Страница:
Но работа по-прежнему должна была продолжаться; назавтра, рано утром я уехал в усадьбу, взяв напрокат мула, и остался там ночевать. Я работал, раздевшись под солнцем ранней осени, и невольно радовался; земля с ее плодоносными богами казалась сейчас единственной реальностью, а все остальное - тенями снов. Возвращаясь домой на следующий день, я поехал дипилонской дорогой, чтобы вернуть мула; а потом, уже идя по Улице Надгробий, вдруг ощутил какую-то странность и страх, сам не знаю почему. Как будто похолодало; горы вокруг переменили цвет; глядя на землю, куда золотыми кругляшами падали солнечные лучи, пробившиеся сквозь листву, я заметил, что все эти яркие пятна изменили форму и стали из круглых серповидными. Небо обратилось в свинец и падало на землю. Подняв глаза к солнцу, я увидел, как оно изменилось, - и не посмел смотреть больше, дабы бог не поразил меня слепотой.
Среди могил, в полумраке затмения, я чувствовал себя, как в Аиде. Волосы зашевелились у меня на затылке. Анаксагор говорил, что это всего-навсего темное тело луны проходит перед солнцем. Я мог верить его словам - но в ясное утро, прогуливаясь по колоннаде.
А затем в этой холодной сизой тени я увидел приближающуюся по Священной дороге похоронную процессию. Она была длинной, видно хоронили человека заметного; шествие продвигалось медленно, в глубоком молчании люди были подавлены и горем, и страхом. Лишь за похоронными носилками молодая жена, ослепшая от слез, рвала на себе волосы и рыдала в голос.
Я подождал, пока носилки минуют меня. На них лежало тяжелое тело несли шесть сильных мужей, и все же плечи их сгибались под тяжестью. Теперь, когда они оказались близко, я узнал их всех, ибо каждый здесь был олимпийским победителем: борцом, кулачным бойцом или панкратиастом. А на носилках, на лбу у покойника, лежал венок из оливковых ветвей.
Я стоял и в последний раз смотрел на посуровевшее лицо Автолика - при жизни редко когда на нем не сияла улыбка. Сейчас он выглядел как древний герой, вернувшийся судить нас. Сумрак все густел, я едва различал уже его оливковый венок и окаменевшие губы. На носилках позади высились грудой его награды и венки с лентами. Когда и эти носилки миновали меня, я присоединился к провожающим и обратился к человеку, который шел рядом:
– Я был в деревне. Как он умер?
Он покосился на меня - и даже в сумерках я разглядел в его глазах недоверие и опаску.
– Он вышел вчера погулять. Вот и все, что я знаю. - И отвел глаза.
Темнота достигла предела. Птицы молчали; где-то выла перепуганная собака; женские рыдания, казалось, заполнили всю землю и достигали низкого неба. Я думал: "Лисандр оправдал его. И Каллидий этого не делал, ибо спартанцы, даже когда ненавидят, подчиняются приказу. Это был подарок Каллидию, чтобы заслужить его благосклонность. Это сделали афиняне".
А потом я сказал в душе: "Так приди же, владыка Аполлон, целитель и сокрушитель, приди в своем черном гневе, как пришел ты в шатры у Трои, шагнув с утесов Олимпа, словно наступающая ночь. Я слышу, как колчан у тебя за плечом сотрясается при каждом шаге и стрелы стучат сухим стуком смерти. Стреляй, Владыка Лука, и не останавливайся выбрать цель, ибо, куда ты ни ударишь в этом Городе, всюду попадешь в человека, который больше достоин смерти, чем жизни".
Но тень сошла с лица солнца, и когда мы опускали Автолика в могилу, уже снова запели птицы.
Мне казалось тогда, что душа Афин лежит, распростершись в пыли, и не может уже пасть ниже. Но несколько дней спустя я зашел домой к Федону. Его не было, но я обнаружил несколько новых книг и принялся читать, дожидаясь хозяина. Наконец в дверном проеме показалась его тень, и я встал поздороваться.
Он посмотрел на меня мимоходом, словно пытаясь припомнить, кто я такой, а потом заходил по комнате взад-вперед. Руки его были стиснуты; в первый раз за много лет я заметил, как он прихрамывает от старой раны. Он прошел туда и обратно несколько раз, наконец заговорил. Даже на скамьях боевой триремы я не слышал ничего подобного. Когда он работал у Гурга, то ни разу не произнес ни единого слова, которое не могло бы прозвучать на приличном ужине. А теперь из него хлынули все помои и грязь публичного дома, бесконечным потоком - я уж подумал, что он никогда не остановится. Через некоторое время я перестал слушать - не потому, что его слова оскорбляли меня, а из страха перед новостями, которые последуют, когда он перестанет ругаться. Наконец я поймал его за руку, когда он пробегал мимо, и спросил:
– Кто умер, Федон?
– Город! - выкрикнул он. - Город умер и воняет! Но труполюб Критий держит свою мать над землей. Они приняли закон, запрещающий обучать логике!
– Логике? - переспросил я. - Логике?! - У меня это не укладывалось в голове, как если бы он сказал, что есть закон, запрещающий быть человеком. - Но кто может запретить логику? Логика существует.
– Ну так иди на Агору и посмотри. Там стоит извещение, высеченное на мраморе, объявляющее преступлением обучение искусству слов. - Он разразился смехом; "такое лицо встретишь только в темном лесу", как однажды выразился Лисий. - О да, это правда. Ну как, научил я тебя чему-нибудь новому, Алексий, только что? Выучи, запиши - это речь раба. Я открываю школу в Афинах; стань моим первым учеником, и я возьму тебя бесплатно.
Его смех словно разорвался; он резко опустился на свою рабочую скамью у стола и уронил голову на руки среди тростниковых перьев и свитков.
Наконец он выпрямился и проговорил:
– Прости, что я устроил тут представление. Во время осады, когда каждый день человек ощущал, как вытекают из него силы, у него находилось больше душевной стойкости. Мне кажется, нехватка надежды лишает мужества сильнее, чем нехватка пищи.
Я наполовину забыл рассказанные им новости - меня поразила его боль, ибо он был дорог мне.
– Но, Федон, что тебе так горевать? Если боги прокляли нас, тебе-то какое дело? Мы пролили кровь твоих родных, а тебе сделали наибольшее из всех зол.
Но он ответил:
– Я думал о Городе.
– Отправляйся назад на Мелос, потребуй у спартанцев землю своего отца. Ты там найдешь больше свободы, чем здесь.
