— Она не укусит, — успокоил старичок.
— Тем лучше для нее, — ответил Дима.
Старичок переложил поводок из руки в руку, подышал на освободившуюся ладонь и спрятал ее в карман теплой куртки.
Сощурясь, всмотрелся под ветви. Дима улыбнулся.
— Незнакомый голос, — констатировал старичок. — Что это вы здесь поделываете?
— Отдыхаю, — искренне ответил Дима. — Больно вечер хорош.
— Сыроват, — с видом гурмана заметил старичок.
— Да, немножко, — согласился Дима.
Старичок побегал взглядом влево-вправо, а потом вытянул тонкую, трепетную шейку, заглядывая за скамью.
— Вы один отдыхаете?
— Ясно дело. Вдвоем — это уже не отдых.
— Сколько вам лет, молодой человек?
— Формально я возмутительно молод.
— Ну это главное… — старичок поежился. Нашел взглядом свою собачку. Пробормотал: — Пойдем-ка мы. Барри, кажется, замерз.
— По нему видно.
— Вы не любите животных?
— А что, похоже?
— В вашем голосе мне почудилось ирония.
— Я тигров люблю, — сообщил Дима.
— Я так и думал. Идем, Барри, — проговорил он заботливо, — пора баиньки. Подписал? — он опять полуобернулся к Диме. Он так и стоял к нему боком. — Со мной давно не говорили столь приветливо.
— Это не моя заслуга, — улыбнулся Дима.
Старичок покачал головой.
— Неправда.
Доходной, ледащенький Барри миролюбиво заурчал.
В парадной тишине возник торопливый, нервный перестук каблучков, и из-за близкого поворота, словно выброшенная угловым кустом сирени, возникла девушка, увидев старичка, она остановилась и требовательно спросила:
— Простите, как добраться до Уткиной заводи?
Старичок с секунду молчал.
— Запамятовал, — сказал он с явной хитринкой. — Быть может, молодой человек?.. — и сделал широкий жест в сторону Димы, как султан, развалившегося в тени. При этом задел напоенные влагой ветви, и на Диму обрушился короткий ливень.
— Ох, простите, — вздрогнув, покаянно сказал старичок.
— Ничего, — улыбнулся Дима. Почему-то в этом разговоре он все время улыбался. — Даже приятно. Я уважаю душ, настоенный на давно отцветшей сирени.
— Именно на давно отцветшей?
— Можно и на цветущей. Но тогда общефизиологическое воздействие совсем иного порядка, не для отдыха. Оно не вселяет негу, а возбуждает чувственность.
— Вы биолог?
— Что вы. Биологи полезные люди, а я тунеядец…
— Зачем же так самоуничижительно? — подойдя, с иронией спросила девушка, и Дима повернулся к ней. — Отвечайте по делу, а судить будем мы.
— Я художник, — медленно проговорил Дима, глядя на нее.
— Идем, Барри, — сказал старичок и неторопливо пошаркал к парадному, унося с собой необозримую рыхлую память о массовых митингах, массовых восторгах, массовых героизмах, массовых расстрелах, массовых выселениях, массовых предательствах, массовых смертях, массовых надеждах, массовых дряхлениях, сквозь клубящиеся бездны которых, чуть мерцая в темноте, как струйка ни в чем не виноватого и ничего не понимающего Барри, сочилась удивительно короткая его жизнь.
— То есть, учусь на художника, четвертый курс… вы не подумайте — так, маляр…
Она взглянула на него, искря стеклами очков.
— Я и не думаю. Маляр так маляр.
Она была как призрак, порожденный ночным маревом. Казалось, она светится. Казалось, она ничего не весит, не касается земли, плывет, над этим обыкновенным мокрым тротуаром, и каблучки ее стучат просто так, для виду, чтобы никто не понял, кто она такая.
Господи, да ничего в ней не было! Чистое легкое лицо, короткое платье, тонкие руки, открытые до плеч…
Она была как душа. Дима склонил голову набок, не в силах оторвать взгляд. Просто нельзя было не знать, как добраться до Уткиной заводи. Сегодня мой день, подумал он. Сердце вдруг взбесилось: казалось, не то что ребра — рубашка не выдержит и лопнет, вот сейчас лопнет…
— Автобусом, я только не помню, — сказал он, поднявшись со скамейки, — где останавливается восьмерка. Придется чуть-чуть поплутать…
Она смотрела на него. Ей было легче — она закрывалась очками, в них отсверкивал далекий фонарь.
— Может, на пальцах объясните, маляр?
Дима сделал беспомощное лицо.
— Сам буду искать, — извинился он. — Шестым чувством. Если вы устали, или не хотите с маляром идти рядом — я могу сбегать, а потом вернусь сюда и доложу, лады?
— Быстрее будет спросить кого-нибудь другого, — недовольно сказала она.
Секунду Дима стоял с разведенными руками, взглядом лаская ее настороженно сжатые губы, а потом вздохнул и уселся обратно.
— Это, несомненно, логично, — согласился он.
Она не могла уйти, он всемогущ. Только он должен выполнить ее просьбу. Она задумчиво вытянула губы в трубочку. Улицы были пусты. Окна гасли — то одно, то другое.
— И зачем вам так далеко! — спросил Дима.
— Не ваше дело, — резко ответила она, но не ушла, лишь с ноги на ногу переступила в нерешительности. Ноги стройно светили на фоне черного отблескивающего асфальта. Она перехватила его взгляд, издевательски спросила:
— Нравится?
Дима поднял глаза. Ее очки отсверкивали, как ледышки.
— Да, — виновато ответил он и опять чуть развел руками: дескать, что ж тут поделаешь. Она скривилась. Он поспешно добавил: — Вы не думайте, это у меня профессиональное.
— Профессиональное заболевание — сифилис, — едко сказала она. — Кто-то из ваших великих в принципе не мог нарисовать женщины, если с ней не переспал?
Дима тяжко вздохнул.
— Потрясающая эрудиция. Вы, простите, из искусствоведов?
— Нет, — ответила она. — Я спешу.
Дима вскочил.
— Да, конечно, шеф, — сказал он энергично. — Простите, я отвлекся. Засмотрелся, — добавил он. — Это вон туда. Бежим?
Она взъерошила маленькой пятерней свою короткую прическу. Решительно отрубила:
— Бежим!
И зацокала рядом с Димой, глядя только вперед, держась прямо и строго, как в строю. Дима смирил шаги — поначалу он и впрямь побежал от избытка чувств.
— Вы действительно спешите?
Она помолчала, потом ответила ядовито:
— Если бы я хотела прогуляться в обнимку до ближайшей парадной, я бы прямо сказала.
Дима всплеснул руками.
— Бога ради, не надо прямо! Если вас не затруднит, молчите, я сам догадаюсь.
— Повремените, — отрубила она.
Они неслись.
Город здесь не походил на себя. Был просторнее, темнее, свежее, земля влажно дышала; напоенный теплым туманом воздух создавал ощущение сна. Казалось, ночь южная; казалось, тропическая; казалось, самая главная в жизни.
— Вечер такой чудесный, — сказал Дима. — Даже жалко спешить так… — он испуганно осекся. — Только не сочтите за намек…
Она только фыркнула.
— Вам не нравится? — печально спросил он.
— Это уже не столько вечер, сколько ночь, сухо сказала она. — А ночью надо спать. Или, еще лучше, работать. Меньше отвлекающих факторов.
— Ну да?! — изумился Дима. — А плеск невидимых в темноте волн? А прибрежный песок под кокосовыми пальмами, после дневной жары еще теплый, как человеческое тело? А звезды, наконец?
— Перестаньте паясничать. Взрослый же человек.
— О да, — сказал Дима. — А вы не ленинградка.
— Ну и что?
— А я тоже не ленинградец. Родился в Москве, здесь учусь только.
Она помолчала, явно колеблясь, отвечать ли информацией на информацию, или пренебречь. Такт пересилил.
— Владивосток, — уронила она.
— Лихо, — сказал Дима с восхищением. — А я вот Европы не покидал, обидно… Как же вы заблудились?
Она молчала.
— Это секрет? — кротко спросил он.
Она поджала губы. Потом такт пересилил снова.
— Мы на неделю приехали. Подруги в какой-то театр пошли прорываться, а мне эти лицедейства даром не нужны. Решила просто посмотреть вечерний город и… перестаралась.
— Не огорчайтесь, — сказал Дима. — Я вас спасу.
Она фыркнула. На протяжении всего разговора она не взглянула в его сторону ни разу.
— Может, познакомимся все же? — попросил Дима.
— Галка, — ответила она немедленно, будто дожидалась. — Только Галка, никаких уменьшительных.
— Есть, шеф! — гаркнул Дима, на ходу щелкнув каблуками. — Будет исполнено, шеф! Очень приятно, шеф!
— А вас? — спросила она натянуто.
— Доцент тупой, — сказал Дима. Она даже не улыбнулась, ни чуть-чуть; губы ее, такие мягкие, нежные были фанатично стиснуты.
— Меня — Димка, — сообщил он. Томно вздохнул. — Можно также Дымок.
Она фыркнула.
— А можно — Пушок? — осведомилась она. — Или предпочитаете Барсик?
— Предпочитаю Дымок, однако ж, если вам угодно…
— Димка так Димка, — оборвала она. — Скоро?
— Ну, как… — честно ответил Дима.
Она впервые покосилась в его сторону — коротко и требовательно. Двойной пролетающий молнией взблеснули очки.
— Перестаньте молотить языком и займитесь делом, наконец. Вы же обещали. Мне нужно домой, вы понимаете?
— Исессино, — ответил Дима.
— Вот навязался…
— Уважаемая и где-то внутри милая Галка, — сказал Дима. — У вас виктимное поведение.
— Что?! — взъярилась она.
— Вы так боитесь, что я склоню вас к позорному сожительству в детской песочнице, затем убью, ограблю и, расчленив юное тело, спущу в канализацию, что вы каждой фразой меня на это провоцируете. Расслабьтесь. Я довольно хороший.
Она не реагировала секунд пять, а потом даже остановилась. Повернулась к нему наконец.
— Я вас боюсь? — с предельным презрением сказала она. — Да я вас в грош не ставлю! Вы просто болван или маньяк!
Дима широко улыбнулся.
— Наверное, все-таки маньяк, — сказал он. — За последние два дня я влюбляюсь в третий раз. И все три раза — безответно. Просто не знаю, как жить дальше.
— Нет, — сказала она. — Все-таки болван.
Дима засмеялся.
— Что вы хихикаете все время?!
— Блошки щекочуть.
Она фыркнула.
— Где остановка?
— Да, черт! Я и забыл, мы ж остановку ищем, — спохватился Дима. — Шерше…
— Ну знаете, это действительно свинство! Я тороплюсь!
— Принято, шеф, — сказал Дима и щелкнул каблуками. Потом они снова пошли.
Некоторое время молчали. Дима озирался — он честно старался найти. Галка смотрела только вперед.
— Крайне дурацкий город, — вдруг сообщила она.
— Какой?
— Ваш.
— Впервые слышу. Поясните, будьте добры.
— Не паясничайте, Дымок, я вас просила уже. С одной стороны — вся эта прорва архитектурных финтифлюшек, с другой — плоскостность, двухмерность, монохромность. У нас вот — сопки, дома разного цвета… С матфака, с Суханова, Золотой Рог видно, это же приятно, когда на лекциях сидишь и балдеешь. А тут — крыши, крыши…
— Исаакий как раз напротив универа…
— Ха, драгоценность! Торчит ни к селу ни к городу…
Дима почесал щеку.
— Айда взорвем, — предложил он. — У меня ребята есть знакомые, пару грузовиков с ТНТ подбросят к рассвету…
Она блеснула очками в его сторону и впервые улыбнулась. Правда, еще не настоящей своей улыбкой. Этим губам сухая ирония не шла. Но все-таки уже улыбнулась. Сказала:
— Рук марать неохота.
Подождала.
— Шокирует?
— Ясное дело.
— Ну да, вы — художник. Чем бесполезнее, тем лучше. Наверное, слюной исходите от сфинксов?
— Слезами, — ответил Дима. — Стояли они в Фивах, горюшка не знали, а тут на воздусях кислоты плавают, перегары, выхлопы, и от эдакого амбре за полсотни лет они истрепались больше, чем за предыдущие тысячи.
— Следовало ожидать, — сказала она после короткого размышления. Помолчала. — А зимняя канавка меня вообще убила и к месту пригвоздила. Там не то что взрослая женщина — ребенок не утонет.
— Это в связи с загрязнением среды, — серьезно заметил Дима. — Во времена Лизы было значительно глубже.
— Вы-то откуда знаете?
— Я в команде был, которая ее вытаскивала. Зеленая такая, осклизлая, карасями изгрызенная…
Сказав про карасей, Дима вспомнил, что не ужинал, и немедленно захотел есть. Но он шел ровно, и все посматривал — не становится ли нежнее строевая походка подруги? Нет, но раскованней и более усталой.
— Я вам соврала, — вдруг сказала Галка.
— Когда это вы успели?
— Меня зовут Инга.
Дима качнул головой.
— Позвольте документик.
— Что?!
— Я очень нехорошо отношусь к тем, кто на ходу меняет имена.
Она опять скривила губы и, остановившись, сунулась в сумочку. Дима тоже встал, созерцая дивное зрелище, прелесть которого неожиданно стала ему доступна. Прежде вид девушки, роющейся в сумочке, раздражал.
— Прошу вас, — сухо сказала она, протягивая паспорт.
Он открыл — действительно Инга. Таманова Инга Витальевна. На фото Инге Витальевне было лет пятнадцать. Маленькая девчонка со свешенной на лоб челкой беспомощно и чуть испуганно щурилась.
С трудом Дима подавил позыв изобразить пытливое милицейское лицо и, как бы в шутку полистав паспорт, заглянул в графу «семейное положение».
— Инга по-японски — карма, — задумчиво сказал он, возвращая документ.
— Что?
— Карма. Есть такое понятие в буддизме, я думал, всякий знает.
— А ну-ка, назовите число «пи» с точностью до десятого знака!
— Что? — удивился Дима. Она победно сверкнула очками и сказала: — Я думала, всякий знает.
Дима улыбнулся.
— Как бы квиты, — проговорил он. Подумал. — Это закон распределения душ умерших для следующего воплощения.
— Да, для нашей жизни такое знание совершенно необходимо, — съязвила Инга.
— Каждый поступок, — будто не слыша, продолжал Дима, — ставит твою душу на один из миллиона возможных путей, по которому после твоей смерти она пойдет. И в конце каждого из путей — какой-то будущий человек, будущее животное, будущее растение…
— И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь.
— Вот именно. И каждый поступок перещелкивает стрелки с одного возможного пути на другой, в лучшего или худшего человека, в благородное или мерзкое животное… Итоговый вариант пути — это и есть карма. Фактически «инга» — это судьба. Только не данной жизни, а будущей, посмертной.
Слова были как удар. Он сам это сказал, сам. Я даже зажмурился на миг от какого-то мистического, суеверного трепета. Он опять все знал наперед.
Сам не подозревая об этом.
— И которой уже Инге вы вбиваете клин столь охмурительной информацией? — ершась уже без всякого желания, и потому с какой-то совсем нелепой грубостью, спросила девушка.
Дима покосился на нее. Глядя вперед, Инга поджала губы.
— Фи, Элиза! — проговорил Дима с жеманным возмущением а-ля доктор Хиггинс. — Что за тон, что за манеры! Единственная Инга, с которой я был более или менее знаком, — это Инга из Германовской «Операции „С Новым годом“.
— Герман — это что, писатель? — после паузы спросила Инга. Дима даже слегка растерялся.
— Ну да, — подтвердил он, придя в себя. — Но героиня «Пиковой дамы» утопилась в Зимней канавке не из-за него.
Инга фыркнула.
— Вы меня уже совсем за дебилку держите?
— Нет! — возмутился Дима. — Не совсем!
— И на том спасибо. Послушайте, куда вы так несетесь? Я же не иноходец!
Дима сразу замедлил шаги.
— Простите, я как-то запамятовал, что вы не иноходец.
Она опять фыркнула.
— Вот фырканье меня и сбило с толку, — пояснил Дима. — Оно типично лошадиное.
Она чуть было не фыркнула в третий раз. Задавила фырк в зародыше и только махнула блеском очков в Димину сторону. Дима тихонько засмеялся, с наслаждением глядя на нее.
— Ну что вы так смотрите? — спросила девушка, чувствуя его взгляд щекой. — Профессиональное?
— Оно, — подтвердил Дима.
— Не понимаю… Давайте пойдем немного быстрее.
— Ну, елки-моталки, с вами совершенно невозможно дружить! — Дима всплеснул руками. — То медленнее! То быстрее! С ума сойти. Если вы и во всем остальном так…
— Я замерзаю немножко, — объяснила, — объяснила она совсем уже мирно, даже виновато. — Ноги устали и не идут, поэтому хочется идти медленнее. А по ребрам мороз, платьице-то пшик, марлевка… поэтому хочется идти быстрее.
— Ясно, Судьба, — с пониманием сказал Дима, и я опять вздрогнул. — Был бы пиджак — накинул бы…
— Я бы не взяла, — ответила Инга. — Ох, неужто доберусь сегодня до подушки?
— Гарантирую, — заверил Дима.
Она пождала губы.
— Я свою имела в виду, — сказала резко.
— Ясно дело, — удивился Дима, не поняв.
Даже в темноте было видно, как она покраснела. И сама же вспылила. Огрызнулась:
— По сторонам смотрите, а не мне на ноги!
— Я не только на ноги.
— Не важно. По сторонам. Когда останавливают движение?
— Успеем.
— Не верю я вам, ох, не верю! И такси, как назло, ни одного… По каким закоулкам вы меня таскаете?
— Послушайте, Инга. Неужели у меня такой мерзкий вид?
Она печально усмехнулась. Но это тоже была еще не настоящая ее улыбка.
— Симпатичный у вас вид, симпатичный. Толку-то что? Я же совсем одна здесь, Дима. И я очень устала. А вы все хихикаете.
— Нет, — сказал он, — нас двое.
— Автобус мне нужен, а не вы. Понимаете?
— Понимаю. Я работаю честно, шеф.
Он действительно работал честно. Расставаться с нею он не хотел; он решил уже, что тоже сядет в автобус и не уйдет, пока будет хоть малейшая возможность не уходить. Но, хотя его дом был в каких-то трех-четырех километрах от того места, где они шли, в этом углу города он почти не бывал, и сейчас перепутал улицы. Он сам беспокоился, ему было жалко девочку, но он ничего не мог сделать. Остановка, которую искали, безвозвратно уплывала от них, скрытая углом серого неопрятного дома. Только что до нее было семьдесят метров. Теперь уже двести.
— Конечно, я стараюсь, Инга, — сказал он. — Приказ есть приказ. Где слово царя, там и власть, как говаривал Экклезиаст, и кто скажет царю, — Дима тяжко вздохнул, — что ты делаешь?
— Экклезиаст?
— Это из Библии, — мирно пояснил он.
Она фыркнула.
— Тпру! — сказал Дима и натянул воображаемые вожжи. Инга даже сбилась с шага.
— Что, впрямь похоже?
— Как две капли.
— Ладно, не буду. Постараюсь.
— Да ради бога, фырчи! Обожаю лошадей! Сразу хочется дать кусочек сахару. Чтоб губами брала с ладони и помахивала хвостом от дружелюбия.
— Не дождетесь, — сказала она сухо. Помолчала. — Что за охота забивать память дурацкими цитатами. Дурам-бабам головы дурить, единственно. Вот, мол, какой я эрудит, Библию знаю!
— Да нет, Инга. Дурам-бабам Библия до лампочки. Просто хорошо сказано, компактно и четко. На все времена.
— Компактно и четко… — это, кажется, произвело на нее впечатление. — Все равно читать бы не стала.
— Тебе сколько лет?
«Тебе» вырвалось самой собой, и Дима сразу напрягся, готовясь услышать что-нибудь хлесткое и враждебное, но она то ли не заметила, то ли не придала значения.
— Много.
Он с облегчением расслабился.
— В твоем возрасте я тоже думал, что не стану.
— А сколько мне, по-твоему?
— Маленькая, очень злая и ожесточенная девочка, — ответил Дима. — Кто знает, почему?
— Девочка, — повторила она с непонятной интонацией. — Мне уже девятнадцать!
— Да брось! — сказал Дима. — Люди столько не живут!
Она вдруг остановилась, и Диму выбросило вперед на два шага.
— Что? — спросил он, обернувшись.
— Сейчас… — наклонившись с какой-то беззащитной, щемящей грацией, она теребила задник левой туфельки. — До крови стерла…
— Слушай, может, бумажку подложить? У меня блокнот есть!
— Да я уж вату подпихивала — все равно, — она распрямилась, поправила ремешок сумочки на плече. — Километров пятнадцать в новых валенках…
— Ты героиня.
Она улыбнулась.
У Димы снова горячо сжалось горло — точно так же, как в момент появления Инги из тьмы.
Улыбка была как взгляд очень близорукого человека, снявшего очки.
— Уж погуляла так погуляла, — грустно сказала девушка.
— Жалеешь? — у него дрогнул голос.
Она помедлила.
— Если я скажу «да, черт меня дернул», я ведь тебя обижу, а мне этого совсем не хочется. А если я скажу «нет, ведь тут-то я и встретила хорошего человека», ты решишь, что я старая вешалка и алчу замужества с московской пропиской.
— О, господи! — сказал Дима, всплеснув руками. — Нет. С такими помощниками мне коммунизм не построить.
Она улыбнулась снова.
— А теперь фыркни! — крикнул Дима. — Фыркни скорее!
Она протяжно фыркнула и дважды ударила в асфальт здоровым копытцем.
И они засмеялись. Вместе.
— А я вот с голоду помираю, — признался Дима.
— И молчит! — воскликнула она и полезла в сумочку. — Погоди, у меня тут завалялось для голодающих Поневья… Во! — выдернула завернутый в кальку бутерброд. — Держи.
— Это разве еда? Дразниться только…
— Лопай, а то раздумаю!
— Пополам? — предложил он.
— Я ужинала, — поспешно сказала она.
— Когда?
— В семь. Полвосьмого даже.
— А сейчас почти полночь…
Они братски поделили миниатюрную снедь. Дима разом заглотил свою пайку и задудел печально: «Тебе половина и мне половина…» Инга засмеялась, аккуратно отщипывая от булки небольшие кусочки, а колбасу не трогая. Объев булку, сделала удовлетворенно-сытое лицо и спросила, протягивая Диме колбасу:
— Хочешь?
— Привет! — возмутился Дима. — С какой это стати?
— Я не люблю колбасу, честное слово.
— Так не бывает.
— Ну, эту колбасу. Я другую люблю.
— Не чуди, Судьба.
— Я ведь ужинала.
— Чем? Бутерами?
— Ну и что? Три штуки… — она осеклась, потом фыркнула и сама же засмеялась тем единственным смехом, который так подходил к ее губам. — Как хочешь… — открыла рот и замерла, лукаво косясь на Диму блестящими стеклами. Дима, затаив дыхание, созерцал. Она с демонстративной жадностью откусила.
— Приятного аппетита, — сказал Дима. С набитым ртом она покивала, угукнула.
Они пошли дальше. Она уже заметно прихрамывала. И ни одного такси.
— А я математикой занимаюсь, — вдруг решилась она.
— А я знаю.
— Откуда?
— Ты упоминала матфак. И число «пи» неспроста.
— Вот какой наблюдательный. Чего ж ты не засмеялся?
— Когда?
— Ну… — она вдруг снова вытянулась, как на плацу. — Из девки математик, как из ежика кабарга.
— Почему? — улыбнулся Дима. — Я в тебя верю.
Ее прорвало. А может, подсознательно это было испытание — она говорила, а сама ждала, когда Дима заскучает и либо засмеется, либо одернет ее, либо скажет: ну, а теперь прямо и направо, вон туда сама дойдешь. Девушка была убеждена, что он водит ее вокруг остановки. И уже простила ему это.
Она достала из сумочки, сразу вдвое похудевшей, свежую, еще пахнущую типографией и первыми днями творения книгу Яглома и стала хвастаться, как ей повезло ухватить это сочинение. Вкратце пересказала. Дима слушал, хотя понимал немного. Но это было настоящее. Она запихнула книгу обратно, поведала к слову, что чтобы шарик, у которого отсутствует трение качения, а присутствует лишь трение скольжения, катался по некоей поверхности бигармоническими колебаниями, так вот эта поверхность должна быть исключительно циклоидой. «Что есть циклоида?» — спросил Дима. Инга крутнула в воздухе пальцем. «Не понял», — сказал Дима. Она искательно поозиралась, Дима вытащил блокнот и карандаш Инга сказала: «О!» — и изобразила циклоиду, а рядышком подмахнула ее уравнение. «Лихо», — мотнул головой Дима. Что такое бигармонические колебания, он спрашивать не стал — не в них дело. Она сунула карандаш и блокнот себе в сумочку, забыв обо всем; рассказала, что даже сам великий Коши ошибался, правда, один лишь раз, да и то потому, что теория радикалов была в то время совершенно не разработана, а когда стала выясняться истина, первый напечатал на себя опровержение. Рассказала теорему трех красок, которую Дима особенно старался запомнить. Он совершенно не слыхал обо всех этих интереснейших вещах, и кто такой Коши, вспомнил с трудом. Новый мир открывался перед ним, незнакомый, сложный и не менее живой, чем мир полотен и звезд. И уж куда более живой, чем мир очередей и вечеринок. Инга рассказывала от души, и Дима, в котором ее страстный накал резонировал сразу, уже видел стремительные, как очереди трассирующих пуль, пунктиры последовательностей, то вылетающих в межзвездную бездну, то внезапно и безнадежно вязнущих в клейкой неумолимости пределов; уже видел шустрые, как муравьи на разворошенном муравейнике, производные: и ему хотелось все это нарисовать. Даже странно было, что второкурсница столь раскованно жонглирует столь сложными материями. Это была не зубрежка и не нахватанность, это была увлеченность. Возможно, талант.
Она была настоящей.
Он понимал с пятого на десятое, но слушал, затаив дыхание. Не факты собирал — переживал ее интерес как свой. И уже восхищался ею. Совсем рядом с ним, в простом, по тогдашней моде очень коротком платье, в еще почти девочкиной фигурке с удивительным, а форме созвездия Волопаса, узором родинок на хрупком предплечье, шел человек из тех, что придают популяции Хомо Сапиенс смысл. Без них она была бы таким же нелепым налетом органической грязи на планетарной коре, как серая лохматая плесень на выброшенной под забор корке хлеба.
— Тем лучше для нее, — ответил Дима.
Старичок переложил поводок из руки в руку, подышал на освободившуюся ладонь и спрятал ее в карман теплой куртки.
Сощурясь, всмотрелся под ветви. Дима улыбнулся.
— Незнакомый голос, — констатировал старичок. — Что это вы здесь поделываете?
— Отдыхаю, — искренне ответил Дима. — Больно вечер хорош.
— Сыроват, — с видом гурмана заметил старичок.
— Да, немножко, — согласился Дима.
Старичок побегал взглядом влево-вправо, а потом вытянул тонкую, трепетную шейку, заглядывая за скамью.
— Вы один отдыхаете?
— Ясно дело. Вдвоем — это уже не отдых.
— Сколько вам лет, молодой человек?
— Формально я возмутительно молод.
— Ну это главное… — старичок поежился. Нашел взглядом свою собачку. Пробормотал: — Пойдем-ка мы. Барри, кажется, замерз.
— По нему видно.
— Вы не любите животных?
— А что, похоже?
— В вашем голосе мне почудилось ирония.
— Я тигров люблю, — сообщил Дима.
— Я так и думал. Идем, Барри, — проговорил он заботливо, — пора баиньки. Подписал? — он опять полуобернулся к Диме. Он так и стоял к нему боком. — Со мной давно не говорили столь приветливо.
— Это не моя заслуга, — улыбнулся Дима.
Старичок покачал головой.
— Неправда.
Доходной, ледащенький Барри миролюбиво заурчал.
В парадной тишине возник торопливый, нервный перестук каблучков, и из-за близкого поворота, словно выброшенная угловым кустом сирени, возникла девушка, увидев старичка, она остановилась и требовательно спросила:
— Простите, как добраться до Уткиной заводи?
Старичок с секунду молчал.
— Запамятовал, — сказал он с явной хитринкой. — Быть может, молодой человек?.. — и сделал широкий жест в сторону Димы, как султан, развалившегося в тени. При этом задел напоенные влагой ветви, и на Диму обрушился короткий ливень.
— Ох, простите, — вздрогнув, покаянно сказал старичок.
— Ничего, — улыбнулся Дима. Почему-то в этом разговоре он все время улыбался. — Даже приятно. Я уважаю душ, настоенный на давно отцветшей сирени.
— Именно на давно отцветшей?
— Можно и на цветущей. Но тогда общефизиологическое воздействие совсем иного порядка, не для отдыха. Оно не вселяет негу, а возбуждает чувственность.
— Вы биолог?
— Что вы. Биологи полезные люди, а я тунеядец…
— Зачем же так самоуничижительно? — подойдя, с иронией спросила девушка, и Дима повернулся к ней. — Отвечайте по делу, а судить будем мы.
— Я художник, — медленно проговорил Дима, глядя на нее.
— Идем, Барри, — сказал старичок и неторопливо пошаркал к парадному, унося с собой необозримую рыхлую память о массовых митингах, массовых восторгах, массовых героизмах, массовых расстрелах, массовых выселениях, массовых предательствах, массовых смертях, массовых надеждах, массовых дряхлениях, сквозь клубящиеся бездны которых, чуть мерцая в темноте, как струйка ни в чем не виноватого и ничего не понимающего Барри, сочилась удивительно короткая его жизнь.
— То есть, учусь на художника, четвертый курс… вы не подумайте — так, маляр…
Она взглянула на него, искря стеклами очков.
— Я и не думаю. Маляр так маляр.
Она была как призрак, порожденный ночным маревом. Казалось, она светится. Казалось, она ничего не весит, не касается земли, плывет, над этим обыкновенным мокрым тротуаром, и каблучки ее стучат просто так, для виду, чтобы никто не понял, кто она такая.
Господи, да ничего в ней не было! Чистое легкое лицо, короткое платье, тонкие руки, открытые до плеч…
Она была как душа. Дима склонил голову набок, не в силах оторвать взгляд. Просто нельзя было не знать, как добраться до Уткиной заводи. Сегодня мой день, подумал он. Сердце вдруг взбесилось: казалось, не то что ребра — рубашка не выдержит и лопнет, вот сейчас лопнет…
— Автобусом, я только не помню, — сказал он, поднявшись со скамейки, — где останавливается восьмерка. Придется чуть-чуть поплутать…
Она смотрела на него. Ей было легче — она закрывалась очками, в них отсверкивал далекий фонарь.
— Может, на пальцах объясните, маляр?
Дима сделал беспомощное лицо.
— Сам буду искать, — извинился он. — Шестым чувством. Если вы устали, или не хотите с маляром идти рядом — я могу сбегать, а потом вернусь сюда и доложу, лады?
— Быстрее будет спросить кого-нибудь другого, — недовольно сказала она.
Секунду Дима стоял с разведенными руками, взглядом лаская ее настороженно сжатые губы, а потом вздохнул и уселся обратно.
— Это, несомненно, логично, — согласился он.
Она не могла уйти, он всемогущ. Только он должен выполнить ее просьбу. Она задумчиво вытянула губы в трубочку. Улицы были пусты. Окна гасли — то одно, то другое.
— И зачем вам так далеко! — спросил Дима.
— Не ваше дело, — резко ответила она, но не ушла, лишь с ноги на ногу переступила в нерешительности. Ноги стройно светили на фоне черного отблескивающего асфальта. Она перехватила его взгляд, издевательски спросила:
— Нравится?
Дима поднял глаза. Ее очки отсверкивали, как ледышки.
— Да, — виновато ответил он и опять чуть развел руками: дескать, что ж тут поделаешь. Она скривилась. Он поспешно добавил: — Вы не думайте, это у меня профессиональное.
— Профессиональное заболевание — сифилис, — едко сказала она. — Кто-то из ваших великих в принципе не мог нарисовать женщины, если с ней не переспал?
Дима тяжко вздохнул.
— Потрясающая эрудиция. Вы, простите, из искусствоведов?
— Нет, — ответила она. — Я спешу.
Дима вскочил.
— Да, конечно, шеф, — сказал он энергично. — Простите, я отвлекся. Засмотрелся, — добавил он. — Это вон туда. Бежим?
Она взъерошила маленькой пятерней свою короткую прическу. Решительно отрубила:
— Бежим!
И зацокала рядом с Димой, глядя только вперед, держась прямо и строго, как в строю. Дима смирил шаги — поначалу он и впрямь побежал от избытка чувств.
— Вы действительно спешите?
Она помолчала, потом ответила ядовито:
— Если бы я хотела прогуляться в обнимку до ближайшей парадной, я бы прямо сказала.
Дима всплеснул руками.
— Бога ради, не надо прямо! Если вас не затруднит, молчите, я сам догадаюсь.
— Повремените, — отрубила она.
Они неслись.
Город здесь не походил на себя. Был просторнее, темнее, свежее, земля влажно дышала; напоенный теплым туманом воздух создавал ощущение сна. Казалось, ночь южная; казалось, тропическая; казалось, самая главная в жизни.
— Вечер такой чудесный, — сказал Дима. — Даже жалко спешить так… — он испуганно осекся. — Только не сочтите за намек…
Она только фыркнула.
— Вам не нравится? — печально спросил он.
— Это уже не столько вечер, сколько ночь, сухо сказала она. — А ночью надо спать. Или, еще лучше, работать. Меньше отвлекающих факторов.
— Ну да?! — изумился Дима. — А плеск невидимых в темноте волн? А прибрежный песок под кокосовыми пальмами, после дневной жары еще теплый, как человеческое тело? А звезды, наконец?
— Перестаньте паясничать. Взрослый же человек.
— О да, — сказал Дима. — А вы не ленинградка.
— Ну и что?
— А я тоже не ленинградец. Родился в Москве, здесь учусь только.
Она помолчала, явно колеблясь, отвечать ли информацией на информацию, или пренебречь. Такт пересилил.
— Владивосток, — уронила она.
— Лихо, — сказал Дима с восхищением. — А я вот Европы не покидал, обидно… Как же вы заблудились?
Она молчала.
— Это секрет? — кротко спросил он.
Она поджала губы. Потом такт пересилил снова.
— Мы на неделю приехали. Подруги в какой-то театр пошли прорываться, а мне эти лицедейства даром не нужны. Решила просто посмотреть вечерний город и… перестаралась.
— Не огорчайтесь, — сказал Дима. — Я вас спасу.
Она фыркнула. На протяжении всего разговора она не взглянула в его сторону ни разу.
— Может, познакомимся все же? — попросил Дима.
— Галка, — ответила она немедленно, будто дожидалась. — Только Галка, никаких уменьшительных.
— Есть, шеф! — гаркнул Дима, на ходу щелкнув каблуками. — Будет исполнено, шеф! Очень приятно, шеф!
— А вас? — спросила она натянуто.
— Доцент тупой, — сказал Дима. Она даже не улыбнулась, ни чуть-чуть; губы ее, такие мягкие, нежные были фанатично стиснуты.
— Меня — Димка, — сообщил он. Томно вздохнул. — Можно также Дымок.
Она фыркнула.
— А можно — Пушок? — осведомилась она. — Или предпочитаете Барсик?
— Предпочитаю Дымок, однако ж, если вам угодно…
— Димка так Димка, — оборвала она. — Скоро?
— Ну, как… — честно ответил Дима.
Она впервые покосилась в его сторону — коротко и требовательно. Двойной пролетающий молнией взблеснули очки.
— Перестаньте молотить языком и займитесь делом, наконец. Вы же обещали. Мне нужно домой, вы понимаете?
— Исессино, — ответил Дима.
— Вот навязался…
— Уважаемая и где-то внутри милая Галка, — сказал Дима. — У вас виктимное поведение.
— Что?! — взъярилась она.
— Вы так боитесь, что я склоню вас к позорному сожительству в детской песочнице, затем убью, ограблю и, расчленив юное тело, спущу в канализацию, что вы каждой фразой меня на это провоцируете. Расслабьтесь. Я довольно хороший.
Она не реагировала секунд пять, а потом даже остановилась. Повернулась к нему наконец.
— Я вас боюсь? — с предельным презрением сказала она. — Да я вас в грош не ставлю! Вы просто болван или маньяк!
Дима широко улыбнулся.
— Наверное, все-таки маньяк, — сказал он. — За последние два дня я влюбляюсь в третий раз. И все три раза — безответно. Просто не знаю, как жить дальше.
— Нет, — сказала она. — Все-таки болван.
Дима засмеялся.
— Что вы хихикаете все время?!
— Блошки щекочуть.
Она фыркнула.
— Где остановка?
— Да, черт! Я и забыл, мы ж остановку ищем, — спохватился Дима. — Шерше…
— Ну знаете, это действительно свинство! Я тороплюсь!
— Принято, шеф, — сказал Дима и щелкнул каблуками. Потом они снова пошли.
Некоторое время молчали. Дима озирался — он честно старался найти. Галка смотрела только вперед.
— Крайне дурацкий город, — вдруг сообщила она.
— Какой?
— Ваш.
— Впервые слышу. Поясните, будьте добры.
— Не паясничайте, Дымок, я вас просила уже. С одной стороны — вся эта прорва архитектурных финтифлюшек, с другой — плоскостность, двухмерность, монохромность. У нас вот — сопки, дома разного цвета… С матфака, с Суханова, Золотой Рог видно, это же приятно, когда на лекциях сидишь и балдеешь. А тут — крыши, крыши…
— Исаакий как раз напротив универа…
— Ха, драгоценность! Торчит ни к селу ни к городу…
Дима почесал щеку.
— Айда взорвем, — предложил он. — У меня ребята есть знакомые, пару грузовиков с ТНТ подбросят к рассвету…
Она блеснула очками в его сторону и впервые улыбнулась. Правда, еще не настоящей своей улыбкой. Этим губам сухая ирония не шла. Но все-таки уже улыбнулась. Сказала:
— Рук марать неохота.
Подождала.
— Шокирует?
— Ясное дело.
— Ну да, вы — художник. Чем бесполезнее, тем лучше. Наверное, слюной исходите от сфинксов?
— Слезами, — ответил Дима. — Стояли они в Фивах, горюшка не знали, а тут на воздусях кислоты плавают, перегары, выхлопы, и от эдакого амбре за полсотни лет они истрепались больше, чем за предыдущие тысячи.
— Следовало ожидать, — сказала она после короткого размышления. Помолчала. — А зимняя канавка меня вообще убила и к месту пригвоздила. Там не то что взрослая женщина — ребенок не утонет.
— Это в связи с загрязнением среды, — серьезно заметил Дима. — Во времена Лизы было значительно глубже.
— Вы-то откуда знаете?
— Я в команде был, которая ее вытаскивала. Зеленая такая, осклизлая, карасями изгрызенная…
Сказав про карасей, Дима вспомнил, что не ужинал, и немедленно захотел есть. Но он шел ровно, и все посматривал — не становится ли нежнее строевая походка подруги? Нет, но раскованней и более усталой.
— Я вам соврала, — вдруг сказала Галка.
— Когда это вы успели?
— Меня зовут Инга.
Дима качнул головой.
— Позвольте документик.
— Что?!
— Я очень нехорошо отношусь к тем, кто на ходу меняет имена.
Она опять скривила губы и, остановившись, сунулась в сумочку. Дима тоже встал, созерцая дивное зрелище, прелесть которого неожиданно стала ему доступна. Прежде вид девушки, роющейся в сумочке, раздражал.
— Прошу вас, — сухо сказала она, протягивая паспорт.
Он открыл — действительно Инга. Таманова Инга Витальевна. На фото Инге Витальевне было лет пятнадцать. Маленькая девчонка со свешенной на лоб челкой беспомощно и чуть испуганно щурилась.
С трудом Дима подавил позыв изобразить пытливое милицейское лицо и, как бы в шутку полистав паспорт, заглянул в графу «семейное положение».
— Инга по-японски — карма, — задумчиво сказал он, возвращая документ.
— Что?
— Карма. Есть такое понятие в буддизме, я думал, всякий знает.
— А ну-ка, назовите число «пи» с точностью до десятого знака!
— Что? — удивился Дима. Она победно сверкнула очками и сказала: — Я думала, всякий знает.
Дима улыбнулся.
— Как бы квиты, — проговорил он. Подумал. — Это закон распределения душ умерших для следующего воплощения.
— Да, для нашей жизни такое знание совершенно необходимо, — съязвила Инга.
— Каждый поступок, — будто не слыша, продолжал Дима, — ставит твою душу на один из миллиона возможных путей, по которому после твоей смерти она пойдет. И в конце каждого из путей — какой-то будущий человек, будущее животное, будущее растение…
— И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь.
— Вот именно. И каждый поступок перещелкивает стрелки с одного возможного пути на другой, в лучшего или худшего человека, в благородное или мерзкое животное… Итоговый вариант пути — это и есть карма. Фактически «инга» — это судьба. Только не данной жизни, а будущей, посмертной.
Слова были как удар. Он сам это сказал, сам. Я даже зажмурился на миг от какого-то мистического, суеверного трепета. Он опять все знал наперед.
Сам не подозревая об этом.
— И которой уже Инге вы вбиваете клин столь охмурительной информацией? — ершась уже без всякого желания, и потому с какой-то совсем нелепой грубостью, спросила девушка.
Дима покосился на нее. Глядя вперед, Инга поджала губы.
— Фи, Элиза! — проговорил Дима с жеманным возмущением а-ля доктор Хиггинс. — Что за тон, что за манеры! Единственная Инга, с которой я был более или менее знаком, — это Инга из Германовской «Операции „С Новым годом“.
— Герман — это что, писатель? — после паузы спросила Инга. Дима даже слегка растерялся.
— Ну да, — подтвердил он, придя в себя. — Но героиня «Пиковой дамы» утопилась в Зимней канавке не из-за него.
Инга фыркнула.
— Вы меня уже совсем за дебилку держите?
— Нет! — возмутился Дима. — Не совсем!
— И на том спасибо. Послушайте, куда вы так несетесь? Я же не иноходец!
Дима сразу замедлил шаги.
— Простите, я как-то запамятовал, что вы не иноходец.
Она опять фыркнула.
— Вот фырканье меня и сбило с толку, — пояснил Дима. — Оно типично лошадиное.
Она чуть было не фыркнула в третий раз. Задавила фырк в зародыше и только махнула блеском очков в Димину сторону. Дима тихонько засмеялся, с наслаждением глядя на нее.
— Ну что вы так смотрите? — спросила девушка, чувствуя его взгляд щекой. — Профессиональное?
— Оно, — подтвердил Дима.
— Не понимаю… Давайте пойдем немного быстрее.
— Ну, елки-моталки, с вами совершенно невозможно дружить! — Дима всплеснул руками. — То медленнее! То быстрее! С ума сойти. Если вы и во всем остальном так…
— Я замерзаю немножко, — объяснила, — объяснила она совсем уже мирно, даже виновато. — Ноги устали и не идут, поэтому хочется идти медленнее. А по ребрам мороз, платьице-то пшик, марлевка… поэтому хочется идти быстрее.
— Ясно, Судьба, — с пониманием сказал Дима, и я опять вздрогнул. — Был бы пиджак — накинул бы…
— Я бы не взяла, — ответила Инга. — Ох, неужто доберусь сегодня до подушки?
— Гарантирую, — заверил Дима.
Она пождала губы.
— Я свою имела в виду, — сказала резко.
— Ясно дело, — удивился Дима, не поняв.
Даже в темноте было видно, как она покраснела. И сама же вспылила. Огрызнулась:
— По сторонам смотрите, а не мне на ноги!
— Я не только на ноги.
— Не важно. По сторонам. Когда останавливают движение?
— Успеем.
— Не верю я вам, ох, не верю! И такси, как назло, ни одного… По каким закоулкам вы меня таскаете?
— Послушайте, Инга. Неужели у меня такой мерзкий вид?
Она печально усмехнулась. Но это тоже была еще не настоящая ее улыбка.
— Симпатичный у вас вид, симпатичный. Толку-то что? Я же совсем одна здесь, Дима. И я очень устала. А вы все хихикаете.
— Нет, — сказал он, — нас двое.
— Автобус мне нужен, а не вы. Понимаете?
— Понимаю. Я работаю честно, шеф.
Он действительно работал честно. Расставаться с нею он не хотел; он решил уже, что тоже сядет в автобус и не уйдет, пока будет хоть малейшая возможность не уходить. Но, хотя его дом был в каких-то трех-четырех километрах от того места, где они шли, в этом углу города он почти не бывал, и сейчас перепутал улицы. Он сам беспокоился, ему было жалко девочку, но он ничего не мог сделать. Остановка, которую искали, безвозвратно уплывала от них, скрытая углом серого неопрятного дома. Только что до нее было семьдесят метров. Теперь уже двести.
— Конечно, я стараюсь, Инга, — сказал он. — Приказ есть приказ. Где слово царя, там и власть, как говаривал Экклезиаст, и кто скажет царю, — Дима тяжко вздохнул, — что ты делаешь?
— Экклезиаст?
— Это из Библии, — мирно пояснил он.
Она фыркнула.
— Тпру! — сказал Дима и натянул воображаемые вожжи. Инга даже сбилась с шага.
— Что, впрямь похоже?
— Как две капли.
— Ладно, не буду. Постараюсь.
— Да ради бога, фырчи! Обожаю лошадей! Сразу хочется дать кусочек сахару. Чтоб губами брала с ладони и помахивала хвостом от дружелюбия.
— Не дождетесь, — сказала она сухо. Помолчала. — Что за охота забивать память дурацкими цитатами. Дурам-бабам головы дурить, единственно. Вот, мол, какой я эрудит, Библию знаю!
— Да нет, Инга. Дурам-бабам Библия до лампочки. Просто хорошо сказано, компактно и четко. На все времена.
— Компактно и четко… — это, кажется, произвело на нее впечатление. — Все равно читать бы не стала.
— Тебе сколько лет?
«Тебе» вырвалось самой собой, и Дима сразу напрягся, готовясь услышать что-нибудь хлесткое и враждебное, но она то ли не заметила, то ли не придала значения.
— Много.
Он с облегчением расслабился.
— В твоем возрасте я тоже думал, что не стану.
— А сколько мне, по-твоему?
— Маленькая, очень злая и ожесточенная девочка, — ответил Дима. — Кто знает, почему?
— Девочка, — повторила она с непонятной интонацией. — Мне уже девятнадцать!
— Да брось! — сказал Дима. — Люди столько не живут!
Она вдруг остановилась, и Диму выбросило вперед на два шага.
— Что? — спросил он, обернувшись.
— Сейчас… — наклонившись с какой-то беззащитной, щемящей грацией, она теребила задник левой туфельки. — До крови стерла…
— Слушай, может, бумажку подложить? У меня блокнот есть!
— Да я уж вату подпихивала — все равно, — она распрямилась, поправила ремешок сумочки на плече. — Километров пятнадцать в новых валенках…
— Ты героиня.
Она улыбнулась.
У Димы снова горячо сжалось горло — точно так же, как в момент появления Инги из тьмы.
Улыбка была как взгляд очень близорукого человека, снявшего очки.
— Уж погуляла так погуляла, — грустно сказала девушка.
— Жалеешь? — у него дрогнул голос.
Она помедлила.
— Если я скажу «да, черт меня дернул», я ведь тебя обижу, а мне этого совсем не хочется. А если я скажу «нет, ведь тут-то я и встретила хорошего человека», ты решишь, что я старая вешалка и алчу замужества с московской пропиской.
— О, господи! — сказал Дима, всплеснув руками. — Нет. С такими помощниками мне коммунизм не построить.
Она улыбнулась снова.
— А теперь фыркни! — крикнул Дима. — Фыркни скорее!
Она протяжно фыркнула и дважды ударила в асфальт здоровым копытцем.
И они засмеялись. Вместе.
— А я вот с голоду помираю, — признался Дима.
— И молчит! — воскликнула она и полезла в сумочку. — Погоди, у меня тут завалялось для голодающих Поневья… Во! — выдернула завернутый в кальку бутерброд. — Держи.
— Это разве еда? Дразниться только…
— Лопай, а то раздумаю!
— Пополам? — предложил он.
— Я ужинала, — поспешно сказала она.
— Когда?
— В семь. Полвосьмого даже.
— А сейчас почти полночь…
Они братски поделили миниатюрную снедь. Дима разом заглотил свою пайку и задудел печально: «Тебе половина и мне половина…» Инга засмеялась, аккуратно отщипывая от булки небольшие кусочки, а колбасу не трогая. Объев булку, сделала удовлетворенно-сытое лицо и спросила, протягивая Диме колбасу:
— Хочешь?
— Привет! — возмутился Дима. — С какой это стати?
— Я не люблю колбасу, честное слово.
— Так не бывает.
— Ну, эту колбасу. Я другую люблю.
— Не чуди, Судьба.
— Я ведь ужинала.
— Чем? Бутерами?
— Ну и что? Три штуки… — она осеклась, потом фыркнула и сама же засмеялась тем единственным смехом, который так подходил к ее губам. — Как хочешь… — открыла рот и замерла, лукаво косясь на Диму блестящими стеклами. Дима, затаив дыхание, созерцал. Она с демонстративной жадностью откусила.
— Приятного аппетита, — сказал Дима. С набитым ртом она покивала, угукнула.
Они пошли дальше. Она уже заметно прихрамывала. И ни одного такси.
— А я математикой занимаюсь, — вдруг решилась она.
— А я знаю.
— Откуда?
— Ты упоминала матфак. И число «пи» неспроста.
— Вот какой наблюдательный. Чего ж ты не засмеялся?
— Когда?
— Ну… — она вдруг снова вытянулась, как на плацу. — Из девки математик, как из ежика кабарга.
— Почему? — улыбнулся Дима. — Я в тебя верю.
Ее прорвало. А может, подсознательно это было испытание — она говорила, а сама ждала, когда Дима заскучает и либо засмеется, либо одернет ее, либо скажет: ну, а теперь прямо и направо, вон туда сама дойдешь. Девушка была убеждена, что он водит ее вокруг остановки. И уже простила ему это.
Она достала из сумочки, сразу вдвое похудевшей, свежую, еще пахнущую типографией и первыми днями творения книгу Яглома и стала хвастаться, как ей повезло ухватить это сочинение. Вкратце пересказала. Дима слушал, хотя понимал немного. Но это было настоящее. Она запихнула книгу обратно, поведала к слову, что чтобы шарик, у которого отсутствует трение качения, а присутствует лишь трение скольжения, катался по некоей поверхности бигармоническими колебаниями, так вот эта поверхность должна быть исключительно циклоидой. «Что есть циклоида?» — спросил Дима. Инга крутнула в воздухе пальцем. «Не понял», — сказал Дима. Она искательно поозиралась, Дима вытащил блокнот и карандаш Инга сказала: «О!» — и изобразила циклоиду, а рядышком подмахнула ее уравнение. «Лихо», — мотнул головой Дима. Что такое бигармонические колебания, он спрашивать не стал — не в них дело. Она сунула карандаш и блокнот себе в сумочку, забыв обо всем; рассказала, что даже сам великий Коши ошибался, правда, один лишь раз, да и то потому, что теория радикалов была в то время совершенно не разработана, а когда стала выясняться истина, первый напечатал на себя опровержение. Рассказала теорему трех красок, которую Дима особенно старался запомнить. Он совершенно не слыхал обо всех этих интереснейших вещах, и кто такой Коши, вспомнил с трудом. Новый мир открывался перед ним, незнакомый, сложный и не менее живой, чем мир полотен и звезд. И уж куда более живой, чем мир очередей и вечеринок. Инга рассказывала от души, и Дима, в котором ее страстный накал резонировал сразу, уже видел стремительные, как очереди трассирующих пуль, пунктиры последовательностей, то вылетающих в межзвездную бездну, то внезапно и безнадежно вязнущих в клейкой неумолимости пределов; уже видел шустрые, как муравьи на разворошенном муравейнике, производные: и ему хотелось все это нарисовать. Даже странно было, что второкурсница столь раскованно жонглирует столь сложными материями. Это была не зубрежка и не нахватанность, это была увлеченность. Возможно, талант.
Она была настоящей.
Он понимал с пятого на десятое, но слушал, затаив дыхание. Не факты собирал — переживал ее интерес как свой. И уже восхищался ею. Совсем рядом с ним, в простом, по тогдашней моде очень коротком платье, в еще почти девочкиной фигурке с удивительным, а форме созвездия Волопаса, узором родинок на хрупком предплечье, шел человек из тех, что придают популяции Хомо Сапиенс смысл. Без них она была бы таким же нелепым налетом органической грязи на планетарной коре, как серая лохматая плесень на выброшенной под забор корке хлеба.