* * *
 
   Не понадобилось никакого усилия, никакого нового трюка, почти никакой изобретательности в манере произносить шаблонные фразы для того, чтобы Жерфаньон, продолжая путь по бульвару, оказался спутником этой девушки. Чудесная непринужденность. Единственная опасность – искушение ускорить ход событий. Избыток усердия может все испортить. Девушка не обнаружит сразу своего испуга, чтобы не показаться смешною; но, расставшись с тобою, поразмыслит и сегодня вечером не придет на свидание. По счастью, ходьба, бульвар, парижские мосты внушают терпение и облегчают стратегию. Сама собою плетется на их основе канва невинных фраз в приятельском тоне. Другие фразы надо вплетать в подходящих местах.
   "Приятно идти пешком в сухую погоду… Подумать только, что этот слепой старик стоит здесь каждое утро, даже зимой!"… "Я знала одну старуху, приходившую почти каждую неделю на птичий рынок; у нее дома было пятьдесят птиц всех цветов".
   Жерфаньон вскоре узнал, что девушка работает на улице Тюрбиго, у модистки (да, Жалэз, – модистка; ты это предвидел), а живет с родителями, на улице Вавэн. Отчего зашла она по дороге в этот бар на бульваре Сен-Мишель? Оттого, что не успела дома позавтракать.
   Вдруг находит страх: как бы не опоздать, и убегаешь, между тем как первые капли булькают в кофейнике. Конечно, было бы проще сесть в трамвай. Но туда трамваем не так уж удобно добираться. Большую часть пути все равно приходится пройти пешком… В этих маленьких барах кофе довольно вкусный. И крендельки под рукой. Кренделек, еще теплый, который ломаешь пополам и макаешь в очень горячий кофе со сливками, – ничего не может быть вкуснее на свете. "А я, мадмуазель, в восторге, что вы не сели в трамвай. Я не имел бы удовольствия с вами познакомиться". "Вот как?" И опять улыбки, перспектива улыбок, которая углубляется – до какого предела? До некоторого начала нежности.
   – А вы где служите?
   Нет, Жерфаньон не служит. Он студент. Студенческая жизнь, должно быть, очень приятна? "Так принято думать". Но студенту приходится и работать; а работа с перспективой экзаменов не всегда забавная штука. Почему же он идет на правый берег Сены и в направлении к улице Тюрбиго? Разве там есть какое-нибудь училище? Не совсем училище и не совсем в том направлении. Те места, где Жерфаньон слушает лекции, находятся на левом берегу. "Вы знаете Сорбонну?" – О, конечно, очень хорошо. – "А Высшее Нормальное училище?" Она не знает Высшего Нормального училища. Жерфаньон объясняет ей, что оно имеет такое же значение, хотя там изучаются другие науки, как Политехническое училище. Она знает как нельзя лучше Политехническое училище. И в то время, как о нем говорит, она видит перед собою – это ясно чувствуется – форму этих молодых людей. Она готова описать треуголку, шпагу. Иметь поклонником студента-политехника – об этом она, вероятно, и мечтать не смеет. Только из вежливости позволяет она Жерфаньону злоупотреблять таким блестящим сравнением. (В жизни все хвастают немножко. Она и сама не преминула бы заявить, что ее мастерская на улице Тюрбиго может помериться с любым ателье на улице Мира. Если бы никогда не хвастать, пришлось бы всегда видеть вещи в их настоящем свете, а тогда хватило ли бы мужества жить?) Жерфаньон, чувствуя эту снисходительность, особенно раздосадован. Разве есть на свете что-нибудь труднее конкурса для поступления в Нормальное училище? И не обида ли для Нормального училища, сквозь сито которого даже самые отборные проходят только в виде горсточки, – сопоставление его с училищем Политехническим, куда в общей массе проскальзывает, надо думать, немало всякого сброда? (Естественное отделение Нормального училища, правда, портит немного эту лестную картину. Слишком многие кандидаты готовятся к обоим конкурсам и, выдержав оба, предпочитают Политехническое училище. Нельзя также отрицать, что лохматому естественнику Нормального училища, в грязной блузе, с рожей нахального аптекаря, далеко до молодых людей в треуголках. Только бы хорошенькой девушке не представилось случая убедиться в этом!) Жерфаньон почти готов пожалеть, что в Нормальном училище нет формы. Была, правда, когда-то… увы… не решаешься даже представить ее себе. То-то было, верно, уродство! Россыпь фиалок или зерен шпината на куртке молоденького привратника. Это должно было изображать как бы академика-мальчугана, кантониста Французского института. Выстроить бы двумя шпалерами модисток и прогуляться между ними в таком наряде – то-то бы они корчились со смеху. Как бы то ни было, известность Училища недостаточна. Чтобы не быть для модисток совершенным незнакомцем, приходится ссылаться на Сорбонну. Это еще большее унижение, чем предыдущее, потому что порождает рознь в недрах семьи.
   Но если он слушает лекции на левом берегу, какие же у него дела на правом? Дела у него – в Национальной библиотеке, где хранятся некоторые нужные ему редкие книги. Где эта библиотека? В двух шагах от Биржи, поэтому не так уж глупо идти туда по Севастопольскому бульвару. Этот крюк вызван другими побуждениями. Но побуждения остаются сокрытыми. Жерфаньон не хочет ухаживать слишком бурно – такой поклонник может страх нагнать.
   Хорошо бы было совершить вместе обратный путь сегодня вечером; разумеется, при условии, что это не стеснит ни ее, ни его. "Разве вы проведете весь день в библиотеке?" "Почти весь день". И все на этом свете так удачно складывается, что он может рассчитать время и оказаться на углу бульвара и улицы Тюрбиго как раз к тому моменту, когда она там будет проходить. ("Не должна же она знать, что Национальная библиотека, если бы я даже туда пошел, закрывается в четыре".)
   Девушка останавливается.
   – Расстанемся здесь. Так мне удобнее.
   – Значит, до свиданья, мадмуазель… Как вас зовут?
   – Жанна. А вас?
   – Жан.
   – Правда? Вы это не только что выдумали?
   – Уверяю вас, что меня зовут Жан.
   Этим она, по-видимому, поражена. (Ей сравнительно мало нужно было для установления гармоний в судьбах.)
   – Итак, мадемуазель Жанна, я буду ждать вас здесь в половине седьмого. Он смотрит ей вслед. Фигура ее уменьшается и становится зыбкой, углубляясь в уличную сутолоку. Другие фигуры с нею сплетаются, заслоняют ее, уподобляются ей. Каждый шаг ее послушен чисто человеческим законам этого оспариваемого пространства. С волнением, вкушаемым впервые, Жерфаньон видит, как исчезает в Париже существо, которое ему уже немного дороже, ближе, чем остальные прохожие; с которым он надеется свидеться, не смея сказать себе, что он в свидании уверен, – уже немного его собственная Элен.
   Он поворачивает назад. Направляется снова к левому берегу. И тут лишь замечает, глядя на Севастопольский бульвар и на переулки, что он прошел в обществе этой девушки значительную часть пути, по которому бродил недавно вечером, – ту самую, быть может, которая показалась ему тогда особенно скорбной.
 

XIX

 
ДОКЛАД КИНЭТА
 
   Вернувшись домой после собрания "Социального Контроля", Кинэт записал главное из того, что слышал, стараясь воспроизвести наиболее поразительные фразы. К политическим дискуссиям он не привык и не был знаком с доктринами. Многие намеки оставались для него мертвой буквой; или же он рисковал исказить пропорции вещей. Расспрашивать же Лоиса Эстрашара он не решился, боясь показаться ему новичком.
 
* * *
 
   Набросок протокола давал, поэтому, довольно неправильное представление о заседании. Но показывать его он не собирался. Только в случае надобности эта запись должна была помогать его памяти. Он сунул ее в карман, когда отправился в четверг, 24 декабря, на свидание, которое назначил ему, по его просьбе, Марила.
 
* * *
 
   – Не предпочитаете ли вы говорить непосредственно с Леклерком? – спросил Марила.
   – Вы знаете, это теперь совсем не моя специальность. Впрочем, как хотите.
   Он решил, что еще успеет решить, заслуживают ли сведения Кинэта того, чтобы их передать другому.
   Переплетчик, по заранее составленному плану, начал с описания места, где встречались участники "Социального Контроля": переулочек, сад, виллы, студни во втором этаже.
   – Смотри-ка! Вот они где собираются? – сказала Марила. – Это уже интересно.
   И он стал записывать.
   – Не заметили вы, принимают ли они меры предосторожности, фильтруют ли приходящих?
   – Я к этому еще перейду.
   – Хорошо. – Кинэт довольно искусно описал атмосферу собрания.
   – Вы знаете, как зовут субъекта, который председательствовал?
   Кинэт усмехнулся и сделал легкий жест, как человек методический.
   – Минуту терпения, уважаемый, если позволите.
   Он сказал несколько слов о том, как одеты были люди, к каким социальным категориям они, по-видимому, принадлежали.
   Затем представил резюме прений. Так как он об этом думал два дня, то невольные ошибки, обусловленные его незнакомством с политическими кругами, были затушёваны; но, желая придать важность своим данным, он сгущал краски в иных местах. Довольно безобидное собрание приобретало в его описании характер настоящего заговора против существующего строя, с определенными и близкими целями, – заговора, особенно грозного в связи с участием немца Михельса. В общем, тайные организации различных стран стремились сговориться относительно времени ближайшего революционного движения. Немецкий заговорщик, по-видимому, знал из надежного источника, что его правительство готовится вскоре объявить войну Франции. Французские же заговорщики были с ним согласны в том, что надо воспользоваться нашими первыми поражениями, относительно которых Германия не сомневается, и произвести у нас революцию. Для этой цели они намеревались воспользоваться связями в армии и даже в полиции; и установить новые связи.
   При словах "в полиции" Марила скептически кашлянул. Кинэт остановил его:
   – Погодите, погодите, многоуважаемый.
   И вид у него был многозначительный.
   Марила, впрочем, не скрывал интереса, с каким слушал этот доклад. Будучи, по-видимому, совершенно убежден в несокрушимом здоровье полиции, он явно относился гораздо подозрительнее к армии. Покуда ему говорили о чисто политических агитаторах, он охотно пожимал бы плечами. Но легче всего было встревожить его, дав ему заподозрить под прикрытием этой агитации происки, более или менее похожие на шпионаж, и за этими марионетками – руку врага. Во-первых, он был патриотом. Главное же – эта сторона вещей представлялась ему мало знакомой областью. Он был в этом отношении настоящим французом: ему трудно было совершенно серьезно смотреть на опасности, в изучении и устранении которых заключалась его профессия. Все, что касалось гражданской безопасности, было в его глазах столь мало таинственно, что ему казалось немного наивным принимать это близко к сердцу. Зато он был убежден, что не только безопасность армии важнее, – такой взгляд еще можно отстаивать, – но что с этой стороны пускаются в ход хитрости, маневры, дьявольская ловкость, не имеющие никакого аналога в поединке с врагами гражданского общежития. По этой части он был почти так же легковерен, как любой обыватель, читающий алармистские газетки. Он знал, конечно, что в контрразведке полиция сотрудничает с офицерами; но ему представлялось, будто на полицию возлагаются легкие поручения или же второстепенные исполнительные функции, тогда как главную борьбу вокруг секретов ведут офицеры-специалисты, в частности – сотрудники второго отделения. Если бы он работал во втором отделении, то ему, несомненно, было бы также трудно относиться совершенно серьезно к шпионским делам и к этой куче жалких субъектов, которые полгода интригуют, чтобы получить у какого-нибудь капрала чертежи вещевого склада.
   Во всяком случае, эффект, который Кинэт приберег к концу, произвел на него должное впечатление.
   – Как вы сказали? Табачный магазин на улице Алезия? И хозяин – работал у нас? Вы уверены, что не напутали?
   Он размышлял, медленно проводя большим и указательным пальцами правой руки вдоль челюстей.
   – Совершенно не понимаю, кто бы это был. Не просто ли это один из тех мелких осведомителей, каких у нас так много среди лавочников и которые при случае работают для нас, сохраняя связи с другим лагерем, или даже притворяются людьми другого лагеря и нарассказали там всяких басен, чтобы голыми руками брать этих ребят? А ведь это была бы, право же, недурная выдумка. Если я правильно понял, порядок у них заведен такой, чтобы новообращенные дефилировали перед этим лавочником и чтобы он давал им визу или отказывал в визе? Если это то, что я думаю, то ведь ничего не может быть забавнее такого трюка: заставить всех этих уродов представляться ему на дому! Этот малый умеет упрощать себе работу. Недостает ему только фотографического аппарата.
   Он расхохотался во все горло, потом опять призадумался.
   – Все-таки это меня поражает. Я бы об этом слышал. После вашего визита мне опять сообщили, что у нас нет никаких материалов о "Социальном Контроле". Я наведу справки. Выяснить этот случай можно будет быстро. Во всяком случае, вы отличились! О, бесспорно. Я о вас поговорю с начальством. Оставьте мне список запомнившихся вам имен.
   Кинэт был бы счастливейшим из смертных, если бы в этот миг у него не стояла в мозгу картина одной галереи в глубине каменоломни, с чем-то бесформенным и отталкивающим на земле. Раздражающая картина. Зачем она докучает ему? Если этот человек ему говорит почти с увлечением: "Я о вас поговорю с начальством", то ни на миг не подозревает его, очевидно, в преступлении. И что бы ни произошло начиная с 14 октября в галерее, не на Кинэта падет подозрение, если он будет держать язык за зубами. Так что же ему неприятно?
   Да, вот именно потому, что Кинэт очень счастлив, он относится очень требовательно к счастью. Теперь он почти официально принят на службу в полицию. Добился первого поручения и выполнил его блестяще. Он заранее представляет себе, что будет о нем сказано сегодня вечером или завтра где-нибудь в кабинете высшего начальства: "Крайне ценный сотрудник. Исключительная сообразительность и ловкость. И какая ясность в докладах! Нечасто нам попадаются такие люди!" Марила уже обращается с ним как с товарищем, вслух размышляет в его присутствии. Переплетчик теперь чувствует себя как дома в этой маленькой конторе с соломенными стульями. В недалеком будущем он будет вешать свою шляпу на гвоздь в гардеробном шкапу, который покажут ему. Покамест полиция встречает его приветливо, говорит с ним ласково. Это поистине счастье влюбленного. Но чем милее с тобою любимая женщина, тем труднее терпеть, чтобы у нее были от тебя секреты… "Ты говоришь мне не все, что думаешь". И самая злая ссора сменяет сцену нежности.
   Кинэт не сможет быть вполне счастлив, пока не будет знать, была ли полиция в галерее, что она там нашла, что думает об этом, почему молчит.
   В прошлый раз Mapила переменил тему беседы, и вид у него был подозрительный. Значит, они туда ходили. Или их туда приглашали. Они рассмотрели эту вещь на земле; то, что осталось от нее. Как хорошо было бы поговорить об этом чистосердечно. Кинэт делает усилие, чтобы не воскликнуть: "Послушайте, дорогой мой господин Марила, к чему все эти секреты между нами? Скажите же мне откровенно, что вы там побывали. Расскажите, что там осталось. Скажите, какие предположения возникли у вас. В каком положении следствие? Какие профессиональные соображения побуждали вас – теперь ведь это и моя профессия, в конце концов, и вы должны посвятить меня во все хитрости полиции – не давать об этом писать в газетах?"
   Он рисует себе, как очаровательна была бы экскурсия туда с Марила в одно прекрасное зимнее утро. Рабочие, что катят вагонетки, кланялись бы этим двум господам. Кинэта принимали бы, по его красивой бороде, по его плеши, за "главного начальника". Затем они углубились бы в прохладные галереи. Марила говорил бы весело: "Не думал я, что придется мне так скоро здесь очутиться снова. Тут мало что изменилось. Находку эту сделал один каменотес. Я покажу вам ее место". Восхитительный трепет!
   Слишком прекрасная мечта!
   Он всего лишь находит в себе мужество ввернуть:
   – Я буду поддерживать связь с людьми из "Социального Контроля". Эта работа меня, разумеется, интересует. И я понимаю значение, какое она может иметь. Но если бы как-нибудь вы могли меня привлечь к розыску… не знаю, право… к розыску… уголовному… хотя бы для того, чтобы познакомить меня с вашими приемами, трудностями, методами… Мне очень досадно, что мои данные по делу на улице Дайу ни к чему не привели.
   Марила уклончиво улыбается; впрочем, – доброжелательно. Он встает, как и в прошлый раз. Как и в прошлый раз, дает понять Кинэту, что у него больше нет времени. Говорит:
   – Да… если представится случай, я не возражаю. Но вам не стоит разбрасываться. По-моему, вы наскочили на рудную жилу. Вы знаете, что политическое наблюдение – в большом почете. Эта работа тонкая. Даже наружность ваша, манеры помогают вам. Я не уверен, что вам улыбнется удача в уголовном мире.
 
* * *
 
   Уйдя из комиссариата, Кинэт чувствует желание сделать еще что-нибудь. Ему хочется побороть в себе ощущение не провала, конечно, но неполноты. Хочется доказать себе, что его способности продолжают быть к его услугам, что его сила продолжает действовать в различных направлениях. И хочется также убедиться, что его будущее не станет беднее. Теперь, как еще никогда, он желает представлять себе свое будущее амбаром, загруженным обильными припасами. Или, вернее говоря, он похож на огородника, который тогда лишь доволен собою, когда различные его грядки находятся каждая в известной стадии роста, что-нибудь каждая обещает. Если там и сям до сбора овощей еще далеко, – это неважно. Но деморализующе действует увядание или сорная трава, заглушающая хорошие всходы.
   Он входит в кафе, устраивается в самом спокойном углу и просит дать ему письменные принадлежности. В бюваре, по счастью, лежат большие листы дешевой бумаги в клетку и тонкие светло-зеленые конверты.
   Он разрезает лист пополам, затем пишет следующее письмо мелкими прописными буквами:
 
   "ЛЮБОВЬ МОЯ ФИНЭТА, МНЕ ПОНАДОБИЛСЯ МОИ ПАКЕТ. ТЫ ПОНИМАЕШ МЕНЯ. ПЕРЕДАЙ ЕГО ПОЖАЛУСТА, МОЕМУ АДВОКАТУ. МОИ ВРАГИ БОДРСТВУЮТ. БУДЕМ ТЕРПЕЛИВЫ. ТВОЙ НА ВСЮ ЖИЗНЬ.
    ОГЮСТЕН".
 
   Кинэт перечитывает записку. Достаточно ли она длинная? И достаточно ли нежная? Не слишком ли много в ней орфографических ошибок? Единственный подлинный текст, которым продолжает вдохновляться переплетчик, не дает возможности судить о среднем количестве орфографических ошибок у Легедри, оттого что он слишком краток и не содержит ни одной ошибки. Те, на которые только что решился подделыватель, вызваны искусительным и пагубным для художника желанием превзойти природу. Впрочем, это неважно. Софи не заметит их. Что касается прописных букв, то это разумная предосторожность. У Кинэта нет перед глазами образца, и он боится слишком от него отойти, руководясь одною только памятью. Если это удивит ее, он без труда придумает объяснение.
   Заклеив конверт и положив его в карман, он вдруг вспоминает о доме 142-бис на улице предместья Сен-Дени. Там он не был уже дней десять.
   Отчего бы не заглянуть туда?
   Швейцариха дома 142-бис кричит из швейцарской: "Войдите." Поднимает голову. Видит г-на Дютуа, вежливо ей кланяющегося и как всегда улыбающегося, со шляпой в руке. В другой руке он держит букетик хризантем.
   – Здравствуйте, господин Дютуа. Для вас, кажется, нет ничего.
   – А как ваше здоровье, многоуважаемая?
   Какой изящный человек! Борода не всем идет; но когда она густа, шелковиста и выхолена, то придает мужчине средних лет приятно внушительный вид. Такой гладко полированный череп, на который падают блики от окна, совсем не безобразен. Разве лучше грива из жестких и косматых волос? Этого человека нельзя назвать плешивым. Но воспитанность, природная и благоприобретенная мягкость характера, высокое социальное положение особенно обнаруживаются в голосе.
   Женщинам скромного происхождения, но тонких вкусов часто приходится страдать. Редко находят они мужчин, которые их стоят. Двадцатилетняя девушка может встретиться с красивым молодым парнем. И каждый день по коридорам и лестницам дома проходят то рабочий, то артельщик, то контролер с газового завода, у которых наружность недурна. Но никакой утонченности. Руки – грязные, одежда – в пятнах, даже если это не оправдано профессией. Крупное тело дурно пахнет. (Если в швейцарской побывают трое-четверо таких молодцов, один за другим, то в ней остается навязчивый запах.) И зачем всегда эти растянутые или насмешливые интонации? Словно им приятно говорить плохо, преувеличивать свою необразованность и невоспитанность? Есть и такие, что стараются вдруг выразиться изящно, чтобы пустить тебе пыль в глаза. Но как это выходит неуклюже! И еще не успеют они ступить на лестницу, как уже слышишь крепкую их ругань, оттого что нога споткнулась о половичок. А между тем, у этих женщин сердце создано для любви; они даже знают лучше других, какою бы должна быть эта любовь, к которой все себя считают призванными; и они обречены на то, чтобы не знать никаких других объятий, кроме тех, которые им всегда внушают некоторое отвращение.
   "Странная, однако, манера у г-на Дютуа держать букет перед собою. Можно подумать, что… Как? Это для меня? О, я понимаю, что он просто хочет меня поблагодарить за хранение его писем и все прочее; и что иначе к этому отнестись не приходится. Но все-таки, согласитесь, прийти нарочно, с такими красивыми цветами! Да, все-таки, такое внимание! И он так скромно уходит. Без подчеркивания. Без злоупотребления. Я не решилась пригласить его сесть."
 
* * *
 
   Собираясь войти в вагон трамвая ТАН, чтобы без пересадки доехать до писчебумажного магазина (существование такой удачной для него трамвайной линии, о которой он забыл, доставило ему подлинное удовольствие), Кинэт огляделся по сторонам, словно искал, не искусит ли его какая-нибудь другая смелая выходка для подготовки к рискованному разговору на улице Вандам. Он любил такие трамплины.
   Хорошенькая дамочка с грустными глазами… с тех пор он с нею ни разу не виделся. Где она? Кинэт с улыбкой умиления вопрошает огромный человеческий горизонт. Жаль, что он не знает ее адреса. Что сделал бы он? Неизвестно. Но что-то сделал бы несомненно. Когда он поднимается по ступенькам вагона, внутренний голос шепчет ему: "В первый класс!"
 

XX

 
ЖАЛЭЗ И ЖЮЛЬЕТА ВСТРЕЧАЮТСЯ
 
   В четверг 24 декабря, в день свидания с Жюльетой, у Жалэза к полудню установилось превосходное расположение духа.
   В эту ночь он хорошо спал. Уже не помнил в подробностях своих снов. Но сохранил о них весьма бодрящее общее впечатление: длинные ряды приключений, связных и оживленных, по какому-то чуду неизменно интересное действие, даже при банальных перипетиях. (Был момент, когда он очутился в какой-то лавке с приятелем. Может быть, с Жерфаньоном. Ничего не происходило иного, чем в обыкновенной лавке; но зрелище было чудесно привлекательным; напряженно поджидалось каждое следующее мгновение; как в театре. Отчего в подлинной жизни, когда она показывает нам одни и те же вещи, мы дарим ей только долю скучающего внимания?) Были также разговоры, очень внятные, звучные и быстрые. Большие пространства. Взад и вперед снующие товарищи. Много воздуха. Затруднения; но не было борьбы с препятствием; не было того ритма тревоги и неудачи, который некоторым рядам сновидений придает сходство с пляской или бегом надломленной жизни. Кое-какие сладострастные видения, дружески примешавшиеся к остальным. Соприкосновения. Интимное и пленительное слияние с чужою плотью, при совершенно благопристойном участии в событиях, представляющих живой и общий интерес, непрерывно вовлекающих тебя в сношения с корректными людьми.
   Проснулся он внезапно. Мысли сразу прояснились. Никакого блуждающего недомогания в теле. Впечатление легкого кровообращения и очень слабых кишечных спазм, неизбежных у нервного человека на пороге телесной бодрости. Он выпил только немного кофе с молоком, почти без хлеба, потому что по утрам ему хотелось много есть только при грустном или угнетенном настроении. (Едой, как ударом кулака, он заглушал ропот беспокойной души и сразу задавал работу животному). Утреннее пищеварение далось ему поэтому крайне легко.
   В коридорах, а затем в учебной комнате он встречался с Жерфаньоном, оптимистически настроенным и заражавшим его своею бодростью. Вообще за последние два дня или день соседство Жерфаньона влияло на него благотворно. Говорил Жерфаньон не намного больше, чем обычно, и шумным манифестациям не предавался, но от одного его присутствия Жалэз предрасполагался к благоприятному взгляду на жизнь. Правда, близились новогодние каникулы. Жерфаньон собирался провести их отчасти на родине. Но не предвкушение поездки делало его таким веселым, потому что он, по-видимому, не торопился уехать. Хотел остаться в Париже по крайней мере до воскресенья. Жалэзу, который был этим удивлен, он объяснил, что в субботу вечером, 26-го, хочет послушать Жореса на митинге. Жореса он не знал и заранее радовался случаю услышать его в первый раз. Он, может быть, и правду говорил. Но, конечно же, не всю правду.