– Да, - произнес он. - В самом деле, поеду, почему бы и нет? Только не на Мелос - ничто не заставит меня снова увидеть его. Может, отправлюсь в Мегару, изучать математику, а потом в какой-нибудь дорийский город - учить детей. - Он поднялся и начал складывать свитки на столе. Потом улыбнулся: Да что это я болтаю?.. Сам знаешь, я никогда не покину Афины, пока жив Сократ.
Я улыбнулся в ответ; и тут, в один и тот же миг одна и та же мысль пришла в голову нам обоим, и улыбки застыли на наших губах.
Когда я заглянул домой к Сократу, его не было; этого и следовало ожидать в такую пору, когда утро близилось к концу, но я испугался. Я повернул оттуда - и встретил Ксенофонта; в его глазах я увидел свой собственный страх. Мы позабыли сдержанность нашей последней встречи. Он затащил меня в портик - даже он наконец научился понижать голос на улице.
– Это правительство никогда слова доброго не заслужит, пока в нем сидит Критий. Могу сказать, я голосовал против его избрания.
– Не думаю, чтобы он получил много голосов от друзей Сократа.
– Кроме Платона. Ясно одно - Критий так и не простил Сократу истории с Евтидемом. Этот закон направлен против Сократа лично. Любому дураку понятно.
– О нет! - возразил я. - Он направлен против свободы человеческой мысли, как говорит Федон. Никакая тирания не может чувствовать себя в безопасности, пока люди мыслят.
– Мне не нравится слово "тирания", - произнес он чопорно. - Я бы лучше говорил о неверно примененном принципе. - А потом, внезапно став таким, каким знал я его с детства, добавил: - Может, ты не помнишь, какое лицо было у Крития в тот день, зато я помню.
Сначала это показалось мне нелепостью. Я встречал светловолосого Евтидема совсем недавно - он пил в честь рождения своего второго сына. Вполне естественно, что там, где Федон видит мысль в цепях, Ксенофонт замечает лишь мстительность одного человека, у него ведь самый личностный взгляд на мир; но бывают моменты, когда чувства видят больше, чем разум. И тогда я сказал:
– Возможно, ты и прав.
Мы переглянулись, не желая произносить ничего вслух, чтобы не накликать беду, - как глупцы или женщины.
– Так что же нам делать?
– Федон сказал мне, что по всей Агоре повторяют слова Сократа: "Когда нанимаешь пастуха, так за что платишь ему - за то, чтобы стадо увеличивалось, или чтобы уменьшалось день ото дня?"
– Мы будем заниматься самообманом, Алексий, если решим, что он сперва подумает о собственной безопасности, прежде чем высказать какой-то аргумент.
– Да разве нам хочется этого? Он - Сократ. И все же…
– Одним словом, - подытожил Ксенофонт, - мы любим Сократа и мы всего лишь люди.
Снова мы замолчали. Потом я пробормотал:
– Прости, что я был невежлив в последнюю нашу встречу. Ты не совершил ничего, противного своей чести.
– С тех пор, как умер Автолик, я не упрекаю тебя. Я сам…
И тут мы увидели идущего в нашу сторону Сократа.
Радуясь, что он жив, мы кинулись к нему бегом, так что люди оглядывались нам вслед, и он спросил, что случилось.
– Ничего, Сократ, - отвечал Ксенофонт, - кроме того, что мы рады видеть тебя в полном здравии.
Он выглядел совершенно как всегда, приветливо и спокойно.
– О Ксенофонт! - проговорил он. - Какого врача мы в тебе потеряли! С одного взгляда ты определил, что не только моя плоть, кости и органы в порядке, но и моя бессмертная часть - тоже.
Он улыбался на свой обычный насмешливый лад; но у меня сердце упало, и я подумал: "Он готовит нас к своей смерти".
Скрывая страх, я спросил, видел ли он объявление на Агоре.
– Нет, - отвечал он, - меня избавил от труда читать его некий друг, который, дабы я не совершил нарушения по незнанию, оказался настолько добр, что послал за мной и провозгласил мне его наизусть. Думаю, на его память можно полагаться, поскольку это человек, который сам его написал.
По лицу Ксенофонта от бороды до лба поднялась волной густая краска; с детских лет приучался он следить за собой, но с этим свойством так ничего и не смог поделать.
– Не хочешь ли ты сказать нам, Сократ, что Критий послал за тобой ради угроз?
– Не каждый удостаивается такой чести, чтобы законодатель лично растолковывал ему закон. Это дало мне возможность спросить его, объявлено ли искусство слов вне закона потому, что порождает лживые утверждения, или же потому, что порождает правдивые. Ибо в последнем случае все мы должны отказаться от правдивых речей, это же ясно.
Его маленькие выпученные глазки смеялись. Он часто передавал нам удар за ударом словесную схватку, которая произошла у него с каким-нибудь самоуверенным прохожим в палестре или в лавке. Теперь он точно в таком же стиле пересказывал нам содержание этого официального разговора, в котором, ставлю десять против одного, он отстоял свою жизнь.
– Кстати, сколько тебе лет, Ксенофонт? И тебе, Алексий?
– Двадцать шесть, - ответили мы в один голос.
– Клянусь псом [112], что-то стало с моей памятью! Не иначе, старею. Мне ведь только что запретили беседовать с любым человеком, не достигшим тридцатилетнего возраста!
Это было уже слишком; мы разразились безудержным и гневным смехом.
– Вот так в конце нашей беседы Критий растолковал мне свой новый закон. Выходит, я - предмет особого дополнения к конституции; необычайная честь!
Позднее, идя через Агору, мы слышали, как один почтенный глава семейства говорит другому:
– Кое за что мы можем похвалить правительство - что оно ополчилось на некоторые злоупотребления. Давно пора уже было кому-то покончить с этими софистами, которые ловят человека на слове и начинают выворачивать его наизнанку, пока он уже не может отличить правды от лжи, и учат молодежь отвечать напротив, что бы ты ни сказал.
Когда мы прошли, Ксенофонт заметил:
– Вот тебе, Алексий, твой народ, - ты еще хочешь, чтобы он тобою правил?
– Когда людей много, они обкатывают друг другу острые края, как галька на берегу, - отвечал я. - А ты предпочитаешь Крития?
Но расстались мы друзьями. Даже когда мы встречаемся сегодня, через столько лет, у нас с ним все точно так же.
С этого времени друзья Сократа объединились в заговоре. Каждое утро, совсем рано, кто-нибудь появлялся у него дома, чтобы спросить совета. Пока он говорил, отложив свой уход, собирались другие, и дискуссия разворачивалась вовсю. Мы присматривали за улицей; на крайний случай имелся запасной выход через заднюю дверь и по крышам. Обычно нам удавалось задерживать его дома по крайней мере до тех пор, пока на рынке было много народу.
