Страница:
Мэри Рено
Последние капли вина
Глава первая
Совсем еще мальчишкой, если случалась у меня болезнь, беда, или, к примеру, меня били в школе, я обычно вспоминал, что в тот день, когда я родился, отец хотел меня убить.
Вы скажете, что в этом нет ничего необычного. И все же, полагаю, это не так обычно, как вы думаете; ибо, как правило, когда отец решает избавиться от ребенка, его выбрасывают - и на том дело кончается. И мало кто, упомянув спартанцев или чуму, может сказать, как я, что обязан им жизнью, а не смертью.
Случилось это в начале Великой Войны [1], когда спартанцы находились в Аттике и жгли хутора и поместья. В те дни было распространено мнение, что никакое войско не может встретиться с ними в поле - и уцелеть; поэтому мы держали только Город, гавань Пирей и Длинные стены между ними. Так советовал Перикл [2]. Да, действительно, когда я родился, он был еще жив, хоть и болел уже; но это вовсе не дает повода глупым юнцам спрашивать меня, помню ли я его. Нашелся недавно один такой, додумался…
Многие хутора были сожжены, деревенский люд хлынул в Город, и жили эти несчастные хуже животных - ютились в любом месте, где могли составить несколько досок и накрыть сверху кожей вместо кровли. Они даже жили и варили пищу в храмах и в колоннадах борцовских школ. Длинные стены были обставлены вонючими лачугами вдоль всей дороги, до самой гавани. Где-то здесь началась чума - и распространилась, словно огонь по старому вереску. Кто говорил, что спартанцы призвали на помощь Аполлона Далекоразящего, другие - что они исхитрились отравить источники. Некоторые женщины, я знаю, обвиняли деревенских жителей, что, мол, они принесли в Город это проклятие… Разве может разумный человек полагать, что боги станут наказывать государство за справедливое обхождение со своими гражданами? Но женщины невежественны в философии и логике, толкователей снов они боятся больше, чем бессмертного Зевса, а потому всегда подозревают злой умысел - в чем бы ни заключалась причина их бед на самом деле.
Чума выкосила нашу семью, как и любую другую. Отец моей матери, Дамиск, бегун-олимпиец, был похоронен со своими старыми наградами и оливковым венком. Мой отец оказался среди тех, кто подхватил болезнь, но выжил; на некоторое время она наградила его кровавым поносом, он был слишком слаб для войны, и когда я родился, только начал восстанавливать силы.
В день, когда я родился, умер Алексий, младший брат моего отца. Ему было двадцать четыре года. Он, как мне рассказывали, услышал, что его возлюбленный, юноша по имени Филон, заразился болезнью, сразу же отправился к нему и встретил убегающих из дому не только рабов, но даже родную сестру мальчика (отец и мать его уже умерли). Алексий нашел отрока одного, во дворе, в бассейне фонтана - Филон дополз туда, чтобы остудить лихорадку. Мой дядя решил отнести друга в постель, но не стал звать на помощь, дабы не подвергать опасности еще кого-то; однако случайные прохожие, не решившиеся подойти поближе, рассказали потом, что видели, как Алексий заносил мальчика в дом.
Это известие дошло до моего отца несколько позже, когда мать рожала меня. Он отправил надежного слугу, который перенес болезнь и выжил, но тот нашел обоих молодых людей уже мертвыми. По тому, как они лежали, можно было заключить, что в час смерти Филона Алексий уже сам почувствовал слабость; и, зная, чем это кончится, выпил зелье из болиголова, чтобы совершить путешествие вместе с другом. На полу рядом с ним стояла чаша; он вылил из нее осадок и написал по нему пальцем "ФИЛОН" - так часто делают после ужина, когда выплеснут последние капли вина с осадком.
Услышав эту весть ночью, отец мой отправился с факелами принести тела, чтобы смешать их прах в одной урне, и устроил подобающее поминовение. Они упокоились, брошенные в один погребальный костер на улице; но позднее мой дед установил на Улице Надгробий памятник Алексию с рельефом, изображающим друзей, соединивших руки в прощальном рукопожатии, а рядом с ними - чашу на пьедестале. Каждый год в Праздник Семей мы приносили жертвы за Алексия на домашнем алтаре, и рассказ о нем - чуть ли не первое, что я помню в своей жизни. Мой отец не раз повторял, что чума словно нарочно ходила по всему Городу, выбирая людей красивых и добрых.
Поскольку Алексий умер прежде, чем ему пришло время жениться, отец решил назвать в его честь ребенка, который рождался в это время, - если будет мальчик. Мой брат Филокл, старше меня на два года, родился необычайно красивым и крепким младенцем; но я, когда повитуха подняла меня, оказался маленьким, сморщенным и уродливым, ибо мать моя разродилась почти на месяц раньше срока - то ли по слабости своего тела, то ли какой-то бог заранее так положил. Отец сразу решил, что я недостоин носить имя Алексия, что я дитя несчастливого времени, отмеченное гневом богов, а потому меня лучше не оставлять.
Случилось так, однако, что я родился в его отсутствие, пока он ходил забирать тела, и повитуха положила меня к груди матери. Отец впал в досаду, ибо она, как водится у женщин, после этого ощутила ко мне привязанность и, ослабевшая, в горячке, со слезами умоляла сохранить мне жизнь. Он все еще пытался урезонить ее - отбирать меня силой он не хотел, - но тут затрубил глашатай, созывая всадников [3], потому что были замечены спартанцы, направляющиеся к Городу.
В те дни мы были довольно богатой семьей: мой отец держал двух или трех лошадей, а потому обязан был вооружиться и явиться к месту сбора своего отряда. Он попрощался с матерью, не отменив своих приказов; но, то ли из-за спешки, то ли из жалости, не указал, кому конкретно их выполнять. Такую работу люди друг у друга из рук не рвут, так что дело оставалось нерешенным еще несколько дней, пока спартанцы не отошли, - только тогда отец вернулся домой.
Он застал своих домочадцев в замешательстве: мой брат Филокл умер, а мать была при последнем издыхании. Первым долгом он приказал убрать меня от нее; меня поручили кормилице, которую сыскал один из рабов.
Вернувшись после погребения с остриженными по обычаю волосами, он велел принести меня к себе и, видя, что кормилица - женщина достойная, поручил меня ее попечению. Я думаю, он горячо любил мою мать; полагаю также, что события напомнили ему о неверности жизни, и он решил, что менее постыдно оставить после себя хотя бы такого, как я, чем сойти в могилу без потомка, как будто и сам он вообще никогда на свете не жил. В конце концов, увидев, что я прибавил в теле и выгляжу крепче и приятнее, чем при рождении, он дал мне имя Алексий, как намеревался с самого начала.
Вы скажете, что в этом нет ничего необычного. И все же, полагаю, это не так обычно, как вы думаете; ибо, как правило, когда отец решает избавиться от ребенка, его выбрасывают - и на том дело кончается. И мало кто, упомянув спартанцев или чуму, может сказать, как я, что обязан им жизнью, а не смертью.
Случилось это в начале Великой Войны [1], когда спартанцы находились в Аттике и жгли хутора и поместья. В те дни было распространено мнение, что никакое войско не может встретиться с ними в поле - и уцелеть; поэтому мы держали только Город, гавань Пирей и Длинные стены между ними. Так советовал Перикл [2]. Да, действительно, когда я родился, он был еще жив, хоть и болел уже; но это вовсе не дает повода глупым юнцам спрашивать меня, помню ли я его. Нашелся недавно один такой, додумался…
Многие хутора были сожжены, деревенский люд хлынул в Город, и жили эти несчастные хуже животных - ютились в любом месте, где могли составить несколько досок и накрыть сверху кожей вместо кровли. Они даже жили и варили пищу в храмах и в колоннадах борцовских школ. Длинные стены были обставлены вонючими лачугами вдоль всей дороги, до самой гавани. Где-то здесь началась чума - и распространилась, словно огонь по старому вереску. Кто говорил, что спартанцы призвали на помощь Аполлона Далекоразящего, другие - что они исхитрились отравить источники. Некоторые женщины, я знаю, обвиняли деревенских жителей, что, мол, они принесли в Город это проклятие… Разве может разумный человек полагать, что боги станут наказывать государство за справедливое обхождение со своими гражданами? Но женщины невежественны в философии и логике, толкователей снов они боятся больше, чем бессмертного Зевса, а потому всегда подозревают злой умысел - в чем бы ни заключалась причина их бед на самом деле.
Чума выкосила нашу семью, как и любую другую. Отец моей матери, Дамиск, бегун-олимпиец, был похоронен со своими старыми наградами и оливковым венком. Мой отец оказался среди тех, кто подхватил болезнь, но выжил; на некоторое время она наградила его кровавым поносом, он был слишком слаб для войны, и когда я родился, только начал восстанавливать силы.
В день, когда я родился, умер Алексий, младший брат моего отца. Ему было двадцать четыре года. Он, как мне рассказывали, услышал, что его возлюбленный, юноша по имени Филон, заразился болезнью, сразу же отправился к нему и встретил убегающих из дому не только рабов, но даже родную сестру мальчика (отец и мать его уже умерли). Алексий нашел отрока одного, во дворе, в бассейне фонтана - Филон дополз туда, чтобы остудить лихорадку. Мой дядя решил отнести друга в постель, но не стал звать на помощь, дабы не подвергать опасности еще кого-то; однако случайные прохожие, не решившиеся подойти поближе, рассказали потом, что видели, как Алексий заносил мальчика в дом.
Это известие дошло до моего отца несколько позже, когда мать рожала меня. Он отправил надежного слугу, который перенес болезнь и выжил, но тот нашел обоих молодых людей уже мертвыми. По тому, как они лежали, можно было заключить, что в час смерти Филона Алексий уже сам почувствовал слабость; и, зная, чем это кончится, выпил зелье из болиголова, чтобы совершить путешествие вместе с другом. На полу рядом с ним стояла чаша; он вылил из нее осадок и написал по нему пальцем "ФИЛОН" - так часто делают после ужина, когда выплеснут последние капли вина с осадком.
Услышав эту весть ночью, отец мой отправился с факелами принести тела, чтобы смешать их прах в одной урне, и устроил подобающее поминовение. Они упокоились, брошенные в один погребальный костер на улице; но позднее мой дед установил на Улице Надгробий памятник Алексию с рельефом, изображающим друзей, соединивших руки в прощальном рукопожатии, а рядом с ними - чашу на пьедестале. Каждый год в Праздник Семей мы приносили жертвы за Алексия на домашнем алтаре, и рассказ о нем - чуть ли не первое, что я помню в своей жизни. Мой отец не раз повторял, что чума словно нарочно ходила по всему Городу, выбирая людей красивых и добрых.
Поскольку Алексий умер прежде, чем ему пришло время жениться, отец решил назвать в его честь ребенка, который рождался в это время, - если будет мальчик. Мой брат Филокл, старше меня на два года, родился необычайно красивым и крепким младенцем; но я, когда повитуха подняла меня, оказался маленьким, сморщенным и уродливым, ибо мать моя разродилась почти на месяц раньше срока - то ли по слабости своего тела, то ли какой-то бог заранее так положил. Отец сразу решил, что я недостоин носить имя Алексия, что я дитя несчастливого времени, отмеченное гневом богов, а потому меня лучше не оставлять.
Случилось так, однако, что я родился в его отсутствие, пока он ходил забирать тела, и повитуха положила меня к груди матери. Отец впал в досаду, ибо она, как водится у женщин, после этого ощутила ко мне привязанность и, ослабевшая, в горячке, со слезами умоляла сохранить мне жизнь. Он все еще пытался урезонить ее - отбирать меня силой он не хотел, - но тут затрубил глашатай, созывая всадников [3], потому что были замечены спартанцы, направляющиеся к Городу.
В те дни мы были довольно богатой семьей: мой отец держал двух или трех лошадей, а потому обязан был вооружиться и явиться к месту сбора своего отряда. Он попрощался с матерью, не отменив своих приказов; но, то ли из-за спешки, то ли из жалости, не указал, кому конкретно их выполнять. Такую работу люди друг у друга из рук не рвут, так что дело оставалось нерешенным еще несколько дней, пока спартанцы не отошли, - только тогда отец вернулся домой.
Он застал своих домочадцев в замешательстве: мой брат Филокл умер, а мать была при последнем издыхании. Первым долгом он приказал убрать меня от нее; меня поручили кормилице, которую сыскал один из рабов.
Вернувшись после погребения с остриженными по обычаю волосами, он велел принести меня к себе и, видя, что кормилица - женщина достойная, поручил меня ее попечению. Я думаю, он горячо любил мою мать; полагаю также, что события напомнили ему о неверности жизни, и он решил, что менее постыдно оставить после себя хотя бы такого, как я, чем сойти в могилу без потомка, как будто и сам он вообще никогда на свете не жил. В конце концов, увидев, что я прибавил в теле и выгляжу крепче и приятнее, чем при рождении, он дал мне имя Алексий, как намеревался с самого начала.
Глава вторая
Наш дом стоял во Внутреннем Керамике
[4], неподалеку от Дипилонских ворот. Во дворе была небольшая колоннада из крашеных колонн, росло фиговое дерево и виноград. Сзади, за домом, находилась конюшня, где отец держал двоих лошадей и мула; было совсем не трудно залезть на крышу конюшни, а оттуда уже - на крышу самого дома.
Крыша, украшенная бордюром из черепиц с акантовыми листьями, поднималась не слишком круто. Взобравшись на конек, можно было посмотреть за городскую стену; скользнув мимо башенок над Дипилонскими вратами, взгляд падал на Священную дорогу в том месте, где она сворачивает к Элевсинскому святилищу между его садами и некрополем. В летнее время я мог отсюда найти погребальную стелу моего дяди Алексия и его друга по белому олеандру, который рос вблизи. Потом я поворачивался к югу, туда, где словно гигантский каменный алтарь, высится на фоне неба Акрополь - Верхний город, - и разыскивал между крылатых крыш его храмов золотую точку там, где высокая Афина Промахос [5]- Предводительница в битве - поднимает свое копье, приветствуя корабли в море.
Но больше всего я любил смотреть на север, на горы Парнеф - увенчанные снегом в зимнее время, выжженные, бурые летом или же серые и зеленые весной - и следить, не идут ли через них спартанцы. До моего шестилетия они нападали почти каждый год. Враги переходили перевал у Декелеи и, как правило, какой-нибудь верховой гонец приносил весть об их появлении; но порой первым извещением для нас в Городе был дым среди холмов от сожженного врагом хутора или усадьбы.
Наше поместье находится в предгорьях, за Ахарнами. Мои предки жили там, как говорится, с тех пор, как кузнечики прискакали. Склон над долиной обработан террасами под виноградник, но основной доход дают оливки да еще ячмень с полей между оливковыми деревьями. Одна роща там, думаю, такая же старая, как сама земля. Стволы толщиною в три тела взрослых мужей вместе, узловатые и скрюченные. Считалось, что их посадила сама Афина, когда принесла оливу в дар земле. Два или три дерева из этой рощи стоят до сих пор. Мы приносили там жертвы каждый год в пору сбора урожая… то есть, когда было что собирать.
Каждую весну меня отправляли в поместье дышать деревенским воздухом и привозили обратно, когда близилось время прихода спартанцев. Но однажды мне тогда было года четыре, не то пять - они пришли раньше обычного, и нам пришлось изрядно посуетиться, чтобы убраться оттуда. Помню, я сидел в повозке вместе с рабынями и домашним скарбом, отец ехал верхом рядом с нами, а раб погонял волов стрекалом; колеса повозки прыгали, а мы все кашляли - душил дым от сожженных полей. Все сгорело в тот год, все, кроме стен дома да еще священной оливковой рощи, которую они пощадили из страха перед богами.
Будучи слишком маленьким, чтобы понимать серьезные события, я всегда с нетерпением дожидался, пока они закончатся, чтобы увидеть, к чему все это вело. Однажды отряд спартанцев расположился на время в нашем деревенском доме, и те, кто умел писать, нацарапали всюду на стенах имена своих друзей с многообразными восхвалениями их красоты и доблестей. Помню, как отец сердито стирал со стен уголь и ворчал:
– Забелите эти безграмотные каракули. Мальчик никогда не научится ни читать, ни правильно писать буквы, когда такое перед глазами.
Кто-то из спартанцев забыл свой гребень. Мне казалось, это сокровище, но отец сказал с отвращением, что он грязен, и выбросил вон.
Что касается меня самого, то, думаю, я не понимал, что такое беда, пока мне не исполнилось шесть лет. Тогда умерла моя бабушка, которая присматривала за мной каждый раз, когда отец уходил на войну. Мой дед Филокл (высокий старик с красивой бородой, всегда аккуратно расчесанной и белой почти до голубизны; бог Посейдон и по сей день представляется мне в его образе) стал быстро слабеть, и тогда отец нанял мне няньку, свободную женщину с Родоса.
Она была тонкая, смуглая, с каплей египетской крови. Я быстро узнал, что она - наложница моего отца, не понимая, впрочем, значения этого слова. Сам-то он при мне никогда не нарушал правил пристойности, но я временами слышал то-другое из разговоров домашних рабов, а у них были свои причины ее ненавидеть.
Будь я чуть постарше, мог бы, когда ее тяжелая рука обрушивалась на меня, утешать себя мыслью, что скоро она отцу надоест. В ней не было изящества, которое он мог бы найти в гетере довольно скромного уровня, а в те дни ему по средствам была и самая лучшая. Но мне в том возрасте она казалась столь же вечной частью дома, как портик или колодец. Думаю, она сама начала догадываться, что когда я подрасту настолько, чтобы ходить в школу в сопровождении пестуна-педагога [6], отец воспользуется случаем избавиться от нее, - и потому любой мой успех пробуждал в ней ярость.
Мне было скучно одному, и кто-то из рабов принес мне бродячего котенка; она его немедленно обнаружила - и свернула ему шею у меня на глазах. Пытаясь отобрать его, я укусил ее за руку; и вот тогда она мне пересказала - на свой собственный лад - историю моего рождения, которую услышала от рабов. После этого я и подумать не мог пожаловаться отцу и попросить у него помощи, когда она меня била. А он, полагаю, глядя, как я изо дня в день становлюсь все более скрытным и угрюмым, а лицо мое все бледнеет и тупеет, подумывал временами, не было ли его первоначальное решение самым разумным.
По вечерам, когда отец выходил одетым для ужина, я смотрел на него и пытался представить себе, каково это - ощущать, что ты красив. Ростом он был более четырех локтей [7], сероглазый, смуглокожий и золотоволосый, а сложен - как могучие Аполлоны, которых делали в мастерской Фидия в те дни, когда скульпторы еще не начали изображать своих Аполлонов изнеженными. Что же до меня, то был я из тех, кто вырастает поздно, и все еще маловат ростом для своих лет; но уже тогда было ясно, что пошел я в мужчин из материнского рода, которые все темноволосы и голубоглазы и из которых получаются бегуны и прыгуны, а не борцы и панкратиасты [8]. Родоска не оставила во мне сомнений, что я - недомерок, самый маленький щенок в доброй псарне, а никто другой не удосужился сказать мне обратного.
Однако мне было приятно видеть отца в его лучшем синем гиматии с золотой каймой, с обнаженной бронзовой грудью и левым плечом, омытого, причесанного и умащенного оливковым маслом, с подстриженной бородой и венком на волосах. Это означало, что вечером назначен пир и потому я отправлюсь спать без омовения, так как Родоска будет занята на кухне. В такие вечера я лежал, слушая звуки флейт и смех, звон бронзовых чаш, когда они играли в коттаб, повышающиеся и затихающие в беседе голоса, чье-то пение под лиру. Иногда, если нанимали танцовщицу или жонглера, я забирался на крышу, чтобы поглядеть через двор.
Однажды на пир, который он устроил, пришел бог Гермес. По крайней мере я так подумал сначала, и не потому, что молодой человек этот казался слишком высоким и прекрасным для простого смертного, а не бога, и держался так, словно привык к поклонению, но потому, что он был в точности похож на герму [9]перед одним из богатых новых домов, словно голова его послужила для нее моделью, - как оно на самом деле и было. Мое благоговение исчезло лишь после того, как он вышел во двор справить малую нужду, после чего я почти поверил, что это человек. Затем кто-то позвал изнутри: "Алкивиад! Где ты там?", и он вернулся в пиршественный зал.
Мой отец, у которого в то время хватало собственных забот, мною занимался редко, но иногда вдруг припоминал, что у него есть сын, и тогда настраивался на выполнение отцовских обязанностей. Был, например, случай, когда наш эконом поймал меня - я воровал ячмень, чтобы кормить голубей, - и отобрал его, ибо в тот год зерна было мало. В манере, перенятой у няньки, я топнул на него ногой и заявил, что он, всего лишь раб, не имеет права запрещать мне. При этих словах в комнату вошел отец, который слышал наш разговор. Он отослал эконома вежливым словом, а меня позвал с собой.
– Алексий, мой щит вон там, в углу. Возьми его и принеси мне, - велел он.
Я пошел за щитом, прислоненным к стене, и, ухватившись за ободок, покатил - нести его мне было не под силу.
– Щит так не носят, - сказал отец. - Просунь руку в ремни и неси, как я.
Я продел руку в одну из ременных петель и смог поставить щит вертикально, но от пола не оторвал - он был почти такой же высоты, как я сам. Отец сказал:
– Ты, конечно же, можешь его нести? Известно ли тебе, что когда я сражаюсь в пешем строю, мне приходится нести не только этот щит, но и копье?
– Но, отец мой, я ведь еще не муж.
– Тогда поставь его в угол и иди сюда, - велел он.
Я повиновался.
– А теперь, - продолжал отец, - обрати ко мне свое внимание. Когда ты станешь взрослым мужем и носить щит тебе будет по силам, ты узнаешь, как получается, что людей продают в рабство, а их дети рождаются рабами. А до тех пор тебе достаточно знать, что Амасис и остальные оказались рабами не в силу каких-то твоих заслуг, но по воле неба. Воздерживайся же от высокомерия, которое ненавистно богам, и веди себя, как подобает благородному человеку. А если ты об этом забудешь, я сам тебя побью.
Такие проявления интереса ко мне со стороны отца раздражали Родоску она начинала понимать, что и олень, и козленок ускользают сквозь ее порванную сеть. При первом же удобном случае она постаралась из малой моей провинности сделать большую, а когда я попытался отрицать, выставила меня лгуном. Но она немножко перестаралась. Отец сказал, что уже самое время мне ходить в школу, и незамедлительно меня туда отправил.
Вскоре после этого он выступил в поход, так что еще пару месяцев она у нас оставалась. Мне довелось провести жизнь в тяжкие времена и нести свою долю тягостей, но эти месяцы - чуть ли не самые худшие на моей памяти. Не знаю, как бы я перенес их, если бы не друг, который появился у меня в школе как раз в то время, когда я становился все более молчаливым и скрытным и вовсе не имел друзей.
Однажды утром я обнаружил, что все ученики, собравшиеся на урок музыки, смеются, подталкивают друг друга локтями и называют наставника новой кличкой: "Стариковский учитель". И в самом деле, в комнате среди нас сидел на одной из скамеек человек, который в свои сорок пять лет и с седеющей бородой действительно выглядел слишком старым, чтобы познавать те начала, которым учат детей. Я сразу сообразил, что именно мне, всегда сидевшему в одиночестве, придется выставиться дураком, разделив с ним скамью; что ж, я притворился, что не возражаю, и сел к нему по собственной воле. Он кивнул мне, а я уставился на него в изумлении. Сначала - просто потому, что второго такого урода в жизни не встречал; а после уж мне показалось, будто я узнал его: он был в точности похож на Силена, нарисованного на большом кратере для смешивания вина у нас дома, - с задранным кверху носом, огромным толстогубым ртом, глазами навыкате, сильными плечами и крупной головой. Но выглядел он приветливым, и потому я, робко устроившись на скамье рядом с ним, спросил тихонько, не зовут ли его Силеном. Он повернулся, чтобы ответить мне, и я почувствовал потрясение, как если бы сердце мое вдруг озарил яркий свет, потому что смотрел он на меня вовсе не так, как большинство взрослых смотрит на детей, думая одновременно о чем-то другом. Он назвал мне свое имя, а потом спросил, как настроить лиру.
Я был рад продемонстрировать свои небольшие познания и, чувствуя себя уже накоротке с ним, спросил, почему он, такой старый человек, захотел прийти в школу. Он, вовсе не смущенный моим вопросом, ответил, что для старика куда более постыдно чем для мальчиков не научиться тому, что может сделать его лучше, - ведь у него было время узнать цену этого умения.
– А кроме того, - добавил он, - недавно ко мне пришел во сне некий бог и велел играть. Но не сказал, руками играть или душой; так что, сам понимаешь, я не вправе пренебречь ни тем, ни другим.
Я хотел послушать подробнее о его сне и рассказать ему свои, но он заметил:
– Учитель идет.
Во мне разгорелось такое любопытство, что на следующий день я не брел в школу, как обычно, а бежал бегом, чтобы прийти пораньше и поговорить с ним. Он пришел только перед самым началом урока, но, должно быть, заметил, что я его выискиваю, и на следующий день явился немного раньше. Я был в том возрасте, когда дети переполнены вопросами; дома отец редко находил время отвечать на них, Родоска этого делать не желала, а рабы не могли. Я выкладывал все их моему соседу по урокам музыки, и он всегда находил для меня осмысленный ответ, а потому некоторые из ребят, насмешничавших над нашей дружбой, сами начали вытягивать шеи и прислушиваться. Иногда, когда я задавал вопросы вроде того, почему солнце горячее или почему звезды не падают на землю, он отвечал, что не знает - и никто не знает, кроме богов. Но если меня что-нибудь пугало, он всегда находил разумные объяснения, почему бояться не нужно.
Однажды я заметил на высоком дереве возле школы птичье гнездо. Когда появился мой друг, я сказал ему, что собираюсь после уроков забраться туда и поглядеть, есть ли в гнезде яйца. Я думал, он меня не слушает, потому что в то утро он казался погруженным в собственные мысли; но вдруг он посмотрел на меня так пристально, что я даже испугался, и сказал:
– Нет, дитя, я запрещаю тебе делать это.
– Почему? - спросил я, ибо задавать вопросы ему было делом простым и естественным.
Он ответил, что с тех пор, как он сам был ребенком не старше меня, каждый раз, когда он сам или его друзья собирались сделать что-нибудь нехорошее, откуда-то ему являлся знак - и ни разу этот знак его не обманул. И он снова предупредил меня. Я был охвачен благоговейным страхом, впервые ощутив силу его натуры, мне даже в голову не пришло ослушаться. И довольно скоро ветвь, на которой было гнездо, обломилась и упала на землю - она прогнила насквозь.
Хотя ему никогда не удавалось сыграть лучше меня, ибо пальцы его не были так гибки, мелодии он заучивал намного быстрее, и вскоре наставнику больше не надо было обучать его. Когда он перестал приходить, я очень скучал за ним. Может быть, потому, что думал: "Если б он был моим отцом, так не стал бы считать, что я его позорю (он ведь сам уродлив), но любил бы меня и никогда не захотел бросить на горном склоне". Не знаю. Кто бы ни приходил к Сократу, неважно, по какому нелепому случаю, ощущал впоследствии, что его направил бог.
Вскорости после этого мой отец женился второй раз, на Арете, дочери Архагора.
Крыша, украшенная бордюром из черепиц с акантовыми листьями, поднималась не слишком круто. Взобравшись на конек, можно было посмотреть за городскую стену; скользнув мимо башенок над Дипилонскими вратами, взгляд падал на Священную дорогу в том месте, где она сворачивает к Элевсинскому святилищу между его садами и некрополем. В летнее время я мог отсюда найти погребальную стелу моего дяди Алексия и его друга по белому олеандру, который рос вблизи. Потом я поворачивался к югу, туда, где словно гигантский каменный алтарь, высится на фоне неба Акрополь - Верхний город, - и разыскивал между крылатых крыш его храмов золотую точку там, где высокая Афина Промахос [5]- Предводительница в битве - поднимает свое копье, приветствуя корабли в море.
Но больше всего я любил смотреть на север, на горы Парнеф - увенчанные снегом в зимнее время, выжженные, бурые летом или же серые и зеленые весной - и следить, не идут ли через них спартанцы. До моего шестилетия они нападали почти каждый год. Враги переходили перевал у Декелеи и, как правило, какой-нибудь верховой гонец приносил весть об их появлении; но порой первым извещением для нас в Городе был дым среди холмов от сожженного врагом хутора или усадьбы.
Наше поместье находится в предгорьях, за Ахарнами. Мои предки жили там, как говорится, с тех пор, как кузнечики прискакали. Склон над долиной обработан террасами под виноградник, но основной доход дают оливки да еще ячмень с полей между оливковыми деревьями. Одна роща там, думаю, такая же старая, как сама земля. Стволы толщиною в три тела взрослых мужей вместе, узловатые и скрюченные. Считалось, что их посадила сама Афина, когда принесла оливу в дар земле. Два или три дерева из этой рощи стоят до сих пор. Мы приносили там жертвы каждый год в пору сбора урожая… то есть, когда было что собирать.
Каждую весну меня отправляли в поместье дышать деревенским воздухом и привозили обратно, когда близилось время прихода спартанцев. Но однажды мне тогда было года четыре, не то пять - они пришли раньше обычного, и нам пришлось изрядно посуетиться, чтобы убраться оттуда. Помню, я сидел в повозке вместе с рабынями и домашним скарбом, отец ехал верхом рядом с нами, а раб погонял волов стрекалом; колеса повозки прыгали, а мы все кашляли - душил дым от сожженных полей. Все сгорело в тот год, все, кроме стен дома да еще священной оливковой рощи, которую они пощадили из страха перед богами.
Будучи слишком маленьким, чтобы понимать серьезные события, я всегда с нетерпением дожидался, пока они закончатся, чтобы увидеть, к чему все это вело. Однажды отряд спартанцев расположился на время в нашем деревенском доме, и те, кто умел писать, нацарапали всюду на стенах имена своих друзей с многообразными восхвалениями их красоты и доблестей. Помню, как отец сердито стирал со стен уголь и ворчал:
– Забелите эти безграмотные каракули. Мальчик никогда не научится ни читать, ни правильно писать буквы, когда такое перед глазами.
Кто-то из спартанцев забыл свой гребень. Мне казалось, это сокровище, но отец сказал с отвращением, что он грязен, и выбросил вон.
Что касается меня самого, то, думаю, я не понимал, что такое беда, пока мне не исполнилось шесть лет. Тогда умерла моя бабушка, которая присматривала за мной каждый раз, когда отец уходил на войну. Мой дед Филокл (высокий старик с красивой бородой, всегда аккуратно расчесанной и белой почти до голубизны; бог Посейдон и по сей день представляется мне в его образе) стал быстро слабеть, и тогда отец нанял мне няньку, свободную женщину с Родоса.
Она была тонкая, смуглая, с каплей египетской крови. Я быстро узнал, что она - наложница моего отца, не понимая, впрочем, значения этого слова. Сам-то он при мне никогда не нарушал правил пристойности, но я временами слышал то-другое из разговоров домашних рабов, а у них были свои причины ее ненавидеть.
Будь я чуть постарше, мог бы, когда ее тяжелая рука обрушивалась на меня, утешать себя мыслью, что скоро она отцу надоест. В ней не было изящества, которое он мог бы найти в гетере довольно скромного уровня, а в те дни ему по средствам была и самая лучшая. Но мне в том возрасте она казалась столь же вечной частью дома, как портик или колодец. Думаю, она сама начала догадываться, что когда я подрасту настолько, чтобы ходить в школу в сопровождении пестуна-педагога [6], отец воспользуется случаем избавиться от нее, - и потому любой мой успех пробуждал в ней ярость.
Мне было скучно одному, и кто-то из рабов принес мне бродячего котенка; она его немедленно обнаружила - и свернула ему шею у меня на глазах. Пытаясь отобрать его, я укусил ее за руку; и вот тогда она мне пересказала - на свой собственный лад - историю моего рождения, которую услышала от рабов. После этого я и подумать не мог пожаловаться отцу и попросить у него помощи, когда она меня била. А он, полагаю, глядя, как я изо дня в день становлюсь все более скрытным и угрюмым, а лицо мое все бледнеет и тупеет, подумывал временами, не было ли его первоначальное решение самым разумным.
По вечерам, когда отец выходил одетым для ужина, я смотрел на него и пытался представить себе, каково это - ощущать, что ты красив. Ростом он был более четырех локтей [7], сероглазый, смуглокожий и золотоволосый, а сложен - как могучие Аполлоны, которых делали в мастерской Фидия в те дни, когда скульпторы еще не начали изображать своих Аполлонов изнеженными. Что же до меня, то был я из тех, кто вырастает поздно, и все еще маловат ростом для своих лет; но уже тогда было ясно, что пошел я в мужчин из материнского рода, которые все темноволосы и голубоглазы и из которых получаются бегуны и прыгуны, а не борцы и панкратиасты [8]. Родоска не оставила во мне сомнений, что я - недомерок, самый маленький щенок в доброй псарне, а никто другой не удосужился сказать мне обратного.
Однако мне было приятно видеть отца в его лучшем синем гиматии с золотой каймой, с обнаженной бронзовой грудью и левым плечом, омытого, причесанного и умащенного оливковым маслом, с подстриженной бородой и венком на волосах. Это означало, что вечером назначен пир и потому я отправлюсь спать без омовения, так как Родоска будет занята на кухне. В такие вечера я лежал, слушая звуки флейт и смех, звон бронзовых чаш, когда они играли в коттаб, повышающиеся и затихающие в беседе голоса, чье-то пение под лиру. Иногда, если нанимали танцовщицу или жонглера, я забирался на крышу, чтобы поглядеть через двор.
Однажды на пир, который он устроил, пришел бог Гермес. По крайней мере я так подумал сначала, и не потому, что молодой человек этот казался слишком высоким и прекрасным для простого смертного, а не бога, и держался так, словно привык к поклонению, но потому, что он был в точности похож на герму [9]перед одним из богатых новых домов, словно голова его послужила для нее моделью, - как оно на самом деле и было. Мое благоговение исчезло лишь после того, как он вышел во двор справить малую нужду, после чего я почти поверил, что это человек. Затем кто-то позвал изнутри: "Алкивиад! Где ты там?", и он вернулся в пиршественный зал.
Мой отец, у которого в то время хватало собственных забот, мною занимался редко, но иногда вдруг припоминал, что у него есть сын, и тогда настраивался на выполнение отцовских обязанностей. Был, например, случай, когда наш эконом поймал меня - я воровал ячмень, чтобы кормить голубей, - и отобрал его, ибо в тот год зерна было мало. В манере, перенятой у няньки, я топнул на него ногой и заявил, что он, всего лишь раб, не имеет права запрещать мне. При этих словах в комнату вошел отец, который слышал наш разговор. Он отослал эконома вежливым словом, а меня позвал с собой.
– Алексий, мой щит вон там, в углу. Возьми его и принеси мне, - велел он.
Я пошел за щитом, прислоненным к стене, и, ухватившись за ободок, покатил - нести его мне было не под силу.
– Щит так не носят, - сказал отец. - Просунь руку в ремни и неси, как я.
Я продел руку в одну из ременных петель и смог поставить щит вертикально, но от пола не оторвал - он был почти такой же высоты, как я сам. Отец сказал:
– Ты, конечно же, можешь его нести? Известно ли тебе, что когда я сражаюсь в пешем строю, мне приходится нести не только этот щит, но и копье?
– Но, отец мой, я ведь еще не муж.
– Тогда поставь его в угол и иди сюда, - велел он.
Я повиновался.
– А теперь, - продолжал отец, - обрати ко мне свое внимание. Когда ты станешь взрослым мужем и носить щит тебе будет по силам, ты узнаешь, как получается, что людей продают в рабство, а их дети рождаются рабами. А до тех пор тебе достаточно знать, что Амасис и остальные оказались рабами не в силу каких-то твоих заслуг, но по воле неба. Воздерживайся же от высокомерия, которое ненавистно богам, и веди себя, как подобает благородному человеку. А если ты об этом забудешь, я сам тебя побью.
Такие проявления интереса ко мне со стороны отца раздражали Родоску она начинала понимать, что и олень, и козленок ускользают сквозь ее порванную сеть. При первом же удобном случае она постаралась из малой моей провинности сделать большую, а когда я попытался отрицать, выставила меня лгуном. Но она немножко перестаралась. Отец сказал, что уже самое время мне ходить в школу, и незамедлительно меня туда отправил.
Вскоре после этого он выступил в поход, так что еще пару месяцев она у нас оставалась. Мне довелось провести жизнь в тяжкие времена и нести свою долю тягостей, но эти месяцы - чуть ли не самые худшие на моей памяти. Не знаю, как бы я перенес их, если бы не друг, который появился у меня в школе как раз в то время, когда я становился все более молчаливым и скрытным и вовсе не имел друзей.
Однажды утром я обнаружил, что все ученики, собравшиеся на урок музыки, смеются, подталкивают друг друга локтями и называют наставника новой кличкой: "Стариковский учитель". И в самом деле, в комнате среди нас сидел на одной из скамеек человек, который в свои сорок пять лет и с седеющей бородой действительно выглядел слишком старым, чтобы познавать те начала, которым учат детей. Я сразу сообразил, что именно мне, всегда сидевшему в одиночестве, придется выставиться дураком, разделив с ним скамью; что ж, я притворился, что не возражаю, и сел к нему по собственной воле. Он кивнул мне, а я уставился на него в изумлении. Сначала - просто потому, что второго такого урода в жизни не встречал; а после уж мне показалось, будто я узнал его: он был в точности похож на Силена, нарисованного на большом кратере для смешивания вина у нас дома, - с задранным кверху носом, огромным толстогубым ртом, глазами навыкате, сильными плечами и крупной головой. Но выглядел он приветливым, и потому я, робко устроившись на скамье рядом с ним, спросил тихонько, не зовут ли его Силеном. Он повернулся, чтобы ответить мне, и я почувствовал потрясение, как если бы сердце мое вдруг озарил яркий свет, потому что смотрел он на меня вовсе не так, как большинство взрослых смотрит на детей, думая одновременно о чем-то другом. Он назвал мне свое имя, а потом спросил, как настроить лиру.
Я был рад продемонстрировать свои небольшие познания и, чувствуя себя уже накоротке с ним, спросил, почему он, такой старый человек, захотел прийти в школу. Он, вовсе не смущенный моим вопросом, ответил, что для старика куда более постыдно чем для мальчиков не научиться тому, что может сделать его лучше, - ведь у него было время узнать цену этого умения.
– А кроме того, - добавил он, - недавно ко мне пришел во сне некий бог и велел играть. Но не сказал, руками играть или душой; так что, сам понимаешь, я не вправе пренебречь ни тем, ни другим.
Я хотел послушать подробнее о его сне и рассказать ему свои, но он заметил:
– Учитель идет.
Во мне разгорелось такое любопытство, что на следующий день я не брел в школу, как обычно, а бежал бегом, чтобы прийти пораньше и поговорить с ним. Он пришел только перед самым началом урока, но, должно быть, заметил, что я его выискиваю, и на следующий день явился немного раньше. Я был в том возрасте, когда дети переполнены вопросами; дома отец редко находил время отвечать на них, Родоска этого делать не желала, а рабы не могли. Я выкладывал все их моему соседу по урокам музыки, и он всегда находил для меня осмысленный ответ, а потому некоторые из ребят, насмешничавших над нашей дружбой, сами начали вытягивать шеи и прислушиваться. Иногда, когда я задавал вопросы вроде того, почему солнце горячее или почему звезды не падают на землю, он отвечал, что не знает - и никто не знает, кроме богов. Но если меня что-нибудь пугало, он всегда находил разумные объяснения, почему бояться не нужно.
Однажды я заметил на высоком дереве возле школы птичье гнездо. Когда появился мой друг, я сказал ему, что собираюсь после уроков забраться туда и поглядеть, есть ли в гнезде яйца. Я думал, он меня не слушает, потому что в то утро он казался погруженным в собственные мысли; но вдруг он посмотрел на меня так пристально, что я даже испугался, и сказал:
– Нет, дитя, я запрещаю тебе делать это.
– Почему? - спросил я, ибо задавать вопросы ему было делом простым и естественным.
Он ответил, что с тех пор, как он сам был ребенком не старше меня, каждый раз, когда он сам или его друзья собирались сделать что-нибудь нехорошее, откуда-то ему являлся знак - и ни разу этот знак его не обманул. И он снова предупредил меня. Я был охвачен благоговейным страхом, впервые ощутив силу его натуры, мне даже в голову не пришло ослушаться. И довольно скоро ветвь, на которой было гнездо, обломилась и упала на землю - она прогнила насквозь.
Хотя ему никогда не удавалось сыграть лучше меня, ибо пальцы его не были так гибки, мелодии он заучивал намного быстрее, и вскоре наставнику больше не надо было обучать его. Когда он перестал приходить, я очень скучал за ним. Может быть, потому, что думал: "Если б он был моим отцом, так не стал бы считать, что я его позорю (он ведь сам уродлив), но любил бы меня и никогда не захотел бросить на горном склоне". Не знаю. Кто бы ни приходил к Сократу, неважно, по какому нелепому случаю, ощущал впоследствии, что его направил бог.
Вскорости после этого мой отец женился второй раз, на Арете, дочери Архагора.
Глава третья
Намного позже, когда я и другие юноши моего возраста стали эфебами
[10], кое-кто говорил, что мы не имеем почтения к возрасту и обычаям, ничего не принимаем на веру и берем на себя смелость судить о различных предметах по собственному разумению. Не знаю. Человек может говорить только за себя. А я, помнится, считал большинство взрослых мужей людьми мудрыми - вплоть до того дня, когда мне исполнилось пятнадцать лет.
Мой отец ожидал на ужин друзей из своего кружка - гетерии, - и ему нужны были венки для гостей. Накануне я сказал ему, что смогу купить самые лучшие цветы рано утром, перед школой. Он засмеялся, понимая, что я ищу повода убежать без своего наставника, но все-таки разрешил - видимо, считал, что в этот час я встречу не так уж много соблазнов. Известно, что его самого в юные дни называли Мирон Прекрасный - наравне с обычным именем Мирон, сын Филокла. Но мой отец, как и все прочие отцы, полагал, что я моложе и глупее, чем был он в таком же возрасте.
В этот день он вполне справедливо догадывался, что мне хочется всего лишь посмотреть на флот, собирающийся на войну. Мы, ребята, говорили просто "Война", как будто со времени нашего рождения других войн и не было, поскольку это была новая рискованная затея Города, и уже само создание такой невиданной вооруженной мощи нам представлялось действительно войной. В палестре [11], по краям борцовской площадки можно было видеть, как люди в разговоре рисуют на земле маленькие карты Сицилии, которую собирались завоевать, дружественных и дорийских [12]городов, а также большой гавани Сиракуз.
Мой отец на войну не уходил, что меня удивляло: всадников еще не созывали, но многие из воинов, дабы не остаться в стороне, вызвались добровольно в качестве гоплитов [13]. Правда, он совсем недавно вернулся из похода - плавал с Филократом на остров Мелос, который отказался платить нам дань. Афиняне одержали победу, а жители Мелоса были полностью разгромлены. Я ожидал рассказов отца, мне хотелось говорить ребятам в школе: "Так сказал мой отец, он сам там был". Но он страшно раздражался, когда я приставал с расспросами.
В ту ночь я встал со вторыми петухами, когда звезды еще светили ярко, и постарался не перебудить весь дом - знал, что это рассердило бы отца, нас и так потревожили ночью. Собаки подняли громкий лай, нам пришлось подняться и проверить замки и засовы, но в конце концов никто так и не попробовал забраться в дом.
Я разбудил привратника, чтобы запер за мной, и вышел на улицу. В юности я всегда ходил босиком, как следует делать каждому бегуну, и вот, выходя из переднего двора на улицу, наступил на что-то острое. Но подошвы у меня были крепки, как бычья кожа, кровь не пошла, и я даже не остановился глянуть, что там подвернулось под ногу. В тот год мне предстояло выступать в длинном беге среди юношей на Панафинейских Играх, поэтому я бежал, стараясь соблюдать указания обучавшего меня наставника. После глубокого песка дорожки для упражнений бежать по мягкой уличной пыли было легко.
Даже в такую рань на Улице Панцирщиков уже горели лампы и дым над приземистыми трубами кузниц был подсвечен красным. Вдоль всей улицы стучали молотки - тяжелые молоты расплющивали металлические пластины, меньшие скрепляли их заклепками, а самые легкие насекали золотой орнамент, заказанный теми, кому он был по вкусу. Мой отец возражал против таких украшений - говорил, они часто задерживают на себе острие вражеского копья вместо того, чтобы отразить его в сторону и дать соскользнуть. Я бы с удовольствием зашел поглазеть на работу, но времени было в обрез только-только подняться в Верхний город и посмотреть на корабли.
Никогда еще я не бывал здесь так рано. Снизу стены выглядели огромными, словно черные скалы, и циклопические камни в их основании все еще хранили копоть от костров мидян [14]. Я миновал сторожевую башню и бастион и поднялся по ступеням к Портику [15]. В первый раз оказавшись здесь в одиночестве, я испытал благоговение - меня поразила его высота и ширина, и огромные пространства, теряющиеся во тьме; мне казалось, что я действительно ступил на порог богов. Ночь светлела, как темное вино, разбавляемое чистой водой; я уже мог рассмотреть цветную окраску под крышей, краски изменялись и углублялись в предрассветных сумерках.
Мой отец ожидал на ужин друзей из своего кружка - гетерии, - и ему нужны были венки для гостей. Накануне я сказал ему, что смогу купить самые лучшие цветы рано утром, перед школой. Он засмеялся, понимая, что я ищу повода убежать без своего наставника, но все-таки разрешил - видимо, считал, что в этот час я встречу не так уж много соблазнов. Известно, что его самого в юные дни называли Мирон Прекрасный - наравне с обычным именем Мирон, сын Филокла. Но мой отец, как и все прочие отцы, полагал, что я моложе и глупее, чем был он в таком же возрасте.
В этот день он вполне справедливо догадывался, что мне хочется всего лишь посмотреть на флот, собирающийся на войну. Мы, ребята, говорили просто "Война", как будто со времени нашего рождения других войн и не было, поскольку это была новая рискованная затея Города, и уже само создание такой невиданной вооруженной мощи нам представлялось действительно войной. В палестре [11], по краям борцовской площадки можно было видеть, как люди в разговоре рисуют на земле маленькие карты Сицилии, которую собирались завоевать, дружественных и дорийских [12]городов, а также большой гавани Сиракуз.
Мой отец на войну не уходил, что меня удивляло: всадников еще не созывали, но многие из воинов, дабы не остаться в стороне, вызвались добровольно в качестве гоплитов [13]. Правда, он совсем недавно вернулся из похода - плавал с Филократом на остров Мелос, который отказался платить нам дань. Афиняне одержали победу, а жители Мелоса были полностью разгромлены. Я ожидал рассказов отца, мне хотелось говорить ребятам в школе: "Так сказал мой отец, он сам там был". Но он страшно раздражался, когда я приставал с расспросами.
В ту ночь я встал со вторыми петухами, когда звезды еще светили ярко, и постарался не перебудить весь дом - знал, что это рассердило бы отца, нас и так потревожили ночью. Собаки подняли громкий лай, нам пришлось подняться и проверить замки и засовы, но в конце концов никто так и не попробовал забраться в дом.
Я разбудил привратника, чтобы запер за мной, и вышел на улицу. В юности я всегда ходил босиком, как следует делать каждому бегуну, и вот, выходя из переднего двора на улицу, наступил на что-то острое. Но подошвы у меня были крепки, как бычья кожа, кровь не пошла, и я даже не остановился глянуть, что там подвернулось под ногу. В тот год мне предстояло выступать в длинном беге среди юношей на Панафинейских Играх, поэтому я бежал, стараясь соблюдать указания обучавшего меня наставника. После глубокого песка дорожки для упражнений бежать по мягкой уличной пыли было легко.
Даже в такую рань на Улице Панцирщиков уже горели лампы и дым над приземистыми трубами кузниц был подсвечен красным. Вдоль всей улицы стучали молотки - тяжелые молоты расплющивали металлические пластины, меньшие скрепляли их заклепками, а самые легкие насекали золотой орнамент, заказанный теми, кому он был по вкусу. Мой отец возражал против таких украшений - говорил, они часто задерживают на себе острие вражеского копья вместо того, чтобы отразить его в сторону и дать соскользнуть. Я бы с удовольствием зашел поглазеть на работу, но времени было в обрез только-только подняться в Верхний город и посмотреть на корабли.
Никогда еще я не бывал здесь так рано. Снизу стены выглядели огромными, словно черные скалы, и циклопические камни в их основании все еще хранили копоть от костров мидян [14]. Я миновал сторожевую башню и бастион и поднялся по ступеням к Портику [15]. В первый раз оказавшись здесь в одиночестве, я испытал благоговение - меня поразила его высота и ширина, и огромные пространства, теряющиеся во тьме; мне казалось, что я действительно ступил на порог богов. Ночь светлела, как темное вино, разбавляемое чистой водой; я уже мог рассмотреть цветную окраску под крышей, краски изменялись и углублялись в предрассветных сумерках.