За столом никого не было, кроме Евы, бессильно уронившей голову в ладони. Бронзовые кудри пенились по обнаженным плечам и по скатерти, а одна прядь даже залетела в фужер, на дне которого рубиново поблескивало вино. Дима взял этот фужер — прядь мокро проползла по стеклу и пала, пришлепнувшись к засыпанной крошкой скатерти. Ева не шевелилась.
   В школьные времена Ева нравилась Диме. Но она курировала половину парней класса, о чем Дима поначалу и не подозревал, с одинаковой легкостью оделяя лаской на темной, затхлой лестнице и отличников, и двоечников, и не делала для Димы исключения. Надо же, они с Лидкой еще дружат…
   Все плясали. Ромка — подальше от свечи, и из темноты раздавались болотные звуки. Зато Шут развлекался со своей Гаянэ, как юный пионер, громко смеясь, не виляя задом, и что-то рассказывал, жестикулируя и почти не придерживая партнершу. Это Лидка держалась так, будто Шут был спасательным кругом, а она тонула. С завистливой тоской глядя на них. Дима медленно допил вино и поставил фужер на прежнее место.
   Ева встрепенулась. Подняла гордую голову на лебединой шее и уставилась на Диму почти Иайиными по размерам глазами. Только они отставали от лица, в атаку перли сочные, черные во мраке губы, чистый лоб, щеки розанчиком.
   — Жажда замучила? — спросила она с неожиданной нежностью.
   — Да нет…
   Она улыбнулась.
   — Я здорово хамила?
   — Когда?
   — Когда ты рассказывал.
   — Да нет… сносно.
   — Поначалу как-то смешно было, а потом захватило. И, знаешь, так понравилось… Сердишься?
   — Да нет… — Дима растерянно усмехнулся. Чего это она?
   — Как давно не виделись, — мечтательно произнесла она, глядя на Диму с детскостью во взоре. Он нерешительно кивнул. Ее ресницы широко и замедленно колыхнулись. Она взяла Димин фужер, потянулась за вторым на другой край стола. Не дотянулась. Засмеялась хмельным смешком, привстала и потянулась вновь, подставил Диминому взору обтянутые тонким платьем ягодицы. Достала еще фужер. Наполнила оба.
   — На брудершафт выпьем, — проговорила она просительно.
   Дима чуть удивленно кивнул.
   — Если хочешь…
   — А ты не хочешь? — с болью произнесла она.
   — Хочу, только…
   — Что?
   Дима подумал.
   — Не здесь.
   Она серебристо засмеялась.
   — Да.
   Дима встал. Не разлить бы… Чего это она? Сердце билось как-то чаще. Ева грациозна поднялась, глядя на Диму взахлеб. Двинулась вперед, неся вино, как факел: пронзила танцующих, приостановилась у двери и обернулась, сахарно блеснув улыбкой. Дима миновал едва различимых Ромку и Таню, догнал Еву. Они вышли. Ева снова затворила дверь, приглушив музыку и отрезав свет: глаза совсем ослепли. На ощупь они сплели руки, улыбнулись в темноту и стали пить.
   Сердце било набат.
   — Целоваться будем? — донесся из тьмы робкий голос.
   — Смотри сама, — хрипло ответил он.
   Тогда она перехватила фужер в левую руку, а правой сноровисто обняла его за шею и потянула к себе. Он наклонился, она встала на цыпочки и стала сосать его губы. Дима, чувствуя, что мир вокруг обесценивается и пропадает, обнял ее свободной рукой — она запрокинулась, зубы твердо коснулись ее зубов.
   Дима отстранился первым. Ева уткнулась лицом ему в шею, тихо поцеловала кадык, потом углубление между ключицами. Он зарылся в ее ароматные волосы. Все отлетело, кроме этого аромата, кроме ощущения тепла и покорности под рукой и подбородком.
   — Как тогда, — едва слышно произнесла она и стала гладить его затылок. — Ты уехал… Я звоню, а мне говорят — он в Ленинграде. Я даже написать хотела, только постеснялась, боялась, не поверишь. Ты вспоминал?
   — Да, — выдохнул он, не ведая, что лжет.
   Она — действительно? Из всех запомнила только его — так, что теперь сама все говорит и… делает? А я еще не хотел ехать сюда, вспомнил он. У него напряглись руки — как мешал этот поганый фужер!
   — Я отнесу бокалы, — попросила она. Он кивнул и передал ей свой. Она открыла дверь, впустив шум и мерцающий свет, упруго пошла к столу, едва не задев танцующего Ромку. Она же просто красавица, едва не сходя с ума, думал Дима. А она уже спешила обратно, улыбаясь издалека, показывая освобожденные руки; он зачарованно следил. Она подошла.
   — Может, потанцуем?
   — Я как раз хотел…
   Она вывела его в комнату, и началась игра, называемая танцам, — они медленно переступали с ноги на ногу, терлись друг о друга, обнимались, он тянулся к ее губам, она пряталась. Но он не хотел играть, как все. Он не играл.
   — Не отворачивайся.
   — Почему? — спросила она удивленно.
   Вопрос был идиотский, и она, видимо, поняв это, тут же подставилась. Губы ее были упругими и скользкими. Его правая рука стекла по ее спине, пошла ниже, достигла края платья и нырнула под него, прильнув к атласной коже.
   Губы разомкнулись.
   — За это ты тогда схлопотал, — жарко выдохнула она ему в шею.
   — Что ты медлишь? — прошептал он.
   Она поцеловала его подбородок, потом опять подставила рот.
   — Нет байки вредоноснее на свете, чем враки о Ромео и Джульетте, — раздался над самым ухом голос Шута. Дима ошарашенно вздернул голову — темная тощая тень проплыла мимо.
   — Кыш, — сказал Дима ей вслед, и в этот момент кто-то толкнул его локтем в бок. Дима обернулся и опять рявкнул: Кыш!
   — Ай-яй-яй, охальники, — ухмыляясь, сказал танцующим Ромка, снова сделал выпад локтем и попал Еве в бок.
   — Отстань! — крикнула она с остервенением. Дима потянул ее к себе, она покорно и обещающе обмякла.
   — Пошли отсюда, — попросил он.
   — Куда уж тут…
   Кончилась песня, и Ева изящно выскользнула:
   — Подожди.
   И удалилась к столу, где трубили общий сбор, открывая очередную партию бутылок. Дима остался посреди комнаты со слегка разведенными руками и пустыней в голове. Над пустыней бушевал самум; песок ревел, рубил лицо, слепил и заглушал все вокруг.
   — Друг мой, как вы непосредственны, — донесся сквозь гул и плач ветра печальный голос. Кто-то взял Диму за локоть.
   Дима обернулся.
   — А?
   Шут подтолкнул его к креслу и ухнул на него сам.
   — Ромка, ейный хахаль, вишь, на Татьяне завис, так должна ж она продемонстрировать, что ей плевать…
   Дима сел на подлокотник.
   — Что? — спросил он после паузы.
   Ева оживленно тараторила с Татьяной и Светкой, Ромка вертелся рядом. Магнитофон взорвался новой мелодией.
   — Сейчас вернется, — голос Димы срывался.
   — Нет, не думаю.
   Ромка лихо шаркнул лапкой и пригласил. Ева отмахнулась.
   — Не пошла! — возбужденно выкрикнул Дима.
   — Естественно. Нельзя же сразу, право слово…
   — Ну да… Нет… А как же?
   — Слишком много доверия к двуногим прямостоящим, — изрек Шут. — Только мазохисты, Дымок, любят кого-то, кроме себя. Лидка вот никого, кроме себя, не любит. Потому и со мной: удобно, легко. Я ее тщетными мольбами о сопереживании не утомляю, душу не распахиваю и ей не даю — ей и хорошо. Делаем, что хотим. Каждый сам по себе.
   Ева пила, похохатывая, и не оборачивалась даже. Дима перевел взгляд на Лидку. Лидка смирно сидела, уложив подбородок на сцепленные ладони. Она ждала. Она любила. Дима круто мотнул головой.
   — Тебе Бог послал ее, а ты!..
   — Ой, ой, ой, — с оттяжечкой сказал Шут.
   — Я бы с нее Афродиту писал, — бабахнул Дима. — Закат. Веспер горит, и клочья пены, рвущиеся на ветру… Ветер, понимаешь? И волосы — черным пламенем в зенит…
   — У нее короткая стрижка, — Шут, ухмыляясь, с любопытством вглядывался Диме в лицо. Дима очнулся.
   — Что? А… — он устало вздохнул. — Неважно…
   — Все чушь, — с нежностью сказал Шут. — Это пройдет. Веспер и все прочее. Скажи лучше, как ты Афродиту тут сбацаешь? — Шут погладил свое тощее брюхо, обтянутое модными штанами. — Ведь на худсовете тебе порнуху пришьют. Или, верный соцреализму, изобразишь действительность в ее революционном развитии и зашпаклюешь все пеной?
   Ева смеялась.
   — Ладно, — сказал Шут. Кряхтя, он встал и пробормотал рассеянно:
   — На дрожку пойти…
   — Шут, — спросил Дима, — а почему ты цитируешь всегда?
   Шут усмехнулся грустно.
   — Для конспирации, — сказал он, поразмыслив. — Так больше возможностей говорить от души. Авторитет. Дескать, с меня взятки гладки — это не я вас матом крою, а Шекспир, Ростан, Стругацкие, Бо Цзюйи…
   — Я так и думал, — сказал Дима.
   Диме постелили на веранде, на продавленном диване — подушка без наволочки, вместо одеяла старое пальто. Диме не спалось, но он честно лежал, закрыв глаза, и думал: во что бы то ни стало надо уехать дневным. Шут, проводив остальных до электрички, назад шел не спеша. Миновал старую церковь, туманно серебрящимся пятном парившую в небе, свернул в переулок — четкий, патрульный стук шагов по асфальту, ритмично ломавший ночную тишь, сменился глухим голосом земли, у крыльца остановился.
   Звезды пылали. Воздух ласкал. Не хотелось уходить из чистоты и тишины. Веспер…
   Димка, Димка, как ты мямлишь… Надо говорить так:
   «Я — грохот, в котором оседает драгоценный золотой песок. Его — мало, но он — золотой. Я кричу под этими звездами, далекими просто, и далекими невообразимо, я рву горло в вопле, от которого у меня вылезают глаза и лопаются сосуды, и не надеюсь заглушить хохота, но если кто-то засмеется неуверенно, удивленно оглянется на других: да что ж здесь смешного?.. если отверзнется наконец неведомая железа и выплеснет гормон совести в кровь, и понявший свое уродство тем самым избавится от него — я буду спасен, и жизнь моя обретет смысл.»
   Вот так ты должен был сказать. А ты говорил: э-э, бэ-э, мэ-мэ-мэ-э…
   Шут ошибался. Дима не думал о золотом песке. Дима думал о Ней. Иногда о Еве. Иногда — еще о ком-то. Он был влюблен, влюблен почти во всех. Шут говорил не за него — за себя. Но грохотом быть у Шута не получилось.
   — Звезды, — сказал Шут тихо и просительно. — Пошлите ему собрата.
   Он простер длинные темные руки к сияющему туману, к великому костру, щедро рассыпавшему угли на весь небосвод, и вдруг подумал, как претенциозно выглядит со стороны. Это была мысль из тех, что исподволь сломили его несколько лет назад, и назло ей он вытянулся в струну и стоял так долго-долго.
   Он тонул в распахивающемся пространстве. Божественный трепет ниспадал оттуда. Звезды беззвучно мерцали, неуловимо тек через мир Млечный Путь. Наедине с небом Шут не был столь одинок, сколь среди всех этих. Он знал: оттуда тоже смотрят. Эй, меднокожие с Эпсилона Тукана, у вас девчонки тоже нашивают красные сердечки на юбки внизу живота? Оффа алли кор?
   В кухне погасла лампа — тихо и плавно, как во сне. Исчез желтоватый отсвет на листьях яблонь. Лидка ждала. Когда кто-то ждет, покоя уже нет. Легче пойти, чем стоять и думать лишь о том, что уже надо идти и что за каждую секунду промедления — виноват. Шут пошел.
   Было душно и смрадно, как в бардаке, — сигаретный дым, алкоголь, объедки. Пустые бутылки Лидка сгребла в угол, грязную посуду вынесла на кухню — и уже лежала; когда Шут приблизился, она с наивной кокетливостью подтянула одеяло к подбородку и улыбнулась.
   — Проводил?
   — Естественно, уже катят… Я сволочь?
   — Что? — Лидка перестала улыбаться.
   — Нет, скажи. Только честно. Я сволочь?
   На ее лице мелькнуло беспокойство.
   — Временами, как все… — она вновь улыбнулась растерянно и участливо.
   Впрочем, это видел только я. Шуту казалось: она прячется за глупую улыбку, которая когда-то казалась ему нежной, лишь оттого, что ей нечего сказать. Но мне было легче, у меня были приборы. Контакты захлестывало ее отчаянным, преданным непониманием.
   — Скажи: что ты обо мне думаешь?
   — Я люблю тебя, — сразу ответила она.
   Он безнадежно ссутулился и проговорил устало:
   — Ради всего святого. Монтрезор…
   — Ну какой же я Трезор? — она надула губы. — Я же девочка, значит, уж по крайности Трезора… Ма шер Трезора. Так?
   — Что?
   — Ну… почему мужского рода-то? — она покраснела, сообразив, что опять сказала не то и попала пальцем в небо.
   — А… — Шут слабо улыбнулся. — Логично. Только это не собачья кличка в данном контексте, а имя. У По есть рассказ. Там говорят: ради всего святого. Монтрезор. Тебе надо было ответить: да, ради всего святого. И замуровать меня в стену.
   — О! — воскликнула она, выпрыгивая из-под одеяла. — Это по мне, это я с удовольствием!
   Она стала замуровывать его подушкой, наваливаясь и прижимаясь. Он нехотя отбивался. Она успокоилась, села поверх сбитого одеяла, подушка на коленях, на подушке руки.
   — И устала же я, — сообщила она. — Хорошо, что день рождения только раз в году.
   — Да, — ответил Шут, глядя мимо нее.
   — А какую сказку нам Димочка рассказал замечательную, правда? — искательно спросила она, пытаясь заглянуть ему в глаза.
   — Чудит, — вяло пробормотал Шут.
   Она вздохнула.
   — Странно. Он такой добрый, а ты такой злой.
   — Примитивные категории, лебедь моя белая. Однобокие.
   — Ничего не однобокие! Как Трезор. У, злюка! — она изобразила, как рычит Трезор. — Р-р-р! Хочешь, объясню, чего ты рычишь?
   — Не очень, но валяй.
   — Не можешь простить себе, что не гений, — сказала она с детской радостью отгадки. — Как это, мол, в двадцать четыре года я только аспирант, а не академик?
   Он наконец взглянул на нее. С ненавистью.
   — Половина всех бед человеческих оттого, что вы слишком легко прощаете себе негениальность! — заорал он, будто сам не был человеком. — Что там мыкаться с гениальностью, право слово… Государственной изменой попахивает! Вот скажи, Трезора… скажи. Неужто тебе не хочется быть гением?
   Стало тихо. Потом Лидка улыбнулась.
   — Как здорово, — произнесла она. — Одинокая фамилия. Трезор и Трезора, его половина…
   Он громко, бешено дышал.
   — Замуж мне за тебя хочется, — сказала она.
   Он опустил глаза. Бесполезно. Каждый о своем.
   — У нас выпить не осталось? — спросил он.
   — Я припрятала для тебя «ркацетушки», — ответила она. — Вон, уже открыла.
   Он поднес бутылку ко рту.
   — Ну, зачем, Коленька? Вот же граненый друг стоит.
   Он налил в стакан из бутылки, потом перелил из стакана в себя. Налил еще. Спросил:
   — Будешь?
   — Нет-нет, — поспешно отказалась она. — Ты, если хочешь… пожалуйста.
   Он отпил, уже не чувствуя никакого удовольствия. И вдруг, держа стакан у лица, горько сказал:
   — Пред кем весь мир лежал в пыли — торчит затычкою в щели!..
   — Это ты, что ли? — спросила Лидка.
   — Конечно, я.
   — В какой же это ты щели торчишь? В Москве, вроде…
   — Я тебе покажу, — пообещал Шут. — Лягу вот сейчас — и покажу.
   Она захлопала ресницами, потом покраснела и отвернулась к стене.
   — Дур-рак… Шут гороховый… — ее голос дрожал от обиды.
   Шут поджал губы. Положил ладони Лидке на затылок.
   — Истлевшим Цезарем от стужи заделывают дом снаружи… Ну прости, — легко сказал он. — Я просто хам неблаговоспитанный, прав Дымок. Прощаешь?
   Лидка беспомощно улыбнулась в подушку.
   — Как, наверно, Димочку хорошо любить, — мечтательно проговорила она.
   — Послушай, молодая женщина, — медленно сказал Шут. — Скажи. Как на духу. Почему вы всегда любите тех, кто вас не любит?
   Стало очень тихо. Казалось, Лидка даже дышать перестала. Потом она снова села, повернулась к нему. Спросила еле слышно:
   — Ты меня совсем не любишь?
   Он не ответил. Она подождала, потом перевела дух и вдруг храбро улыбнулась.
   — Ты не думай, я про замуж просто так сказала. Твоей любовницей я тоже хочу быть. Очень.
   Он не ответил. Глядел на ее мерцающее в слабом свете плечо.
   — Только ты не гони меня, пока я сама не устану, — попросила она.
   — Да?! — взъярился Шут. — А если я за это время к тебе привыкну?
   Она легонько засмеялась.
   — Тогда ты меня не отпустишь. Возьмешь за ошейник и скажешь строго так: Трезора, место! И я завиляю хвостом.
   И волосы — черным пламенем в зенит…
   У нее короткая стрижка.
   — Черта с два, — сказал Шут. — Захочешь сбежать — никакие команды не помогут. Я знаю наверное: чем лучше я к тебе буду относиться, чем больше буду заботиться о тебе и переживать за тебя, чем больше буду тебе благодарен — тем менее ценен буду… В тот день, когда я скажу: я люблю тебя, Лида… — он сделал несколько нервных, клюющих глотков из стакана, потом откашлялся. — Именно в тот день ты мне ответишь: подлец, ты всю молодость мне исковеркал, видеть тебя больше не могу!
   Она подождала секунду, потом плавно протянула к нему руку и провела ладонью по его щеке. Будто завороженная. Ее пальцы дрожали.
   — Тогда не люби меня, любимый, — тихо сказала она. — Если только так можешь быть во мне уверен — не люби. Я не устану долго-долго.
   Он смотрел на нее с ужасом и восхищением. И не знал, что сказать. Ему хотелось упасть перед ней на колени. Горло перехватило от нежности, которую нельзя, ни в коем случае нельзя было показать. Ведь, скорее всего, Лидка врала.
   — Эхнатончик, — сказала она после долгой паузы, — что ты сегодня такой молчаливенький?
   В это время Дима все-таки заснул. Ему снился вокзал.
   Вокзал был набит людьми. Плотные реки тел текли медленно, затрудненно, перехлестываясь и перепросачиваясь; и, как положено рекам, несли и вертели угловатые валуны — чемоданы, баулы, рюкзаки. Дима юлил, прижав локти, время от времени прикрываясь портфелем. Он спешил. Это был уже не сон.
   В начале его перрона расположилась на груде рюкзаков группа девиц в измочаленных джинсах и относительно белых водолазках с одинаковой нагрудной надписью «Лайонесс». Надписи были сделаны по-английски, шариковыми ручками, старательно. Посреди девиц, водрузив правую ногу на рюкзак, торчал хлипкий лысый бородач лет тридцати, с гитарой, в темных очках и стройотрядовской робе и однообразно тюкал по струнам. Девицы заунывно тянули:
 
   …А кому эт надо, а кому эт нужно..
   А някому ня надо, а някому ня нужно…
 
   Их огибали, едва не падая на рельсы. Дима тоже обошел, девицы безразлично скользнули по нему взглядами. Дима поддал в их сторону смятый пыльный стаканчик из-под мороженого. Стаканчик угодил меж лопаток одной из певуний, та медленно обернулась, не переставая рассеянно ныть: «Прилепили хвостик…»
   Бригадир поезда был толстый дядька с красным лицом. Он смотрел на Диму пустым взглядом, все время на что-то отвлекался, и Диме раз за разом приходилось прокручивать вранье от начала до конца. Чем дальше, тем тошней становилось — Дима терпеть не мог врать. Суть вранья была такова: имеющийся у него билет его не устраивает, ибо ехать надо не послезавтра, а сегодня — мама болеет. Несчастное лицо. На текущий день билетов уже нет. Опять несчастное лицо. В кассе посоветовали обратиться к вам. Во взгляде — легкая, робкая надежда.
   Наконец бригадир почесал в затылке.
   — Где билет-то? — спросил он с тяжким вздохом.
   Дима извлек. Бригадир протянул пухлую мягкую розовую руку. Дима вложил билет во влажные пальцы. Бригадир, буквально засыпая, мельком посмотрел на просвет.
   — Сдай, а потом подскакивай, пожалуй, в пятый…
   — Есть!
   Бригадир отер ладонью пот.
   Дима, помахивая портфельчиком, полетел обратно. Душа его пела, все устраивалось. Он успеет сегодня позвонить. Он машинально лавировал в толпе, не глядя, миновал завывающих девиц, и вдруг ему в спину ударилось нечто. Он удивленно обернулся. У ног его лежал ком из нескольких папиросных пачек. Давешняя девица, невнятно продолжая петь, ухмылялась ему и показывала язык. Дима побежал дальше.
   У касс толпа была особенно густой и распаренной. Дима набрал побольше воздуха и крикнул с пафосом:
   — Дорогие товарищи! Друзья!
   К нему обернулись, как к психу, надеясь хоть немного развлечься.
   — Кто хочет послезавтра в Ленинград, прошу!
   Ну, вот, думал Дима, в лавировку несясь обратно. Теперь вовсе без билета.
   Львицы, завидев его, даже перестали петь. Они загоготали все хором. Дима приветливо сделал им ручкой, в ответ его подруга послала ему воздушный поцелуй. Лысый бородач смотрел ревниво.
   Бригадир действительно был в пятом, в тамбуре. Проводник, разбитной мужичишка средних лет, что-то ему оживленно рассказывал, делая руками движения, будто открывает бутылки одну за другой, и приговаривая при этом что-то вроде: «уяк! уяк! уяк!» Бригадир осоловело слушал, как слушал и Диму — глядя потным взглядом куда-то в сторону. Дима пригладил волосы и с видом честного пассажира шагнул в тамбур. Бригадир не пошевелился даже, даже зрачки не дрогнули — только руку протянул. Дима вложил в нее, совсем уже взопревшую, вырученные за билет деньги. «А они — ни в какую!» — сказал проводник. Бригадир опустил руку с деньгами в карман брюк. Потом вынул ее уже без денег и отер пот. Проводник теперь делал движения, будто разливал. Звук тоже сменился. «Плюк-плюк-плюк!» — рассказывал проводник. «Посади», — сказал бригадир. «А чего сажать? Вон — одно свободное. Так вот я и говорю: плюк-плюк-плюк!..»
   Дима вошел в вагон — там, как по заказу, отчетливо виднелось единственное свободное место — рядом с аккуратной, миниатюрной старушкой, уже углубленной в какое-то чтение. Дима двинулся к этому креслу, и тут пол мягко колыхнулся; перрон с идущими и прощально машущими людьми едва заметно, затем все быстрее и быстрее поплыл назад. Перегон начался.
   Все. Теперь все. Дима сделал, что мог, вчерашний вечер стал, наконец, отодвигаться в прошлое. Еще стыдно было перед Ней, но это ненадолго. Дима чувствовал. Вперед наука, говорил он себе, чтобы окончательно успокоиться. Господи, как противно! Ничего. Сегодня я Ее увижу. Он затрепетал, поняв, что это так. Поезд довезет. Телефон дозвонится. Метро догремит, уверен. Спокоен и уверен. Это не сказка, не сон, не пустая мечта в час тоски — сегодня он Ее увидит.
   Москва убегала. Дима откинулся на горячую спинку кресла, прикрыл глаза. Опять екнуло сердце — увижу. Позвоню и скажу… что скажу? Скажу, здравствуй. Он повторил Ее телефонный номер — медленно, сердцем целуя цифры; уже сегодня. Не завтра, как было вчера, а сегодня. При мысли о вчерашнем дне опять запылали щеки и уши. Он с ненавистью посмотрел на свою ладонь и в который раз стал ожесточенно вытирать ее о брюки. Хотелось о стены биться от стыда. Никому больше не верю, только Ей. Люблю. Он понял, что думает это серьезно. Почему нет? Люблю.
   Сердце колотилось о ребра, как колеса о рельсы. Нет, так нельзя, семь часов еще, подумал Дима. Я спячу. Он нагнулся к портфелю за книгой и краем глаза увидел черные брюки, остановившиеся рядом. Поднял голову — бригадир улыбался добро и устало, как майор Пронин. Он махнул подбородком в сторону тамбура, и сам двинулся туда. Дима встал — о господи!
   В тамбуре никого не было, но уже воняло папиросным дымом.
   — Вот что, друг, — сказал бригадир и вытер пот. — Ты, — он поднял короткую руку к люку в потолке, — посидишь там с полчаса. Контроль…
   — Вот те раз, — обеспокоился Дима. — А выпустить не забудете?
   — Говорю — полчасика.
   — Лады, — нерешительно пробормотал Дима. Бригадир вяло просиял — чувствовалось, эта процедура ему приелась.
   — И прекрасненько. Сейчас лесенку припру… И еще сосед у тебя будет. Это… напарник.
   — Это кто же?
   — Да малец…
   Бригадир ушел. Дима прислонился плечом к стенке, недоверчиво глядя на люк вверху. Странно, сколько же там места? Вроде бы нисколько. Куда он исчез-то? Дима разволновался. А если контроль уже?.. Лязгнула дверь, и Дима в панике обернулся. Бригадир нес короткую приставную лестницу, за ним двигался парнишка лет восемнадцати — длинная шея, угловатый, крепкий. Бригадир поставил лестницу, влез, поковырял большим ключом в замочной скважине люка, и тот отвалился, повис. Бригадир тяжко спрыгнул и стал отдуваться, протирая загривок, лоб и щеки.
   — Поехали, — задыхаясь, сказал он.
   В темной пазухе пахло гарью и смазкой, в горле сразу запершило. Дима хотел сесть и ударился затылком. Пришлось скорчиться, спрятав голову меж колен. Полчасика… Вспомнилось, как в детстве, желая сделать отцу сюрприз, он пытался спрятаться в ящике письменного стола.
   — Пиджаки снимите, — заботливо вспомнил бригадир, — у меня повисят.
   Дима, извиваясь, ухитрился снять пиджак и бросил его бригадиру на руки. А ведь там все мои деньги, с опозданием сообразил он, но смолчал: неловко было просить бросить ему сюда его кошелек, получилось бы, что он не доверяет бригадиру. Подозрительно принюхиваясь, снизу уже лез напарник.
   — Чего тут? — он таращил глаза со света, стараясь сразу оглядеться.
   — Кр-расотуха, — сдавленно ответил Дима. Напарник хмыкнул, стал размещаться. Люк закрылся, и наступила полная тьма. Я перешел на инфракрасное изображение — мне важны были лица.
   — Успели, — облегченно пробормотал Дима.
   — Куда?
   — Ну… сюда. До контролеров.
   — На кой бы им идти, пока мы не спрятались? Предупредили бригадира и ждут, когда он «добро» даст…
   Поезд, дрожа от усилий, летел к Ней.
   — Перемажемся вдрызг, — раздался голос из темноты. — Галстук бы не заговнять…
   — Бог даст, ототремся.
   — Тоже в бога веришь?
   — С ума сошел!
   — А чего, сейчас многие. Девчонки, вон… Блузку расстегает, там крестик…
   — Одно дело — крестик…
   Помолчали.