Я вспоминаю маленькую побеленную комнату, полную людей: пришедший первым сидит на ложе Сократа, в ногах; следующий пристроился на подоконнике, остальные - на полу, а Ксантиппа громко ворчит где-то внутри, что не может даже подмести дом. Молча появлялся Платон и усаживался в самом темном углу. Теперь он приходил каждый день - о его уроках больше говорить не приходилось. Его мысленное отсутствие осталось позади; видно было, как он следит за каждым словом, даже забегает вперед, - но говорил он редко. В душе его царил разлад, и мы все жалели его, насколько могут люди жалеть того, чей разум намного сильнее. Я исключаю Ксенофонта, ибо он знал, думаю, что Платон сражается с вопросами, которые сам он не хочет подвергать сомнению, и от этого ему было нелегко.
Те из нас, что шли к нему, собирались в лавке Евфрония, который торговал благовониями собственного изготовления. Она была не из самых богатых и модных, куда забредают все кому не лень, так что здесь не встречалось чужаков, среди которых мог оказаться доносчик. Мы появлялись и выполняли все положенные вежливостью церемонии: нюхали последнее масло, им придуманное и приготовленное, важно объявляли запах то слишком тяжелым, то слишком легким, то слишком мускусным, иногда же, чтобы поддержать хорошие отношения, расхваливали и покупали. А Сократ, когда мы заходили к нему домой, морщил свой вздернутый нос и говорил, что хорошая репутация пахнет лучше.
Но однажды утром человек, который пришел первым (это был Критобул, сын Критона) встретил нас в дверях лавки и сказал:
– Его нет дома!
В наступившей тишине было слышно, как Евфроний уговаривает его:
– Да ты понюхай вот это, почтенный. Настоящее персидское розовое масло. Флакон египетского стекла. Для особого подарка.
– Я был везде, - говорил Критобул, - весь Город обошел. Да-да, пошли мне два флакона, Евфроний.
– Два? Это будет…
Критобул подошел поближе и понизил голос:
– Кто-то мне сказал, что он пошел в Расписной Портик [113].
Молодые люди, которые ходят туда сейчас посмотреть картинную галерею, вряд ли могут представить себе, что в это самое место люди входили при свете дня на своих ногах, а выходили ночью ногами вперед. Здесь "Тридцать" допрашивали подозреваемых. Конечно, они его использовали и для других целей тоже; и все же стройные колонны, раскрашенные капители и позолота провоняли смертью, как логово Минотавра.
– Кто-нибудь всегда такое говорит, - поторопился успокоить нас Лисий. - Есть люди, которых хлебом не корми, дай только разнести плохие вести. Может, он просто поднялся пораньше совершить жертвоприношение.
– Отец наводит справки. Если он что-то узнает, я вернусь сюда.
Люди в общей беде тянутся друг к другу, так устроено природой; но первое мгновение все мы сидели по отдельности, словно каждый был поражен собственным несчастьем. Ксенофонт, сложив руки на коленях, уставился в стену. У Евфрония он всегда выглядел страшно неуместно. Если тот предлагал ему бесплатный образец на пробу, он говорил: "Для меня не надо. Для девушки у тебя что-нибудь найдется?" Аполлодор ломал большие красные руки, пока суставы не начали трещать. Он присоединился к Сократу совсем недавно и оказался для нас чем-то вроде тяжкого испытания, будучи столь простодушным, что при нем ты ощущал все неудобства компании ребенка без его очарования; да и красотой он не блистал - облысевший со лба, с торчащими ушами. Поначалу кое-кто потешался на его счет, пока Сократ не отвел нас в сторонку и не пристыдил. И в самом деле, этот молодой человек не обманывал себя ложной верой в свои познания, но скромно пришел в поисках добра, пути к которому не знал, - так бродят коровы в поисках соли. Однако, не умея владеть собой, он нагнал тревогу на Евфрония. Серьезные собрания в любой лавке были в то время нежелательны. Мы с Лисием, прошедшие хорошую подготовку на Самосе, постарались прикрыть его, делая вид, что он расстроен неудачей в любви.
Евфроний приободрился и начал выставлять новый товар. Потом оглянулся с удивлением.
– Почтенный Аристокл, ты вошел так тихо, что я и не слышал. А у меня хорошая новость для тебя. Розмариновое масло, что ты обычно заказывал в прошлом году, наконец завезли снова. Той же самой отжимки, нежное и сухое, ты помнишь, я уверен.
Он смазал маслом кусочек полотна и протянул Платону. Тот после краткого молчания проговорил:
– Благодарю тебя, Евфроний, но сегодня не нужно.
– Уверяю, ты увидишь, оно ни в чем не уступает прошлогоднему.
– Нет, Евфроний, спасибо.
Он шагнул к двери и спросил:
– Ну что, мы идем?
Федон подошел к нему и негромко сказал:
– Пока нет, Платон. Сократа нет дома.
– Нет дома? - медленно переспросил Платон. И свел брови, словно человек, измученный головной болью, когда попросишь его подумать о чем-то.
Федон начал было: "Критобул говорит…", но тут он сам появился в дверях. Это был красивый молодой человек, и выбором одежды он старался подчеркнуть свою внешность. По краю гиматия шла вышитая кайма, сандалии украшены кораллами и бирюзой, а лицо у него было цвета отбеленной пеньки.
– Они послали за Сократом. Они собирают группу, чтобы произвести арест. Леона с Саламина, люди говорят. И послали за Сократом, хотят его тоже включить в эту группу.
Мы отвернулись к дверям, чтобы укрыть лица от Евфрония и его рабов. Я увидел, как беззвучно шевелятся губы Ксенофонта - то ли в проклятиях, то ли в молитве. Это был новейший способ, который "Тридцать" применяли к опасным людям: заставить человека принять участие в их преступлениях, чтобы позор закрыл ему рот. Те, кто отказывался, долго не жили.
Критобул продолжил:
– Сократ пошел в Портик, когда его вызвали, и спросил, в чем состоит обвинение. Они ему не сообщили, тогда он сказал: "Нет" и ушел домой.
Тишину нарушил Аполлодор, издавший громкий всхлип. Ксенофонт обнял его за плечи и вывел наружу. Я повернулся к Платону. Тот стоял неподвижно в дверях лавки, глядя прямо перед собой; взгляд его был устремлен на гетеру, зашедшую купить благовоний. Она подобрала пеплос, обтянув зад, и улыбнулась ему через плечо, но, когда его глаза остались неподвижны, пожала плечами и вышла. Я хотел было обратиться к нему, но есть двери, куда не стучат.
Наконец он повернулся, тронул Федона за руку и сказал:
– Не ждите меня.
Федон помолчал, глядя ему в лицо, потом отозвался:
– Иди с богом.
Я удивился, но тревога помешала мне толком ощутить удивление. И тут вперед выскочил Аполлодор с криком:
– О Платон, если ты идешь к Сократу, возьми меня с собой.
В этот миг еще и его бестактность - это было уже слишком. Но Платон сдержался и сказал ему мягко и ясно:
– Не ходи сейчас к Сократу, Аполлодор. Он, наверное, устраивает свои дела и разговаривает с женой и детьми. Я не иду к Сократу, я иду к Критию.
Он вышел в колоннаду. Глядя ему вслед, я вспомнил, как кончилась древняя династия царей Аттики, когда царь Кодр поехал один бросить вызов дорийцам, ибо оракул обещал победу, если царь будет убит. Предки сочли непочтительным назначить ему преемника; на трон посадили жреца и посвятили этот трон богам. Я думал: "Человек может оставить после себя сыновей, и все же не увидеть своего наследника".
Что произошло в тот день между Платоном и его родственником, никто из нас никогда не узнал. И если вы спросите, как муж двадцати четырех лет сумел пристыдить пятидесятичетырехлетнего, если самому Сократу это не удалось, мне нечего будет ответить, кроме того, что Сократ открыто не подчинился "Тридцати" - и уцелел. Была у него пословица, которую все его молодые друзья знали наизусть: "Если ты решился показать какую-то доблесть, ты написал долговую расписку, которую рано или поздно придется оплатить или разориться". Нет ни одного человека совершенно цельного. Может, для Крития имело какое-то значение, кем он выглядит в глазах племянника. Особенно такого племянника. Если бы мне самому пришлось выбирать людей, которым доведется поймать меня на лжи, то Платон в этом списке оказался бы самым последним.
В нынешние времена, как и в детстве, я часто хожу в Пирей, только по другой причине. Там дышишь морским воздухом, и тишина там не такая, как в Городе наверху. В те дни Город молчал, как молчат моряки, которым достался плохой кормчий и все они думают об одном. Однажды рей сорвется с блока, или же темной ночью причальный трос окажется натянут на высоте лодыжки.
Мы с Лисием отправились в Пирей, в некую таверну - там можно было свободно поговорить. Проходя по Улице Пряностей, где держат свои дома некоторые продажные женщины, мы увидели, как одна из них вышла в траурном покрывале, заперла дверь и ушла, опустив голову, на что две другие, сплетничавшие на улице, повернулись - и засмеялись ей вслед. Лисий, увидев это, остановился и сказал им:
– Бросьте, девушки, нельзя смеяться над чужим горем. Боги такого не любят. Завтра может настать наш черед.
Одна из них мотнула на него головой.
– Пусть они не пошлют мне ничего худшего, чем ей! Да этот мужчина, увидь он ее второй раз, не отличил бы ее от какой-нибудь гиперборейки, будь уверен. Ты ж понимаешь, строит из себя! Ей ли оплакивать Алкивиада?!
Мы уставились на нее, застыв на месте, и спросили:
– Кого?
– О-о, так вести еще не доползли до Верхнего города? Пришел купеческий корабль с Хиоса. Помер во Фригии, так они сказали; только скорее это очередная его выходка. Да ладно, не думай про него; заходи, милочек мой высоконький, выпьем вина. А моя сестра позаботится о твоем друге.
Мы поторопились в таверну - там хозяева кораблей и кормчие бранились и клялись, что Алкивиад не умер, что он при дворе у Артаксеркса, заключает с ним союз, или же собирает войско фракийцев, чтобы освободить Город. Ходил даже слух, что он прячется где-то в Пирее.
Но, когда мы вернулись в Город, Платон сказал мне:
– Сократ поверил и ушел провести время в молчаливом размышлении. Будь эта весть ложной, его демон сказал бы ему.
На следующий день мы встретили несколько хиосцев с того корабля и принялись их расспрашивать. Один сказал:
– Его убили из-за женщины. Как еще мог умереть Алкивиад?
Другой добавил:
– Он держал ее у себя в доме, и мужчины из ее семьи ополчились на него. Их было шестеро на одного, но, похоже, ни один не рвался быть первым. Они бросили факелы на соломенную крышу, пока он спал. Он проснулся, сбил огонь одеялом и выбрался вместе с девушкой; а после кинулся на них голый, с одним мечом, а вместо щита намотал на руку плащ. Ни один из них против него не устоял бы, они его засыпали стрелами с двадцати шагов при свете пожара. Тут ему и настал конец.
Не раз в походе он приходил и подсаживался к нашему сторожевому костру поесть, очистить тело и умаститься. Он гордился своим телом, глянцево-смуглым, чистым, как хорошая пища, и своими светлыми волосами; единственной отметиной на нем был старый белый шрам от копья, да еще иногда след женского любовного укуса. Я видел его глаза, сонные, голубые, в свете рассыпающихся углей. "Ну, кто нам споет перед сном? Пой, Алексий. "Я любил тебя, Аттита, я любил давным-давно". Эту спой".
– Что это за девушка была? - спросил Лисий у хиосца.
– Не знаю, из какого она города. А звали ее Тимандра.
– Так она же была с ним еще на Самосе. Она была гетерой.
– Не знаю уж, кто там она была, - отвечал хиосец, - но она его похоронила. Завернула в свой пеплос и продала браслеты, чтобы похоронить как положено. Ну что тут скажешь, удача переменчива, сами знаете. Взращен Периклом, выставил семь колесниц на скачки в Олимпии и похоронен шлюхой.
Потом Лисий говорил мне:
– Даже если у этой девушки и были отец и братья, так они давным-давно бросили искать ее. И мужи, мстящие за честь семьи, проявляют побольше отваги, а иначе просто остаются дома. Но наемные убийцы берут деньги не за то, чтобы проливать свою кровь. Во Фригии… да, должно быть, он и вправду собирался к Артаксерксу. Я все гадаю: это царь Агис приказал или надо искать заказчика поближе к дому…
По всему Пирею и наверху, в Городе, люди на улицах заявляли, что Алкивиад не умер. Кое-где в бедных кварталах так твердили и через год с лишним. Но "Тридцать" радовались, словно избавились от страха.
Однажды я вернулся домой с усадьбы, где мы собирали первый небольшой урожай. Оливы снова выбросили сильные побеги; одна, опаленная лишь наполовину, даже дала плоды. Я принес собранное домой и вошел со словами:
– Отец, посмотри!
Его голос отозвался изнутри:
– Что там такое?
Я снял со спины корзину и прошел дальше, уже притихший. Он сидел за столом для письма, разложив папирусы.
– Присядь, Алексий. Мне надо кое-что сказать тебе.
Я подошел и сел рядом, глядя ему в лицо.
– Вот это, - сказал он, - документы на поместье. Это - документы на наши земли на Эвбее; сегодня - пустой мусор, но будущего человеку знать не дано. Долгов у меня нет. Гермократ еще должен нам арендную плату за четверть года и теперь уже в состоянии заплатить.
Среди могил, в полумраке затмения, я чувствовал себя, как в Аиде. Волосы зашевелились у меня на затылке. Анаксагор говорил, что это всего-навсего темное тело луны проходит перед солнцем. Я мог верить его словам - но в ясное утро, прогуливаясь по колоннаде.
А затем в этой холодной сизой тени я увидел приближающуюся по Священной дороге похоронную процессию. Она была длинной, видно хоронили человека заметного; шествие продвигалось медленно, в глубоком молчании люди были подавлены и горем, и страхом. Лишь за похоронными носилками молодая жена, ослепшая от слез, рвала на себе волосы и рыдала в голос.
Я подождал, пока носилки минуют меня. На них лежало тяжелое тело несли шесть сильных мужей, и все же плечи их сгибались под тяжестью. Теперь, когда они оказались близко, я узнал их всех, ибо каждый здесь был олимпийским победителем: борцом, кулачным бойцом или панкратиастом. А на носилках, на лбу у покойника, лежал венок из оливковых ветвей.
Я стоял и в последний раз смотрел на посуровевшее лицо Автолика - при жизни редко когда на нем не сияла улыбка. Сейчас он выглядел как древний герой, вернувшийся судить нас. Сумрак все густел, я едва различал уже его оливковый венок и окаменевшие губы. На носилках позади высились грудой его награды и венки с лентами. Когда и эти носилки миновали меня, я присоединился к провожающим и обратился к человеку, который шел рядом:
– Я был в деревне. Как он умер?
Он покосился на меня - и даже в сумерках я разглядел в его глазах недоверие и опаску.
– Он вышел вчера погулять. Вот и все, что я знаю. - И отвел глаза.
Темнота достигла предела. Птицы молчали; где-то выла перепуганная собака; женские рыдания, казалось, заполнили всю землю и достигали низкого неба. Я думал: "Лисандр оправдал его. И Каллидий этого не делал, ибо спартанцы, даже когда ненавидят, подчиняются приказу. Это был подарок Каллидию, чтобы заслужить его благосклонность. Это сделали афиняне".
А потом я сказал в душе: "Так приди же, владыка Аполлон, целитель и сокрушитель, приди в своем черном гневе, как пришел ты в шатры у Трои, шагнув с утесов Олимпа, словно наступающая ночь. Я слышу, как колчан у тебя за плечом сотрясается при каждом шаге и стрелы стучат сухим стуком смерти. Стреляй, Владыка Лука, и не останавливайся выбрать цель, ибо, куда ты ни ударишь в этом Городе, всюду попадешь в человека, который больше достоин смерти, чем жизни".
Но тень сошла с лица солнца, и когда мы опускали Автолика в могилу, уже снова запели птицы.
Мне казалось тогда, что душа Афин лежит, распростершись в пыли, и не может уже пасть ниже. Но несколько дней спустя я зашел домой к Федону. Его не было, но я обнаружил несколько новых книг и принялся читать, дожидаясь хозяина. Наконец в дверном проеме показалась его тень, и я встал поздороваться.
Он посмотрел на меня мимоходом, словно пытаясь припомнить, кто я такой, а потом заходил по комнате взад-вперед. Руки его были стиснуты; в первый раз за много лет я заметил, как он прихрамывает от старой раны. Он прошел туда и обратно несколько раз, наконец заговорил. Даже на скамьях боевой триремы я не слышал ничего подобного. Когда он работал у Гурга, то ни разу не произнес ни единого слова, которое не могло бы прозвучать на приличном ужине. А теперь из него хлынули все помои и грязь публичного дома, бесконечным потоком - я уж подумал, что он никогда не остановится. Через некоторое время я перестал слушать - не потому, что его слова оскорбляли меня, а из страха перед новостями, которые последуют, когда он перестанет ругаться. Наконец я поймал его за руку, когда он пробегал мимо, и спросил:
– Кто умер, Федон?
– Город! - выкрикнул он. - Город умер и воняет! Но труполюб Критий держит свою мать над землей. Они приняли закон, запрещающий обучать логике!
– Логике? - переспросил я. - Логике?! - У меня это не укладывалось в голове, как если бы он сказал, что есть закон, запрещающий быть человеком. - Но кто может запретить логику? Логика существует.
– Ну так иди на Агору и посмотри. Там стоит извещение, высеченное на мраморе, объявляющее преступлением обучение искусству слов. - Он разразился смехом; "такое лицо встретишь только в темном лесу", как однажды выразился Лисий. - О да, это правда. Ну как, научил я тебя чему-нибудь новому, Алексий, только что? Выучи, запиши - это речь раба. Я открываю школу в Афинах; стань моим первым учеником, и я возьму тебя бесплатно.
Его смех словно разорвался; он резко опустился на свою рабочую скамью у стола и уронил голову на руки среди тростниковых перьев и свитков.
Наконец он выпрямился и проговорил:
– Прости, что я устроил тут представление. Во время осады, когда каждый день человек ощущал, как вытекают из него силы, у него находилось больше душевной стойкости. Мне кажется, нехватка надежды лишает мужества сильнее, чем нехватка пищи.
Я наполовину забыл рассказанные им новости - меня поразила его боль, ибо он был дорог мне.
– Но, Федон, что тебе так горевать? Если боги прокляли нас, тебе-то какое дело? Мы пролили кровь твоих родных, а тебе сделали наибольшее из всех зол.
Но он ответил:
– Я думал о Городе.
– Отправляйся назад на Мелос, потребуй у спартанцев землю своего отца. Ты там найдешь больше свободы, чем здесь.
– Да, - произнес он. - В самом деле, поеду, почему бы и нет? Только не на Мелос - ничто не заставит меня снова увидеть его. Может, отправлюсь в Мегару, изучать математику, а потом в какой-нибудь дорийский город - учить детей. - Он поднялся и начал складывать свитки на столе. Потом улыбнулся: Да что это я болтаю?.. Сам знаешь, я никогда не покину Афины, пока жив Сократ.
Я улыбнулся в ответ; и тут, в один и тот же миг одна и та же мысль пришла в голову нам обоим, и улыбки застыли на наших губах.
Когда я заглянул домой к Сократу, его не было; этого и следовало ожидать в такую пору, когда утро близилось к концу, но я испугался. Я повернул оттуда - и встретил Ксенофонта; в его глазах я увидел свой собственный страх. Мы позабыли сдержанность нашей последней встречи. Он затащил меня в портик - даже он наконец научился понижать голос на улице.
– Это правительство никогда слова доброго не заслужит, пока в нем сидит Критий. Могу сказать, я голосовал против его избрания.
– Не думаю, чтобы он получил много голосов от друзей Сократа.
– Кроме Платона. Ясно одно - Критий так и не простил Сократу истории с Евтидемом. Этот закон направлен против Сократа лично. Любому дураку понятно.
– О нет! - возразил я. - Он направлен против свободы человеческой мысли, как говорит Федон. Никакая тирания не может чувствовать себя в безопасности, пока люди мыслят.
– Мне не нравится слово "тирания", - произнес он чопорно. - Я бы лучше говорил о неверно примененном принципе. - А потом, внезапно став таким, каким знал я его с детства, добавил: - Может, ты не помнишь, какое лицо было у Крития в тот день, зато я помню.
Сначала это показалось мне нелепостью. Я встречал светловолосого Евтидема совсем недавно - он пил в честь рождения своего второго сына. Вполне естественно, что там, где Федон видит мысль в цепях, Ксенофонт замечает лишь мстительность одного человека, у него ведь самый личностный взгляд на мир; но бывают моменты, когда чувства видят больше, чем разум. И тогда я сказал:
– Возможно, ты и прав.
Мы переглянулись, не желая произносить ничего вслух, чтобы не накликать беду, - как глупцы или женщины.
– Так что же нам делать?
– Федон сказал мне, что по всей Агоре повторяют слова Сократа: "Когда нанимаешь пастуха, так за что платишь ему - за то, чтобы стадо увеличивалось, или чтобы уменьшалось день ото дня?"
– Мы будем заниматься самообманом, Алексий, если решим, что он сперва подумает о собственной безопасности, прежде чем высказать какой-то аргумент.
– Да разве нам хочется этого? Он - Сократ. И все же…
– Одним словом, - подытожил Ксенофонт, - мы любим Сократа и мы всего лишь люди.
Снова мы замолчали. Потом я пробормотал:
– Прости, что я был невежлив в последнюю нашу встречу. Ты не совершил ничего, противного своей чести.
– С тех пор, как умер Автолик, я не упрекаю тебя. Я сам…
И тут мы увидели идущего в нашу сторону Сократа.
Радуясь, что он жив, мы кинулись к нему бегом, так что люди оглядывались нам вслед, и он спросил, что случилось.
– Ничего, Сократ, - отвечал Ксенофонт, - кроме того, что мы рады видеть тебя в полном здравии.
Он выглядел совершенно как всегда, приветливо и спокойно.
– О Ксенофонт! - проговорил он. - Какого врача мы в тебе потеряли! С одного взгляда ты определил, что не только моя плоть, кости и органы в порядке, но и моя бессмертная часть - тоже.
Он улыбался на свой обычный насмешливый лад; но у меня сердце упало, и я подумал: "Он готовит нас к своей смерти".
Скрывая страх, я спросил, видел ли он объявление на Агоре.
– Нет, - отвечал он, - меня избавил от труда читать его некий друг, который, дабы я не совершил нарушения по незнанию, оказался настолько добр, что послал за мной и провозгласил мне его наизусть. Думаю, на его память можно полагаться, поскольку это человек, который сам его написал.
По лицу Ксенофонта от бороды до лба поднялась волной густая краска; с детских лет приучался он следить за собой, но с этим свойством так ничего и не смог поделать.
– Не хочешь ли ты сказать нам, Сократ, что Критий послал за тобой ради угроз?
– Не каждый удостаивается такой чести, чтобы законодатель лично растолковывал ему закон. Это дало мне возможность спросить его, объявлено ли искусство слов вне закона потому, что порождает лживые утверждения, или же потому, что порождает правдивые. Ибо в последнем случае все мы должны отказаться от правдивых речей, это же ясно.
Его маленькие выпученные глазки смеялись. Он часто передавал нам удар за ударом словесную схватку, которая произошла у него с каким-нибудь самоуверенным прохожим в палестре или в лавке. Теперь он точно в таком же стиле пересказывал нам содержание этого официального разговора, в котором, ставлю десять против одного, он отстоял свою жизнь.
– Кстати, сколько тебе лет, Ксенофонт? И тебе, Алексий?
– Двадцать шесть, - ответили мы в один голос.
– Клянусь псом [112], что-то стало с моей памятью! Не иначе, старею. Мне ведь только что запретили беседовать с любым человеком, не достигшим тридцатилетнего возраста!
Это было уже слишком; мы разразились безудержным и гневным смехом.
– Вот так в конце нашей беседы Критий растолковал мне свой новый закон. Выходит, я - предмет особого дополнения к конституции; необычайная честь!
Позднее, идя через Агору, мы слышали, как один почтенный глава семейства говорит другому:
– Кое за что мы можем похвалить правительство - что оно ополчилось на некоторые злоупотребления. Давно пора уже было кому-то покончить с этими софистами, которые ловят человека на слове и начинают выворачивать его наизнанку, пока он уже не может отличить правды от лжи, и учат молодежь отвечать напротив, что бы ты ни сказал.
Когда мы прошли, Ксенофонт заметил:
– Вот тебе, Алексий, твой народ, - ты еще хочешь, чтобы он тобою правил?
– Когда людей много, они обкатывают друг другу острые края, как галька на берегу, - отвечал я. - А ты предпочитаешь Крития?
Но расстались мы друзьями. Даже когда мы встречаемся сегодня, через столько лет, у нас с ним все точно так же.
С этого времени друзья Сократа объединились в заговоре. Каждое утро, совсем рано, кто-нибудь появлялся у него дома, чтобы спросить совета. Пока он говорил, отложив свой уход, собирались другие, и дискуссия разворачивалась вовсю. Мы присматривали за улицей; на крайний случай имелся запасной выход через заднюю дверь и по крышам. Обычно нам удавалось задерживать его дома по крайней мере до тех пор, пока на рынке было много народу.
Я вспоминаю маленькую побеленную комнату, полную людей: пришедший первым сидит на ложе Сократа, в ногах; следующий пристроился на подоконнике, остальные - на полу, а Ксантиппа громко ворчит где-то внутри, что не может даже подмести дом. Молча появлялся Платон и усаживался в самом темном углу. Теперь он приходил каждый день - о его уроках больше говорить не приходилось. Его мысленное отсутствие осталось позади; видно было, как он следит за каждым словом, даже забегает вперед, - но говорил он редко. В душе его царил разлад, и мы все жалели его, насколько могут люди жалеть того, чей разум намного сильнее. Я исключаю Ксенофонта, ибо он знал, думаю, что Платон сражается с вопросами, которые сам он не хочет подвергать сомнению, и от этого ему было нелегко.
Те из нас, что шли к нему, собирались в лавке Евфрония, который торговал благовониями собственного изготовления. Она была не из самых богатых и модных, куда забредают все кому не лень, так что здесь не встречалось чужаков, среди которых мог оказаться доносчик. Мы появлялись и выполняли все положенные вежливостью церемонии: нюхали последнее масло, им придуманное и приготовленное, важно объявляли запах то слишком тяжелым, то слишком легким, то слишком мускусным, иногда же, чтобы поддержать хорошие отношения, расхваливали и покупали. А Сократ, когда мы заходили к нему домой, морщил свой вздернутый нос и говорил, что хорошая репутация пахнет лучше.
Но однажды утром человек, который пришел первым (это был Критобул, сын Критона) встретил нас в дверях лавки и сказал:
– Его нет дома!
В наступившей тишине было слышно, как Евфроний уговаривает его:
– Да ты понюхай вот это, почтенный. Настоящее персидское розовое масло. Флакон египетского стекла. Для особого подарка.
– Я был везде, - говорил Критобул, - весь Город обошел. Да-да, пошли мне два флакона, Евфроний.
– Два? Это будет…
Критобул подошел поближе и понизил голос:
– Кто-то мне сказал, что он пошел в Расписной Портик [113].
Молодые люди, которые ходят туда сейчас посмотреть картинную галерею, вряд ли могут представить себе, что в это самое место люди входили при свете дня на своих ногах, а выходили ночью ногами вперед. Здесь "Тридцать" допрашивали подозреваемых. Конечно, они его использовали и для других целей тоже; и все же стройные колонны, раскрашенные капители и позолота провоняли смертью, как логово Минотавра.
– Кто-нибудь всегда такое говорит, - поторопился успокоить нас Лисий. - Есть люди, которых хлебом не корми, дай только разнести плохие вести. Может, он просто поднялся пораньше совершить жертвоприношение.
– Отец наводит справки. Если он что-то узнает, я вернусь сюда.
Люди в общей беде тянутся друг к другу, так устроено природой; но первое мгновение все мы сидели по отдельности, словно каждый был поражен собственным несчастьем. Ксенофонт, сложив руки на коленях, уставился в стену. У Евфрония он всегда выглядел страшно неуместно. Если тот предлагал ему бесплатный образец на пробу, он говорил: "Для меня не надо. Для девушки у тебя что-нибудь найдется?" Аполлодор ломал большие красные руки, пока суставы не начали трещать. Он присоединился к Сократу совсем недавно и оказался для нас чем-то вроде тяжкого испытания, будучи столь простодушным, что при нем ты ощущал все неудобства компании ребенка без его очарования; да и красотой он не блистал - облысевший со лба, с торчащими ушами. Поначалу кое-кто потешался на его счет, пока Сократ не отвел нас в сторонку и не пристыдил. И в самом деле, этот молодой человек не обманывал себя ложной верой в свои познания, но скромно пришел в поисках добра, пути к которому не знал, - так бродят коровы в поисках соли. Однако, не умея владеть собой, он нагнал тревогу на Евфрония. Серьезные собрания в любой лавке были в то время нежелательны. Мы с Лисием, прошедшие хорошую подготовку на Самосе, постарались прикрыть его, делая вид, что он расстроен неудачей в любви.
Евфроний приободрился и начал выставлять новый товар. Потом оглянулся с удивлением.
– Почтенный Аристокл, ты вошел так тихо, что я и не слышал. А у меня хорошая новость для тебя. Розмариновое масло, что ты обычно заказывал в прошлом году, наконец завезли снова. Той же самой отжимки, нежное и сухое, ты помнишь, я уверен.
Он смазал маслом кусочек полотна и протянул Платону. Тот после краткого молчания проговорил:
– Благодарю тебя, Евфроний, но сегодня не нужно.
– Уверяю, ты увидишь, оно ни в чем не уступает прошлогоднему.
– Нет, Евфроний, спасибо.
Он шагнул к двери и спросил:
– Ну что, мы идем?
Федон подошел к нему и негромко сказал:
– Пока нет, Платон. Сократа нет дома.
– Нет дома? - медленно переспросил Платон. И свел брови, словно человек, измученный головной болью, когда попросишь его подумать о чем-то.
Федон начал было: "Критобул говорит…", но тут он сам появился в дверях. Это был красивый молодой человек, и выбором одежды он старался подчеркнуть свою внешность. По краю гиматия шла вышитая кайма, сандалии украшены кораллами и бирюзой, а лицо у него было цвета отбеленной пеньки.
– Они послали за Сократом. Они собирают группу, чтобы произвести арест. Леона с Саламина, люди говорят. И послали за Сократом, хотят его тоже включить в эту группу.
Мы отвернулись к дверям, чтобы укрыть лица от Евфрония и его рабов. Я увидел, как беззвучно шевелятся губы Ксенофонта - то ли в проклятиях, то ли в молитве. Это был новейший способ, который "Тридцать" применяли к опасным людям: заставить человека принять участие в их преступлениях, чтобы позор закрыл ему рот. Те, кто отказывался, долго не жили.
Критобул продолжил:
– Сократ пошел в Портик, когда его вызвали, и спросил, в чем состоит обвинение. Они ему не сообщили, тогда он сказал: "Нет" и ушел домой.
Тишину нарушил Аполлодор, издавший громкий всхлип. Ксенофонт обнял его за плечи и вывел наружу. Я повернулся к Платону. Тот стоял неподвижно в дверях лавки, глядя прямо перед собой; взгляд его был устремлен на гетеру, зашедшую купить благовоний. Она подобрала пеплос, обтянув зад, и улыбнулась ему через плечо, но, когда его глаза остались неподвижны, пожала плечами и вышла. Я хотел было обратиться к нему, но есть двери, куда не стучат.
Наконец он повернулся, тронул Федона за руку и сказал:
– Не ждите меня.
Федон помолчал, глядя ему в лицо, потом отозвался:
– Иди с богом.
Я удивился, но тревога помешала мне толком ощутить удивление. И тут вперед выскочил Аполлодор с криком:
– О Платон, если ты идешь к Сократу, возьми меня с собой.
В этот миг еще и его бестактность - это было уже слишком. Но Платон сдержался и сказал ему мягко и ясно:
– Не ходи сейчас к Сократу, Аполлодор. Он, наверное, устраивает свои дела и разговаривает с женой и детьми. Я не иду к Сократу, я иду к Критию.
Он вышел в колоннаду. Глядя ему вслед, я вспомнил, как кончилась древняя династия царей Аттики, когда царь Кодр поехал один бросить вызов дорийцам, ибо оракул обещал победу, если царь будет убит. Предки сочли непочтительным назначить ему преемника; на трон посадили жреца и посвятили этот трон богам. Я думал: "Человек может оставить после себя сыновей, и все же не увидеть своего наследника".
Что произошло в тот день между Платоном и его родственником, никто из нас никогда не узнал. И если вы спросите, как муж двадцати четырех лет сумел пристыдить пятидесятичетырехлетнего, если самому Сократу это не удалось, мне нечего будет ответить, кроме того, что Сократ открыто не подчинился "Тридцати" - и уцелел. Была у него пословица, которую все его молодые друзья знали наизусть: "Если ты решился показать какую-то доблесть, ты написал долговую расписку, которую рано или поздно придется оплатить или разориться". Нет ни одного человека совершенно цельного. Может, для Крития имело какое-то значение, кем он выглядит в глазах племянника. Особенно такого племянника. Если бы мне самому пришлось выбирать людей, которым доведется поймать меня на лжи, то Платон в этом списке оказался бы самым последним.
В нынешние времена, как и в детстве, я часто хожу в Пирей, только по другой причине. Там дышишь морским воздухом, и тишина там не такая, как в Городе наверху. В те дни Город молчал, как молчат моряки, которым достался плохой кормчий и все они думают об одном. Однажды рей сорвется с блока, или же темной ночью причальный трос окажется натянут на высоте лодыжки.
Мы с Лисием отправились в Пирей, в некую таверну - там можно было свободно поговорить. Проходя по Улице Пряностей, где держат свои дома некоторые продажные женщины, мы увидели, как одна из них вышла в траурном покрывале, заперла дверь и ушла, опустив голову, на что две другие, сплетничавшие на улице, повернулись - и засмеялись ей вслед. Лисий, увидев это, остановился и сказал им:
– Бросьте, девушки, нельзя смеяться над чужим горем. Боги такого не любят. Завтра может настать наш черед.
Одна из них мотнула на него головой.
– Пусть они не пошлют мне ничего худшего, чем ей! Да этот мужчина, увидь он ее второй раз, не отличил бы ее от какой-нибудь гиперборейки, будь уверен. Ты ж понимаешь, строит из себя! Ей ли оплакивать Алкивиада?!
Мы уставились на нее, застыв на месте, и спросили:
– Кого?
– О-о, так вести еще не доползли до Верхнего города? Пришел купеческий корабль с Хиоса. Помер во Фригии, так они сказали; только скорее это очередная его выходка. Да ладно, не думай про него; заходи, милочек мой высоконький, выпьем вина. А моя сестра позаботится о твоем друге.
Мы поторопились в таверну - там хозяева кораблей и кормчие бранились и клялись, что Алкивиад не умер, что он при дворе у Артаксеркса, заключает с ним союз, или же собирает войско фракийцев, чтобы освободить Город. Ходил даже слух, что он прячется где-то в Пирее.
Но, когда мы вернулись в Город, Платон сказал мне:
– Сократ поверил и ушел провести время в молчаливом размышлении. Будь эта весть ложной, его демон сказал бы ему.
На следующий день мы встретили несколько хиосцев с того корабля и принялись их расспрашивать. Один сказал:
– Его убили из-за женщины. Как еще мог умереть Алкивиад?
Другой добавил:
– Он держал ее у себя в доме, и мужчины из ее семьи ополчились на него. Их было шестеро на одного, но, похоже, ни один не рвался быть первым. Они бросили факелы на соломенную крышу, пока он спал. Он проснулся, сбил огонь одеялом и выбрался вместе с девушкой; а после кинулся на них голый, с одним мечом, а вместо щита намотал на руку плащ. Ни один из них против него не устоял бы, они его засыпали стрелами с двадцати шагов при свете пожара. Тут ему и настал конец.
Не раз в походе он приходил и подсаживался к нашему сторожевому костру поесть, очистить тело и умаститься. Он гордился своим телом, глянцево-смуглым, чистым, как хорошая пища, и своими светлыми волосами; единственной отметиной на нем был старый белый шрам от копья, да еще иногда след женского любовного укуса. Я видел его глаза, сонные, голубые, в свете рассыпающихся углей. "Ну, кто нам споет перед сном? Пой, Алексий. "Я любил тебя, Аттита, я любил давным-давно". Эту спой".
– Что это за девушка была? - спросил Лисий у хиосца.
– Не знаю, из какого она города. А звали ее Тимандра.
– Так она же была с ним еще на Самосе. Она была гетерой.
– Не знаю уж, кто там она была, - отвечал хиосец, - но она его похоронила. Завернула в свой пеплос и продала браслеты, чтобы похоронить как положено. Ну что тут скажешь, удача переменчива, сами знаете. Взращен Периклом, выставил семь колесниц на скачки в Олимпии и похоронен шлюхой.
Потом Лисий говорил мне:
– Даже если у этой девушки и были отец и братья, так они давным-давно бросили искать ее. И мужи, мстящие за честь семьи, проявляют побольше отваги, а иначе просто остаются дома. Но наемные убийцы берут деньги не за то, чтобы проливать свою кровь. Во Фригии… да, должно быть, он и вправду собирался к Артаксерксу. Я все гадаю: это царь Агис приказал или надо искать заказчика поближе к дому…
По всему Пирею и наверху, в Городе, люди на улицах заявляли, что Алкивиад не умер. Кое-где в бедных кварталах так твердили и через год с лишним. Но "Тридцать" радовались, словно избавились от страха.
Однажды я вернулся домой с усадьбы, где мы собирали первый небольшой урожай. Оливы снова выбросили сильные побеги; одна, опаленная лишь наполовину, даже дала плоды. Я принес собранное домой и вошел со словами:
– Отец, посмотри!
Его голос отозвался изнутри:
– Что там такое?
Я снял со спины корзину и прошел дальше, уже притихший. Он сидел за столом для письма, разложив папирусы.
– Присядь, Алексий. Мне надо кое-что сказать тебе.
Я подошел и сел рядом, глядя ему в лицо.
– Вот это, - сказал он, - документы на поместье. Это - документы на наши земли на Эвбее; сегодня - пустой мусор, но будущего человеку знать не дано. Долгов у меня нет. Гермократ еще должен нам арендную плату за четверть года и теперь уже в состоянии заплатить.