Тогда, откинув все недомолвки, Силуян Мужиловский сказал гетману прямо: нужно, чтобы царь прежде всего обещал неприкосновенность имущества и положения казацкой старшины, даровал ей права на наследственное владение маетностями и доходами с них.
   Гетман не возражал против этой статьи в предстоящих переговорах.
   - Но не с нее начинать, не в ней дело, - сказал он Мужиловскому, главное в том, что народ стремится к объединению с Москвой, - он тогда весь станет под наши знамена. И народ поведет такую войну со шляхтой и татарами, что самому небу будет страшно.
   Мужиловский не мог не согласиться с гетманом. Он сам видел: одна лишь весть о том, что Московское царство ведет переговоры с гетманом, вызвала в народе несгибаемую веру в свои силы.
   Беседа с митрополитом, целью которой было разведать, как он настроен после Белой Церкви, убедила Силуяна Мужиловского, что надеяться на Коссова вовсе нельзя. Митрополит нисколько не сочувствует намерениям гетмана. Подозрения Капусты о том, что Коссов сносится с католиками и получил какие-то заверения от короля, по-видимому, были основательны.
   Мужиловский ходил по большой гостиной, мягко ступая по пушистому турецкому ковру.
   В доме полковника могильная тишина. За дверью похрапывает казак, стража и здесь не помешает. Кто знает, что вздумается кварцяному полковнику? Капуста недаром предупредил: <На тебя, Силуян, охотятся. Берегись>. Если Капуста говорит, значит у него есть основания.
   Вспомнив Капусту, Мужиловский невольно снова подумал о Чигирине. Перед глазами возникла долговязая фигура Выговского. Острый длинный нос и прищуренные глаза ясно промелькнули в памяти, показалось - генеральный писарь осторожно, на цыпочках прошел по комнате, замер в углу и растаял, точно злая тень.
   Мужиловский не хотел вмешиваться в некоторые дела, но внутренне он был убежден, что смерть Крайза произошла не без участия генерального писаря и что Елена, жена гетмана, также была чем-то связана с Выговским... Подумал и тотчас же дернул плечом, словно сбросил с себя беспокойную мысль. Это, в конце концов, не его дело.
   С Коссовым придется встретиться еще не раз. Ведь именно для встречи с Коссовым он и приехал из Чигирина в Киев. Правда, для того, чтобы митрополит не догадался об этом, пошел к нему только на пятый день после своего прибытия.
   Успех новой войны в какой-то мере зависел и от митрополита. Его слово к народу и духовенству значило порою не меньше гетманского универсала. Гетман, посылая Мужиловского в Киев, предостерег:
   - О наших московских переговорах молчи. Ни слова. А старайся выведать: что там у него с панами? Чего там вертится этот шпион, ксендз Бжозовский? Действуй осторожно.
   Мужиловский усмехнулся. <Осторожно>! Как будто он собирался кричать об этом на площадях Киева! Конечно, задача была нелегкая. Мужиловский решил добиться от митрополита личного послания к патриарху Никону. Он задержал шаги, остановился. Скрестил руки на груди. Прищурив глаза, уставился в темный угол гостиной. Получить от Коссова такое послание будет трудно. Это он знал. Но он его получит! Непременно получит!
   Сколько шагов уже сделано по ковру? Сколько мыслей проплыло под высокими сводами потолка? Сколько событий, сколько времени протекло за эти несколько часов в стенах гостиной? Все вспоминалось в эту бессонную ночь, все всплывало в памяти... А та беседа с гетманом, ночью, после возвращения из Москвы?
   ...Сидели в саду на скамейке плечо к плечу. По временам яблоня осыпала на них белые цветы. Нежные лепестки ложились вокруг, иногда падали на одежду. Гетман встал, отломил веточку, прижал к губам. Наклонив голову в его сторону, слушал внимательно и, когда Мужиловский окончил, сразу сказал:
   - Нет, Силуян, не только Поляновский договор о вечном мире препятствует царю сразу подать нам военную помощь и взять Украину под свою высокую руку. Не только это. У них среди посполитых неспокойно, ты подумай, что там делается, - гетман говорил об этом, как о хорошо знакомом деле. - Бунты в Курске, Воронеже, Козлове. Народ на бояр подымается. Как в такую пору куда-нибудь войско посылать?.. Надо благодарить царя и за то, что отказался выполнить договор с панами и им войска не послал.
   Он говорил спокойным и тихим голосом, но видно было, что это все же гнетет и тревожит его своей неопределенностью. Взглянув как-то странно на Мужиловского, сказал:
   - Вот что, Силуян, - известно мне, что кое-кто из старшины задумал договориться с панами Потоцким, Калиновским, с сенаторами. Хотят добыть себе шляхетство, а там пусть хоть волки дерут все на куски. Если и ты так думаешь, то скажи сразу, я тебя неволить не хочу. Уходи тогда от меня и на глаза не показывайся.
   Мужиловский вздрогнул от неожиданности.
   Хотел сказать что-то, возразить, но гетман оборвал:
   - Погоди, не все. Я это дело замыслил не ради своих маетностей и не ради своей воли. Народ меня понял. Потому за мною не шесть и не десять тысяч пошло, а все, вся Украина пошла. Я народ не продам за булаву варшавскую или за золотой меч турецкий. Все теперь льнут, - злобно сказал гетман, - все в друзья лезут, а сами, того и гляди, накинут петлю на шею. Одни мы не устоим, только русский народ и царь московский нам помощь и надежда. В том лишь у нас спасение. И если ты хочешь народу служить, памятуй об этом, брат, - спокойно закончил гетман.
   Тихо вокруг. Ни ветерка, ни шороха.
   ...Такая вот была беседа в июньскую ночь, и, вспомнив ее, Силуян Мужиловский подумал: как много событий пронеслось за это короткое время и как подвинулось вперед дело, ради которого он ездил в Москву!
   А тогда в Москве... Боярин Ларион Лопухин сказал открыто:
   - Ты, я вижу, человек просвещенный и разумный. Под свою высокую руку царь и бояре вас, братьев наших, возьмут, но сейчас посылать войско нельзя нам. Казна царская оскудела, занять денег не у кого. Народ ваш на панов поднялся. Правда, бьются они супротив польской шляхты, но бояре у нас опасаются, как бы и свои смерды не учинили того же. Бунт, милостивый пан, это зараза. Это хуже морового поветрия... Так что разумей, почему теперь с поляками договор не будем рвать. Но дадим им понять, что благожелательны к братьям нашим. Продержитесь сами еще с год. Король и канцлер нам про хана пишут, про султана, что-де вы с ними в согласии...
   - Какое там согласие, это политика, сам разумеешь, боярин. Ведь если не мы с ханом, так они против нас будут с ним...
   - Сим актом гетман Хмельницкий выказал свой великий ум, - подтвердил Лопухин. - И ручаюсь тебе, пан полковник, - придем мы к вам на помощь ратно и оружно, и будут все русские люди жить купно в мире и спокойствии.
   ...Прошло уже немало времени после этого разговора, но Силуян Мужиловский помнил все это отчетливо и ясно. Память у него была такая, что каждая мелочь запечатлевалась надолго, и в нужный час он мог припомнить все. Сегодняшняя беседа с Коссовым и самый приезд в Киев по такому трудному делу должны были всколыхнуть в памяти многое, что, может быть, в другое время и не вспомнилось бы.
   Он знал - в Варшаве еще надеются на смуту среди самого казачества. Да и сами попытаются занести на Хмельницкого нож из-за спины. Подошлют кого-нибудь, чтобы отравил или из-за угла выстрелил в затылок. Все еще будет.
   В Умани Осип Глух уже собирает тех, кто одним глазом косится на Варшаву, кто верит обещаниям коронного гетмана, кто решил связать свою судьбу с польской шляхтой. И, может быть, теперь - это Мужиловский отлично понимает - самый трудный момент восстания.
   Да, восстания! Ведь он и не считал, что восстание прекратилось. Хотя Хмельницкому и приходится писать: <Гетман его королевской милости Войска Запорожского>, - но разве в этом дело? <Королевская милость>! Он хорошо знает, какова эта милость!
   Осип Глух и Мартын Пушкарь возлагают теперь большие надежды на волнения среди посполитых. Это они распространяют слухи о том, что гетман продался турецкому султану, что Москва не захочет помочь Украине, что только соглашение с королем принесет успокоение краю.
   А может быть?.. От того, что возникло это предательское <может быть>, Мужиловский остановился, сел в кресло и неодобрительно покачал головой. Оглядел себя в зеркале, висевшем на стене. Увидел пытливый взгляд человека в щегольском кафтане, с ровно подстриженными волосами и замкнутым лицом. Как же возникло это <может быть>? Но ведь возникло. Что же он имел в виду, когда так подумал? Не случайно вспомнилось сегодня предупреждение гетмана там, в Чигирине.
   Взволнованный, погасил свечи в гостиной и, держа в вытянутой руке подсвечник с зажженной свечой, пошел в опочивальню.
   На пороге лежал казак, подложив кулак под голову. Он храпел, и Мужиловский осторожно перешагнул через него. Уже лежа в широкой, удобной кровати, согревая своим теплом холодные простыни голландского полотна, он сумел отогнать прочь это предательское <может быть?> и сказал себе: <Никаких сомнений, только так, как гетман, и только с ним!>
   Ночью ему приснился гетман.
   Тот стоял посреди двора перед своим палацем в Субботове, а Мужиловский сидел в кресле, и по бокам стояли Мартын Пушкарь и Осип Глух, указывали на него пальцами и кричали в один голос:
   - И он так думает, и он!
   А он хотел возразить, но язык не шевелился, онемел, стал точно деревянный.
   Гетман смотрел на него и взглядом спрашивал:
   <Что ж, правду говорят? Скажи сам>.
   Силуян Мужиловский собрал все силы и, словно выталкивая изо рта кусок свинца, закричал:
   - Неправда, неправда! Брешут, вс? брешут!..
   Проснулся в холодном поту. Над ним стоял караульный казак.
   - Что там? Кто? - спросил испуганно, все еще не понимая, где он и что произошло.
   - Изволили кричать, - пояснил казак.
   Мужиловскому стало противно за себя. Откинулся на подушки.
   - Ступай, братец, спать, почудилось мне что-то.
   - А вы перекреститесь, - посоветовал казак уходя.
   Сна уже не было. Тревожные мысли до самого утра не оставляли его.
   5
   Сразу же после беседы с воеводой князем Хилковым, Мартын Терновый пустился в обратный путь в Чигирин.
   Приятная, легкая изморозь падала на землю вместе с вечерним сумраком. Дышалось свободно. Конь резво ударял оземь кованым копытом.
   В ушах Мартына все еще звучали слова воеводы. Самим сердцем запомнил сказанное им. Как далекий туман, развеялось воспоминание о вечере в чигиринской корчме. Пожалел, что не может сейчас увидеть Ивана Неживого. Было чем порадовать старого казака. Выходило, что сам гетман и Капуста старались, чтобы людей, которые шли с Украины, приняли русские, дали им приют.
   Ночь упала на землю внезапно, как бывает в позднюю осеннюю пору. Стало трудно ехать. Мартын решил заночевать в первом же селе. Вскоре в темноте блеснул огонек, потом второй. По маленькой церковке Мартын узнал приграничное русское селение, через которое проезжал прошлым утром. Сдерживая коня, он въехал в улицу, озираясь по сторонам, выбирая, у каких ворот остановиться и попросить приюта на ночь.
   За забором в оконце избы светился огонь. Мартын спешился. Трижды постучал кулаком в ворота. Залаяла собака, хлопнула дверь.
   - Кто там?
   Вопрос прозвучал сурово, и Мартын как можно подробнее рассказал о себе, кто он, и откуда, и куда едет. Только после этих объяснений ему с опаской отворили ворота.
   Он завел коня в конюшню. Конь, почуяв сено в яслях, заржал. Мартын принялся снимать седло. Человек, впустивший его, стоял в дверях и следил за каждым движением казака. Наконец Мартын управился с конем, и хозяин повел его в дом.
   В избе Мартын перекрестился на красный угол и снова начал объяснять, теперь уже хозяйке, сидевшей с веретеном в руках, кто он и куда путь держит. Хозяйка оставила работу. Принесла воды, полила гостю на руки, подала чистый рушник. Мартын с благодарностью поклонился, а хозяйка уже просила его к столу. За спиной скрипнула дверь, кто-то вошел в избу. Мартын оглянулся, пламя в печи освещало женщину, стоявшую на пороге, ярким светом. И она, и Мартын одновременно вскрикнули и бросились друг к другу.
   ...Такое могло статься только в сказке. Евдоха Терновая дрожащими руками крепко держала сына за плечи. Слезы туманили ей взор. Слова не могла сказать. Билась на груди у сына в счастливых рыданиях, а хозяин избы Ефрем Проскаков и его жена только дивились да охали.
   Нет, не сон то был. Мать, его мать была с ним рядом. Мартын крепко прижимал ее к груди, а слезы все набегали и набегали на глаза, и он, счастливый и ошеломленный неожиданным счастьем, ловил их губами, глотал соленую влагу, словно в самых слезах заключена была внезапная радость.
   Мог ли он надеяться? Была ли даже мысль такая? Думал: мать давно погибла, упала где-нибудь на безвестной дороге. Старенькая, бессильная, нищая - его родная мать! Но она теперь была рядом с ним, и они сидели на лавке в красном углу, под образами, и радушные хозяева, тоже обрадованные такой неожиданной встречей, всплескивали руками, смеялись, а потом поставили на стол штоф горелки, и все были как-то особенно счастливы.
   - Вот кому в ноги поклонись - Марфе и Ефрему, душевные люди, поклонись им низко, сын. Они выручили. Спасли.
   И Мартын Терновый встал на ноги и поклонился до земли Марфе, и поцеловал ее заскорузлую, сухую руку, и она поцеловала его в голову. Низко, до самой земли, поклонился Мартын и Ефрему Проскакову, обнялись крепко.
   - Да какой же ты, сынок, рослый стал, да красивый! - улыбнулась мать. - А отца нашего... - и снова слезы затуманили взгляд.
   - Не надо, мама, не надо, - попросил Мартын. - Знаю.
   Она послушалась.
   - Не надо, хорошо. Не надо... А Катря...
   - И о том не надо, - попросил Мартын.
   - Молчу, сынок. - И снова заплакала. - Думала я, все выплакала, слез нет, а они, видно, горем живятся, слезы мои, сынок.
   - Молчите, мама, - он знал: надо сказать что-то хорошее, порадовать, успокоить, но таких слов не было. Надо правдою лечить раны, а правда могла только растравлять их новою болью.
   А мать, как нарочно, спросила:
   - Что на Украине, сынок, как дома?
   И он не смог солгать матери, - ведь он никогда не говорил ей неправду.
   - Худо, мама.
   - Татары? - спросила она. - Паны?
   - Всего хватает, мама, - попытался избежать ответа, но она настойчиво продолжала спрашивать:
   - Что же оно будет, сынок, не видать мне, значит, родной земли?
   - Погодите, мама, погодите, воротимся мы с вами в Байгород, в свою хату. - И вспомнил, что хату сожгли жолнеры Корецкого, а от самого Байгорода остался только пепел...
   - Байгород... - прошептала задумчиво мать. - Когда Максим на колу помирал, звал тебя, сынок. Звал. Ты должен притти туда, Мартын, должен! твердо и сурово сказала она, голосом, какого он никогда у нее не слыхал. Ты поклянешься мне в этом, сынок, на сабле клятву дашь. - Глаза матери были сухи и сверкали, точно огонь вспыхнул в них и высушил слезы.
   - Поклянусь, мама, - ответил Мартын, - и сдержу свое слово.
   Мать рассказывала. Низкий, прокопченный и задымленный потолок убогой избы висел над головами. Русские люди, давшие приют матери и ему в эту осеннюю ночь, сидели и слушали, хотя многое из того, что рассказывала мать, они уже знали, - но горе было близким, общим для всех.
   ...Из Байгорода она ушла вместе со всеми людьми. Бежали ночью. Как раз на ту пору татары рыскали по всем шляхам, возвращались в Крым. Старались обминуть их окольной дорогой, но не миновали. Наскочили татары на них как-то поутру, молодых в полон взяли, старых пограбили, кто сопротивлялся, того зарубили, и исчезли. А она осталась одна на дороге, без памяти, и ее подобрали добрые люди.
   Начались долгие месяцы нужды, хождения с сумой. Чужой кусок хлеба сначала поперек горла становился. Где был Мартын тогда? Долгими ночами звала его. Думала, может, и он сложил голову, и никто очей ему не закрыл. Может, ворон выклевал их?
   Встретились на дороге люди. Такие же обездоленные и обиженные, как она. Шли в русскую землю и взяли с собой. Тут, в этом селе, она заболела, слегла, и добрые люди Ефрем и Марфа приютили ее, а когда выздоровела, не пустили от себя, осталась она у них. И правда, куда ей дальше итти, куда?
   - И оставайся с нами, Евдокия, - сказала Марфа, - куда тебе? Там война, разорение, кто знает, что еще будет, а когда кончится, одолеют панов - тогда заберет тебя сын.
   - Спасибо, Марфа, ой, великое спасибо! Только не доживу я до того, не доживу.
   - Доживете, мама!
   Мартын почти выкрикнул эти слова. Неужели не бывать ему хозяином на своей земле? Неужели мать не увидит Байгорода? И в этот миг Мартын Терновый, как никогда, почувствовал, что должен грудью своей стать за гетмана, ибо один гетман думает о его, Тернового, доле и сделает так, что сможет Мартынова мать увидеть родную землю.
   Терновый сказал: скоро снова быть войне, воины русского царя подадут казакам помощь.
   - Так, сынок, так, Мартын. Русские люди, вот они, - Марфа и Ефрем, такие все они, всегда бы нам вместе с ними быть, всегда.
   Говорили обо всем. Говорил и Ефрем Проскаков. Мартын узнал: и ему тут не сладко, хоть никто с отцовской земли не гонит, никто не грозится ее отнять. Но оскудело царство хлебом, худо, что на границе жизнь неспокойная. И сюда татарские отряды заходили, а последнее время от радзивилловских наездов тоже изведали немало беды.
   Однообразно трещал сверчок. Давно догорел огонь в печи, хозяйка засветила лучину, начала стелить постели. Мартыну постлали кожух на лавке, а сами хозяева взобрались на печь. Мартын отказывался. Мать уговорила лечь. Теперь мысль металась, как в тенетах: что же дальше? Брать ли мать с собой, или оставить пока здесь? А если взять, то куда?
   Мать, казалось, угадала его беспокойство.
   - Обо мне не заботься, об одном прошу - коли будет можно, коли доживу, приезжай за мной, а нет, так хоть могилу навести. Люди добрые покажут...
   - Что вы, мама? - а у самого в горле задрожал предательский комок, и сердце затосковало.
   - Эх, сын мой, сын мой...
   Молчали. Сверчок неугомонно тянул свое. Люди твердили - сверчок в доме к счастью. Сколько таких сверчков слышал он на своем веку! А где счастье?
   Лежал, растянувшись на лавке, мать сидела рядом, гладила по голове, устремив взгляд в темный угол. Лучина затрещала и погасла.
   В трубе тоскливо завывал ветер. Мартын думал: где счастье? И в сердце росла великая и неутолимая жажда: скорее туда, в Чигирин, увидеть Неживого, всех побратимов своих, попроситься у Капусты в какой-нибудь полк, сказать всем - и тем, кого по дороге встречал, посполитым, уже изверившимся в своих чаяниях, и казакам, и тому бедняге, Ивану Невкрытому из межигорской гуты, сказать: <Оружие в руки берите, скорее оружие в руки и не опускайте голов>. Как тогда, перед Пилявой, говорил гетман: <Хорошо было бы, кабы мы теперь купно - казаки и селяне - на ворога ударили>. И ударили. И враг бежал бесславно в той битве. А теперь тоже надо бы купно, сообща. Надо!
   - О чем думаешь, сынок? - тихо спросила мать.
   - Вместе нам всем надо, - прошептал он в ответ и рассказал про слова гетмана перед боем.
   - Боже его благослови, пошли ему здоровья и силы, - проговорила мать, - если он за нас, обездоленных, стоять будет, а если нет, то пусть кара страшная падет на него. Ведь поднял весь край, не смеет он оставить нас. Кто же другой у нас есть? Кто?
   - Нет другого, и не надо другого.
   Мартын нерушимо верил в это. Не надо другого. <А универсалы про послушенство? - вдруг спросил он сам себя. - Для кого они? Кто писал их?>
   - А коли отступится от нас, - твердо произнес Мартын и уже не матери, и не самому себе, а, казалось, в глаза гетману кинул: - пусть кара страшная падет на его голову и на весь род его.
   Усталость победила, и он заснул, хотя и беспокойно, вздыхал во сне и стонал. Держал в руках руку матери, а она нежно гладила его шелковые кудри и жадными губами глотала соленые слезы.
   Безостановочно трешал сверчок. Ветер рыдал в трубе. Ночь вздыхала за худыми стенами проскаковской избы.
   В памяти возникало былое. Статный парубок Максим Терновый держит ее за руку, поп благословляет их, а вскоре уже тот Максим садится на коня - и потом ни вести от него, ни доброго слова о нем. Вдруг в темную зимнюю ночь постучался в дверь, упала к нему на грудь, как сегодня к сыну.
   Потом сын Мартын - добросердечный, заботливый, гордилась им перед всем Байгородом. Одна утеха, одна надежда и одно счастье.
   А горе росло, как дождевая туча. Горе ливнем проливалось на Байгород, и лишь порою улыбалась судьба и щедро выглядывало солнце, утешит на какой-то срок - и снова тучи. Но был свой дом, а в своем дому горе и беды легче сносить... И думает старая Евдоха Терновая: может быть, выйти ей так, босой, в ночь, пойти в дальний путь, в Чигирин ли, в Субботов ли, так прямо и притти, а не дойдет - доползти до гетмана, стать перед ним и сказать:
   <Глянь на меня, Хмель, погляди мне в глаза, прочитай муки мои и горе мое. Мужа тебе отдала, сына единственного отдала. Это мать говорит тебе, Хмель. Сердце матери полно горя и муки. Услышь мое сердце. Ведь и у тебя была мать, так прислушайся к ее голосу и сделай так, чтобы уничтожить врагов, чтобы воля была на земле нашей и мир, чтобы жили мы, как брат с братом и сестра с сестрою>.
   Так она говорила с Хмелем, и сверчок трещал, не переставая, и она знала, что никуда не пойдет, что эти мысли - только мечта, утешение, которое выдумала сама для себя, а Мартын вздыхает, и вот уже скоро рассветет... Так и не сомкнула глаз в ту ночь Евдоха Терновая.
   У Мартына замирало сердце. Надо было ехать. Стоял, держась одной рукой за луку седла. Ефрем Проскаков успокаивал:
   - Ты не тревожься, мать твою не обидим, живем в согласии, как родные. А будет можно - приедешь. Много горя испытали вы на Украине. Возьму и я в руки пику да мушкет. Жди меня...
   Что было ответить на такие слова? Обнялись, как братья, и трижды расцеловались. Евдоха не удержалась:
   - Береги себя, сынок, береги.
   Он сам не знал, как это сталось, - выхватил из ножен саблю, подарок гетмана, и, вытянув ее перед собой, произнес:
   - Клянусь тебе, мама...
   И мать не дала договорить, перекрестила саблю и поцеловала блестящий клинок.
   - Будь счастлив, сын. - И, точно отрывая что-то от сердца, голосом, полным отчаяния и муки, сказала:
   - Поезжай, Мартын.
   Поцеловала в губы, в голову. Он вскочил на коня. Конь заржал, и матери вспомнилось, как ржал Мартынов конь, когда он уезжал в войско под Корсунь. Много сил стоило, чтобы не зарыдать. Сдержалась. Конь уже тронулся. Шла рядом, держась за стремя, накинув на плечи Ефремов кафтан.
   Легкий, нежный снег устлал дорогу. Евдоха держалась за стремя и знала: выпустит - упадет посреди дороги. Подняла голову, глазами впитывала каждую черточку Мартынова лица. Вот оно, родное лицо, но уже не такое, как было в Байгороде. Две глубокие морщины вдоль рта, морщины на лбу. Похудел сын - и вот, может быть, в последний раз видит его, а он просит:
   - Мама, вернитесь, уже и степь видно.
   Придержал коня, хотел соскочить.
   - Не надо! - сказала мать.
   Тогда наклонился и крепкими руками поднял ее вровень с седлом, прижал к груди и, крепко поцеловав, поставил осторожно на землю.
   - Будьте здоровы, мама, и ждите.
   - Бог тебя благослови, сын.
   И все. И уже далеко, на повороте дороги оглянулся и увидел - мать еще стояла, черная маленькая фигурка на заснеженном русском поле, половина его сердца, его души.
   6
   Когда караульщики у ворот крикнули: <Казаки!>, Галайда почувствовал, как сердце бешено заколотилось в груди. Мигом он выскочил из гуты и кинулся к воротам. Рядом очутились бородатый Трохим и однорукий Петро.
   Сразу гута опустела. Все столпились у ворот и тревожно смотрели вдаль, где из-за леса, на дорогу, будто кто-то высыпал их из мешка, выкатывались конные.
   - Назад, в гуту! - прокричал Галайда. - Становитесь на работу! Надо показать, что мы работаем, что не разбойники мы, а свое право защищали, он, казалось, оправдывался, и это отметил про себя Трохим, недобро усмехнувшись.
   Шепнул на ухо Галайде так, чтобы никто не услыхал:
   - Всыплют нам плетей, а то, пожалуй, и на кол посадят, помяни мое слово.
   Люди возвратились в гуту. Но работа разладилась, едва дозорные сообщили:
   - Жолнеры то. Не казаки, жолнеры...
   Гармаш прибыл на гуту вместе с Тикоцинским. Ей-ей, он не понимал, какого черта бранят этого пана! Мужиловский крутил, упирался, напоил каким-то горьким зельем, после которого во рту - словно добрый пук полыни разжевал, а этот, хоть и гордый, и смотрит на тебя свысока, и к столу не зовет, а талеры на него вмиг подействовали. Так охотно откликнулся, что даже сам поехал со своими жолнерами.
   Едучи на гуту, Гармаш думал увидеть там одни развалины. Должно быть, все раскрали гультяи. Ведь какой народ там работал? Вс? обиженные панами да старшиной... О, он хорошо знал таких людей! А когда над долиною, где стояла гута, увидел сизый дым, а потом трубу, и уже под конец - самую гуту, от сердца отлегло. Может, и набрехал есаул Омелько? Есаул ехал верхом, рядом с повозкой Гармаша, и тоже недоуменно хлопал глазами.
   Жолнеры въехали в ворота. Влетел на полном скаку жеребец пана Тикоцинского. Протарахтела коваными колесами по застывшей от легкого мороза земле повозка Гармаша. Он выскочил из повозки, кинулся к гуте.
   В печах шумел огонь. Стояли, склоненные над деревянными станками, стеклодувы.
   - Что случилось? - спросил он у Омелька.
   - Вот нехай они скажут, - ткнул нагайкой есаул в сторону стеклодувов, злорадно поглядывая на них.
   Галайда выступил вперед:
   - Дозволь сказать.
   Гармаш оглядел всю его фигуру заплывшими глазами и милостиво позволил: