— А тебе — моей, — огрызнулся Юрик.
   — Во, во, ух тварь какая!
   — Смотри ты или молча, или уйди! Сама ведь говоришь, противно!
   Бабуля отлепилась наконец от окна и прошла к постели.
   — Уж не глядел бы на меня, в рубахе-то… Не стыдно тебе?
   Что мне надо было, мучительно вспоминал Юрик, зачем я шел? Он растерянно смотрел в стену. Ах да! Рецепты!
   — Бабуль, а куда она рецепты бросила? — спросил он. Ни на столе нет, ни на кресле, ни на подоконнике…
   — Какие рецепты?
   — Ну, доктор приходила, выписала рецепты на уколы, таблетки…
   — Та ты их с собой взял, — радостно напомнила бабуля.
   — Понимаешь, — Юрик покраснел, — я их забыл, ушел, а их не взял, торопился…
   — Взял-взял, — заверила бабуля, тщательно упаковываясь в одеяло. Кровать скрипела и ходила ходуном от ее грузных неловких движений. — Я помню, как же! Пришел, покричал на меня, а после взял да убежал. Где ж матка-то пропала? Уйдет на пять минут, а нету — час…
   Юрик прикрыл глаза и сделал глубокий, медленный вдох.
   — Я их не взял, — тщательно выговаривая слова, повторил он. — У меня пустые карманы, только ключи. Отдай рецепты.
   — Потерял? — миролюбиво догадалась бабуля. — Да не огорчайся, ну их. А маме я уж не скажу…
   — Я не потерял! — закричал Юрик. Опомнился. Проговорил тихо и напряженно. — У меня их нет. Куда ты их дела? Отдай сейчас же!
   — Да ты не волнуйся так, Юрочка. Эка важность. Какие старой старухе уколы, ей помирать пора. Ты книжку читал, вот и иди, учись, дело важное, тебе еще жизнь жить…
   — Отдай рецепты!!! — не своим голосом завопил Юрик, приседая.
   Бабуля обернулась, блестя выступающими слезами.
   — Опять старуха виновата, — всхлипывая, выдавила она. — Конечно, кто ж за меня вступится-то. Сыночек мой в трудах, в разъездах, кормит вас, чтоб вы с книжечками валандались да с голоду не мерли. Матка всякий поклеп рада возвести. Ну и ты, махонький, туда ж… — она вытерла глаза рукавом. — Кому я нужная, всяк рад унизить. Сам потерял, а все я… — она плакала все сильнее. Запустила руку по подушку, вытащила платок, приложила к жалобно сморщенному лицу, вся сотрясаясь от тихих, горьких рыданий. Из-под подушки, увлекаемый платком, вылетел ком бумаги. Быстрее молнии Юрик пал ему наперерез. Тут были все три рецепта.
   — Как это называется? — спросил Юрик, потрясая ими.
   Бабуля отняла платок от глаз и уставилась на рецепты.
   — Это? — слезы текли ручьем. — Это? Вот дура беспамятная, сама спрятала и сама забыла… Кому я такая нужна. Посмотрю я на тебя в мои-то годы…
   — Не посмотришь, — сказал Юрик, выходя. — Сдохнешь.
   Лифт был занят. Налегая всем весом на узенькие перила, волоча ногу, Юрик стал осторожно спускаться. Навстречу ему взлетел задорный цокот, мелькнула мимо Женька, бывшая одноклассница, бойко бросив:
   — Привет!
   — Привет… — он воззрился ей вдогонку. Она повернулась к Юрику, залихватски отставив левую ногу, приспособив алую туфельку на одной из перильных опор. Юбочка на ней была не длиннее набедренной повязки, стояла Женька сверху — загадочный сумрак внутри юбки завораживал, как русалочий омут. Юрик отвел взгляд выше, покраснев. Она засмеялась.
   — Ты куда смотришь?
   Он молчал, пунцовея и глядя на ее рот — яркий и веселый. Но это было еще хуже. Юрик подглядел однажды, как в девчачьей раздевалке школьного спортзала Женька отчаянно целовалась с Кошутиным, и теперь, видя ее губы, всякий раз жарко думал: а как это — прикоснуться к ним своими… Какая она была красивая, веселая тогда. Они все такие веселые! А маленькие руки так нежно гладили затылок и плечи того! Юрик совсем отвел взгляд.
   — Юрочка, а почему у тебя такая походка странная всегда? — спросила Женька, вызывающе раскачивая вправо-влево согнутым коленом отставленной ноги. Юрика будто начали варить. Он беспомощно улыбнулся.
   — Уродился так, — выдавил он.
   — Бедненький… По-польски урода — значит красота, — сообщила Женька и сама же хихикнула. — Ну, я побежала, пока.
   — Пока, — Юрик повернулся, сняв руку с перил и с наивозможной лихостью запрыгал вниз через две ступеньки. Глаза ослепли от дикой боли, сквозь рев в ушах все-таки донесся Женькин смех, но Юрик исправно пропрыгал весь пролет, а потом дополз до стены и упал на нее спиной и затылком. Он был весь мокрый от пота. Казалось, он уже никогда не сможет оторваться от стены. Колено разламывалось, а у той ноги, что только что была здоровая, стало дергать в плюсне. На кой шут я это, подумал Юрик обреченно. Поверит она, что я нормальный! Да никогда не поверит… Ничего, подумал он и опасливо оторвался от стены. Мересьеву было хуже. Он подковылял к перилам, навалился на них и стал сползать дальше. Перед глазами опять стояла Женька. И этот сумрак, в котором, явно собираясь сойтись, светились ее стройные здоровые ноги.
   Как это Вика сказала… Он робко, неумело положил ей ладонь на плечо, а она, не отрываясь от экрана, шепнула удивленно: «Юрик, ну не надо, не будь как все эти…» Он с готовностью сцепил руки у себя на коленях, умиротворенно улыбаясь в темноту кинозала. Это было даже лучше, чем он ожидал. Один миг он чувствовал. Чувствовал ее хрупкое плечико. И она не отшатнулась, не обиделась, не стала считать его грязным хамом, она, наоборот, сказала даже: «Не будь как все эти…» — значит, Юрик для нее не «все эти», от него она не ожидает плохого, как от «всех этих», про которых Юрик читал в западных книгах, а недавно узнал, что и у нас еще есть такие, которые с несколькими девушками бывают близко знакомы — сегодня с одной в кино, завтра с другой… Он не мог понять, как им не скучно — ведь в начале знакомства можно говорить лишь о пустяках, всякий раз одно и то же, и она отвечает одно и то же, а вот когда с одной — всякий раз что-то новое, все ближе, все задушевнее… как с Викой. Вот схожу в аптеку, подумал Юрик, и позвоню. Вдруг она уже приехала. Он представил, как после двух месяцев снова услышит ее голос, и покраснел. На какой бы фильм ее позвать? Везде чепуха идет… И не знаешь, чего она хочет, чему обрадуется. Ее мама говорила: «У Виканьки нет выраженного хобби. Я стараюсь развить ее многогранно». Удивительно, сколько всего она знает. У ее мамы такие знакомые — писатели, музыканты… И Вика с ними общается. Юрик сказал как-то: «Ты так интересно живешь, мне бы твою среду!» А она серьезно ответила: «Человек сам творит свою среду». Конечно, она права. Он доковылял до двери на улицу. По ровному боль в плюсне утихомирилась, осталась только в коленке.
   Вот ей, подумал Юрик, было бы легко дарить мне. Просто книжку, лучше всего — про войну, чтобы были сильные, смелые, честные люди. Симонова, например, или Бондарева, или Сабурова, на худой конец… Но этого никогда не бывало, даже в Юриков день рождения. Дарил лишь Юрик. Конечно, все-таки он — мужчина.
   Под аркой проходного двора он увидел шедшую навстречу маму. А мама видела плохо, и лишь когда он окликнул ее, заулыбалась.
   — Ты куда шлепаешь? — спросила она.
   — Тоже в аптеку, тебе вслед. К бабушке врач приходила, выписала уколы, эритромицин…
   — Стоило мне уйти… — мама покачала головой. — Тебе я лекарство купила, завтра — непременно в поликлинику.
   — Конечно, мам. Слово — кремень.
   — Вот и хорошо. Давай рецепты.
   — Зачем?
   — Пойду куплю.
   — Ничего подобного! — воскликнул Юрик. — Сам схожу прекрасно!
   Ему так не хотелось домой…
   — Опять, — сказала мама укоризненно. — Набирайся сил перед колхозом, побольше будь дома. А я погуляю, на воздухе голова совсем прошла.
   — Совсем? — подозрительно спросил Юрик.
   — Ну, не надо меня обижать. Я ведь никогда тебя не обманываю.
   Сердце, правда, опять затянуло, подумала мама, но можно идти медленно, валидол с собой, воздух действительно хороший. Не к плите же, в духоту, к свекрови. Там сердце не пройдет.
   — Так что давай рецепты — и домой, — сказала она. — Читай. Или не нравится?
   — Нет, мам, нравится, очень… Я только не понимаю, как они могут там жить в таком ужасе? Ведь эти бандиты что хотят, то с людьми и делают!
   — Живут, куда же деваться… А почему рецепты мятые?
   — Случайно… Как это — куда деваться! Эмигрировать! Или бороться как-нибудь!
   — Не так это просто. Да и уехать, покинуть страну, где родился и привык…
   — У нас-то уж им, наверное, будет лучше!
   — Как кому, — сказала мама. — Ну, я пошла.
   — Я домой сейчас не буду возвращаться, мам, можно? Сама говоришь, погода хорошая.
   — Н-ну ладно, — решилась мама, скрепя сердце. — Недолго только. И не уходи далеко!
   — Конечно, мам!
   Мальчик мой хороший, бедняжка мой, думала она, медленно гуляя к аптеке. Если б можно было вечно учить тебя в школе, вечно держать дома, под крылом… Как удержать? Университет… колхоз… жизнь, своя жизнь! А если он действительно выздоровеет к тому же? Разве угнаться мне за ним с моей заботой и защитой? Вот ужас-то будет!..
   Боль стала затихать, и Юрик повеселел. Почти не хромая, он шел к телефону-автомату и думал: я в таком аду, как в Америке, жить не стал бы ни дня. Убежал бы сюда. Или стал коммунистом. Создал бы ячейку, потом боевой отряд. Для коммуниста главное уметь превозмогать боль, чтобы, когда начнут пытать в ФБР, никого не выдать. Ну, а уж боль-то превозмогать я умею… А если бы маму взяли заложницей? Нет, все-таки лучше я с ней убежал бы сюда. Здесь, правда, тоже бывают преступники, но не убийцы же, не мафия! И в правительстве не миллионеры какие-нибудь продажные, а честные люди из рабочих, из крестьян. Немножко, правда, смешные иногда… потому что пожилые. Опытные. И на бабулю, хоть возраст примерно тот же, совершенно не похожи, ну совершенно! Суслов вот когда выступает — такой умный! Он редко выступает, но зато уж как выступит! Сразу видит, кто идеологически неправ! А Брежнева как все уважают! Ведь надо очень уважать человека и то, что он говорит, чтобы так долго его слушать, тем более что у него произношение немножко невнятное.
   Юрик подошел к автомату и вынул одну из девушек. Он твердо решил позвонить Вике на всякий случай уже сегодня, а звонил он ей всегда не из дома. Дома Юрик не говорил про Вику. Почему-то не мог. Разве расскажешь про ее улыбку, про то, как красиво она ходит, про «не будь как все эти», про то, как, небрежно полуобернувшись, она спрашивает, уходя: «Значит, звонишь завтра прямо от касс?» — и душа готова вывернуться наизнанку, и кожу бы всю так и изрезал на билеты! Разве расскажешь? Говорить это ежедневными словами, тем же, какими говоришь про суп или ругаешься с бабулей…
   — Да? — ответил голос ее мамы.
   — Добрый день, Анна Аркадьевна. Юрик это.
   — А-а, здравствуй, мальчик, здравствуй! А Виканька еще не приехала.
   Сердце упало, мир поблек, заболели ноги.
   — Значит, завтра, да?
   — Возможно, завтра. А, возможно, сегодня, попозже.
   — Передайте тогда, будьте любезны, что я звонил.
   Голос в трубке засмеялся.
   — Я передам, что ты звонил неоднократно.
   — Вот спасибо! — обрадовался Юрик.
   Анна Аркадьевна Пахарева положила трубку.
   — Виканькин паж, — пояснила она. — Я не стала ему говорить, что Виканька уже приехала и зашла к подруге по дороге с вокзала… Безопасный, но весьма недалекий мальчик. Откровенно сказать, я не понимаю, как Виканька столь долго выносит его дружбу. Правда, он поступил куда-то, но ведь просто диплом в наше время мало что значит, не правда ли?
   Писатель Владлен Сабуров кивнул, сочувственно оттопырив нижнюю губу. Анна Аркадьевна небрежно оправила складки кимоно, слегка сместившиеся, когда она протягивала руку к телефону. Рука была полной и холеной.
   — Мне хочется, чтобы дочь моя после замужества имела возможность жить столь же свободно, сколь и в семье. Я имею в виду как материальную, так и духовную свободу, вы, конечно, понимаете.
   А после замужества уже будет не семья, отметил Сабуров. Вот сволочь. Воспитала кому-то подарочек.
   — Даря себя мужчине, моя дочь вправе ожидать благодарности, выражающейся не только в цветах и билетах в кино. Я вспоминаю, как в послевоенные годы скиталась вслед за мужем по всей стране. Нищета, грязь, гарнизонное хамство… Он меня любил, да, любил безумно. Но горячая вода от этой любви из водопровода не текла. Дом с горячей водой появился только тогда, когда Пахарев получил майора, — она поджала чуть подкрашенные, чувственные губы. — Виканька не должна повторить этот горестный путь. В конце концов, не сороковые и не пятидесятые сейчас годы, не правда ли?
   Черт возьми, думал Сабуров, какая сволочь. Бедняга генерал. Главное, говорят, славный мужик… Зачем я пришел? Зачем я вообще сюда хожу? А Поляков, Рахлевич, Непорода? Мы ведь ее в грош не ставим! Он отхлебнул из бокала. Она, зараза, слушает. Нам ведь всем говорить надо — а она слушает. Да еще дочку-куколку тоже приучила. Подойдет юное создание, в глаза тебе уставится с благоговением, к месту еще и вставит что-нибудь молодежненькое, умненькое, а ты ей — у-тю-тю! Он допил. Да еще и нальет иногда, подумал он.
   — Быть может, еще? — спросила Анна Аркадьевна. Сколько ж ей лет, в сотый раз гадал Сабуров. По ногам судя — не больше тридцати, но ведь это же бред… Он отрицательно помотал головой.
   — Не стоит, Аня. Скоро уже Пахарев явится.
   — Имею я право выпить с другом бокал шампанского? — гордо распрямившись в своем мягком кресле, возразила Анна Аркадьевна. — И потом, кстати, он опоздает, у него завтра визит из Москвы. То ли маршал, то ли кто… Давайте еще немножко. Вы ведь так и не рассказали мне, над чем работаете сейчас, — она улыбнулась с лучезарной укоризной. — Очень некстати прервал нас тот дурачок.
   Несчастный парнишка… Сабуров преисполнился сочувствия. Угораздило же мальчугана…
   — Я вновь возвращаюсь к теме войны, Аня. Тема, которая никогда не перестанет волновать сердца. Меня вообще привлекают те периоды в жизни нашей страны, когда выявляется все лучшее в советском человеке, все, что выгодно отличает его и делает непобедимым в любых испытаниях…
   — Право, вы словно на трибуне! — засмеялась она.
   — Тренируюсь, — честно сказал Сабуров. — У меня выступление по телевидению сегодня.
   И вдобавок, противу всяких обыкновений, прямой эфир. И прямо на следующий день после возвращения из командировки, когда я усталый и поганый. Как бы честь оказана, а на самом деле явно подставили, в надежде, что я ляпну что-нибудь. Придется еще разбираться, с чьей это подачи меня почтили таким доверием, будь оно неладно… А сегодня надо быть очень осторожным, очень. И ни в коем случае больше не пить.
   — Будто бы? Отчего же вы мне сразу не сказали?
   — Я думал, знаете. В программе есть.
   Она поднялась.
   — Я не телестудия все же, а ваш близкий друг, — не очень понятно сказала она и прошествовала в соседнюю комнату. Широкие бедра, затянутые яркой тканью, царственно колыхнулись. Школьница в войну, да? Скажем, в сорок пятом — восемнадцать, плюс тридцать… черт возьми, она же чуть моложе меня, а я — как гриб перестоялый… Что ты допытываешься? О том ли рассказать, как идешь в запой после каждой главы, чтоб достало сил и дальше монтировать из высочайше утвержденного набора деталей очередную серию надлежащих манекенов, пытаться хоть чуть-чуть оживить их, заведомо зная, что это невозможно, гонять их по мифическим полям сражений? Знаешь, как отличается Курская битва в моей книге от настоящей Курской битвы? Как бюст Ленина от Ленина. Как сталинская конституция от сталинских лагерей. А знаешь, что такое положительный герой? Это — герой. Но ведь для жизненности ему нужно что-то неидеальное. Не в общественно-политической сфере, боже упаси! Ага, хорошо. Ну пусть в личной. Пусть-ка он будет груб с беззаветно любящей его девушкой! А отрицательный, который потом струсит на позициях, и из-за него немецкие танки прорвутся и размозжат медсанбат, из этаких все знающих, все критикующих интеллигентов, напротив, будет обходителен, остроумен, приятен в обращении. И как бы даже гуманнее положительного, который жесток, потому что жестока сама война. Трусливый, скептичный прохиндей, он примется умело кадрить ту святую девушку, но тщетно. Она будет верна, она будет санинструктор и погибнет, спасая раненых от тех самых танков, а положительный исстрадается до седины и беспримерного героизма, будет тяжко ранен, искалечен, списан с ограничениями; послан в колхоз председателем, где порадеет о восстановлении сельского хозяйства, выступит против перегибов и волюнтаризма и найдет наконец свое счастье: производительный труд на опаленной земле России и эвакуированную вдову с пятью детьми, двумя своими и тремя подобранными во время бомбежки эвакопоезда…
   Или о том рассказать, как, отблевав положенное, слопав инъекции кардиамина, дибазола и черта в ступе, что там еще бывает, ползешь с новой бутылкой в портфеле, скажем, к «Светлане», караулить какую-нибудь тщеславную пролетарку?
   — Действительно, — сказала Анна Аркадьевна, возвращаясь. — Буду смотреть… Подумать только, вы сказали это совершенно случайно. Могли ведь и не сказать. И я просмотрела бы, и не смогла бы порадоваться за своего друга… Да, но год назад вы обещали роман о современности, не правда ли?
   — О современности пускай молодые пишут, — пробормотал Сабуров. — У них глаз острей…
   И квартиры у них нет, подумал он, и дачи, и «Волги», за которую еще расплачиваешься… Пишите, ребята, искренне подумал он. А я вас буду долбать. А вы не обращайте внимания. Разные у нас работы…
   — Ах, как бы я хотела знать, о чем вы задумались сейчас?
   Сабуров тяжело вздохнул.
   — О работе…
   Ведь было же, было! По-настоящему, всерьез! И героизм был, и трусили, и близких теряли, самых любимых, без которых жизнь не в жизнь, и калечились, видел сам, помню! Под гремящие «панцеры» ползал со связками гранат по черному от пожарищ снегу; вот эти три пальца срезало осколком, аккурат когда завопил «ура» на атакующем бегу, — до сих пор мне их жалко, этих пальчиков невосполнимых, с девятнадцати лет без них живу, а привыкнуть не могу; в окопе, залитом по колено дождевой жижей, застрелил мародера — хрен его знает, интеллигент он был или нет, просто падло… Кого теперь пристрелить? Кто мародер? Я же и мародер! Обдираю красивости с безобразного трупа общими усилиями убитой войны и продаю официальным скупщикам с целью личного обогащения… Но разве я один? Разве я это начал? Разве этого требую от других я? Да-а… А ну-ка, вслух! Тут уж не о трех пальчиках разговор завяжется! И ужас-то в чем: не побежит вслед буксующей по распутице «эмке» особиста святая девушка, не оскользнется в грязи, не закричит, задыхаясь: «Они разберутся, я верю! Я буду ждать тебя! Я приеду к тебе!» Все, все знают, как они разберутся. Жена скажет: «Ты о детях подумал, старый истерик?» А дети скажут: «Тебе что, больше всех надо?» А Наташка скажет: «Только не вздумай упоминать мое имя. У меня муж, между прочим, мне с ним еще жить и жить». А парторг скажет: «Ох, Михалыч, вот уж от тебя не ожидал… Но теперь — извини».
   — Пожалуй, мне пора. Надо подготовиться, до передачи осталось немного.
   — Как желаете, — сухо проговорила генеральша. — Не смею задерживать столь занятого человека.
   — Не сердитесь, — сказал Сабуров примирительно.
   — Как желаете, — упрямо повторила она. Наверное, сама еще выпить хочет, догадался Сабуров. — Право, если вам действительно приятно мое общество…
   — Оно мне действительно приятно, — Сабуров прижал руки к груди и даже слегка поклонился.
   — То вы могли бы подготовиться вчера.
   Вчера я еще даже не знал, что выступаю, подумал Сабуров. Но вслух этого, конечно, не сказал.
   — Вчера утром я был еще в Свердловске, я вам рассказывал. Прилетел только к вечеру. Там была напряженная программа.
   — Могли бы поработать ночью. Я знаю, творческие люди всегда мало спят.
   — Вы недосыпали когда-нибудь, чтобы сделать другу приятно? — не выдержал он. — Хоть раз?
   Анна Аркадьевна гордо выпрямилась в кресле.
   — Я ведь женщина, — проговорила она с неподражаемым достоинством.
   Сабуров глубоко вздохнул, как перед прыжком в ледяную воду.
   — Простите, — сказал он. — Я забыл.
   Он вскочил, в прихожей схватил шляпу и плащ и попытался выйти сквозь закрытую дверь. На миг стало шумно.
   В этот миг генерал Пахарев осторожно выглянул из кабинета в приемную. Женечка была на месте. День кончился, но раз шеф не ушел, она продолжала работать. Пахарев притворил дверь, перед зеркалом тщательно пригладил седые, редкие волосы. Совсем скоро песок посыплется, подумал он. Жаль, конечно. Ну хорошо хоть академию поднять успел. В свое время Штеменко вместе с резко критическим отчетом представил Малиновскому личную рекомендацию на замену начальника. Это была большая честь. Но и работа — адова… Ох и кабак тут цвел! Одолел… Да, но Белков, которого сняли, теперь уже маршал. Не то худо, что он же мной и командует… А, не стоит об этом. Генерал достал из портфеля роскошную коробку конфет. Вот лучше об этом. Поднял руку, чтобы пригладить волосы, и вспомнил: он это уже сделал. Смешно, подумал он. Нервничаю, как пацан. Хочется сделать ей приятное, но как, уже забыл. Да если б и вспомнил — тридцать лет назад это делалось иначе. Даже не уверен, прилично ли вообще поздравлять женщину с днем рождения, если ей пятьдесят; вроде бы мужчина не должен знать, сколько женщине исполнилось…
   Она была его секретаршей двенадцать лет, и это была секретарша, каких нынче редко встретишь. Не злобный издерганный цербер, и не вертихвостка, весь день треплющаяся с молодыми офицерами, — друг, помощник, коллега. Работник. За эти годы Пахарев почти ничего не узнал о ней самой — кроме того, что единственный сын ее, пограничник, потерял руку в одном из дальневосточных инцидентов шестьдесят девятого года. Опять генерал подумал, сколь многим он обязан Женечке. И это не уязвляло достоинства, напротив. Было бы куда хуже, если б он волок все один, а кругом — только Белков да жена с дочкой. Как приятно быть многим обязанным хорошему человеку. Как приятно, когда тебе помогает тот, кто дорог. Генерал машинально пригладил волосы чуть потной ладонью и распахнул дверь, держа коробку в руке. Женечка встрепенулась, подняла глаза от неизбывных бумаг.
   — Женечка, — проговорил Пахарев, широко шагая к ее столу. Она встала. Он подошел и неловко протянул коробку. — Поздравляю вас с двадцатипятилетием два раза, — выдал он придуманную месяц назад фразу.
   В ее глазах мелькнуло недоумение, потом она порозовела, как молодая, и смущенно засмеялась.
   — Степан Филимонович, ну что вы!.. стоило ли! — она хозяйственно перевернула коробку. И Пахарев, отметив это движение, подумал, что его замечательная Женечка считает каждую копейку в течение многих, многих лет. Близоруко прищурилась. — Боже правый, сорок рублей!
   Генерал приходил в себя. Ей явно приятно, это главное.
   — Я желаю вам миллиона благ, и главное — чтобы вы не старели, — без подготовки, неожиданно для себя продолжил он. — Не смейтесь, это из корыстных побуждений. Без вас здесь все развалится. За эти годы вы не старели, отнюдь. Взываю к вашему патриотизму, к чувству долга, прошу — и впредь да будет так.
   Складно получилось, с удовольствием констатировал он. Он уже забыл, когда говорил без подготовки. Пожалуй, в подполковниках уже почти не говорил.
   Она достала из сумочки платок и промокнула глаза.
   — Благодарю вас, Степан Филимонович, — сказала она. Моргнула, подняла блестящий взгляд. — С вами работая, просто невозможно стареть.
   — Женечка, не надо про меня! Нынче же ваш день!
   Она тепло улыбнулась, кивнула, и до Пахарева вдруг дошло, что она и впрямь не постарела. Лишь щеки чуть втянулись, да глаза стали щуриться.
   Такого уважения, такой нежности он не испытывал ни к одной женщине, никогда.
   Женечка посерьезнела и собралась сказать что-то явно деловое, но генерал перебил. Он не хотел, чтобы эти минуты кончились, не хотел дел, не хотел быть генералом.
   — Все-все, — сказал он. — Не то, что день — вечер на исходе, Женечка, — ему было приятно произносить ее имя. — Идемте отсюда. Никаких больше дел.
   И растворил перед Женечкой дверь. Она сказала: «Благодарю вас» — и вышла в сумеречный коридор. Генерал за ней. Но вынужден был остановиться вдруг и повернуть назад, пробормотав: «Виноват». Вернулся, взял портфель, запер кабинет. Все перезабыл… Все неглавное перезабыл.
   Женечка его ждала, но тепло ушло. Генерал это понял сразу, и сердце, ощутимое с утра, заломило сильнее.
   — Звонил Белков, — сказала Женечка деловито.
   — Касательно чего?
   — Спросил, перекрашены ли стены приемной.
   — Простите? — Пахарев даже остановился.
   — Прошлый раз ему почему-то не понравился цвет.
   — По моему разумению, цвет прекрасный… А, собственно, какой? — он не помнил. Цвет стен собственной приемной не помнил, а ведь только что вышли из нее. — Что вы ответили?
   — Что не перекрасили, так как он не указал цвет замены. Он крикнул, что не шутит, и бросил трубку.
   Пахарев вздохнул.
   — Вот еще дичь… — пробормотал он.
   — Степан Филимонович… что я хотела вам сказать… — Женечка замялась. — Вы как-нибудь намекните ему… или расплатитесь со мной в его присутствии. Ведь кофе, пирожки, колбасу — я все покупаю на свои деньги в буфете, пока вы играете, а… вы же видели сами, как он ест.
   Пахарев молча нырнул рукой в боковой карман кителя, извлек портмоне и вынул оттуда двадцать пять рублей.
   — Будьте добры принять пока, — сказал он. — Потом что-нибудь придумаем.
   Чуть поколебавшись и виновато заглянув ему в глаза, она взяла.