подходящего случая, успел раньше меня. Видно было, что это незнакомец, пытающийся обратиться к нему с обычной вежливостью. Юноша холодно улыбнулся и что-то ему ответил. Что - я не слышал, но муж этот, кажется, был ошарашен и отскочил так, словно его ударили.
Вы можете удивиться, что после этого случая я не изменил своих намерений. Но то были дни, когда я испытывал добрые чувства ко всему человеческому роду, и уверенности во мне хватило бы на двоих. Нимало не тревожась, я перехватил Федона, поздоровался с ним и заговорил о диспуте. Вначале он едва отвечал, стискивая красивые мрачные губы, и оставлял весь разговор мне. Но я чувствовал, что он больше смущен, чем сердит, а потому не отставал, и постепенно он разговорился. Я сразу уловил, что, если сравнивать наши мозги, я против него - дитя. Его интересовал диспут, о котором он слышал, но пропустил. Я пересказал этот спор как мог; один раз он остановил меня, чтобы привести контрдовод, которого не увидел даже Критий. Я не мог найти возражения; но он, поразмыслив, сам отыскал нужный ответ.
Я сказал, что он очень скромен и должен чаще высказываться. Мы говорили без всякой скованности, но теперь он покачал головой и снова впал в молчание. На следующем углу он остановился.
– Спасибо за компанию, но теперь я сверну сюда. До свиданья.
Было ясно, он не хотел, чтобы я увидел, где он живет. Я подумал: "Должно быть, его семья впала в бедность; может быть, он даже кормится каким-то ремеслом". Он был довольно хорошо одет, и я уловил исходящий от его волос запах цветов ромашки; но люди стараются сохранять приличный вид, пока могут. Во всяком случае, он мне представлялся сейчас выдающейся личностью, и мое общество как будто не было ему противно; поэтому, увидев, что мы находимся недалеко от палестры, где я обычно упражнялся, я сказал:
– Еще рано, идем, составишь мне пару в борьбе.
Но он попятился, быстро ответив:
– Нет, спасибо, я должен идти.
Я не мог поверить, что он боится показать свой стиль, потому что осанка и движения у него были, как у человека благородного. Но тут заметил у него на голени глубокую рану, словно там прошло насквозь копье. Я извинился и спросил, сильно ли его беспокоит. Он глянул на меня как-то странно.
– Ничего, пустяк. Я теперь ее уже и не чувствую. - А потом добавил медленно: - Я получил эту рану в бою. Но мы потерпели поражение.
Шрам уже почти полностью побелел, хотя сам Федон, судя по виду, был не старше меня. По-гречески он изъяснялся на дорический лад, с островным выговором. Я спросил, в какой же битве он сражался. Но он лишь смотрел на меня молча, и глаза его под сияющими волосами были темны, словно зимняя полночь. Меня его взгляд беспокоил и смущал; наконец я сказал:
– Откуда ты приехал, Федон?
– Тебе следовало спросить раньше, афинянин. Я - с Мелоса.
Я уже хотел протянуть ему руку и сказать, что война окончилась. Но слова замерли у меня на губах. Теперь-то я понял, почему он не мог пойти в палестру. До сего момента усмирение Мелоса было для меня лишь занимательной историей. Но сказать: "Война окончилась" и уйти домой может лишь победитель. А для раба войну оканчивает только смерть.
Он уже отходил; я протянул руку, чтобы задержать его, ошеломленный так, словно увидел, как солнце встает на западе. Я понимал, что он во всем превосходит меня. Я не верил, что на свете такое возможно. Но времени подумать не было, ибо я видел по его лицу, как он страдает. И я сказал:
– Можем мы оба быть друзьями Сократа, если не друзьями друг другу? Знаешь ведь, говорят: "Рок - хозяин всех людей".
Его темные глаза медлили, задержавшись на моем лице. Как ни молод он был, я не ощущал, что рад его благодарности, зато чувствовал, что почтен его одобрением.
– Прости, Алексий, - сказал он, - что мы не можем побороться; мы были бы парой по силам. Раньше обо мне говорили, что и в беге я был неплох.
Он улыбнулся мне; существует на свете красота души, которая пробивается сквозь горечь, как мраморная жила сквозь землю.
– Будь уверен, - воскликнул я, - боги не станут терпеть это вечно!
Он глянул на меня, как старик на ребенка.
– Я пришел к Сократу, надеясь не на то, что смогу понять богов, а на то, что он сумеет, может быть, передать мне часть своей веры в их доброту.
– Скажи мне, если хочешь, на какого хозяина ты работаешь.
У него потемнело лицо. Мне стало стыдно, что я нечаянно обидел его. Я попросил прощения и сказал, что это не имеет значения. Он поднял глаза от земли и отрезал:
– С Сократом я познакомился не там!
– Не имеет значения, - ответил я. - Мы встретимся завтра? Или скоро?
– Я приду, когда смогу.
Я гадал, как ему удается удирать от хозяина, бьют ли его там. Весь вечер он не выходил у меня из головы. На следующий день я решил зайти к Лисию и рассказать эту историю, но во дворе встретил деда Стримона. Он заявил в самой тяжеловесной манере, что должен сказать мне несколько слов, и добавил, когда я повел его в жилую комнату, что это неподходящая тема для ушей моей матери; тогда, совсем уже озадаченный, я прошел с ним вместе в комнату для гостей. Он долго откашливался, оглаживал бороду, бормотал, что чувствует ответственность перед моим отцом, и наконец начал: