– Я вообще не очень-то верю в способность социалистических партий всех стран что-либо сделать или чему-либо помешать.
– Вот как! – заметил вполголоса Лолерк, поочередно глядя на Леграврана и Матильду Казалис.
– Вот оно как!
– Но я не этот вопрос рассматриваю. Мы говорим только о германской социал-демократии. Повторяю, что ее организация – сильнейшая в мире. Социал-демократические вожди, любуясь статистическими данными партии, списками членов, списками взносов, правильным ходом дел, порядком в отчетности, в печатании партийных газет, в переписке с другими секциями Интернационала, налаженностью и иерархией всех частей, – вожди эти думают: "Все в порядке". И все их стремление сводится к еще лучшей налаженности, еще лучшей иерархии. Это специфически немецкая черта. Германия органическая схема. Она – универсальный аппарат, способный фабриковать всевозможные организации, наилучшие из всех известных: организацию потребителей пива, организацию покупателей зонтиков. Повсюду одна и та же хорошая работа, та же добросовестность, та же дисциплина.
– Но, значит, в тот день, когда эта социалистическая рабочая организация восстанет против войны, она будет непреодолима?
– Этот день настать не может.
– Почему?
– Потому что вожди социал-демократии слишком любят свою машину и не могут ее подвергнуть риску чрезмерного сотрясения. Есть такие благоразумные дети, слишком любящие свою игрушку и предпочитающие не пользоваться ею. Подумайте: как могли бы они воспрепятствовать войне?
– Для начала объявив всеобщую забастовку своих трех с половиной миллионов избирателей.
– Саботажем мобилизации, – прибавил тихо Дарну.
– Саботажем? Идея менее всего немецкая. Мои соотечественники так любят работу, что никакую работу не могут саботировать. Что же до всеобщей забастовки, то они побоялись бы разбить свою прекрасную организацию.
– Но, в таком случае, для чего же она нужна?
– Я вам уже сказал: для того чтобы существовать. Для чего нужно повсюду большинство административных учреждений? Чтобы существовать, наслаждаться своим существованием. Социалистическая организация у нас – это не средство, а, как говорят философы, цель в себе. Социал-демократия – неудачный термин. Надо бы говорить: социал-бюрократия.
– Значит, ваши вожди – идиоты! – объявил Легравран.
– Нет, Бебель, например, очень хороший человек. – И Михельс лукаво прибавил: – Я его уважаю. Он был моим учителем.
Сампэйр, тоже поднявшийся с кресла, опять рассмеялся.
– Про вас не скажут, что вы ученик, ослепленный уважением.
Легравран продолжал:
– Но чего они, в сущности, ждут? На что надеются?
– На то, что вся Германия в надлежащем порядке запишется в социал-демократическую партию.
И он расхохотался. Все его поддержали. Михельс продолжал несколько серьезнее:
– Если вы спросите их, то они, будучи честными марксистами, – уверяю вас, это очень честные люди, – они скажут вам, что ждут также того времени, когда согласно возвещенной Марксом метаморфозе капиталистический строй перезреет, покачнется, да и превратится в строй социалистический… но…
– До тех пор, – перебил его Кланрикар, – европейская война успеет разразиться десять раз.
– Это – во-первых… Но и помимо этого, они ошибаются. Ибо Германия не находится в стадии капитализма.
– Вот тут вы меня удивили! – сказал Сампэйр.
– Не находится, поскольку типический класс капиталистической системы, а именно промышленная и торговая буржуазия, еще не достиг господства. Я вам говорил уже: Германия все еще угнетена докапиталистической и феодальной системой. Я хорошо знаю положение. Я сам выходец из крупной кельнской буржуазии. Я был офицером запаса в армии кайзера. – Он прибавил, звонко рассмеявшись. – Впрочем, я выгнан с позором из армии кайзера…
– В связи с вашими убеждениями?
– Разумеется. А главное потому, что сын очень крупных кельнских буржуа, лейтенант запаса, переходя в лагерь социалистов, как ткач или сапожник, совершает самый позорный поступок, на какой только способен человек. Это такое же падение, какое описывает Достоевский в своих романах… Так вот, верьте мне, когда я говорю вам, что самый крупный кельнский буржуа, самый крупный рурский промышленник чувствует себя в душе ничтожеством перед каким-нибудь жалким померанским юнкером.
Он помолчал, оглядел присутствующих; как будто призадумался, затем сказал:
– Вот почему я повторяю то, что говорил в прошлом году на конференции. Несмотря на свои миллионы социалистов, Германия тяготеет над Европой, как вечная угроза войны и реакции.
Никто ни слова не проронил. Даже те, кого этот вывод не убедил, выслушали его молча, собираясь обдумать его на досуге или обсудить в тесном кругу.
Сампэйр, сделавшийся, пожалуй, менее уязвимым благодаря своему возрасту и привычке к людским мнениям с их крайностями и превратностями, обводил своих молодых друзей взглядом, с примесью французской иронии говорившим: "Да, да. Это очень интересно. Надо будет обсудить это подробнее. Главное, не будем падать духом".
Он обратился к гостю:
– В общем, если я вас правильно понял, вы как будто отвергаете социализм?
– Социал-демократию, да. И вообще всякую демократию в социализме. Но эта тема завлекла бы нас чересчур далеко.
– Вы огорчаете во мне старого демократа, – заключил добродушным тоном Сампэйр.
Матильда Казалис обходила теперь присутствующих с чашками кофе на подносе. На ее красивом лице застыла гримаса разочарования.
Роберт Михельс, взяв свою чашку, подошел к Луизе Арджелати:
– Вы знавали Уго Тоньети?
– Немного. Но главным образом я знаю его взгляды, брошюры.
– Не в Париже ли он теперь?
– Не знаю. Не думаю. Не в тюрьме ли он, вернее?
И Луиза Арджелати очень весело рассмеялась.
– Нет… я уверен, что еще недавно он был в Париже. Да… в одном обществе, где и мне предстоит побывать.
Затем Михельс перевел разговор на другую тему.
X
Кланрикар, Лолерк и Дарну покинули собрание одновременно с Матильдой Казалис и пошли ее провожать. Она жила очень близко от Сампэйра, на южном склоне Монмартра, на улице Аббатис.
Они направились по верхним улочкам Вышки, чистым и тихим.
– Вы страдаете, господин Кланрикар? – спросила Матильда Казалис.
– Не смейтесь надо мной.
– Я не смеюсь.
– Страдаю… это, пожалуй, громко сказано. Но от речей этого немца у меня стало тяжело на душе.
– У меня тоже. У нас всех.
– Да? Более или менее. Женщины счастливее.
– Чем же?
– Я не могу себе представить, чтобы такие вещи удручали их так же, как нас.
– Вы нас дурами считаете, господин Кланрикар?
– Нет, более опьяненными жизнью… Я говорю, главным образом, о молодых женщинах. О красивых.
Расставшись с Матильдой у ее подъезда, трое молодых людей продолжали бродить. Еще не совсем утихшее оживление на крутых улицах, доносившийся еще с бульвара Рошешуар шум веселья не привлекали их. Они предпочли шагать по улицам поперечным, совсем уснувшим и немым, где их разговору, такому же уединенному, как между стенами комнаты, ночной воздух придавал еще больше свободы.
– Вы заметили, – сказал Лолерк, – под конец я обменялся с Михельсом несколькими словами отдельно. Он меня расспрашивал о настроениях в педагогических кругах. По-видимому, и тут они чудовищно от нас отстали. Затем он спросил меня, восхищаемся ли мы в нашем кружке Жоржем Сорелем, отводим ли мы ему подобающее место, по его, Михельса, мнению, выдающееся. Сорель для него – это будущее.
– Мне лично, – заметил Дарну, – некоторые идеи Сореля представляются заманчивыми; плодотворными, если хочешь. По-моему, он очень самомнителен и немного желчен. Помню, между прочим, одну его статью о Золя, гнусно несправедливую и мелочную в нападках. На нее обратил мое внимание Сампэйр, возмущаясь ею. Дескредитировать демократию, парламентаризм, дрейфусарскую интеллигенцию – все это очень мило… Но в пользу кого, в конце концов? Что из этого выйдет? Я к этому отношусь подозрительно.
– А объяснил ли тебе этот Роберт Михельс, – спросил Кланрикар, – что, собственно, предлагает он сам, если все остальные – растяпы или бюрократы? Как тебе показалось: он считает неизбежной, войну?
– Нет… в принципе он, кажется, на удочку неизбежности не клюет.
– Но если социал-демократы не способны удержать Германию от войны, кто же удержит ее? Ведь не пятнадцать же тысяч "настоящих синдикалистов"?
– Он, быть может, на наших синдикалистов рассчитывает, – сказал мягко Дарну.
Лолерк продолжал:
– Сампэйр ему представил возражение такого же рода, когда они в углу беседовали втроем с Луизой Арджелати. Ты слышал их?
– Нет. Я был, по-видимому, отвлечен другим разговором.
– Приятным. С Матильдой Казалис… Ну-ну, не сердись. Я за ней тоже иной раз ухаживаю. Словом, планы нашего Михельса не показались мне слишком определенными, если только он не хранит их про себя.
– А твои?
– Мои?
– Да. Ты ведь смеешься над теоретиками неизбежности и утверждаешь, что руки всегда развязаны. Так что же предлагаешь ты? Дарну тебя спросил об атом не так давно. Не в обиду тебе будет сказано, ты все-таки чересчур неопределенно выражаешься.
– Потому что у меня нет охоты вас потешать. Вы и то уж надо мной достаточно смеетесь.
– Да нет же, милый. Нас иногда забавляют твои выходки. Мы молоды. Но, в сущности, мы все тревожно жаждем узнать, что можно было бы сделать. Не правда ли, Дарну?
– Конечно.
– Надоели нам теоретики, фразеры. Мы чувствуем, как велика и близка опасность. Уверяю тебя, если бы кто-нибудь принес нам план, хотя бы рискованный, но настоящий оперативный план, и сказал бы нам, как на пожаре или при кораблекрушении: "Сделайте то-то!", "Станьте там!", то ему было бы нетрудно нас увлечь.
Поколебавшись, Лолерк сказал решительным тоном:
– Ну, так вот что!… Знай я, что где-нибудь существует тайное общество, люди, преследующие в общем такую же цель, как я, и готовые на все, я ни перед чем бы не остановился, чтобы к ним примкнуть… Вот!
Несколько шагов они прошли молча. Затем Дарну спросил его в своей осмотрительной манере:
– Что понимаешь ты под "готовые на все"?
– Вот пример: международное состояние очень напряжено, как теперь, война очень возможна. Вместо того, чтобы устраивать митинги, мы стараемся определить, кто такие те два или три человека в Европе, которые особенно содействуют этой опасности; и мы пытаемся их устранить.
– Покушениями? – спросил Кланрикар.
– Я не вижу других способов.
– Я должен тебе признаться, что убийства мне отвратительны.
– А война?
– Об этом и говорить нечего.
– Ближайшая война убьет, быть может, миллион людей. Пожертвовать двумя или тремя жизнями для спасения миллиона – это, по-твоему, варварская хирургия?
– Не значит ли это преувеличивать значение отдельных личностей? – сказал Дарну.
– Не станем ударяться снова в метафизику. Ответь мне только на такой вопрос: допустим, что в июле 1870 убиты одновременно Наполеон III и Бисмарк. Думаешь ли ты, что от этого ничего бы не изменилось? Отвечай по совести!
– А кого бы ты сегодня убил?
– К этому вопросу мы еще вернемся.
– Знаешь ли ты это сам?
– Не беспокойся.
– Не нужна ли была бы для этого сверхъестественная прозорливость твоему обществу?
– Скажи лучше – очень серьезное обсуждение; полное беспристрастие. Никакой национальной предвзятости. Сведения, собранные со всех сторон и проверенные путем сопоставления.
– Словом, то, что невозможно.
– Нисколько. Нечего далеко ходить, представь себе, что нам, восьми, или десяти гостям Сампэйра, предложили бы сегодня вечером голосовать совершенно свободно и тайно; нам, имеющим только газеты в качестве источника сведений. Разве не были бы вынуты из урны два или три имени?
– Людей, подлежащих уничтожению?
– Да. И если бы сегодня вечером присутствовал не один только Михельс, а десяток иностранцев "наших взглядов", разве мы, по-твоему, не пришли бы к соглашению? Единственное условие – не отрицаю, что это основное условие, – в том, чтобы комитет общества, который бы принимал решения, был уверен в совершенной искренности своих членов; чтобы в их среду, разумеется, не затесался ни провокатор, ни переодетый эмиссар одного из правительств.
– Этого трудно избегнуть.
– Когда ты по средам бываешь у Сампэйра, представляется ли тебе возможным, чтобы среди нас находился полицейский агент?
– Разумеется, нет.
– Вся задача в том, чтобы работать исключительно с людьми, которых знаешь как самого себя. Не допускать субъекта, знакомого со вчерашнего дня, только потому, что тебе его рожа показалась симпатичной. Но такие предосторожности, милый друг, не бог весть как трудны. Это азбука тайных обществ; мотив формальностей приема, испытаний… Прибавлю, что надо также остерегаться простых фанатиков. Не допускать ни сумасшедших, ни полоумных.
– А их-то, к несчастью, вам было бы легче всего увлечь.
– Заметь, что ими можно пользоваться. Фанатики, полоумные – это материал для покушений. Уравновешенного малого не пошлешь расстрелять в упор главу государства и отдать себя на растерзание толпе.
– Душа моя, от твоих речей у нас мороз по коже пробегает, – сказал Кланрикар, стараясь смеяться.
Дарну возразил:
– Но ведь и анархисты в конце прошлого века и даже в начале нашего применяли приблизительно тот же способ. Особенно блестящих результатов он не дал.
– Я до тебя сделал это сопоставление. Я много думал об анархизме.
– И что же?
– Вас это в самом деле интересует? Не просто ли вы меня заводите?
Дарну и Кланрикар запротестовали с очевидной искренностью.
– Я вам скажу это в общих чертах. Для подробного изложения понадобились бы часы. Сампэйр часто забавлялся моим, как он говорит, романтизмом.
– О, – перебил его Кланрикар, – теперь Сампэйр склонен согласиться с тобой. Уверяю тебя. У меня такое впечатление, что ты его более или менее обратил.
– Пусть так, – продолжал, улыбаясь, Лолерк. – Именно про анархистов можно было бы сказать, что они были старыми романтиками, со всей беспорядочностью, ложным лиризмом, путаными представлениями, которыми характеризуется романтизм. Я же притязаю на вполне современную объективность. От романтизма у меня сохранились только вера и индивидуальный акт и отсутствие мнимо-философского предрассудка, препятствующего вам допускать известные следствия событий, известные методы, так как они отводят некоторое место своеобразию, случайности, тайне, тому, что слишком, по-вашему, романтично для реальности… Возвращаясь к анархистам, скажу, что прежде всего нужно вычесть из их актива, или пассива, как хотите, все покушения, сфабрикованные полицией, все то, что взваливали на них в оправдание понадобившихся репрессивных мер; далее – покушения кретинов, сумасшедших – не тех, кем руководили, пользовались другие, а одиночек, действовавших под влиянием плохо переваренного чтения или примеров; наносивших удары по наитию. Достаточно поглядеть, какие они выбирали жертвы, какие моменты! Жалости достойно!
– А между тем, были среди них люди образованные, культурные… Эмиль Анри и другие…
– Да, но с теми же изъянами. Все были заражены актерским духом. Жест! Тщеславие! Терроризировать мещан в туфлях, убивая посетителей кафе, – повторяю, это так глупо, что плакать хочется.
– Но, по слухам, существовала международная организация анархистов, иные покушения соответствовали зрелому плану…
– Это возможно. Но в таком случае верховный совет анархии состоял из жалких субьектов, тех же фанатиков, неудачников, мегаломанов, то есть, опять-таки, последышей романтизма. Это детское учение. Основная его мысль сводится к тому, что чувствуя парящую над головой угрозу анархии, словно тучу, из которой молния ударит неизвестно в кого и когда, общество умрет от страха. Актерство и в этом. "Перед нами трепещут короли". Я уверен, что они были довольны, представляя себе, как трепещут короли. Террор может быть правительственным методом оттого, что, действуя на воображение управляемых масс, он усиливает власть закона. Но, за исключением немногих случаев, идеалом тайной организации, действительно стремящейся к определенной цели и берущей "головы на прицел", является, по возможности, полная секретность операций. Именно так всегда работали серьезные люди. Пусть общественное мнение припишет гриппу, поносу, несчастному случаю на улице смерть человека, пораженного по вашему приказу: вот верх искусства. На худой конец можно допустить конфиденциальный террор. Вы уничтожили икса и игрека. Не считая необходимым уничтожить еще и зета, оттого, что уничтожать надо как можно меньше людей, по соображениям гуманности, мой милый Кланрикар, и ради сбережений средств, вы, однако, желаете, чтобы он помалкивал. Ну что ж! Вы можете дать ему знать, самым конфиденциальным образом, что настоятельно советуете ему помалкивать.
– Анархисты могли бы тебе ответить, что деморализуя общественное мнение сенсационными покушениями, пусть даже нелепыми, каковы бомбы в кафе или в жилом доме, они ослабляли способность общества сопротивляться революции.
– Это очень хорошо, если есть план революции, и если люди сеют панику как раз в тот момент, когда надо ею воспользоваться. Лично я, надо заметить, противополагаю индивидуальный акт не столько массовому акту, сколько никакому акту, тому бессознательному фатализму, который прикрывается так называемой философской глубиной. Под прикрытием Гегеля, Маркса и неизбежных исторических процессов люди занимаются парламентской болтовней, как во Франции, или становятся маниакальными бюрократами, какими Михельс нам изобразил своих немцев. Массовый акт, сам по себе, редко имеет, по-моему, шансы на успех по причине своей тяжеловесности, медленности разгона, чрезмерной гласности, слишком многочисленных по необходимости участников. Пятнадцать тысяч "настоящих синдикалистов", по мнению Михельса, ничего не могут сделать в Германии. Он прав. Пятнадцать тысяч начинающих всеобщую забастовку, – это всеобщая забастовка в фабричном поселке, пусть бы даже им удалось увлечь за собою сто тысяч других. Правительства слишком хорошо вооружены против массовых выступлений. Прежде всего – им легко вводить шпионов, своих людей в рабочие организации, куда доступ должен быть всем открыт, где нельзя ни просеивать кандидатов сквозь сито, ни хранить в тайне решения. А затем массовый акт немедленно разливается по улицам. Это открытое сражение с полицией, войсками, которым есть где развернуться. Словом, правительство, не потерявшее головы, имеет больше шансов овладеть положением, особенно накануне войны, которую было бы нашей задачей предотвратить. Мобилизация потушила бы вашу попытку всеобщей забастовки, как шланги усовершенствованного насоса начинающийся пожар. Тем не менее, я первый готов признать, что массовое выступление может поддержать индивидуальный акт. Вернемся к моему примеру. Пусть бы одновременно с уничтожением Наполеона III и Бисмарка произошли парламентские осложнения, несколько мятежей, несколько хороших забастовок, возможных в ту пору, вроде описанной для Франции в "Жерминале", для Германии Гауптманом в "Ткачах". Я не представляю себе, как бы французская императрица и прусский король решились на войну при таких условиях. В настоящее же время это было бы еще более уместно. Моему тайному обществу надо было бы иметь разветвления, участников повсюду, и прежде всего в парламентах, в рабочих организациях, – занимающих удобные места людей, которые бы исполняли приказы, не имея даже надобности непременно знать, какому общему плану они соответствуют. Одним словом, массовому акту надлежало бы окончательно выбить руль из рук у правительства, уже пораженного в голову… Замечу, что я не хочу отнестись к анархистам несправедливо. Они, как-никак, поддержали известную традицию. Новомодные тенденции, революционный синдикализм, непосредственное действие, Сорелева апология насилия, – все, что прельщает людей вроде сегодняшнего немца, в теоретическом отношении ведет свое начало, быть может, от Прудона, но по темпераменту, смелости, любви к риску – от анархизма. Подлинные вдохновители синдикализма и Всеобщей Конфедерации Труда – бывшие анархисты. Не такие неосновательные и косные, как их предшественники, они открыли, что в корпоративной группировке содержится больше взрывчатой силы, чем в динамите. Даже их слабости, их ребячества имеют как раз такое происхождение. На смену терроризму бомб пришел терроризм всеобщей забастовки или итальянской забастовки в стиле гражданина Пато.
Кланрикар и Дарну слушали с увлечением, не перебивая Лолерка. Они научились у Сампэйра относиться с уважением к говорящему, когда тому есть что сказать. Они, кроме того, упрекали себя или, вернее, самолюбиво досадовали, что не чувствовали раньше, сколько широких идей, твердо обоснованной убежденности и почти жуткого хладнокровия таилось под живостью Лолерка.
– К несчастью, – сказал Дарну, – твое тайное общество что-то очень уж похоже на простое умозрение… Не предполагаешь же ты, что оно существует?
– Хочется сказать: "Об этом было бы известно"… По крайней мере, об этом можно было бы догадаться по некоторым признакам.
– Да и может ли оно существовать?
– Отчего же не может? Мне представляется, что некоторый его эмбрион есть в России. В ней одной анархизм как будто преследовал определенную цель. Но главное, общества такого типа действовали в прошлом, служа другому идеалу или применяясь к условиям своей эпохи. Некоторые конгрегации, например, иезуиты. Вот кто в совершенстве умел сочетать фанатизм действия с ясностью плана… или же вольные каменщики до революции.
– А нынешние? – спросил Дарну.
Лолерк уклончиво качнул головой. Кланрикар тоже не подхватил этой темы. Казалось, будто они вдруг заняли осторожную позицию.
Не дождавшись ответа, Дарну опять заговорил. Очень осторожная манера выражаться страховала его от неловкостей.
– Современное масонство, на первый взгляд, как будто сохранило некоторые черты, подходящие для такого общества, как твое. Ты не думаешь? Оно, разумеется, не очень замкнуто, по крайней мере, в известных внешних своих проявлениях. Но ничто не мешает ему соблюдать тайну в своем верховном управлении и важнейших мероприятиях. Доступ туда, пожалуй, слишком легок снизу. Но иерархия позволяет этому обществу постепенно усиливать строгость отбора. Не думаю, чтобы притворщик мог достигнуть высших степеней, проникнуть в органы, где принимаются решения. Масонство интернационально. Фактически и по своему духу. Если судить хотя бы по результатам, заметным для нас, то силу его отрицать не приходится. Не выходя за пределы Франции и не углубляясь чрезмерно в прошлое, надо полагать, что оно играло решающую роль в некоторые моменты истории Третьей республики.
– Я не спорю.
Кланрикар, слушая их, испытывал сильнейшее любопытство, но боялся обнаружить его. В кругах друзей, где он бывал, о масонстве говорили только с чрезвычайной осмотрительностью, беглыми намеками, на которых беседа никогда не задерживалась. Ему приходилось слышать, что Сампэйр – масон; но в этом он не был уверен. Сам он, Кланрикар, относился к масонству с весьма неопределенным и смешанным чувством. Не знал о нем почти ничего. Даже избегал задумываться на эту тему, машинально усвоив сдержанность, с какой относились к ней люди его среды. Он чуял, что по многим вопросам убеждения или тенденции масонов должны быть весьма близки его умонастроению, и если бы знал, что к ним принадлежит Сампэйр, то окончательно предрасположился бы в их пользу. С другой же стороны, у него с детства сохранилось о масонстве несколько фантастическое, почти отталкивающее представление, исправить которое рассудок его не имел случая. Его мать, хотя и не была ревностной христианкой, считала масонов такими гнусно ожесточенными врагами церкви и всякой честной веры, что не сомневалась в прикосновенности дьявола к их учению. Отец его при случае говорил о них, как о получудаках, полупсихопатах. Наконец, те немногие заведомые масоны, которых он знал среди своих коллег преподавателей, не внушали ему особенной симпатии. Слишком очевидным казалось, что большинство из них примкнуло к этой секте только по карьерным побуждениям, в чем некоторые даже цинически признавались.
Откровенность, с какой Дарну только что трактовал столь щекотливый вопрос, доброжелательность и осведомленность, сквозившие в его словах, – не изобличали ли масона в нем самом? И как было понять сдержанность Лолерка, ничуть не гармонировавшую с его стилем?
Впрочем, Лолерк сказал в конце концов, как бы в ответ на одну из мыслей Кланрикара:
– Удивляет меня, что Сампэйр не масон.
– Да, странно, – сказал Дарну. Кланрикар решился переспросить:
– Он не масон? Ты уверен?
– Совершенно уверен, – ответил Лолерк. – Я это знаю от Ротвейля.
– Значит, Ротвейль – масон?
– А ты не знал? Лигвэн – тоже. Ротвейль даже имеет очень высокую степень.
– Он чуть было не обратил меня однажды в масонство, – вставил Дарну.
– И меня, – сказал Лолерк.
Кланрикар не скрыл своего изумления. Ему было трудно представить себе, как мог этот пузатый Ротвейль с налитыми кровью глазами, обычно хранивший на собраниях молчанье, за которым, по-видимому, ничего не таилось (его участие в беседе почти всегда выражалось только в одобрительном кивке или в приветливой улыбке), как мог он, вне своей обувной торговли, занимать выдающееся место в какой бы то ни было иерархий, а особенно обращать людей в свою веру.
– Вот как! – заметил вполголоса Лолерк, поочередно глядя на Леграврана и Матильду Казалис.
– Вот оно как!
– Но я не этот вопрос рассматриваю. Мы говорим только о германской социал-демократии. Повторяю, что ее организация – сильнейшая в мире. Социал-демократические вожди, любуясь статистическими данными партии, списками членов, списками взносов, правильным ходом дел, порядком в отчетности, в печатании партийных газет, в переписке с другими секциями Интернационала, налаженностью и иерархией всех частей, – вожди эти думают: "Все в порядке". И все их стремление сводится к еще лучшей налаженности, еще лучшей иерархии. Это специфически немецкая черта. Германия органическая схема. Она – универсальный аппарат, способный фабриковать всевозможные организации, наилучшие из всех известных: организацию потребителей пива, организацию покупателей зонтиков. Повсюду одна и та же хорошая работа, та же добросовестность, та же дисциплина.
– Но, значит, в тот день, когда эта социалистическая рабочая организация восстанет против войны, она будет непреодолима?
– Этот день настать не может.
– Почему?
– Потому что вожди социал-демократии слишком любят свою машину и не могут ее подвергнуть риску чрезмерного сотрясения. Есть такие благоразумные дети, слишком любящие свою игрушку и предпочитающие не пользоваться ею. Подумайте: как могли бы они воспрепятствовать войне?
– Для начала объявив всеобщую забастовку своих трех с половиной миллионов избирателей.
– Саботажем мобилизации, – прибавил тихо Дарну.
– Саботажем? Идея менее всего немецкая. Мои соотечественники так любят работу, что никакую работу не могут саботировать. Что же до всеобщей забастовки, то они побоялись бы разбить свою прекрасную организацию.
– Но, в таком случае, для чего же она нужна?
– Я вам уже сказал: для того чтобы существовать. Для чего нужно повсюду большинство административных учреждений? Чтобы существовать, наслаждаться своим существованием. Социалистическая организация у нас – это не средство, а, как говорят философы, цель в себе. Социал-демократия – неудачный термин. Надо бы говорить: социал-бюрократия.
– Значит, ваши вожди – идиоты! – объявил Легравран.
– Нет, Бебель, например, очень хороший человек. – И Михельс лукаво прибавил: – Я его уважаю. Он был моим учителем.
Сампэйр, тоже поднявшийся с кресла, опять рассмеялся.
– Про вас не скажут, что вы ученик, ослепленный уважением.
Легравран продолжал:
– Но чего они, в сущности, ждут? На что надеются?
– На то, что вся Германия в надлежащем порядке запишется в социал-демократическую партию.
И он расхохотался. Все его поддержали. Михельс продолжал несколько серьезнее:
– Если вы спросите их, то они, будучи честными марксистами, – уверяю вас, это очень честные люди, – они скажут вам, что ждут также того времени, когда согласно возвещенной Марксом метаморфозе капиталистический строй перезреет, покачнется, да и превратится в строй социалистический… но…
– До тех пор, – перебил его Кланрикар, – европейская война успеет разразиться десять раз.
– Это – во-первых… Но и помимо этого, они ошибаются. Ибо Германия не находится в стадии капитализма.
– Вот тут вы меня удивили! – сказал Сампэйр.
– Не находится, поскольку типический класс капиталистической системы, а именно промышленная и торговая буржуазия, еще не достиг господства. Я вам говорил уже: Германия все еще угнетена докапиталистической и феодальной системой. Я хорошо знаю положение. Я сам выходец из крупной кельнской буржуазии. Я был офицером запаса в армии кайзера. – Он прибавил, звонко рассмеявшись. – Впрочем, я выгнан с позором из армии кайзера…
– В связи с вашими убеждениями?
– Разумеется. А главное потому, что сын очень крупных кельнских буржуа, лейтенант запаса, переходя в лагерь социалистов, как ткач или сапожник, совершает самый позорный поступок, на какой только способен человек. Это такое же падение, какое описывает Достоевский в своих романах… Так вот, верьте мне, когда я говорю вам, что самый крупный кельнский буржуа, самый крупный рурский промышленник чувствует себя в душе ничтожеством перед каким-нибудь жалким померанским юнкером.
Он помолчал, оглядел присутствующих; как будто призадумался, затем сказал:
– Вот почему я повторяю то, что говорил в прошлом году на конференции. Несмотря на свои миллионы социалистов, Германия тяготеет над Европой, как вечная угроза войны и реакции.
Никто ни слова не проронил. Даже те, кого этот вывод не убедил, выслушали его молча, собираясь обдумать его на досуге или обсудить в тесном кругу.
Сампэйр, сделавшийся, пожалуй, менее уязвимым благодаря своему возрасту и привычке к людским мнениям с их крайностями и превратностями, обводил своих молодых друзей взглядом, с примесью французской иронии говорившим: "Да, да. Это очень интересно. Надо будет обсудить это подробнее. Главное, не будем падать духом".
Он обратился к гостю:
– В общем, если я вас правильно понял, вы как будто отвергаете социализм?
– Социал-демократию, да. И вообще всякую демократию в социализме. Но эта тема завлекла бы нас чересчур далеко.
– Вы огорчаете во мне старого демократа, – заключил добродушным тоном Сампэйр.
Матильда Казалис обходила теперь присутствующих с чашками кофе на подносе. На ее красивом лице застыла гримаса разочарования.
Роберт Михельс, взяв свою чашку, подошел к Луизе Арджелати:
– Вы знавали Уго Тоньети?
– Немного. Но главным образом я знаю его взгляды, брошюры.
– Не в Париже ли он теперь?
– Не знаю. Не думаю. Не в тюрьме ли он, вернее?
И Луиза Арджелати очень весело рассмеялась.
– Нет… я уверен, что еще недавно он был в Париже. Да… в одном обществе, где и мне предстоит побывать.
Затем Михельс перевел разговор на другую тему.
X
ИДЕИ ЛОЛЕРКА. МАСОНЫ
Кланрикар, Лолерк и Дарну покинули собрание одновременно с Матильдой Казалис и пошли ее провожать. Она жила очень близко от Сампэйра, на южном склоне Монмартра, на улице Аббатис.
Они направились по верхним улочкам Вышки, чистым и тихим.
– Вы страдаете, господин Кланрикар? – спросила Матильда Казалис.
– Не смейтесь надо мной.
– Я не смеюсь.
– Страдаю… это, пожалуй, громко сказано. Но от речей этого немца у меня стало тяжело на душе.
– У меня тоже. У нас всех.
– Да? Более или менее. Женщины счастливее.
– Чем же?
– Я не могу себе представить, чтобы такие вещи удручали их так же, как нас.
– Вы нас дурами считаете, господин Кланрикар?
– Нет, более опьяненными жизнью… Я говорю, главным образом, о молодых женщинах. О красивых.
* * *
Расставшись с Матильдой у ее подъезда, трое молодых людей продолжали бродить. Еще не совсем утихшее оживление на крутых улицах, доносившийся еще с бульвара Рошешуар шум веселья не привлекали их. Они предпочли шагать по улицам поперечным, совсем уснувшим и немым, где их разговору, такому же уединенному, как между стенами комнаты, ночной воздух придавал еще больше свободы.
– Вы заметили, – сказал Лолерк, – под конец я обменялся с Михельсом несколькими словами отдельно. Он меня расспрашивал о настроениях в педагогических кругах. По-видимому, и тут они чудовищно от нас отстали. Затем он спросил меня, восхищаемся ли мы в нашем кружке Жоржем Сорелем, отводим ли мы ему подобающее место, по его, Михельса, мнению, выдающееся. Сорель для него – это будущее.
– Мне лично, – заметил Дарну, – некоторые идеи Сореля представляются заманчивыми; плодотворными, если хочешь. По-моему, он очень самомнителен и немного желчен. Помню, между прочим, одну его статью о Золя, гнусно несправедливую и мелочную в нападках. На нее обратил мое внимание Сампэйр, возмущаясь ею. Дескредитировать демократию, парламентаризм, дрейфусарскую интеллигенцию – все это очень мило… Но в пользу кого, в конце концов? Что из этого выйдет? Я к этому отношусь подозрительно.
– А объяснил ли тебе этот Роберт Михельс, – спросил Кланрикар, – что, собственно, предлагает он сам, если все остальные – растяпы или бюрократы? Как тебе показалось: он считает неизбежной, войну?
– Нет… в принципе он, кажется, на удочку неизбежности не клюет.
– Но если социал-демократы не способны удержать Германию от войны, кто же удержит ее? Ведь не пятнадцать же тысяч "настоящих синдикалистов"?
– Он, быть может, на наших синдикалистов рассчитывает, – сказал мягко Дарну.
Лолерк продолжал:
– Сампэйр ему представил возражение такого же рода, когда они в углу беседовали втроем с Луизой Арджелати. Ты слышал их?
– Нет. Я был, по-видимому, отвлечен другим разговором.
– Приятным. С Матильдой Казалис… Ну-ну, не сердись. Я за ней тоже иной раз ухаживаю. Словом, планы нашего Михельса не показались мне слишком определенными, если только он не хранит их про себя.
– А твои?
– Мои?
– Да. Ты ведь смеешься над теоретиками неизбежности и утверждаешь, что руки всегда развязаны. Так что же предлагаешь ты? Дарну тебя спросил об атом не так давно. Не в обиду тебе будет сказано, ты все-таки чересчур неопределенно выражаешься.
– Потому что у меня нет охоты вас потешать. Вы и то уж надо мной достаточно смеетесь.
– Да нет же, милый. Нас иногда забавляют твои выходки. Мы молоды. Но, в сущности, мы все тревожно жаждем узнать, что можно было бы сделать. Не правда ли, Дарну?
– Конечно.
– Надоели нам теоретики, фразеры. Мы чувствуем, как велика и близка опасность. Уверяю тебя, если бы кто-нибудь принес нам план, хотя бы рискованный, но настоящий оперативный план, и сказал бы нам, как на пожаре или при кораблекрушении: "Сделайте то-то!", "Станьте там!", то ему было бы нетрудно нас увлечь.
Поколебавшись, Лолерк сказал решительным тоном:
– Ну, так вот что!… Знай я, что где-нибудь существует тайное общество, люди, преследующие в общем такую же цель, как я, и готовые на все, я ни перед чем бы не остановился, чтобы к ним примкнуть… Вот!
Несколько шагов они прошли молча. Затем Дарну спросил его в своей осмотрительной манере:
– Что понимаешь ты под "готовые на все"?
– Вот пример: международное состояние очень напряжено, как теперь, война очень возможна. Вместо того, чтобы устраивать митинги, мы стараемся определить, кто такие те два или три человека в Европе, которые особенно содействуют этой опасности; и мы пытаемся их устранить.
– Покушениями? – спросил Кланрикар.
– Я не вижу других способов.
– Я должен тебе признаться, что убийства мне отвратительны.
– А война?
– Об этом и говорить нечего.
– Ближайшая война убьет, быть может, миллион людей. Пожертвовать двумя или тремя жизнями для спасения миллиона – это, по-твоему, варварская хирургия?
– Не значит ли это преувеличивать значение отдельных личностей? – сказал Дарну.
– Не станем ударяться снова в метафизику. Ответь мне только на такой вопрос: допустим, что в июле 1870 убиты одновременно Наполеон III и Бисмарк. Думаешь ли ты, что от этого ничего бы не изменилось? Отвечай по совести!
– А кого бы ты сегодня убил?
– К этому вопросу мы еще вернемся.
– Знаешь ли ты это сам?
– Не беспокойся.
– Не нужна ли была бы для этого сверхъестественная прозорливость твоему обществу?
– Скажи лучше – очень серьезное обсуждение; полное беспристрастие. Никакой национальной предвзятости. Сведения, собранные со всех сторон и проверенные путем сопоставления.
– Словом, то, что невозможно.
– Нисколько. Нечего далеко ходить, представь себе, что нам, восьми, или десяти гостям Сампэйра, предложили бы сегодня вечером голосовать совершенно свободно и тайно; нам, имеющим только газеты в качестве источника сведений. Разве не были бы вынуты из урны два или три имени?
– Людей, подлежащих уничтожению?
– Да. И если бы сегодня вечером присутствовал не один только Михельс, а десяток иностранцев "наших взглядов", разве мы, по-твоему, не пришли бы к соглашению? Единственное условие – не отрицаю, что это основное условие, – в том, чтобы комитет общества, который бы принимал решения, был уверен в совершенной искренности своих членов; чтобы в их среду, разумеется, не затесался ни провокатор, ни переодетый эмиссар одного из правительств.
– Этого трудно избегнуть.
– Когда ты по средам бываешь у Сампэйра, представляется ли тебе возможным, чтобы среди нас находился полицейский агент?
– Разумеется, нет.
– Вся задача в том, чтобы работать исключительно с людьми, которых знаешь как самого себя. Не допускать субъекта, знакомого со вчерашнего дня, только потому, что тебе его рожа показалась симпатичной. Но такие предосторожности, милый друг, не бог весть как трудны. Это азбука тайных обществ; мотив формальностей приема, испытаний… Прибавлю, что надо также остерегаться простых фанатиков. Не допускать ни сумасшедших, ни полоумных.
– А их-то, к несчастью, вам было бы легче всего увлечь.
– Заметь, что ими можно пользоваться. Фанатики, полоумные – это материал для покушений. Уравновешенного малого не пошлешь расстрелять в упор главу государства и отдать себя на растерзание толпе.
– Душа моя, от твоих речей у нас мороз по коже пробегает, – сказал Кланрикар, стараясь смеяться.
Дарну возразил:
– Но ведь и анархисты в конце прошлого века и даже в начале нашего применяли приблизительно тот же способ. Особенно блестящих результатов он не дал.
– Я до тебя сделал это сопоставление. Я много думал об анархизме.
– И что же?
– Вас это в самом деле интересует? Не просто ли вы меня заводите?
Дарну и Кланрикар запротестовали с очевидной искренностью.
– Я вам скажу это в общих чертах. Для подробного изложения понадобились бы часы. Сампэйр часто забавлялся моим, как он говорит, романтизмом.
– О, – перебил его Кланрикар, – теперь Сампэйр склонен согласиться с тобой. Уверяю тебя. У меня такое впечатление, что ты его более или менее обратил.
– Пусть так, – продолжал, улыбаясь, Лолерк. – Именно про анархистов можно было бы сказать, что они были старыми романтиками, со всей беспорядочностью, ложным лиризмом, путаными представлениями, которыми характеризуется романтизм. Я же притязаю на вполне современную объективность. От романтизма у меня сохранились только вера и индивидуальный акт и отсутствие мнимо-философского предрассудка, препятствующего вам допускать известные следствия событий, известные методы, так как они отводят некоторое место своеобразию, случайности, тайне, тому, что слишком, по-вашему, романтично для реальности… Возвращаясь к анархистам, скажу, что прежде всего нужно вычесть из их актива, или пассива, как хотите, все покушения, сфабрикованные полицией, все то, что взваливали на них в оправдание понадобившихся репрессивных мер; далее – покушения кретинов, сумасшедших – не тех, кем руководили, пользовались другие, а одиночек, действовавших под влиянием плохо переваренного чтения или примеров; наносивших удары по наитию. Достаточно поглядеть, какие они выбирали жертвы, какие моменты! Жалости достойно!
– А между тем, были среди них люди образованные, культурные… Эмиль Анри и другие…
– Да, но с теми же изъянами. Все были заражены актерским духом. Жест! Тщеславие! Терроризировать мещан в туфлях, убивая посетителей кафе, – повторяю, это так глупо, что плакать хочется.
– Но, по слухам, существовала международная организация анархистов, иные покушения соответствовали зрелому плану…
– Это возможно. Но в таком случае верховный совет анархии состоял из жалких субьектов, тех же фанатиков, неудачников, мегаломанов, то есть, опять-таки, последышей романтизма. Это детское учение. Основная его мысль сводится к тому, что чувствуя парящую над головой угрозу анархии, словно тучу, из которой молния ударит неизвестно в кого и когда, общество умрет от страха. Актерство и в этом. "Перед нами трепещут короли". Я уверен, что они были довольны, представляя себе, как трепещут короли. Террор может быть правительственным методом оттого, что, действуя на воображение управляемых масс, он усиливает власть закона. Но, за исключением немногих случаев, идеалом тайной организации, действительно стремящейся к определенной цели и берущей "головы на прицел", является, по возможности, полная секретность операций. Именно так всегда работали серьезные люди. Пусть общественное мнение припишет гриппу, поносу, несчастному случаю на улице смерть человека, пораженного по вашему приказу: вот верх искусства. На худой конец можно допустить конфиденциальный террор. Вы уничтожили икса и игрека. Не считая необходимым уничтожить еще и зета, оттого, что уничтожать надо как можно меньше людей, по соображениям гуманности, мой милый Кланрикар, и ради сбережений средств, вы, однако, желаете, чтобы он помалкивал. Ну что ж! Вы можете дать ему знать, самым конфиденциальным образом, что настоятельно советуете ему помалкивать.
– Анархисты могли бы тебе ответить, что деморализуя общественное мнение сенсационными покушениями, пусть даже нелепыми, каковы бомбы в кафе или в жилом доме, они ослабляли способность общества сопротивляться революции.
– Это очень хорошо, если есть план революции, и если люди сеют панику как раз в тот момент, когда надо ею воспользоваться. Лично я, надо заметить, противополагаю индивидуальный акт не столько массовому акту, сколько никакому акту, тому бессознательному фатализму, который прикрывается так называемой философской глубиной. Под прикрытием Гегеля, Маркса и неизбежных исторических процессов люди занимаются парламентской болтовней, как во Франции, или становятся маниакальными бюрократами, какими Михельс нам изобразил своих немцев. Массовый акт, сам по себе, редко имеет, по-моему, шансы на успех по причине своей тяжеловесности, медленности разгона, чрезмерной гласности, слишком многочисленных по необходимости участников. Пятнадцать тысяч "настоящих синдикалистов", по мнению Михельса, ничего не могут сделать в Германии. Он прав. Пятнадцать тысяч начинающих всеобщую забастовку, – это всеобщая забастовка в фабричном поселке, пусть бы даже им удалось увлечь за собою сто тысяч других. Правительства слишком хорошо вооружены против массовых выступлений. Прежде всего – им легко вводить шпионов, своих людей в рабочие организации, куда доступ должен быть всем открыт, где нельзя ни просеивать кандидатов сквозь сито, ни хранить в тайне решения. А затем массовый акт немедленно разливается по улицам. Это открытое сражение с полицией, войсками, которым есть где развернуться. Словом, правительство, не потерявшее головы, имеет больше шансов овладеть положением, особенно накануне войны, которую было бы нашей задачей предотвратить. Мобилизация потушила бы вашу попытку всеобщей забастовки, как шланги усовершенствованного насоса начинающийся пожар. Тем не менее, я первый готов признать, что массовое выступление может поддержать индивидуальный акт. Вернемся к моему примеру. Пусть бы одновременно с уничтожением Наполеона III и Бисмарка произошли парламентские осложнения, несколько мятежей, несколько хороших забастовок, возможных в ту пору, вроде описанной для Франции в "Жерминале", для Германии Гауптманом в "Ткачах". Я не представляю себе, как бы французская императрица и прусский король решились на войну при таких условиях. В настоящее же время это было бы еще более уместно. Моему тайному обществу надо было бы иметь разветвления, участников повсюду, и прежде всего в парламентах, в рабочих организациях, – занимающих удобные места людей, которые бы исполняли приказы, не имея даже надобности непременно знать, какому общему плану они соответствуют. Одним словом, массовому акту надлежало бы окончательно выбить руль из рук у правительства, уже пораженного в голову… Замечу, что я не хочу отнестись к анархистам несправедливо. Они, как-никак, поддержали известную традицию. Новомодные тенденции, революционный синдикализм, непосредственное действие, Сорелева апология насилия, – все, что прельщает людей вроде сегодняшнего немца, в теоретическом отношении ведет свое начало, быть может, от Прудона, но по темпераменту, смелости, любви к риску – от анархизма. Подлинные вдохновители синдикализма и Всеобщей Конфедерации Труда – бывшие анархисты. Не такие неосновательные и косные, как их предшественники, они открыли, что в корпоративной группировке содержится больше взрывчатой силы, чем в динамите. Даже их слабости, их ребячества имеют как раз такое происхождение. На смену терроризму бомб пришел терроризм всеобщей забастовки или итальянской забастовки в стиле гражданина Пато.
Кланрикар и Дарну слушали с увлечением, не перебивая Лолерка. Они научились у Сампэйра относиться с уважением к говорящему, когда тому есть что сказать. Они, кроме того, упрекали себя или, вернее, самолюбиво досадовали, что не чувствовали раньше, сколько широких идей, твердо обоснованной убежденности и почти жуткого хладнокровия таилось под живостью Лолерка.
– К несчастью, – сказал Дарну, – твое тайное общество что-то очень уж похоже на простое умозрение… Не предполагаешь же ты, что оно существует?
– Хочется сказать: "Об этом было бы известно"… По крайней мере, об этом можно было бы догадаться по некоторым признакам.
– Да и может ли оно существовать?
– Отчего же не может? Мне представляется, что некоторый его эмбрион есть в России. В ней одной анархизм как будто преследовал определенную цель. Но главное, общества такого типа действовали в прошлом, служа другому идеалу или применяясь к условиям своей эпохи. Некоторые конгрегации, например, иезуиты. Вот кто в совершенстве умел сочетать фанатизм действия с ясностью плана… или же вольные каменщики до революции.
– А нынешние? – спросил Дарну.
Лолерк уклончиво качнул головой. Кланрикар тоже не подхватил этой темы. Казалось, будто они вдруг заняли осторожную позицию.
Не дождавшись ответа, Дарну опять заговорил. Очень осторожная манера выражаться страховала его от неловкостей.
– Современное масонство, на первый взгляд, как будто сохранило некоторые черты, подходящие для такого общества, как твое. Ты не думаешь? Оно, разумеется, не очень замкнуто, по крайней мере, в известных внешних своих проявлениях. Но ничто не мешает ему соблюдать тайну в своем верховном управлении и важнейших мероприятиях. Доступ туда, пожалуй, слишком легок снизу. Но иерархия позволяет этому обществу постепенно усиливать строгость отбора. Не думаю, чтобы притворщик мог достигнуть высших степеней, проникнуть в органы, где принимаются решения. Масонство интернационально. Фактически и по своему духу. Если судить хотя бы по результатам, заметным для нас, то силу его отрицать не приходится. Не выходя за пределы Франции и не углубляясь чрезмерно в прошлое, надо полагать, что оно играло решающую роль в некоторые моменты истории Третьей республики.
– Я не спорю.
Кланрикар, слушая их, испытывал сильнейшее любопытство, но боялся обнаружить его. В кругах друзей, где он бывал, о масонстве говорили только с чрезвычайной осмотрительностью, беглыми намеками, на которых беседа никогда не задерживалась. Ему приходилось слышать, что Сампэйр – масон; но в этом он не был уверен. Сам он, Кланрикар, относился к масонству с весьма неопределенным и смешанным чувством. Не знал о нем почти ничего. Даже избегал задумываться на эту тему, машинально усвоив сдержанность, с какой относились к ней люди его среды. Он чуял, что по многим вопросам убеждения или тенденции масонов должны быть весьма близки его умонастроению, и если бы знал, что к ним принадлежит Сампэйр, то окончательно предрасположился бы в их пользу. С другой же стороны, у него с детства сохранилось о масонстве несколько фантастическое, почти отталкивающее представление, исправить которое рассудок его не имел случая. Его мать, хотя и не была ревностной христианкой, считала масонов такими гнусно ожесточенными врагами церкви и всякой честной веры, что не сомневалась в прикосновенности дьявола к их учению. Отец его при случае говорил о них, как о получудаках, полупсихопатах. Наконец, те немногие заведомые масоны, которых он знал среди своих коллег преподавателей, не внушали ему особенной симпатии. Слишком очевидным казалось, что большинство из них примкнуло к этой секте только по карьерным побуждениям, в чем некоторые даже цинически признавались.
Откровенность, с какой Дарну только что трактовал столь щекотливый вопрос, доброжелательность и осведомленность, сквозившие в его словах, – не изобличали ли масона в нем самом? И как было понять сдержанность Лолерка, ничуть не гармонировавшую с его стилем?
Впрочем, Лолерк сказал в конце концов, как бы в ответ на одну из мыслей Кланрикара:
– Удивляет меня, что Сампэйр не масон.
– Да, странно, – сказал Дарну. Кланрикар решился переспросить:
– Он не масон? Ты уверен?
– Совершенно уверен, – ответил Лолерк. – Я это знаю от Ротвейля.
– Значит, Ротвейль – масон?
– А ты не знал? Лигвэн – тоже. Ротвейль даже имеет очень высокую степень.
– Он чуть было не обратил меня однажды в масонство, – вставил Дарну.
– И меня, – сказал Лолерк.
Кланрикар не скрыл своего изумления. Ему было трудно представить себе, как мог этот пузатый Ротвейль с налитыми кровью глазами, обычно хранивший на собраниях молчанье, за которым, по-видимому, ничего не таилось (его участие в беседе почти всегда выражалось только в одобрительном кивке или в приветливой улыбке), как мог он, вне своей обувной торговли, занимать выдающееся место в какой бы то ни было иерархий, а особенно обращать людей в свою веру.