Страница:
Я посмотрел на разложенные по столу папирусы и понял, что это значит.
– Отец…
– Не перебивай, Алексий. Кидилле, после ее долгой службы, следовало бы завещать свободу. Я ничего не стал писать, но высказываю тебе свою волю на словах: когда наше состояние позволит, найди ее, если сможешь, и выкупи. Выбор времени для этого я доверяю твоей чести и здравому смыслу. Не выдавай свою сестру Хариту замуж, пока ей не исполнится пятнадцать лет. Алкифрон из Ахарн имеет подходящего сына и земли рядом с нашими; но времена сейчас ненадежные, так что и это я должен оставить на твое усмотрение.
Я слушал, пока он не закончил.
– Ты знаешь, отец, я сделаю все, как ты просишь; да отдалит это бог от нас. Но что случилось?
– Так ты, выходит, не слышал еще, что сегодня умер Ферамен?
– Ферамен?!
Даже в смерть Алкивиада я поверил бы скорее; он был акробат, как однажды выразился Критий, а акробат знает, что однажды либо канат лопнет, либо меч соскользнет. Но Ферамен был хитер как горный лис, который ничего не делает напоказ и не выкопает себе нору без второго выхода.
– Убит, - сказал отец, - убит Советом Тридцати под маской закона.
Он приподнял свободную плитку в углу, так хорошо подогнанную, что я никогда и не замечал ее, и положил завещание в ямку.
– Если, когда ты придешь за ним, найдешь здесь и другие папирусы, сожги их, но сначала прочитай. Я желаю, чтобы ты знал: твой отец не примирился с тиранией.
– Я никогда и не думал так, отец. Лишь по моей вине ты не знаешь меня как следует.
И я попытался рассказать ему, чем занимаюсь. Но он был вовсе не рад услышать, что я завел связи в Пирее.
– Уж лучше бы ты тратил время на флейтисток. Думаю, ничего хорошего не выйдет, если ты отправишься в море и будешь путаться со всякими подонками.
– Отец, давай поговорим об этом позже. Но что случилось сегодня?
– Критий предъявил Ферамену обвинение в измене. Тот в своей защитительной речи не отрицал, что противился Совету в достижении ныне поставленных целей. Он, в свою очередь, смело обвинил Крития, что тот предает принципы аристократии, то есть правления лучших, а вместо этого устанавливает тиранию. Сейчас нет времени пересказывать его слова, но более умной речи я никогда не слышал. Под конец ему шумно рукоплескал весь Совет, кроме самых оголтелых крайних. По поводу нашего приговора не могло быть ни сомнений, ни дальнейших слушаний; он посадил Крития на скамью подсудимых у него же в зале. Но тем временем на открытом для народа этаже собралась толпа молодых мерзавцев. Прежде чем мы успели проголосовать приговор, они начали кричать и размахивать ножами: люди без роду, без племени, безработные метеки, воины, изгнанные за трусость, - все те, кто занимается ремеслом наемного головореза за деньги или по склонности. И тут Критий заявил, что эти люди пришли сообщить нам волю народа. Ну, те из нас, кто стоял лицом к лицу с боевыми линиями спартанцев, видели людей и поважнее. Мы требовали голосования. Тогда Критий напомнил нам, что право на настоящий суд имеют только "Три тысячи" - и подняв список, вычеркнул оттуда имя Ферамена.
Я угрюмо подивился, что никто раньше не подумал о таком простом выходе. А отец продолжал:
– Он был признан виновным на месте, приказом "Тридцати", его потащили от самого алтаря Священного Очага, а он кричал, требуя справедливости от богов и людей… Он любил тебя, Алексий, когда ты был маленьким, и потому, полагаю, ты будешь рад услышать, что умер он достойно. Когда ему поднесли ядовитое зелье, он выпил его единым духом, все, кроме осадка - а осадок выплеснул и сказал: "А это - за Крития Прекрасного". Даже охранники рассмеялись.
Он умолк. Я спросил, не сводя с него глаз:
– Отец, но откуда ты все это знаешь?
– Я был с ним. Он был мне другом эти тридцать лет. Юношами мы вместе служили в Страже. Вначале было решено, что Городом станут управлять благородные люди. И если Критий об этом забыл, то, думаю, это не значит, что должны забыть и остальные.
Он глянул на плитку, под которой было спрятано завещание, и придавил ее ногой.
– На святилище Аполлона в Дельфах, где находится пупок земли, написано: "Ничего слишком". Одна крайность порождает другую. Я пытался дать тебе достойное образование; но и ты тоже, вместо того, чтобы при виде тирании научиться избегать любых крайностей, сумел лишь кинуться в противоположную крайность. А человек, подобный Ферамену, который много раз рисковал жизнью и отдал ее в конце концов ради дела умеренности, ничего не получил за это, кроме недостойного прозвища. Полагаю, тому есть какая-то причина. Что ж, теперь он мертв. Совет не чинил препятствий, когда я попросил дозволения посетить его в тюрьме. Критий сказал, что они будут рады знать его друзей.
Я раскрыл рот - не знаю, что уж собирался сказать; но я видел, что он считает меня дураком, и это связало мне язык.
– Отец, до ночи ты должен исчезнуть из Города. Я схожу за наемным мулом, на котором езжу в поместье, на это никто не обратит внимания. Ты поедешь в Фивы?
– Я поеду на свою землю, - ответил он. - Какой-то там Критий не отправит меня скитаться за границей подобно беглому рабу. За сто лет и даже более до того, как у нас появилось жилье в Афинах, эта усадьба была нашим домом. Жаль, что мы покинули ее. Людям лучше наблюдать смену времен года и творить добро на земле, чем сбегаться в города, где они круглый день слушают шум и крики друг друга и забывают богов. Ахарны достаточно далеко.
– Сомневаюсь. Я умоляю тебя уехать в Фивы. Сейчас фиванцы ненавидят Лисандра больше, чем когда-либо ненавидели нас; они поклялись не выдать ему ни одного афинянина. Некоторые из лучших наших людей уже там. - Я хотел назвать Фрасибула, но вовремя спохватился. - Я и сам бы туда уехал, если бы не урожай. Оставь усадьбу на меня, я обо всем позабочусь.
Наконец он неохотно буркнул, что поедет в Фивы.
– Сестру свою отведи в дом Крокина, - добавил он. - Он, хоть всего лишь двоюродный брат, помнит родственные чувства; он сам предложил мне взять ее. Я позаботился об оплате затрат на ее содержание.
Когда спустились сумерки, я вывел мула. Отец взобрался ему на спину, и я заметил, что он дрожит.
– Все эта проклятая лихорадка, - проворчал он. - Знал я, что приступ надвигается. Но ничего, я приготовил лекарство. А в горах воздух лучше.
– Благослови меня, отец, перед отъездом.
Он благословил меня, после чего сразу же добавил:
– Только смотри, пока меня нет, не наведи полный дом пьяных моряков или этих молодых олухов из лавки благовоний. Совершай жертвоприношения в положенные дни и поддерживай в доме хоть немного приличия.
Потом я отвел Хариту в дом отцова двоюродного брата.
– Ну пожалуйста, - просила она, - можно, я лучше побуду у Лисия и Талии? Мне там нравится.
– Это ненадолго, ты скоро снова будешь дома, когда вернется отец. А Лисию может сейчас понадобиться уехать тоже, и Талия будет тогда жить у своей сестры.
Он не спросила, ни куда уехал отец, ни почему. Никогда я не слышал от ребенка ее возраста так мало вопросов. А год или два назад они из нее сыпались горохом.
Дом Крокина был забит женщинами до самых дверей. Добрый человек, так непохожий на своего отца Стримона, он вместе со своей женой забирал к себе женщин из семей самых дальних родственников, если тех изгоняли или они сами вынуждены были бежать. Сам Стримон - за время осады он почти не спал с тела - умер через месяц после сдачи, застудив живот.
На следующий день рано я собрал мешок и отправился в поместье на ослике, которого взял на время уже за стенами города. По совету Лисия я намеревался пробыть там недельку-другую. Работы на усадьбе было полно, а находиться в Городе после исчезновения отца - никакого смысла. Лисий обещал часто наезжать и привозить новости.
Прекрасным свежим утром я въехал в горы. Повсюду разоренные сады и поля снова начинали плодоносить. На одном хуторе давили виноград. Маленький голый мальчик, гнавший коз, улыбнулся мне, показав молочные зубы и дырки между ними. Пели птицы; прохладные тени, протянувшиеся на запад, были цвета глаз Афины. Я въехал на усадьбу, напевая про себя песенку о жене спартанского царя. И тут увидел, что дверь открыта.
Я подумал, что кто-то вломился в дом, и бегом кинулся внутрь. Как будто ничего не тронуто, только на одном из лож появилось одеяло. Но, сделав несколько шагов, я заметил, что от моих ног остаются мокрые следы. Вернулся к дверям - и увидел, во что вступил.
Кровавый след провел меня вдоль дорожки, потом через двор усадьбы. Сначала это были следы ног, потом - отпечатки рук в пыли и смазанная полоса от ползущего человека. Выше на склоне холма мул общипывал кустики.
Я нашел его у колодца - он лежал на камне ограждения, свесив голову вниз. Мне показалось, что он уже несколько часов мертв, но он заговорил голос едва шелестел, как сухая трава, раздвигаемая ногой.
– Достань мне воды, Алексий.
Я уложил его ровно, достал из колодца воды и дал ему. Его ударили в спину, а потом еще раз, в грудь, когда он повернулся, чтобы отбиваться. Не знаю, как ему удалось прожить так долго. Когда он напился, я нагнулся хотел поднять его и отнести в дом, - но он сказал:
– Не трогай меня. Если понесешь, я умру, а мне сначала нужно сказать.
Я опустился рядом с ним на колени, намочил в воде гиматий, обтер ему лицо - и стал ждать.
– Критий, - сказал он.
– Я запомню, - ответил я.
Потом он словно погрузился в себя, близясь к смерти, и разум его затерялся среди теней. Наконец он спросил:
– Кто здесь?
Я ответил, и он немного пришел в себя.
– Алексий, - сказал он, - я подарил тебе жизнь. Дважды подарил.
– Да, отец, - отозвался я, думая, что он бредит.
Но он продолжил:
– Родился преждевременно. Больной и маленький. Любому видно было, что толку от тебя ждать нечего. Человек имеет право распоряжаться всем своим. Но твоя мать… - он умолк, но не так, как перед этим: глаза его смотрели на меня, он собирал силы, чтобы говорить.
– Да, отец, я обязан тебе.
Он бормотал про себя, я слышал отдельные слова: "Сократ", и "софисты", и "нынешняя молодежь". Потом его глаза расширились, он прижал к земле стиснутые кулаки и сказал:
– Отомсти за мою кровь.
А потом закрыл глаза, отвернул голову в сторону и снова забормотал.
Я взял его за руку и сжимал до тех пор, пока его глаза не повернулись ко мне.
– Отец, - сказал я, - с семнадцати лет я защищал Город с оружием в руках. Я ни разу не отступил с поля боя, хотя сражался только с чужеземцами, которые не сделали мне лично ничего плохого. Неужели же я буду так низок душой, что прощу своих личных врагов? Поверь, отец, ты породил мужа.
Он встретился со мной глазами, потом губы его приоткрылись. Я подумал было, что это гримаса боли, но быстро сообразил, что он пытается улыбнуться. Его пальцы сжали мою руку, ногти впились в тело; потом пожатие ослабло, и я увидел, что душа его отлетела.
Вскоре после этого вернулись наемные работники усадьбы - они удрали, испугавшись убийц. Я не стал их упрекать, ибо у них не было оружия, но велел выкопать могилу. Сперва я хотел сжечь тело, а прах отвезти в Город, однако, припомнив его слова, зарыл отца на старой земле наших предков, которую они возделывали задолго до того, как род наш поселился в городе. Это место - чуть выше по склону, над виноградником, где почва слишком скудна, чтобы ее обрабатывать; но оттуда далеко видно и, если солнце стоит как надо, можно даже заметить искру над Верхним городом, где лучи отражаются от копья Афины. Я положил на могилу жертвы и совершил возлияние богам. А когда отрезал волосы в знак траура по нему, вспомнил, что это уже второй раз; и все же, подумал я, и в тот, первый раз траур не был неуместным.
Я положил волосы на могилу - как вдруг услышал за спиной какое-то движение и резко повернулся, выхватив нож. Но это оказался Лисий. Я сообразил, что он уже некоторое время стоял молча, дожидаясь, пока я завершу ритуал. Он подошел ближе, взял у меня из рук нож, отрезал прядь своих волос в знак почтения и тоже положил на могилу. Потом протянул мне руку и, когда я пожал ее, сказал:
– Идем, дорогой мой, собери, что у тебя есть. Мы отправляемся в Фивы.
– Нет, Лисий, я должен вернуться в Город. Мне нужно там уладить одно дело.
– Из Фив его уладить будет удобнее. Так пишет Фрасибул. Я собирался зайти к тебе завтра поговорить об этом, но узнал, что за мной придут сегодня ночью. - Он улыбнулся и добавил: - Меня предупредили два человека, не зная друг о друге. Может быть, мужество спит в Городе, но оно еще живо. Оно спало и во мне тоже, Алексий. Мне следовало уйти давным-давно и попытаться делать то, что делает Фрасибул. Меня удерживала слабость. Нелегко наблюдать за зеленым побегом, а потом, когда цветок распустился, уйти.
Через час мы ушли по горной дороге, ушли пешком, потому что взятых напрокат животных отправили обратно в Город. Сперва мы молчали; в нем все еще кровоточило недавнее прощание, а я, кажется, только теперь начал узнавать себя, когда исчезло то, что вжимало мою душу в литейную форму. Но через несколько часов под действием хорошего воздуха и чистого света, ровного шага и вида тех мест, где мы сражались, когда служили в Страже, наши печали начали испаряться. Лисий рассказывал мне о силах, которые собирает Фрасибул для освобождения Города. Дорога поднималась все выше; воздух становился сладким и разреженным. Мы увидели каменные укрепления Филы, стерегущей перевал, и свернули с дороги, чтобы нас не заметили стражники. Нам изрядно досталось, пока мы лезли через гору, зато потом удалось сделать хороший переход, и к наступлению темноты мы оказались за пределами Аттики.
Тут мы сошли с дороги, развели маленький костер в укромном месте между скал и поели что у нас было. Словно опять вернулись дни походов; мы сидели, вспоминая старые битвы и старых товарищей, пока сон не придавил нам плечи. Тогда начался спор, как много лет назад: расстелить ли более толстый плащ на земле и лечь на него, или же укрыться им от холода. Когда наконец один из нас - не припомню сейчас, кто, - уступил с ворчанием и мы взялись расстилать плащи, оказалось, что спорить было нечего, оба плаща одинаковы. Посмеялись - и легли спать.
Мы были усталые и спали долго. Наконец я раскрыл глаза и увидел, что рассветный румянец уже окрасил вершины; а потом до меня донесся чей-то негромкий голос:
– Один проснулся.
Я прикоснулся к Лисию, чтобы разбудить его без шума, и нащупал свой кинжал. Затем повернул голову и увидел двух юношей, скорее даже мальчиков, - они сидели на корточках и улыбались. Оба были одеты для охоты - в кожаные туники с поясами и кожаными же наголенниками; один - светловолосый крепыш, второй - длинноногий и темный. Светловолосый сказал:
– Доброе утро, гости нашей земли. Сможете съесть охотничий завтрак?
Мы поздоровались с ними, и они отвели нас туда, где стояли их лошади. Там горел костер, под угольями жарился заяц, завернутый в листья и обмазанный глиной. Мальчики вытащили его, обжигая пальцы, смеясь и ругаясь, разделали и подали нам отборные куски на кончиках ножей.
Потом принялись расспрашивать о последних новостях из Города. Темноволосый спросил:
– Скажите-ка мне, умоляю, может ли человек беседовать с другим, которого он не видит и не слышит?
Его тон подсказал мне, что он учится философии, и я ответил с улыбкой:
– Просвети мою темноту, лучший из мужей.
– Ныне может, если он фиванец, ибо наш последний закон гласит, что, когда мы встречаем вас, афинян, пересекающих горы с намерением взять в руки оружие против тиранов, мы вас не должны ни видеть, ни слышать; и совершенно правильно.
– Однако, - добавил светловолосый, - наткнувшись на вас, спящих, мы забыли на миг, что вы невидимки, и сказали себе: "Вот двое старых друзей, таких же, как мы, и ради дружбы мы должны принять их". Видите ли, мы с Кебетом принесли клятву Иолая год назад в этот же день. Меня зовут Симмий.
Мы представились и выразили похвалы их долгой дружбе. По виду трудно было бы сказать, кто из них старше, если бы не то, что Кебет, смуглый, все еще был с мальчишескими волосами. Пока мы ели, поднялось солнце, повернулось и улеглось над туманом долины. Симмий сказал:
– Наш учитель Филолай, пифагореец, считает, что солнце - это большое круглое зеркало, отражающее, словно полированный щит, центральный огонь Вселенной. Но почему огонь этот красный на восходе и белый в полдень, мы не можем себе объяснить, верно ведь, Кебет? А как объясняют солнце афинские философы?
– Объяснений почти столько же, сколько философов, - отвечал Лисий. Но наш учитель говорит, что природа Гелиоса - это тайна бога, а первым долгом человека является познать самого себя и искать источник света, озаряющего его собственную душу. Мы не едим все, что попадется на глаза, но должны разобраться, что пойдет на пользу нашему телу. Так же и с разумом.
– Это справедливо, - согласился темноволосый Кебет. - Разумная душа человека - это струна, колеблемая всеми его частями, подобно тому как музыка сфер - это струна небесных тел. Если не соразмерять промежутки между щипками, толку будет не больше, чем от расстроенной лиры. Так учит нас Филолай.
– Но только он скоро собирается обратно в Италию, - сказал Симмий, - и тогда мы останемся без учителя, потому что никакой другой здесь нас не устраивает. А наши отцы не отпустят нас в Афины, пока там у власти тираны; так что, сами видите, у нас есть свои причины желать, чтобы их не стало. Расскажите нам еще о том учителе, к которому вы ходили. Может ли он сказать что-нибудь новое о природе души?
Под конец они навьючили наши заплечные мешки на лошадей, а сами шли вместе с нами, разговаривая, до самых Фив. В эту ночь мы спали на застольных ложах в гостевой комнате у отца Симмия. У него жили двое или трое афинян, а дом отца Кебета был уже полон. Повсюду нас встречали дружески, трудно было поверить в обиды прежних дней. Фиванцы объясняли, что вдоволь насмотрелись лисандровой олигархии, при которой наихудшие люди управляют, пользуясь наихудшими средствами ради достижения наихудших целей; сейчас друзьями свободы были не фиванцы и афиняне, а все эллины равно.
На следующий день мальчики хотели повести нас послушать Филолая, но мы извинились, объяснив, что должны вначале повидать Фрасибула. Все было, как в старые времена, - мы зашли в простую винную лавку и увидели, как он, выпростав из-под стола длинные ноги, поднимается и шагает нам навстречу, и карие глаза на темном худом лице глядят с теплом и прямотой.
– Люди с Самоса! - воскликнул он. - Самая лучшая новость этого дня!
Примерно через неделю мы покинули Семивратные Фивы - но не одни.
Мы вышли в багровом свете заката - отряд из семидесяти мужей. Щиты наши были покрыты, доспехи отделаны бронзой и смазаны темным маслом. Все мы, в каком бы виде ни пришли из Аттики, имели сейчас тяжелое вооружение нас снабдили им фиванцы. Перейдя границу, мы сложили алтарь и принесли жертвы Афине Палладе и Зевсу Царю. Предзнаменования были хорошими.
Солнце уже село, но в небе висела маленькая луна, и света ее хватало, чтобы не свернуть себе шеи в горах. Позже она закатилась, и это было хорошо. В ее угасающем свете мы дошли до места, где перевал лепится на отроге горы; напротив находится долина и подъем, а на подъеме - каменная крепость Фила, обращенная спиной к обрыву большого ущелья, а лицом - к Фиванской дороге.
Мы спустились в долину, двигаясь гуськом по узкой тропе; на дне ее протекает ручей, бегущий из родника на горе, очень чистый, с хорошей питьевой водой. Там мы подождали, пока разведчик прокрался под стены. Он вернулся через час. В крепости стоял лишь небольшой гарнизон мирного времени, радующийся безделью - ведь спартанцы ушли. "Они выкрикивают друг другу слова пропуска и отзыва так громко, будто здороваются на Агоре", заметил разведчик.
К главным воротам мы подобрались как раз перед сменой часовых. Луна уже зашла. Кто-то назвал пропуск; когда ворота открылись, мы удерживали их, пока не ворвались остальные. По чистому везению, потайная калитка со стороны ущелья, через которую выбрасывают мусор, была оставлена без охраны; обрыв там крутой, но кое-кто из наших горцев сумел подняться по нему.
Никогда я не видел защитников укрепления в таком смятении. Поняв, кто мы и что, они почти не сопротивлялись. Командир их, заботясь о своем добром имени, бросился в бой; но Фрасибул перехватил его, оттеснил, не нанося ран, и, прижав щит к щиту, спросил, почему он так старается поддержать свою честь перед правителями, у которых самих никакой чести, когда мог бы заслужить бессмертную славу освободителя. В конце концов не только командир, но и добрая половина остальных принесла нам клятву верности - и выглядели они при этом, по-моему, на целых пять лет моложе и веселее. Остальных мы продержали связанными до рассвета, пока не сможем увидеть, куда они пойдут, а потом отпустили, оставив себе их оружие.
Позже мы с Лисием, неся утренний караул на стенах, наблюдали восход солнца. Оно поднялось, красное и пурпурное, ибо уже надвигалась зима и в воздухе пахло морозцем. Вершины окрасились золотом, но внизу под нами большое ущелье Филы, которое зовут Поглотитель Колесниц, было сплошной рекой непроглядного тумана. Свет распространялся, туман рассеивался; далеко за устьем ущелья мы видели Ахарнскую равнину, прошитую ниточкой дороги, а в конце дороги тускло светились стены и крыши Афин. В середине Верхний город, словно алтарь, поднимал жертвы к богам. Долгое время мы смотрели молча, а потом Лисий сказал мне:
– Я думаю, мы видим настоящий рассвет.
Глава двадцать седьмая
– Отец…
– Не перебивай, Алексий. Кидилле, после ее долгой службы, следовало бы завещать свободу. Я ничего не стал писать, но высказываю тебе свою волю на словах: когда наше состояние позволит, найди ее, если сможешь, и выкупи. Выбор времени для этого я доверяю твоей чести и здравому смыслу. Не выдавай свою сестру Хариту замуж, пока ей не исполнится пятнадцать лет. Алкифрон из Ахарн имеет подходящего сына и земли рядом с нашими; но времена сейчас ненадежные, так что и это я должен оставить на твое усмотрение.
Я слушал, пока он не закончил.
– Ты знаешь, отец, я сделаю все, как ты просишь; да отдалит это бог от нас. Но что случилось?
– Так ты, выходит, не слышал еще, что сегодня умер Ферамен?
– Ферамен?!
Даже в смерть Алкивиада я поверил бы скорее; он был акробат, как однажды выразился Критий, а акробат знает, что однажды либо канат лопнет, либо меч соскользнет. Но Ферамен был хитер как горный лис, который ничего не делает напоказ и не выкопает себе нору без второго выхода.
– Убит, - сказал отец, - убит Советом Тридцати под маской закона.
Он приподнял свободную плитку в углу, так хорошо подогнанную, что я никогда и не замечал ее, и положил завещание в ямку.
– Если, когда ты придешь за ним, найдешь здесь и другие папирусы, сожги их, но сначала прочитай. Я желаю, чтобы ты знал: твой отец не примирился с тиранией.
– Я никогда и не думал так, отец. Лишь по моей вине ты не знаешь меня как следует.
И я попытался рассказать ему, чем занимаюсь. Но он был вовсе не рад услышать, что я завел связи в Пирее.
– Уж лучше бы ты тратил время на флейтисток. Думаю, ничего хорошего не выйдет, если ты отправишься в море и будешь путаться со всякими подонками.
– Отец, давай поговорим об этом позже. Но что случилось сегодня?
– Критий предъявил Ферамену обвинение в измене. Тот в своей защитительной речи не отрицал, что противился Совету в достижении ныне поставленных целей. Он, в свою очередь, смело обвинил Крития, что тот предает принципы аристократии, то есть правления лучших, а вместо этого устанавливает тиранию. Сейчас нет времени пересказывать его слова, но более умной речи я никогда не слышал. Под конец ему шумно рукоплескал весь Совет, кроме самых оголтелых крайних. По поводу нашего приговора не могло быть ни сомнений, ни дальнейших слушаний; он посадил Крития на скамью подсудимых у него же в зале. Но тем временем на открытом для народа этаже собралась толпа молодых мерзавцев. Прежде чем мы успели проголосовать приговор, они начали кричать и размахивать ножами: люди без роду, без племени, безработные метеки, воины, изгнанные за трусость, - все те, кто занимается ремеслом наемного головореза за деньги или по склонности. И тут Критий заявил, что эти люди пришли сообщить нам волю народа. Ну, те из нас, кто стоял лицом к лицу с боевыми линиями спартанцев, видели людей и поважнее. Мы требовали голосования. Тогда Критий напомнил нам, что право на настоящий суд имеют только "Три тысячи" - и подняв список, вычеркнул оттуда имя Ферамена.
Я угрюмо подивился, что никто раньше не подумал о таком простом выходе. А отец продолжал:
– Он был признан виновным на месте, приказом "Тридцати", его потащили от самого алтаря Священного Очага, а он кричал, требуя справедливости от богов и людей… Он любил тебя, Алексий, когда ты был маленьким, и потому, полагаю, ты будешь рад услышать, что умер он достойно. Когда ему поднесли ядовитое зелье, он выпил его единым духом, все, кроме осадка - а осадок выплеснул и сказал: "А это - за Крития Прекрасного". Даже охранники рассмеялись.
Он умолк. Я спросил, не сводя с него глаз:
– Отец, но откуда ты все это знаешь?
– Я был с ним. Он был мне другом эти тридцать лет. Юношами мы вместе служили в Страже. Вначале было решено, что Городом станут управлять благородные люди. И если Критий об этом забыл, то, думаю, это не значит, что должны забыть и остальные.
Он глянул на плитку, под которой было спрятано завещание, и придавил ее ногой.
– На святилище Аполлона в Дельфах, где находится пупок земли, написано: "Ничего слишком". Одна крайность порождает другую. Я пытался дать тебе достойное образование; но и ты тоже, вместо того, чтобы при виде тирании научиться избегать любых крайностей, сумел лишь кинуться в противоположную крайность. А человек, подобный Ферамену, который много раз рисковал жизнью и отдал ее в конце концов ради дела умеренности, ничего не получил за это, кроме недостойного прозвища. Полагаю, тому есть какая-то причина. Что ж, теперь он мертв. Совет не чинил препятствий, когда я попросил дозволения посетить его в тюрьме. Критий сказал, что они будут рады знать его друзей.
Я раскрыл рот - не знаю, что уж собирался сказать; но я видел, что он считает меня дураком, и это связало мне язык.
– Отец, до ночи ты должен исчезнуть из Города. Я схожу за наемным мулом, на котором езжу в поместье, на это никто не обратит внимания. Ты поедешь в Фивы?
– Я поеду на свою землю, - ответил он. - Какой-то там Критий не отправит меня скитаться за границей подобно беглому рабу. За сто лет и даже более до того, как у нас появилось жилье в Афинах, эта усадьба была нашим домом. Жаль, что мы покинули ее. Людям лучше наблюдать смену времен года и творить добро на земле, чем сбегаться в города, где они круглый день слушают шум и крики друг друга и забывают богов. Ахарны достаточно далеко.
– Сомневаюсь. Я умоляю тебя уехать в Фивы. Сейчас фиванцы ненавидят Лисандра больше, чем когда-либо ненавидели нас; они поклялись не выдать ему ни одного афинянина. Некоторые из лучших наших людей уже там. - Я хотел назвать Фрасибула, но вовремя спохватился. - Я и сам бы туда уехал, если бы не урожай. Оставь усадьбу на меня, я обо всем позабочусь.
Наконец он неохотно буркнул, что поедет в Фивы.
– Сестру свою отведи в дом Крокина, - добавил он. - Он, хоть всего лишь двоюродный брат, помнит родственные чувства; он сам предложил мне взять ее. Я позаботился об оплате затрат на ее содержание.
Когда спустились сумерки, я вывел мула. Отец взобрался ему на спину, и я заметил, что он дрожит.
– Все эта проклятая лихорадка, - проворчал он. - Знал я, что приступ надвигается. Но ничего, я приготовил лекарство. А в горах воздух лучше.
– Благослови меня, отец, перед отъездом.
Он благословил меня, после чего сразу же добавил:
– Только смотри, пока меня нет, не наведи полный дом пьяных моряков или этих молодых олухов из лавки благовоний. Совершай жертвоприношения в положенные дни и поддерживай в доме хоть немного приличия.
Потом я отвел Хариту в дом отцова двоюродного брата.
– Ну пожалуйста, - просила она, - можно, я лучше побуду у Лисия и Талии? Мне там нравится.
– Это ненадолго, ты скоро снова будешь дома, когда вернется отец. А Лисию может сейчас понадобиться уехать тоже, и Талия будет тогда жить у своей сестры.
Он не спросила, ни куда уехал отец, ни почему. Никогда я не слышал от ребенка ее возраста так мало вопросов. А год или два назад они из нее сыпались горохом.
Дом Крокина был забит женщинами до самых дверей. Добрый человек, так непохожий на своего отца Стримона, он вместе со своей женой забирал к себе женщин из семей самых дальних родственников, если тех изгоняли или они сами вынуждены были бежать. Сам Стримон - за время осады он почти не спал с тела - умер через месяц после сдачи, застудив живот.
На следующий день рано я собрал мешок и отправился в поместье на ослике, которого взял на время уже за стенами города. По совету Лисия я намеревался пробыть там недельку-другую. Работы на усадьбе было полно, а находиться в Городе после исчезновения отца - никакого смысла. Лисий обещал часто наезжать и привозить новости.
Прекрасным свежим утром я въехал в горы. Повсюду разоренные сады и поля снова начинали плодоносить. На одном хуторе давили виноград. Маленький голый мальчик, гнавший коз, улыбнулся мне, показав молочные зубы и дырки между ними. Пели птицы; прохладные тени, протянувшиеся на запад, были цвета глаз Афины. Я въехал на усадьбу, напевая про себя песенку о жене спартанского царя. И тут увидел, что дверь открыта.
Я подумал, что кто-то вломился в дом, и бегом кинулся внутрь. Как будто ничего не тронуто, только на одном из лож появилось одеяло. Но, сделав несколько шагов, я заметил, что от моих ног остаются мокрые следы. Вернулся к дверям - и увидел, во что вступил.
Кровавый след провел меня вдоль дорожки, потом через двор усадьбы. Сначала это были следы ног, потом - отпечатки рук в пыли и смазанная полоса от ползущего человека. Выше на склоне холма мул общипывал кустики.
Я нашел его у колодца - он лежал на камне ограждения, свесив голову вниз. Мне показалось, что он уже несколько часов мертв, но он заговорил голос едва шелестел, как сухая трава, раздвигаемая ногой.
– Достань мне воды, Алексий.
Я уложил его ровно, достал из колодца воды и дал ему. Его ударили в спину, а потом еще раз, в грудь, когда он повернулся, чтобы отбиваться. Не знаю, как ему удалось прожить так долго. Когда он напился, я нагнулся хотел поднять его и отнести в дом, - но он сказал:
– Не трогай меня. Если понесешь, я умру, а мне сначала нужно сказать.
Я опустился рядом с ним на колени, намочил в воде гиматий, обтер ему лицо - и стал ждать.
– Критий, - сказал он.
– Я запомню, - ответил я.
Потом он словно погрузился в себя, близясь к смерти, и разум его затерялся среди теней. Наконец он спросил:
– Кто здесь?
Я ответил, и он немного пришел в себя.
– Алексий, - сказал он, - я подарил тебе жизнь. Дважды подарил.
– Да, отец, - отозвался я, думая, что он бредит.
Но он продолжил:
– Родился преждевременно. Больной и маленький. Любому видно было, что толку от тебя ждать нечего. Человек имеет право распоряжаться всем своим. Но твоя мать… - он умолк, но не так, как перед этим: глаза его смотрели на меня, он собирал силы, чтобы говорить.
– Да, отец, я обязан тебе.
Он бормотал про себя, я слышал отдельные слова: "Сократ", и "софисты", и "нынешняя молодежь". Потом его глаза расширились, он прижал к земле стиснутые кулаки и сказал:
– Отомсти за мою кровь.
А потом закрыл глаза, отвернул голову в сторону и снова забормотал.
Я взял его за руку и сжимал до тех пор, пока его глаза не повернулись ко мне.
– Отец, - сказал я, - с семнадцати лет я защищал Город с оружием в руках. Я ни разу не отступил с поля боя, хотя сражался только с чужеземцами, которые не сделали мне лично ничего плохого. Неужели же я буду так низок душой, что прощу своих личных врагов? Поверь, отец, ты породил мужа.
Он встретился со мной глазами, потом губы его приоткрылись. Я подумал было, что это гримаса боли, но быстро сообразил, что он пытается улыбнуться. Его пальцы сжали мою руку, ногти впились в тело; потом пожатие ослабло, и я увидел, что душа его отлетела.
Вскоре после этого вернулись наемные работники усадьбы - они удрали, испугавшись убийц. Я не стал их упрекать, ибо у них не было оружия, но велел выкопать могилу. Сперва я хотел сжечь тело, а прах отвезти в Город, однако, припомнив его слова, зарыл отца на старой земле наших предков, которую они возделывали задолго до того, как род наш поселился в городе. Это место - чуть выше по склону, над виноградником, где почва слишком скудна, чтобы ее обрабатывать; но оттуда далеко видно и, если солнце стоит как надо, можно даже заметить искру над Верхним городом, где лучи отражаются от копья Афины. Я положил на могилу жертвы и совершил возлияние богам. А когда отрезал волосы в знак траура по нему, вспомнил, что это уже второй раз; и все же, подумал я, и в тот, первый раз траур не был неуместным.
Я положил волосы на могилу - как вдруг услышал за спиной какое-то движение и резко повернулся, выхватив нож. Но это оказался Лисий. Я сообразил, что он уже некоторое время стоял молча, дожидаясь, пока я завершу ритуал. Он подошел ближе, взял у меня из рук нож, отрезал прядь своих волос в знак почтения и тоже положил на могилу. Потом протянул мне руку и, когда я пожал ее, сказал:
– Идем, дорогой мой, собери, что у тебя есть. Мы отправляемся в Фивы.
– Нет, Лисий, я должен вернуться в Город. Мне нужно там уладить одно дело.
– Из Фив его уладить будет удобнее. Так пишет Фрасибул. Я собирался зайти к тебе завтра поговорить об этом, но узнал, что за мной придут сегодня ночью. - Он улыбнулся и добавил: - Меня предупредили два человека, не зная друг о друге. Может быть, мужество спит в Городе, но оно еще живо. Оно спало и во мне тоже, Алексий. Мне следовало уйти давным-давно и попытаться делать то, что делает Фрасибул. Меня удерживала слабость. Нелегко наблюдать за зеленым побегом, а потом, когда цветок распустился, уйти.
Через час мы ушли по горной дороге, ушли пешком, потому что взятых напрокат животных отправили обратно в Город. Сперва мы молчали; в нем все еще кровоточило недавнее прощание, а я, кажется, только теперь начал узнавать себя, когда исчезло то, что вжимало мою душу в литейную форму. Но через несколько часов под действием хорошего воздуха и чистого света, ровного шага и вида тех мест, где мы сражались, когда служили в Страже, наши печали начали испаряться. Лисий рассказывал мне о силах, которые собирает Фрасибул для освобождения Города. Дорога поднималась все выше; воздух становился сладким и разреженным. Мы увидели каменные укрепления Филы, стерегущей перевал, и свернули с дороги, чтобы нас не заметили стражники. Нам изрядно досталось, пока мы лезли через гору, зато потом удалось сделать хороший переход, и к наступлению темноты мы оказались за пределами Аттики.
Тут мы сошли с дороги, развели маленький костер в укромном месте между скал и поели что у нас было. Словно опять вернулись дни походов; мы сидели, вспоминая старые битвы и старых товарищей, пока сон не придавил нам плечи. Тогда начался спор, как много лет назад: расстелить ли более толстый плащ на земле и лечь на него, или же укрыться им от холода. Когда наконец один из нас - не припомню сейчас, кто, - уступил с ворчанием и мы взялись расстилать плащи, оказалось, что спорить было нечего, оба плаща одинаковы. Посмеялись - и легли спать.
Мы были усталые и спали долго. Наконец я раскрыл глаза и увидел, что рассветный румянец уже окрасил вершины; а потом до меня донесся чей-то негромкий голос:
– Один проснулся.
Я прикоснулся к Лисию, чтобы разбудить его без шума, и нащупал свой кинжал. Затем повернул голову и увидел двух юношей, скорее даже мальчиков, - они сидели на корточках и улыбались. Оба были одеты для охоты - в кожаные туники с поясами и кожаными же наголенниками; один - светловолосый крепыш, второй - длинноногий и темный. Светловолосый сказал:
– Доброе утро, гости нашей земли. Сможете съесть охотничий завтрак?
Мы поздоровались с ними, и они отвели нас туда, где стояли их лошади. Там горел костер, под угольями жарился заяц, завернутый в листья и обмазанный глиной. Мальчики вытащили его, обжигая пальцы, смеясь и ругаясь, разделали и подали нам отборные куски на кончиках ножей.
Потом принялись расспрашивать о последних новостях из Города. Темноволосый спросил:
– Скажите-ка мне, умоляю, может ли человек беседовать с другим, которого он не видит и не слышит?
Его тон подсказал мне, что он учится философии, и я ответил с улыбкой:
– Просвети мою темноту, лучший из мужей.
– Ныне может, если он фиванец, ибо наш последний закон гласит, что, когда мы встречаем вас, афинян, пересекающих горы с намерением взять в руки оружие против тиранов, мы вас не должны ни видеть, ни слышать; и совершенно правильно.
– Однако, - добавил светловолосый, - наткнувшись на вас, спящих, мы забыли на миг, что вы невидимки, и сказали себе: "Вот двое старых друзей, таких же, как мы, и ради дружбы мы должны принять их". Видите ли, мы с Кебетом принесли клятву Иолая год назад в этот же день. Меня зовут Симмий.
Мы представились и выразили похвалы их долгой дружбе. По виду трудно было бы сказать, кто из них старше, если бы не то, что Кебет, смуглый, все еще был с мальчишескими волосами. Пока мы ели, поднялось солнце, повернулось и улеглось над туманом долины. Симмий сказал:
– Наш учитель Филолай, пифагореец, считает, что солнце - это большое круглое зеркало, отражающее, словно полированный щит, центральный огонь Вселенной. Но почему огонь этот красный на восходе и белый в полдень, мы не можем себе объяснить, верно ведь, Кебет? А как объясняют солнце афинские философы?
– Объяснений почти столько же, сколько философов, - отвечал Лисий. Но наш учитель говорит, что природа Гелиоса - это тайна бога, а первым долгом человека является познать самого себя и искать источник света, озаряющего его собственную душу. Мы не едим все, что попадется на глаза, но должны разобраться, что пойдет на пользу нашему телу. Так же и с разумом.
– Это справедливо, - согласился темноволосый Кебет. - Разумная душа человека - это струна, колеблемая всеми его частями, подобно тому как музыка сфер - это струна небесных тел. Если не соразмерять промежутки между щипками, толку будет не больше, чем от расстроенной лиры. Так учит нас Филолай.
– Но только он скоро собирается обратно в Италию, - сказал Симмий, - и тогда мы останемся без учителя, потому что никакой другой здесь нас не устраивает. А наши отцы не отпустят нас в Афины, пока там у власти тираны; так что, сами видите, у нас есть свои причины желать, чтобы их не стало. Расскажите нам еще о том учителе, к которому вы ходили. Может ли он сказать что-нибудь новое о природе души?
Под конец они навьючили наши заплечные мешки на лошадей, а сами шли вместе с нами, разговаривая, до самых Фив. В эту ночь мы спали на застольных ложах в гостевой комнате у отца Симмия. У него жили двое или трое афинян, а дом отца Кебета был уже полон. Повсюду нас встречали дружески, трудно было поверить в обиды прежних дней. Фиванцы объясняли, что вдоволь насмотрелись лисандровой олигархии, при которой наихудшие люди управляют, пользуясь наихудшими средствами ради достижения наихудших целей; сейчас друзьями свободы были не фиванцы и афиняне, а все эллины равно.
На следующий день мальчики хотели повести нас послушать Филолая, но мы извинились, объяснив, что должны вначале повидать Фрасибула. Все было, как в старые времена, - мы зашли в простую винную лавку и увидели, как он, выпростав из-под стола длинные ноги, поднимается и шагает нам навстречу, и карие глаза на темном худом лице глядят с теплом и прямотой.
– Люди с Самоса! - воскликнул он. - Самая лучшая новость этого дня!
Примерно через неделю мы покинули Семивратные Фивы - но не одни.
Мы вышли в багровом свете заката - отряд из семидесяти мужей. Щиты наши были покрыты, доспехи отделаны бронзой и смазаны темным маслом. Все мы, в каком бы виде ни пришли из Аттики, имели сейчас тяжелое вооружение нас снабдили им фиванцы. Перейдя границу, мы сложили алтарь и принесли жертвы Афине Палладе и Зевсу Царю. Предзнаменования были хорошими.
Солнце уже село, но в небе висела маленькая луна, и света ее хватало, чтобы не свернуть себе шеи в горах. Позже она закатилась, и это было хорошо. В ее угасающем свете мы дошли до места, где перевал лепится на отроге горы; напротив находится долина и подъем, а на подъеме - каменная крепость Фила, обращенная спиной к обрыву большого ущелья, а лицом - к Фиванской дороге.
Мы спустились в долину, двигаясь гуськом по узкой тропе; на дне ее протекает ручей, бегущий из родника на горе, очень чистый, с хорошей питьевой водой. Там мы подождали, пока разведчик прокрался под стены. Он вернулся через час. В крепости стоял лишь небольшой гарнизон мирного времени, радующийся безделью - ведь спартанцы ушли. "Они выкрикивают друг другу слова пропуска и отзыва так громко, будто здороваются на Агоре", заметил разведчик.
К главным воротам мы подобрались как раз перед сменой часовых. Луна уже зашла. Кто-то назвал пропуск; когда ворота открылись, мы удерживали их, пока не ворвались остальные. По чистому везению, потайная калитка со стороны ущелья, через которую выбрасывают мусор, была оставлена без охраны; обрыв там крутой, но кое-кто из наших горцев сумел подняться по нему.
Никогда я не видел защитников укрепления в таком смятении. Поняв, кто мы и что, они почти не сопротивлялись. Командир их, заботясь о своем добром имени, бросился в бой; но Фрасибул перехватил его, оттеснил, не нанося ран, и, прижав щит к щиту, спросил, почему он так старается поддержать свою честь перед правителями, у которых самих никакой чести, когда мог бы заслужить бессмертную славу освободителя. В конце концов не только командир, но и добрая половина остальных принесла нам клятву верности - и выглядели они при этом, по-моему, на целых пять лет моложе и веселее. Остальных мы продержали связанными до рассвета, пока не сможем увидеть, куда они пойдут, а потом отпустили, оставив себе их оружие.
Позже мы с Лисием, неся утренний караул на стенах, наблюдали восход солнца. Оно поднялось, красное и пурпурное, ибо уже надвигалась зима и в воздухе пахло морозцем. Вершины окрасились золотом, но внизу под нами большое ущелье Филы, которое зовут Поглотитель Колесниц, было сплошной рекой непроглядного тумана. Свет распространялся, туман рассеивался; далеко за устьем ущелья мы видели Ахарнскую равнину, прошитую ниточкой дороги, а в конце дороги тускло светились стены и крыши Афин. В середине Верхний город, словно алтарь, поднимал жертвы к богам. Долгое время мы смотрели молча, а потом Лисий сказал мне:
– Я думаю, мы видим настоящий рассвет.
Глава двадцать седьмая
На второй день после этого мы увидели со стен войско афинян.
Небо было безоблачное, голубое, как яйцо дрозда. Они, конные и пешие, тянулись вдоль дороги, словно бусинки, нашитые на ленту, на глаз почти не двигаясь; потом горы скрыли их. Уже перед самым закатом мы увидели их совсем рядом, на перевале. Мы смотрели, как обкладывает нас линия людей: сперва одной ниточкой, потом шнуром, потом веревкой, толстой, как корабельный канат-стяжка. Я думаю, в тот вечер перед Филой расположились пять тысяч человек. По вьючной тропе тянулся обоз, везущий для них пищу. Когда она закончится, подвезут еще. А у нас было лишь столько, сколько запасли на полсотни человек, да и то уже частично съедено.
Они разожгли костры, стали лагерем на ночь и натянули шатры для начальников. Сами "Тридцать" были здесь. Все мы теперь видели, что нам, похоже, пришел конец. Но ни один из нас, думаю, не променял бы сейчас Филу на Афины. Под нашей восточной стеной лежало Ущелье Колесницы, так далеко внизу, что сосны по бокам его казались щетиной. Открытая пока что дверь, через которую можно будет уйти на волю, когда кончатся припасы.
Всю ночь звезды ярко сияли вверху над нами, а сторожевые костры ярко горели внизу. Рассвет наступил ясный. С ним появился глашатай, который проорал нам приказ сдаться Совету. Мы посмеялись и ответили, как кому хотелось. У подножия холма кое-кто из всадников наблюдал за чисткой своих лошадей - богатые молодые люди, отправившиеся в поход по-благородному. Двое-трое подошли поближе и принялись с насмешками вызывать нас спуститься вниз.
– Нет, - кричали мы в ответ, - вы к нам поднимайтесь. Окажите честь дому. Осчастливьте нас.
Внезапно десятка два вскочили на коней и погнали на гору; может, просто порисоваться, может, надеялись добраться до стен и сломать ворота.
Фила хорошо приспособлена для метания дротиков. Я, стоя на стене, наметил себе одного, который приближался прямо подо мной. Там нашлась бы еще пара подходящих, но я выбрал именно этого, чтобы наказать за наглость: хорошо сложенный, он сидел на лошади, как будто врос, и демонстрировал ее резвость.
Он тоже был вооружен дротиком. Поднимаясь на холм, он приготовился метнуть его, но сверху вниз бросок получается сильнее. Он увидел меня; мы прицелились одновременно, а потом, за миг до броска, он вдруг осадил коня, страшно пораженный, как будто я уже попал в него. Лошадь почувствовала его испуг и поднялась на дыбы, испортив мне прицел. Пока он боролся со своим скакуном, шлем у него съехал, и он сбил его на затылок, чтобы хоть что-то видеть. Это был Ксенофонт! Он сидел на приплясывавшей лошади, подняв голову, и какой-то миг мы пристально смотрели друг другу в глаза. Потом он ускакал за поворот стены, и больше я его не видел.
Всадников отбили, несколько из них получили ранения. В тот день схваток больше не было. Фрасибул пересчитывал припасы. К вечеру собрал нас всех, кроме дозорных, и попросил помолиться всем вместе Зевсу Спасителю, любящему справедливость, чтобы он не дал Элладе погибнуть вместе с нами. Мы помолились и спели гимн. Спустился вечер, торжественный и красный, с холодным воздухом, без малейшего ветерка. А ночью Зевс Спаситель склонился к нам и раскрыл ладонь.
Да, его ладонь раскрылась, и с неба, заполненного до той поры большими белыми звездами, повалил снег. Холодный, как дыхание Артемиды, жалящий, как ее стрелы, он падал всю ночь и продолжал идти, когда наступил день. Горные вершины просвечивали за снежными вихрями - как будто мир был высечен из белого мрамора с черными прожилками. Внизу под нами белели тонкие шатры, и многие из осаждающих, кто не имел укрытия, сгрудились вокруг дымных сырых костров, хлопая себя по телу, топая ногами, чтобы не замерзнуть, заматывая голодных лошадей в одеяла, которые не помешали бы им самим. Войско нищих, с завистью косящихся на наше богатство. Мы кричали им сверху, приглашали заглянуть в гости - а мы уж позаботимся, чтобы им стало жарко.
Небо было безоблачное, голубое, как яйцо дрозда. Они, конные и пешие, тянулись вдоль дороги, словно бусинки, нашитые на ленту, на глаз почти не двигаясь; потом горы скрыли их. Уже перед самым закатом мы увидели их совсем рядом, на перевале. Мы смотрели, как обкладывает нас линия людей: сперва одной ниточкой, потом шнуром, потом веревкой, толстой, как корабельный канат-стяжка. Я думаю, в тот вечер перед Филой расположились пять тысяч человек. По вьючной тропе тянулся обоз, везущий для них пищу. Когда она закончится, подвезут еще. А у нас было лишь столько, сколько запасли на полсотни человек, да и то уже частично съедено.
Они разожгли костры, стали лагерем на ночь и натянули шатры для начальников. Сами "Тридцать" были здесь. Все мы теперь видели, что нам, похоже, пришел конец. Но ни один из нас, думаю, не променял бы сейчас Филу на Афины. Под нашей восточной стеной лежало Ущелье Колесницы, так далеко внизу, что сосны по бокам его казались щетиной. Открытая пока что дверь, через которую можно будет уйти на волю, когда кончатся припасы.
Всю ночь звезды ярко сияли вверху над нами, а сторожевые костры ярко горели внизу. Рассвет наступил ясный. С ним появился глашатай, который проорал нам приказ сдаться Совету. Мы посмеялись и ответили, как кому хотелось. У подножия холма кое-кто из всадников наблюдал за чисткой своих лошадей - богатые молодые люди, отправившиеся в поход по-благородному. Двое-трое подошли поближе и принялись с насмешками вызывать нас спуститься вниз.
– Нет, - кричали мы в ответ, - вы к нам поднимайтесь. Окажите честь дому. Осчастливьте нас.
Внезапно десятка два вскочили на коней и погнали на гору; может, просто порисоваться, может, надеялись добраться до стен и сломать ворота.
Фила хорошо приспособлена для метания дротиков. Я, стоя на стене, наметил себе одного, который приближался прямо подо мной. Там нашлась бы еще пара подходящих, но я выбрал именно этого, чтобы наказать за наглость: хорошо сложенный, он сидел на лошади, как будто врос, и демонстрировал ее резвость.
Он тоже был вооружен дротиком. Поднимаясь на холм, он приготовился метнуть его, но сверху вниз бросок получается сильнее. Он увидел меня; мы прицелились одновременно, а потом, за миг до броска, он вдруг осадил коня, страшно пораженный, как будто я уже попал в него. Лошадь почувствовала его испуг и поднялась на дыбы, испортив мне прицел. Пока он боролся со своим скакуном, шлем у него съехал, и он сбил его на затылок, чтобы хоть что-то видеть. Это был Ксенофонт! Он сидел на приплясывавшей лошади, подняв голову, и какой-то миг мы пристально смотрели друг другу в глаза. Потом он ускакал за поворот стены, и больше я его не видел.
Всадников отбили, несколько из них получили ранения. В тот день схваток больше не было. Фрасибул пересчитывал припасы. К вечеру собрал нас всех, кроме дозорных, и попросил помолиться всем вместе Зевсу Спасителю, любящему справедливость, чтобы он не дал Элладе погибнуть вместе с нами. Мы помолились и спели гимн. Спустился вечер, торжественный и красный, с холодным воздухом, без малейшего ветерка. А ночью Зевс Спаситель склонился к нам и раскрыл ладонь.
Да, его ладонь раскрылась, и с неба, заполненного до той поры большими белыми звездами, повалил снег. Холодный, как дыхание Артемиды, жалящий, как ее стрелы, он падал всю ночь и продолжал идти, когда наступил день. Горные вершины просвечивали за снежными вихрями - как будто мир был высечен из белого мрамора с черными прожилками. Внизу под нами белели тонкие шатры, и многие из осаждающих, кто не имел укрытия, сгрудились вокруг дымных сырых костров, хлопая себя по телу, топая ногами, чтобы не замерзнуть, заматывая голодных лошадей в одеяла, которые не помешали бы им самим. Войско нищих, с завистью косящихся на наше богатство. Мы кричали им сверху, приглашали заглянуть в гости - а мы уж позаботимся, чтобы им стало жарко.