Осторожно обойдя стайку кормящихся голубей — не дай бог потревожить, они ведь такие беззащитные! — вошел в поликлинику. Сегодня возьму ее за руку, думал он. Просто возьму и все, она же не станет вырываться. Я же так соскучился.
Уже начиная чувствовать усталость, он, тем не менее, обратно снова пошел пешком. Пусть лекарство побыстрее и получше рассосется. Ведь просто невозможно звонить Вике, ощущая боль от недавнего укола в ягодицу.
Пообедав, снова отправился на улицу. Мама не хотела отпускать — прошел дождь, и стало сыро, но не настоял, обещав вернуться через час.
Покрутился у будки, дожидаясь, когда воссияет пять, с каждой минутой волнуясь все больше. Ведь такой важный разговор, надо быть очень тщательным. Одним словом можно все испортить. Он туго соображал во время разговора и, как правило, только слушал и улыбался, счастливый тем, что Вика говорит с ним запросто, как с равным. Едва он открывал рот, как начинал бояться, что ей либо станет скучно, либо она на что-нибудь обидится.
Он только не знал, что отношениям, которые можно испортить одним, пусть даже бестактным словом, грош цена. Он думал, так и полагается.
Ровно в пять он трепещущей рукой набрал номер.
Долго не отвечали. Потом раздался недовольный голос Викиной мамы:
— Да?
— Добрый день, — пролепетал Юрик. — Это Юрик… Вика уже приехала?
— А-а, Юрочка! — голос в трубке стал чрезвычайно радостным, и у Юрика захолонуло сердце. — Приехала! Еще вчера! Мы с ней как раз о тебе говорили, что ты звонил… — мама осеклась, а потом раздельно произнесла, будто приказывая: — Она дома. Сейчас подойдет.
Раздались отдаленные возбужденные голоса. Юрик напрягся, стараясь разобрать, но не разобрал ничего. Приехала… Приехала…
— Не звони больше!!! — ударил ему в ухо ненавидящий крик. — Слышишь, никогда не звони! Видеть тебя не могу!
И она швырнула трубку, взорвались гудки.
Дождь прекратился очень скоро. Но люди все равно спешили. Вчера и Дима спешил, и возмущался при виде праздно фланирующих: пустой жизнью живут! Как это — некуда спешить? На электричку! На вокзал! К телефону! Теперь он тоже не спешил.
Прошел мимо молодящейся школы, на ней был плакат, нарисованный удивительно бездарно — книги походили на ящики или кирпичики, внутри явно не могло быть страниц; а у школьников — мальчика в доисторическом мундире под ремень и девочки ему под стать — на лицах сквозила не любознательность, а тупая страсть к исследованию буквочек: экие, мол, махонькие, и сколько ж их… Слово «знаний» было переправлено на «блата». Усмехнулся — остроумцы микрорайонные… Достал карандаш, привстал и парой штрихов подправил мордочку гимназисту — тот засиял тягой к знаниям, впал в учебный экстаз. Потом скосил девчонке глаза. Теперь она только делала вид, что смотрит в книгу, а на самом деле тишком поглядывала на гения — когда же он хоть на минутку отвлечется от своего природоведения и заметит, какой на ней беленький, любовно отглаженный фартучек… Посмеиваясь, побрел дальше.
«Астрономию» он давно выбросил.
В подземном переходе его, праздно фланирующего, сразу срисовали цветочные продавцы. Их Дима всегда жалел: как можно стоять целый день и предлагаться, а мимо равнодушно идут… Унизительно же. Один темпераментный южанин навис над своим столиком, протягиваясь к Диме, и взревел с сильным акцентом:
— Смотри, какой букет красивый! Девушке подаришь — навек приворожишь!
Дима смешался.
— Знаете, я им столько передарил — вагон, — неубедительно парировал он. Продавец несказанно обрадовался.
— Ах, тебя девушка обидела? Купи, подари любой — твоя будет!
Дима растерянно забегал глазами, ища спасения. Мимо пробегали занятые. Впрочем, вон одна до омерзения смазливая девица остановилась, кося в его сторону. Беленький фартучек…
— Нет, благодарю вас, — отрезал Дима и круто повернулся на каблуках. Девица зацокала к выходу.
Ей навстречу спускалась уткнувшаяся в томик Бальмонта девушка с хозяйственной сумкой в левой руке. Она была полная, бесформенная, с толстыми губами и мясистым носом.
За секунду до того, как Дима вновь повернулся к страстному продавцу, я уже понял, что произойдет. За эти дни я научился понимать его, я с ним сроднился. Мы могли бы подружиться…
— Уговорил, друг, — сказал Дима, доставая деньги.
Прыгая через три ступеньки, он догнал девушку уже на выходе. Он не ощущал никакой неловкости. Наверное, потому, что был бескорыстен.
— Девушка! — позвал он. Она полуобернулась. Пробурчала басом:
— Да?
У нее росли усы.
— Простите, — он протянул ей действительно великолепный букет. — Это вам.
Она едва не выронила книгу.
— Мне?
— Ну да, — Дима улыбнулся как можно мягче, чтобы не дай бог, она не решила, будто он ее кадрит. — Мне тоже очень нравится Бальмонт. Как там… Я для всех ничей, — с выражением сказал он. — Да?
— Да…
Ей было ужасно стыдно. Казалось, все смотрят на нее и хохочут. Если уродилась такая, то можно измываться как угодно, что ли? Развратник! По морде бы ему этим букетом, по морде!
— Я вышел молча, как вошел, приняв в гостиной взгляд прощальный остановившихся часов…
— Это Брюсов, — презрительно поправила она, с угрозой глядя на Диму. Знает, подумал Дима и, хлопнув себя по лбу, залился наидобродушнейшим смехом.
— Верно! Надо же, забыл… Ну неважно, — он сунул букет ей в сумку, и тот свесился бутонами, словно волосами выловленной в реке красавицы, герцогской дочки, что бросилась с утеса, узнав о смерти любимого в боях с нечестивцами Салах-ад-Дина… И легко зашагал прочь.
— Э… Эй! — крикнула она вслед. Он обернулся. Она стояла, некрасиво расставив толстые ноги, с крайней растерянностью на висячем лице. Чего это он, недоумевала она. Не будет приставать?
— А деньги? — спросила она басом.
Дима улыбнулся.
— Деньги у хапуг, — ответил он и вдруг дернулся за карандашом. — У вас очень симпатичные веснушки, — сообщил он.
Это была правда. Кроме Бальмонта, у нее имелись еще веснушки.
Он в десяток широких, веских взмахов слепил ее лицо, добавляя и убавляя по чуть-чуть. На бумаге, несомненно, рождалась она — но красивая. Оказалось, ей совсем недалеко до красивой! Девушка ошеломленно стояла и не знала, уходить или нет. Все происходило так быстро. Он все-таки начнет издеваться или не начнет? Ей опять обжигающе вспомнилось, как смотрела фильм с каким-то западным красавцем в главной роли, имен она никогда не помнила; сидевший рядом совершенно незнакомый парень, когда она в негодовании отвела глаза от очередной любовной сцены, вдруг толкнул ее сильным локтем в мягкий бок и спросил громко: «Что квашня, тебе бы такого, а? А вот хрен тебе!» Да ведь он уже начал — про веснушки! Она потянулась вышвырнуть окаянный букет, но гад протянул ей листок бумаги.
— Вот в нагрузку, — и вновь улыбнулся. Как приятно улыбается, сволочь, против воли подумала она и нехотя взглянула.
Она была похожей и непохожей. Она смотрела, оторопев, пытаясь понять наконец, издевательство это или все-таки нет; а когда подняла заслезившиеся глаза, странного человека уже и след простыл.
Есть же специальная гимнастика, решительно думала она по дороге в общежитие. В институт питания схожу, там какие-то гормоны. Даже операции делают! Вот ведь совсем же немного подправить… и все посматривала на рисунок или начинала озираться — вдруг он еще где-то здесь? Просто так ведь ничего не делают — выкинул пятерку и ушел. Этого не бывает.
Подружки не поверили, когда она заявила, что цветы подарил ей знакомый художник. Но набросок вызвал шок. И не похоже вовсе, заявили они хором и обиженно отстали.
Она действительно пособиралась к врачам, прокорчилась три утра в изнурительных, болезненных движениях. Но никто не поддержал вспышки странного в ней, вокруг, как кандалы, звенел смех — все пришло в норму уже на четвертый день.
Возле Каменноостровского моста Дима наткнулся на цыганок, и подивился их проницательности — сколько раз встречал таких спеша, и они не приставали, видели: ничего им не иметь с деловитого, озабоченного юнца. А теперь сразу раскусили, что он на все готов, лишь бы отвлечься. Одна, обычно-смуглая, обычно-красивая, с бархатными чувственными глазами, затараторила. Дима попросил говорить медленнее, было интересно, но он ничего не понимал. Она внятно заверила, что чужих денег ей не надо, попросила гривенник — Дима дал — и опять стала лепить невнятицу про монетку, как монетка, если Дима ее заберет назад, испарится у него в кармане ядовитым паром, и потому она сейчас как-то во что-то монетку обратит. Она сжала гривенник в кулаке, поднесла ко рту, дунула, раскрыла кулак — там было пусто. Когда и куда обратились десять копеек, Дима не заметил и только восхищенно покачал головой. Все ли монетки отдал, настойчиво добивалась цыганка. Мне чужого не надо, я для тебя же стараюсь, ты мне симпатичный, но навели на тебя порчу не на год, не на два, а на девять лет… Все, все монетки, успокаивал ее Дима, но она не унималась, требовала: правду говоришь? Дима, улыбаясь, вывернул карманы — у него действительно не было мелочи. Тогда она потребовала такую денежку, чтобы с Лениным — очень, дескать, хорошее средство против порчи, наведенной на девять лет. Запахло жареным — этнография этнографией, а десятку жалко. Дима решительно откланялся и ушел под презрительные крики, сулившие черт-те какие беды. Дима не боялся. Хуже было некуда.
Стало как-то залихватски весело. Дима шагал по мосту, глядя на серую воду внизу. Нева плыла в океан. Для воды мир был громадным, распахнутым во все стороны, но воде это ничего не давало. А он — он никуда не мог поплыть. Поэтому просто шел. Он был словно немножко пьяный.
Опять заискрился дождик, в воздухе повисла туманная паутина. Дима постоял, пытаясь поймать ртом каплю, но не поймал, зато в левый глаз попало дважды. Оперся на парапет пустынного моста, уставился на воду, затянутую дождливой дымкой серую гладь реки. И так стоял.
Вдруг понял. Нестерпимо, до головокружения хотелось снова ощутить теплое и чуть влажное. Нежное. Но чтобы вместе. Совсем-совсем воедино. Господи, какая тоска.
Сзади раздались шаги, Дима резко обернулся. Шли парень с девушкой, молча, зато в обнимку. С плеча парня, заглушая шуршащую дождем тишину, псевдонародным голосом улюлюкал транзистор; «Ой, люли, ой, люли, у меня ль, Марины, губы красны от любви, словно от малины…» Шли под зонтом и как будто дремали. Можно было дремать. Можно было молчать, можно было быть врозь — радио общалось с обоими за обоих. Дима квохчуще засмеялся, повернулся к реке и лихо сплюнул. Ушли. Стихло. Едва слышно, стеклянно шелестела под дождем вода внизу. И плыла в океан. Берега дрожали в искристой сетке. Призрак телебашни купался в облаках. Заслышав лязг наползающего трамвая, Дима пошел дальше, с упоением чувствуя, как стекает за шиворот вода, как капает с носа, с волос. И никуда не спешил. Ему было весело, он бы свободен. Шокотерапия, думал он. Все будет в порядке. Да, вспомнил он. Шут! Он ускорил шаги, и вскоре набрел на какую-то почту. Примостился в уголке, написал: «Шут, дурья башка! Не смей грубить Лидке! Тебе до беса повезло, тебя любят!» Больше как-то не приходило на ум аргументов. Нельзя не отвечать на любовь — вот и весь аргумент. Дима глядел в блокнот, вертел карандаш и пытался измыслить что-нибудь логически убедительное, но не измыслил, и тогда, полетав карандашом, нарисовал Лидку в морской пене и стоящего на коленях Шута. Шут обнимал ее ноги, пеной был заляпан его модный костюм. Как лихо сегодня, подумал Дима. Просто гениально. Что хочу, то и рисуется. В цвете бы попробовать. Рвануть сейчас домой и… Сразу стало тоскливо. Надвинулся страх — не получится. С одной стороны, должно получиться, потому что если даже то, что он любит делать, у него не получается, то жить незачем и просто нет права жить. С другой стороны, наверняка ведь не получится, так уж лучше не убеждаться в этом лишний раз, лучше уж не мучиться. Помучиться — это я всегда успею, подумал он. Он подписал под рисунком: «Понял? Я еще приеду на днях, шмон тебе наведу. А то взяли моду — не любить!» Купил конверт и тут же отправил.
Когда он ушел с почты, дождь кончился, и Дима пожалел, что мало под ним погулял. Асфальт блестел, как лед. Дима стал играть, будто это и есть лед, а он — корова на льду. Прокатился мимо парадняка, из которого дребезжала расстроенная гитара, и несколько голосов тупо, вразнобой горланили: «Хорошо живет на свете Винни Пух! У него жена и дети, вот лопух!» Выбрав местечко побезлюднее, сделал тодес… кораблик… двойной тулуп… Потом вспомнил, что он — корова, и, с ужасом мыча, въехал в ближайшую стену. Захохотал.
Облачная пелена на западе раскололась, и в узких, длинных, как порезы, щелях пылал закат. Свет был ярким и грозным, будто из-за серой пелены рушился на землю костер. Завтра будет ветер, подумал Дима. Это было все, что он знал про завтра.
И я не мог его предупредить.
И даже если бы имел физическую возможность — все равно не мог.
Юрик здесь никогда не бывал. Он не знал даже, Нева это течет, Невка ли… Он смутно помнил, как бежал по каким-то мостам, на него рушился ледяной ливень… Пощупал пиджак — мокрый. И рубашка тоже. Ну вот, подумал Юрик убито, еще и ангина… Лицо опять плаксиво сморщилось и задергалось. Ноги почти не болели, но просто отнимались от усталости. Неверным шагом Юрик подполз к сырой скамье и бессильно распластался на ней, такой стылой, такой опасной для здоровья. Но теперь все равно.
Его скручивал холод, порывы ветра продирали до костей. Он мрачно радовался. Он не хотел жить, но сделать нечто решительное не мог и не умел — а вот так, привычным путем болезни… Сколько он сидел, осознавая ужасную истину — больше не звонить? Или завтра все вернется? Не может же это быть навсегда? Как жить, если никому не нужен? В пропахшем лекарствами доме? В очередях стариков?
Смеркалось. Гуляющие редели, и Юрик сначала просто удивился, когда возле него остановились две темные фигуры. Он прищурился — ровесники, может, даже моложе. Но выглядели они, как герои вестернов.
— Заснул, что ли? — хриплым баском спросил один, и тогда Юрик испугался. Он затравленно стал озираться. У парапета стояла пара — два сомкнутых силуэта на фоне мерцающей от огней воды.
— Не. Помер, — ответил другой.
Юрик читал, что в таких случаях спасают дружинники. Но их почему-то пока не было.
С ним это случилось впервые. Он редко покидал надежные стены — как мог он только думать о них с неприязнью! В школу — из школы, в поликлинику — из поликлиники. В кино — из кино.
— Рубль трешками не разменяешь? — спросил его первый.
— Не… ет у меня, — пробормотал Юрик. Он стеснялся закричать.
Хорошо, что Вика не видит.
У него были деньги. Он запасливо прихватил два рубля на кино и мороженое.
— А если поискать?
— Не надо, — попросил Юрик, и у него заслезились глаза.
— Гляди — ревет, — бросил один из темных другому. — Несолидно, — и он вдруг легонько хлестнул Юрика снизу по носу.
Нос врезался в глаза. Юрик, ослепнув от боли, хрюкнул и кинул голову назад. Хлынули слезы.
— Студент? — спросили его дружелюбно.
— Да… Да!.. — всхлипывая, ответил Юрик, смутно надеясь, что недавно завоеванный высокий статус оградит его и спасет. Один из мучителей ловко поймал его правую руку и вывернул указательный палец чуть дальше положенного предела. Юрик дернулся.
— Рыпнешься — отломлю. Конспектировать будет нечем, — предупредил державший. Другой потряс Юриковы карманы, вытащил две мятые рублевки, трамвайную карточку и четыре двушки.
— Бедно живешь, студент, — заметил он.
— Карточку оставь, — посоветовал державший, — месяц кончается.
Непривычная боль не в ногах, а в руке продергивалась раскаленной нитью до самой шеи. О сопротивлении и мысли не было.
— Верно, — карточку вложили обратно Юрику в карман, и тут раздался веселый голос:
— Разрезвились вы непомерно, дети.
Все обернулись, и палец болезненно отозвался на перемену позы. Чуть поодаль стоял еще силуэт.
— Ну чего, чего? — пробормотал державший.
— Правды ищу, вот чего, — ответил веселый силуэт. — Сколько взяли?
— Два… два… — всхлипнул Юрик.
— Тронешь — палец шкету выломаю, — нерешительно предупредил державший.
— А я тебя убью тогда, — ласково ответил веселый. Всмотрелся в державшего. — А ну, отпусти ребенка! — приказал он. — И деньги на бочку!
— Слушай, ты, герой!.. — рывшийся в карманах выпятил грудь и двинулся на веселого.
— Ну иди, иди, — сказал веселый приглашающе. — Походи немножко напоследок.
Фашисты по молодости лет не знали, как поступить. Это были неопытные фашисты, фашистята. Рывшийся перестал растопыривать плечи и остановился.
— И лады, — одобрил веселый. — Выкладывай.
Что-то невнятно бурча, рывшийся небрежно уронил рублевки Юрику на колени.
— Ну и отпустишь ты его, наконец? — не приближаясь, спросил веселый.
— Ладно-ладно, — пробормотал державший и выпустил палец. — Сладил, дылда… подожди еще, я твое лицо запомнил…
— Мое лицо всем врезается в память, — согласился спаситель, улыбаясь, и негромко скомандовал: — Кругом — марш!
И фашистята, еще раз огрызнувшись, побрели в темноту мимо безмятежно целующейся пары.
Спаситель сел, и Юрик, наскоро стерев слезы, шмыгая носом, уставился на него.
Он не походил на героя вестерна. Слишком доброе лицо. В боевиках людей с такими лицами обычно бандиты убивают в самом начале, чтобы зритель начал сопереживать и смотреть с интересом.
— Сдрейфил? — спросил спаситель. Юрик всхлипнул, сосредоточенно вправляя палец. От боли хотелось выть. — Деньги не потеряй, — спаситель аккуратно сложил рублевки и сунул Юрику в карман. Провел по его руке. — Экий холодный… Чего сидишь? До дому двигай, расселся тут…
— Что же это? — плачуще воскликнул Юрик.
— Что? — озадачился спаситель.
— Разве так еще бывает? Куда милиция смотрит? Дружинники?
Спаситель повнимательней заглянул Юрику в лицо. Качнул головой.
— Вы… дружинник? — шепотом спросил Юрик.
— Ясно дело, — ответил спаситель. — Володимирскай. Наши до Рязани двинули, а я отстал, запой, вишь, у меня…
Юрик всхлипнул.
— Ну, вставай, вставай, — сказал спаситель. — Помочь?
— Нет, — ответил Юрик как можно тверже. Что же это такое, погулять не могу без помощи, с отчаянием начал понимать он. Ноги не держали, хотели снова уронить его на скамью. Спаситель поддержал. Коленки трепетали, в них ударами вспыхивала боль.
— Перестаньте держать! — крикнул Юрик срывающимся, полным слез голосом. — Чего уж я, и стоять сам не могу?!
— Ну, как сказать, — спаситель снова улыбнулся. — Покамест, вроде, нет.
— Могу!!! — взвизгнул Юрик. На заботящихся можно визжать. Да чего он пристал?!. — Чего вы пристали! Отпус… пустите меня!
Спаситель поспешно отпустил.
— Лады, — проговорил он.
— Доберусь без вас! Ходить-то я не разучился!
— Счастливо, — сказал спаситель.
Спаситель, подумал я. Раньше это слово писали с большой буквы. И обозначало оно одного-единственного человека.
А теперь?
Юрик опять плакал. Это разве жизнь? Из дому выйти нельзя! Добро бы на фронте был искалечен, как Синцов или Мересьев, а то ведь смешно! Не связалось у природы, на миг она недосмотрела, и за эту ее исчезающе малую халатность он, живой, ни в чем не виноватый, всю жизнь никуда не годен, никому не нужен, всю жизнь смешон!.. Потому и Вика… Если б он был сильным, как эти двое! Быть сильным, как веселый спаситель, ему и в голову не приходило, сила ассоциировалась у него лишь со злом. Он полз, и вдруг сообразил, что не знает, где дом. Он остановился. Он же обещал маме вернуться через час — а прошло сколько? Стемнело! Мама, наверное, места себе не находит! Позвонить немедленно! Он зашарил по карманам, вспомнил, что двушки остались у фашистят.
Дима проводил взглядом заплаканного смешного мальчишку, продолжая улыбаться. Он чувствовал себя великолепно. Он знал, что драки мог и не выстоять, но подошел без колебаний, лихо и бесшабашно. Сегодня он всемогущ. Звездный день.
А Юрина мама вновь обзванивала милицию, больницы и морг. В милиции ее голос уже помнили; молоденький дежурный, как умел, пытался успокоить ее: «Да что вы, мамаша, ну с девушкой загулялся…» «Он у меня не ходит с девушками!» — отчаянно кричала мама. В трубке приглушенно хмыкали — дежурный-то знал, как проводят парни теплые вечера, особенно если мамы о них такого мнения. Но не спорить же с обезумевшей. «Ну гуляет, вечер теплый…» «Хорошенькое дело, теплый! Дождь лил как из ведра!» «Может, к другу зашел?» «К какому это другу?!»
И бабуля маячила рядом в длинном мятом халате, бубня: «Распустила мальца… Никого в грош не ставит… Против меня подначивала, а он против всех пошел… Погоди, погоди, может он с бандой какой связался…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, впиваясь ногтями себе в щеки. Что-то нереальное творилось вокруг: уклад сломался, и она чувствовала себя как рыба, выкинутая из воды. Она успела дважды обежать округу, осмотрела все подъезды, в каждом ожидая увидеть его, Юрчонка, пусть хоть избитого, хоть пьяного, хоть болтающего, как последний эгоист, с самой незнакомой ей девчонкой — крик, слезы, допрос, проникновенная беседа будут потом, а сейчас — найти!.. У нее заходилось сердце, в глазах темнело. Дома валилась на диван, глотала сердечное — а тут уже вставала над ней, шаркала за ней по квартире неотступно мать ее мужа, к телефону ли, на кухню ли, и бубнила, бубнила: «Это он нарочно мудрует. Вчера-то измывался над старухой из-за несчастных рецептов этих… Твоими все стараниями, а вона, против самой обернулось. Походила бы ты за ним. Как он из дому — ты следом незаметненько. Что-то он часто на кино просит — видать, девок водит по ресторанам, в институтах-то нынче такие бэ все…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, а милиционер хихикал, и кошмар этот был нескончаем.
Любимым мостом Димы был Охтинский — казалось, древний, готический какой-то. В этот вечер он успел навестить и мост. Свесившись, поглядел на мерцающие черные струи и двинулся дальше, к Суворовскому. Из темноты, прочеркнутой пунктирами береговых огней, летел ветер, робко перебирал волосы, гладил щеки. Ветер — не Она. Она улетела навсегда. Он думал об этом спокойно, с мягкой грустью, подобной голубому свету плывущего в красноватом небе Смольного собора. Он потерял Ее. Она будет возвращаться, будет вновь уезжать — не к нему и не от него. Он стал омерзительно свободен. Он остался один.
Он сделался настолько всемогущ, что решился написать родителям. Уйдя от шумных главных магистралей, он пристроился на лавочке под фонарем, от которого вниз струился конус чуть светящегося тумана, и достал блокнот. «Дорогие мама и папа! — написал он. Карандаш подзатупился уже, Дима обгрыз дерево вокруг грифеля и заточил его о последний лист блокнота. — Простите, бога ради, что не заехал, дел у меня в Питере до беса, и я спешил. Но теперь, хвала господу, я со всей текучкой расклепался и свободен яко птах небесный. На днях буду в Москве — я посчитал, мой бюджет позволит — и тогда обязательно заверну дня на два, на три, а то и поболе», — слова текли легко и плавно, будто карандаш сам сочился изящными сыновними оборотами. Так случалось редко, и надо было использовать звездный миг до последнего. Дима исписал лист, второй, третий, не сообщая ничего существенного — зачем им зря настроение портить? Зато мимоходом касался различных мелочей прошлой жизни, которые родители так любили вспоминать и умиляться. А в голове медленно текли мысли величавые и смиренные, как у мудрого старца — ничуть не связанные с создаваемым текстом. «С учебой все в порядке. Шеф даже вспоминал на последнем экзамене — а, мол, это тот самый Садовников?» Потом нарисовал себя во временном измерении. Одна его половина удалялась, широко шагая вдаль, где дыбился маленький Медный всадник, и там выворачивалась, а вторая половина шагала навстречу зрителю и сыновне улыбалась. Он еще подумал и написал наискось: «Одна нога здесь, другая — там». Самое трудное позади, подумал он, закрывая блокнот. Завтра купим конверт, запечатаем и швырнем. Шокотерапия.
Он встал и сразу понял, что никуда идти уже не хочет. И просто пересел на другой конец скамьи, туда, где над ней грузно нависли неподвижные, распластанные ветви сирени.
В домах гасли окна — то одно, то другое. Гасли слабые отсветы на влажных темных листьях. Водянистый, теплый покой курился над асфальтом, над лужами, над газонами и кустами, над Димой.
А как суетно начинался день!
Наверное. Она-то уже там. То есть, конечно, там, может, и накупаться успела. Взглянуть бы на того, с кем Она болталась по Золотому кольцу… и, может, скоро заработает по золотому кольцу… если такой есть. Наверное, есть. А может, и нет. Все не так просто.
Все очень просто. Не любит. Остальное — неважные детали. Мимо прошлепал сгорбленный старичок, ведший на поводке крохотную собачонку. Собачонка подбежала к Диминым ногам, принюхалась. Старичок, не глядя, ждал. Собачонка визгливо тявкнула, кинув голову вперед, и Дима непроизвольно дернулся.
Уже начиная чувствовать усталость, он, тем не менее, обратно снова пошел пешком. Пусть лекарство побыстрее и получше рассосется. Ведь просто невозможно звонить Вике, ощущая боль от недавнего укола в ягодицу.
Пообедав, снова отправился на улицу. Мама не хотела отпускать — прошел дождь, и стало сыро, но не настоял, обещав вернуться через час.
Покрутился у будки, дожидаясь, когда воссияет пять, с каждой минутой волнуясь все больше. Ведь такой важный разговор, надо быть очень тщательным. Одним словом можно все испортить. Он туго соображал во время разговора и, как правило, только слушал и улыбался, счастливый тем, что Вика говорит с ним запросто, как с равным. Едва он открывал рот, как начинал бояться, что ей либо станет скучно, либо она на что-нибудь обидится.
Он только не знал, что отношениям, которые можно испортить одним, пусть даже бестактным словом, грош цена. Он думал, так и полагается.
Ровно в пять он трепещущей рукой набрал номер.
Долго не отвечали. Потом раздался недовольный голос Викиной мамы:
— Да?
— Добрый день, — пролепетал Юрик. — Это Юрик… Вика уже приехала?
— А-а, Юрочка! — голос в трубке стал чрезвычайно радостным, и у Юрика захолонуло сердце. — Приехала! Еще вчера! Мы с ней как раз о тебе говорили, что ты звонил… — мама осеклась, а потом раздельно произнесла, будто приказывая: — Она дома. Сейчас подойдет.
Раздались отдаленные возбужденные голоса. Юрик напрягся, стараясь разобрать, но не разобрал ничего. Приехала… Приехала…
— Не звони больше!!! — ударил ему в ухо ненавидящий крик. — Слышишь, никогда не звони! Видеть тебя не могу!
И она швырнула трубку, взорвались гудки.
Дождь прекратился очень скоро. Но люди все равно спешили. Вчера и Дима спешил, и возмущался при виде праздно фланирующих: пустой жизнью живут! Как это — некуда спешить? На электричку! На вокзал! К телефону! Теперь он тоже не спешил.
Прошел мимо молодящейся школы, на ней был плакат, нарисованный удивительно бездарно — книги походили на ящики или кирпичики, внутри явно не могло быть страниц; а у школьников — мальчика в доисторическом мундире под ремень и девочки ему под стать — на лицах сквозила не любознательность, а тупая страсть к исследованию буквочек: экие, мол, махонькие, и сколько ж их… Слово «знаний» было переправлено на «блата». Усмехнулся — остроумцы микрорайонные… Достал карандаш, привстал и парой штрихов подправил мордочку гимназисту — тот засиял тягой к знаниям, впал в учебный экстаз. Потом скосил девчонке глаза. Теперь она только делала вид, что смотрит в книгу, а на самом деле тишком поглядывала на гения — когда же он хоть на минутку отвлечется от своего природоведения и заметит, какой на ней беленький, любовно отглаженный фартучек… Посмеиваясь, побрел дальше.
«Астрономию» он давно выбросил.
В подземном переходе его, праздно фланирующего, сразу срисовали цветочные продавцы. Их Дима всегда жалел: как можно стоять целый день и предлагаться, а мимо равнодушно идут… Унизительно же. Один темпераментный южанин навис над своим столиком, протягиваясь к Диме, и взревел с сильным акцентом:
— Смотри, какой букет красивый! Девушке подаришь — навек приворожишь!
Дима смешался.
— Знаете, я им столько передарил — вагон, — неубедительно парировал он. Продавец несказанно обрадовался.
— Ах, тебя девушка обидела? Купи, подари любой — твоя будет!
Дима растерянно забегал глазами, ища спасения. Мимо пробегали занятые. Впрочем, вон одна до омерзения смазливая девица остановилась, кося в его сторону. Беленький фартучек…
— Нет, благодарю вас, — отрезал Дима и круто повернулся на каблуках. Девица зацокала к выходу.
Ей навстречу спускалась уткнувшаяся в томик Бальмонта девушка с хозяйственной сумкой в левой руке. Она была полная, бесформенная, с толстыми губами и мясистым носом.
За секунду до того, как Дима вновь повернулся к страстному продавцу, я уже понял, что произойдет. За эти дни я научился понимать его, я с ним сроднился. Мы могли бы подружиться…
— Уговорил, друг, — сказал Дима, доставая деньги.
Прыгая через три ступеньки, он догнал девушку уже на выходе. Он не ощущал никакой неловкости. Наверное, потому, что был бескорыстен.
— Девушка! — позвал он. Она полуобернулась. Пробурчала басом:
— Да?
У нее росли усы.
— Простите, — он протянул ей действительно великолепный букет. — Это вам.
Она едва не выронила книгу.
— Мне?
— Ну да, — Дима улыбнулся как можно мягче, чтобы не дай бог, она не решила, будто он ее кадрит. — Мне тоже очень нравится Бальмонт. Как там… Я для всех ничей, — с выражением сказал он. — Да?
— Да…
Ей было ужасно стыдно. Казалось, все смотрят на нее и хохочут. Если уродилась такая, то можно измываться как угодно, что ли? Развратник! По морде бы ему этим букетом, по морде!
— Я вышел молча, как вошел, приняв в гостиной взгляд прощальный остановившихся часов…
— Это Брюсов, — презрительно поправила она, с угрозой глядя на Диму. Знает, подумал Дима и, хлопнув себя по лбу, залился наидобродушнейшим смехом.
— Верно! Надо же, забыл… Ну неважно, — он сунул букет ей в сумку, и тот свесился бутонами, словно волосами выловленной в реке красавицы, герцогской дочки, что бросилась с утеса, узнав о смерти любимого в боях с нечестивцами Салах-ад-Дина… И легко зашагал прочь.
— Э… Эй! — крикнула она вслед. Он обернулся. Она стояла, некрасиво расставив толстые ноги, с крайней растерянностью на висячем лице. Чего это он, недоумевала она. Не будет приставать?
— А деньги? — спросила она басом.
Дима улыбнулся.
— Деньги у хапуг, — ответил он и вдруг дернулся за карандашом. — У вас очень симпатичные веснушки, — сообщил он.
Это была правда. Кроме Бальмонта, у нее имелись еще веснушки.
Он в десяток широких, веских взмахов слепил ее лицо, добавляя и убавляя по чуть-чуть. На бумаге, несомненно, рождалась она — но красивая. Оказалось, ей совсем недалеко до красивой! Девушка ошеломленно стояла и не знала, уходить или нет. Все происходило так быстро. Он все-таки начнет издеваться или не начнет? Ей опять обжигающе вспомнилось, как смотрела фильм с каким-то западным красавцем в главной роли, имен она никогда не помнила; сидевший рядом совершенно незнакомый парень, когда она в негодовании отвела глаза от очередной любовной сцены, вдруг толкнул ее сильным локтем в мягкий бок и спросил громко: «Что квашня, тебе бы такого, а? А вот хрен тебе!» Да ведь он уже начал — про веснушки! Она потянулась вышвырнуть окаянный букет, но гад протянул ей листок бумаги.
— Вот в нагрузку, — и вновь улыбнулся. Как приятно улыбается, сволочь, против воли подумала она и нехотя взглянула.
Она была похожей и непохожей. Она смотрела, оторопев, пытаясь понять наконец, издевательство это или все-таки нет; а когда подняла заслезившиеся глаза, странного человека уже и след простыл.
Есть же специальная гимнастика, решительно думала она по дороге в общежитие. В институт питания схожу, там какие-то гормоны. Даже операции делают! Вот ведь совсем же немного подправить… и все посматривала на рисунок или начинала озираться — вдруг он еще где-то здесь? Просто так ведь ничего не делают — выкинул пятерку и ушел. Этого не бывает.
Подружки не поверили, когда она заявила, что цветы подарил ей знакомый художник. Но набросок вызвал шок. И не похоже вовсе, заявили они хором и обиженно отстали.
Она действительно пособиралась к врачам, прокорчилась три утра в изнурительных, болезненных движениях. Но никто не поддержал вспышки странного в ней, вокруг, как кандалы, звенел смех — все пришло в норму уже на четвертый день.
Возле Каменноостровского моста Дима наткнулся на цыганок, и подивился их проницательности — сколько раз встречал таких спеша, и они не приставали, видели: ничего им не иметь с деловитого, озабоченного юнца. А теперь сразу раскусили, что он на все готов, лишь бы отвлечься. Одна, обычно-смуглая, обычно-красивая, с бархатными чувственными глазами, затараторила. Дима попросил говорить медленнее, было интересно, но он ничего не понимал. Она внятно заверила, что чужих денег ей не надо, попросила гривенник — Дима дал — и опять стала лепить невнятицу про монетку, как монетка, если Дима ее заберет назад, испарится у него в кармане ядовитым паром, и потому она сейчас как-то во что-то монетку обратит. Она сжала гривенник в кулаке, поднесла ко рту, дунула, раскрыла кулак — там было пусто. Когда и куда обратились десять копеек, Дима не заметил и только восхищенно покачал головой. Все ли монетки отдал, настойчиво добивалась цыганка. Мне чужого не надо, я для тебя же стараюсь, ты мне симпатичный, но навели на тебя порчу не на год, не на два, а на девять лет… Все, все монетки, успокаивал ее Дима, но она не унималась, требовала: правду говоришь? Дима, улыбаясь, вывернул карманы — у него действительно не было мелочи. Тогда она потребовала такую денежку, чтобы с Лениным — очень, дескать, хорошее средство против порчи, наведенной на девять лет. Запахло жареным — этнография этнографией, а десятку жалко. Дима решительно откланялся и ушел под презрительные крики, сулившие черт-те какие беды. Дима не боялся. Хуже было некуда.
Стало как-то залихватски весело. Дима шагал по мосту, глядя на серую воду внизу. Нева плыла в океан. Для воды мир был громадным, распахнутым во все стороны, но воде это ничего не давало. А он — он никуда не мог поплыть. Поэтому просто шел. Он был словно немножко пьяный.
Опять заискрился дождик, в воздухе повисла туманная паутина. Дима постоял, пытаясь поймать ртом каплю, но не поймал, зато в левый глаз попало дважды. Оперся на парапет пустынного моста, уставился на воду, затянутую дождливой дымкой серую гладь реки. И так стоял.
Вдруг понял. Нестерпимо, до головокружения хотелось снова ощутить теплое и чуть влажное. Нежное. Но чтобы вместе. Совсем-совсем воедино. Господи, какая тоска.
Сзади раздались шаги, Дима резко обернулся. Шли парень с девушкой, молча, зато в обнимку. С плеча парня, заглушая шуршащую дождем тишину, псевдонародным голосом улюлюкал транзистор; «Ой, люли, ой, люли, у меня ль, Марины, губы красны от любви, словно от малины…» Шли под зонтом и как будто дремали. Можно было дремать. Можно было молчать, можно было быть врозь — радио общалось с обоими за обоих. Дима квохчуще засмеялся, повернулся к реке и лихо сплюнул. Ушли. Стихло. Едва слышно, стеклянно шелестела под дождем вода внизу. И плыла в океан. Берега дрожали в искристой сетке. Призрак телебашни купался в облаках. Заслышав лязг наползающего трамвая, Дима пошел дальше, с упоением чувствуя, как стекает за шиворот вода, как капает с носа, с волос. И никуда не спешил. Ему было весело, он бы свободен. Шокотерапия, думал он. Все будет в порядке. Да, вспомнил он. Шут! Он ускорил шаги, и вскоре набрел на какую-то почту. Примостился в уголке, написал: «Шут, дурья башка! Не смей грубить Лидке! Тебе до беса повезло, тебя любят!» Больше как-то не приходило на ум аргументов. Нельзя не отвечать на любовь — вот и весь аргумент. Дима глядел в блокнот, вертел карандаш и пытался измыслить что-нибудь логически убедительное, но не измыслил, и тогда, полетав карандашом, нарисовал Лидку в морской пене и стоящего на коленях Шута. Шут обнимал ее ноги, пеной был заляпан его модный костюм. Как лихо сегодня, подумал Дима. Просто гениально. Что хочу, то и рисуется. В цвете бы попробовать. Рвануть сейчас домой и… Сразу стало тоскливо. Надвинулся страх — не получится. С одной стороны, должно получиться, потому что если даже то, что он любит делать, у него не получается, то жить незачем и просто нет права жить. С другой стороны, наверняка ведь не получится, так уж лучше не убеждаться в этом лишний раз, лучше уж не мучиться. Помучиться — это я всегда успею, подумал он. Он подписал под рисунком: «Понял? Я еще приеду на днях, шмон тебе наведу. А то взяли моду — не любить!» Купил конверт и тут же отправил.
Когда он ушел с почты, дождь кончился, и Дима пожалел, что мало под ним погулял. Асфальт блестел, как лед. Дима стал играть, будто это и есть лед, а он — корова на льду. Прокатился мимо парадняка, из которого дребезжала расстроенная гитара, и несколько голосов тупо, вразнобой горланили: «Хорошо живет на свете Винни Пух! У него жена и дети, вот лопух!» Выбрав местечко побезлюднее, сделал тодес… кораблик… двойной тулуп… Потом вспомнил, что он — корова, и, с ужасом мыча, въехал в ближайшую стену. Захохотал.
Облачная пелена на западе раскололась, и в узких, длинных, как порезы, щелях пылал закат. Свет был ярким и грозным, будто из-за серой пелены рушился на землю костер. Завтра будет ветер, подумал Дима. Это было все, что он знал про завтра.
И я не мог его предупредить.
И даже если бы имел физическую возможность — все равно не мог.
Юрик здесь никогда не бывал. Он не знал даже, Нева это течет, Невка ли… Он смутно помнил, как бежал по каким-то мостам, на него рушился ледяной ливень… Пощупал пиджак — мокрый. И рубашка тоже. Ну вот, подумал Юрик убито, еще и ангина… Лицо опять плаксиво сморщилось и задергалось. Ноги почти не болели, но просто отнимались от усталости. Неверным шагом Юрик подполз к сырой скамье и бессильно распластался на ней, такой стылой, такой опасной для здоровья. Но теперь все равно.
Его скручивал холод, порывы ветра продирали до костей. Он мрачно радовался. Он не хотел жить, но сделать нечто решительное не мог и не умел — а вот так, привычным путем болезни… Сколько он сидел, осознавая ужасную истину — больше не звонить? Или завтра все вернется? Не может же это быть навсегда? Как жить, если никому не нужен? В пропахшем лекарствами доме? В очередях стариков?
Смеркалось. Гуляющие редели, и Юрик сначала просто удивился, когда возле него остановились две темные фигуры. Он прищурился — ровесники, может, даже моложе. Но выглядели они, как герои вестернов.
— Заснул, что ли? — хриплым баском спросил один, и тогда Юрик испугался. Он затравленно стал озираться. У парапета стояла пара — два сомкнутых силуэта на фоне мерцающей от огней воды.
— Не. Помер, — ответил другой.
Юрик читал, что в таких случаях спасают дружинники. Но их почему-то пока не было.
С ним это случилось впервые. Он редко покидал надежные стены — как мог он только думать о них с неприязнью! В школу — из школы, в поликлинику — из поликлиники. В кино — из кино.
— Рубль трешками не разменяешь? — спросил его первый.
— Не… ет у меня, — пробормотал Юрик. Он стеснялся закричать.
Хорошо, что Вика не видит.
У него были деньги. Он запасливо прихватил два рубля на кино и мороженое.
— А если поискать?
— Не надо, — попросил Юрик, и у него заслезились глаза.
— Гляди — ревет, — бросил один из темных другому. — Несолидно, — и он вдруг легонько хлестнул Юрика снизу по носу.
Нос врезался в глаза. Юрик, ослепнув от боли, хрюкнул и кинул голову назад. Хлынули слезы.
— Студент? — спросили его дружелюбно.
— Да… Да!.. — всхлипывая, ответил Юрик, смутно надеясь, что недавно завоеванный высокий статус оградит его и спасет. Один из мучителей ловко поймал его правую руку и вывернул указательный палец чуть дальше положенного предела. Юрик дернулся.
— Рыпнешься — отломлю. Конспектировать будет нечем, — предупредил державший. Другой потряс Юриковы карманы, вытащил две мятые рублевки, трамвайную карточку и четыре двушки.
— Бедно живешь, студент, — заметил он.
— Карточку оставь, — посоветовал державший, — месяц кончается.
Непривычная боль не в ногах, а в руке продергивалась раскаленной нитью до самой шеи. О сопротивлении и мысли не было.
— Верно, — карточку вложили обратно Юрику в карман, и тут раздался веселый голос:
— Разрезвились вы непомерно, дети.
Все обернулись, и палец болезненно отозвался на перемену позы. Чуть поодаль стоял еще силуэт.
— Ну чего, чего? — пробормотал державший.
— Правды ищу, вот чего, — ответил веселый силуэт. — Сколько взяли?
— Два… два… — всхлипнул Юрик.
— Тронешь — палец шкету выломаю, — нерешительно предупредил державший.
— А я тебя убью тогда, — ласково ответил веселый. Всмотрелся в державшего. — А ну, отпусти ребенка! — приказал он. — И деньги на бочку!
— Слушай, ты, герой!.. — рывшийся в карманах выпятил грудь и двинулся на веселого.
— Ну иди, иди, — сказал веселый приглашающе. — Походи немножко напоследок.
Фашисты по молодости лет не знали, как поступить. Это были неопытные фашисты, фашистята. Рывшийся перестал растопыривать плечи и остановился.
— И лады, — одобрил веселый. — Выкладывай.
Что-то невнятно бурча, рывшийся небрежно уронил рублевки Юрику на колени.
— Ну и отпустишь ты его, наконец? — не приближаясь, спросил веселый.
— Ладно-ладно, — пробормотал державший и выпустил палец. — Сладил, дылда… подожди еще, я твое лицо запомнил…
— Мое лицо всем врезается в память, — согласился спаситель, улыбаясь, и негромко скомандовал: — Кругом — марш!
И фашистята, еще раз огрызнувшись, побрели в темноту мимо безмятежно целующейся пары.
Спаситель сел, и Юрик, наскоро стерев слезы, шмыгая носом, уставился на него.
Он не походил на героя вестерна. Слишком доброе лицо. В боевиках людей с такими лицами обычно бандиты убивают в самом начале, чтобы зритель начал сопереживать и смотреть с интересом.
— Сдрейфил? — спросил спаситель. Юрик всхлипнул, сосредоточенно вправляя палец. От боли хотелось выть. — Деньги не потеряй, — спаситель аккуратно сложил рублевки и сунул Юрику в карман. Провел по его руке. — Экий холодный… Чего сидишь? До дому двигай, расселся тут…
— Что же это? — плачуще воскликнул Юрик.
— Что? — озадачился спаситель.
— Разве так еще бывает? Куда милиция смотрит? Дружинники?
Спаситель повнимательней заглянул Юрику в лицо. Качнул головой.
— Вы… дружинник? — шепотом спросил Юрик.
— Ясно дело, — ответил спаситель. — Володимирскай. Наши до Рязани двинули, а я отстал, запой, вишь, у меня…
Юрик всхлипнул.
— Ну, вставай, вставай, — сказал спаситель. — Помочь?
— Нет, — ответил Юрик как можно тверже. Что же это такое, погулять не могу без помощи, с отчаянием начал понимать он. Ноги не держали, хотели снова уронить его на скамью. Спаситель поддержал. Коленки трепетали, в них ударами вспыхивала боль.
— Перестаньте держать! — крикнул Юрик срывающимся, полным слез голосом. — Чего уж я, и стоять сам не могу?!
— Ну, как сказать, — спаситель снова улыбнулся. — Покамест, вроде, нет.
— Могу!!! — взвизгнул Юрик. На заботящихся можно визжать. Да чего он пристал?!. — Чего вы пристали! Отпус… пустите меня!
Спаситель поспешно отпустил.
— Лады, — проговорил он.
— Доберусь без вас! Ходить-то я не разучился!
— Счастливо, — сказал спаситель.
Спаситель, подумал я. Раньше это слово писали с большой буквы. И обозначало оно одного-единственного человека.
А теперь?
Юрик опять плакал. Это разве жизнь? Из дому выйти нельзя! Добро бы на фронте был искалечен, как Синцов или Мересьев, а то ведь смешно! Не связалось у природы, на миг она недосмотрела, и за эту ее исчезающе малую халатность он, живой, ни в чем не виноватый, всю жизнь никуда не годен, никому не нужен, всю жизнь смешон!.. Потому и Вика… Если б он был сильным, как эти двое! Быть сильным, как веселый спаситель, ему и в голову не приходило, сила ассоциировалась у него лишь со злом. Он полз, и вдруг сообразил, что не знает, где дом. Он остановился. Он же обещал маме вернуться через час — а прошло сколько? Стемнело! Мама, наверное, места себе не находит! Позвонить немедленно! Он зашарил по карманам, вспомнил, что двушки остались у фашистят.
Дима проводил взглядом заплаканного смешного мальчишку, продолжая улыбаться. Он чувствовал себя великолепно. Он знал, что драки мог и не выстоять, но подошел без колебаний, лихо и бесшабашно. Сегодня он всемогущ. Звездный день.
А Юрина мама вновь обзванивала милицию, больницы и морг. В милиции ее голос уже помнили; молоденький дежурный, как умел, пытался успокоить ее: «Да что вы, мамаша, ну с девушкой загулялся…» «Он у меня не ходит с девушками!» — отчаянно кричала мама. В трубке приглушенно хмыкали — дежурный-то знал, как проводят парни теплые вечера, особенно если мамы о них такого мнения. Но не спорить же с обезумевшей. «Ну гуляет, вечер теплый…» «Хорошенькое дело, теплый! Дождь лил как из ведра!» «Может, к другу зашел?» «К какому это другу?!»
И бабуля маячила рядом в длинном мятом халате, бубня: «Распустила мальца… Никого в грош не ставит… Против меня подначивала, а он против всех пошел… Погоди, погоди, может он с бандой какой связался…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, впиваясь ногтями себе в щеки. Что-то нереальное творилось вокруг: уклад сломался, и она чувствовала себя как рыба, выкинутая из воды. Она успела дважды обежать округу, осмотрела все подъезды, в каждом ожидая увидеть его, Юрчонка, пусть хоть избитого, хоть пьяного, хоть болтающего, как последний эгоист, с самой незнакомой ей девчонкой — крик, слезы, допрос, проникновенная беседа будут потом, а сейчас — найти!.. У нее заходилось сердце, в глазах темнело. Дома валилась на диван, глотала сердечное — а тут уже вставала над ней, шаркала за ней по квартире неотступно мать ее мужа, к телефону ли, на кухню ли, и бубнила, бубнила: «Это он нарочно мудрует. Вчера-то измывался над старухой из-за несчастных рецептов этих… Твоими все стараниями, а вона, против самой обернулось. Походила бы ты за ним. Как он из дому — ты следом незаметненько. Что-то он часто на кино просит — видать, девок водит по ресторанам, в институтах-то нынче такие бэ все…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, а милиционер хихикал, и кошмар этот был нескончаем.
Любимым мостом Димы был Охтинский — казалось, древний, готический какой-то. В этот вечер он успел навестить и мост. Свесившись, поглядел на мерцающие черные струи и двинулся дальше, к Суворовскому. Из темноты, прочеркнутой пунктирами береговых огней, летел ветер, робко перебирал волосы, гладил щеки. Ветер — не Она. Она улетела навсегда. Он думал об этом спокойно, с мягкой грустью, подобной голубому свету плывущего в красноватом небе Смольного собора. Он потерял Ее. Она будет возвращаться, будет вновь уезжать — не к нему и не от него. Он стал омерзительно свободен. Он остался один.
Он сделался настолько всемогущ, что решился написать родителям. Уйдя от шумных главных магистралей, он пристроился на лавочке под фонарем, от которого вниз струился конус чуть светящегося тумана, и достал блокнот. «Дорогие мама и папа! — написал он. Карандаш подзатупился уже, Дима обгрыз дерево вокруг грифеля и заточил его о последний лист блокнота. — Простите, бога ради, что не заехал, дел у меня в Питере до беса, и я спешил. Но теперь, хвала господу, я со всей текучкой расклепался и свободен яко птах небесный. На днях буду в Москве — я посчитал, мой бюджет позволит — и тогда обязательно заверну дня на два, на три, а то и поболе», — слова текли легко и плавно, будто карандаш сам сочился изящными сыновними оборотами. Так случалось редко, и надо было использовать звездный миг до последнего. Дима исписал лист, второй, третий, не сообщая ничего существенного — зачем им зря настроение портить? Зато мимоходом касался различных мелочей прошлой жизни, которые родители так любили вспоминать и умиляться. А в голове медленно текли мысли величавые и смиренные, как у мудрого старца — ничуть не связанные с создаваемым текстом. «С учебой все в порядке. Шеф даже вспоминал на последнем экзамене — а, мол, это тот самый Садовников?» Потом нарисовал себя во временном измерении. Одна его половина удалялась, широко шагая вдаль, где дыбился маленький Медный всадник, и там выворачивалась, а вторая половина шагала навстречу зрителю и сыновне улыбалась. Он еще подумал и написал наискось: «Одна нога здесь, другая — там». Самое трудное позади, подумал он, закрывая блокнот. Завтра купим конверт, запечатаем и швырнем. Шокотерапия.
Он встал и сразу понял, что никуда идти уже не хочет. И просто пересел на другой конец скамьи, туда, где над ней грузно нависли неподвижные, распластанные ветви сирени.
В домах гасли окна — то одно, то другое. Гасли слабые отсветы на влажных темных листьях. Водянистый, теплый покой курился над асфальтом, над лужами, над газонами и кустами, над Димой.
А как суетно начинался день!
Наверное. Она-то уже там. То есть, конечно, там, может, и накупаться успела. Взглянуть бы на того, с кем Она болталась по Золотому кольцу… и, может, скоро заработает по золотому кольцу… если такой есть. Наверное, есть. А может, и нет. Все не так просто.
Все очень просто. Не любит. Остальное — неважные детали. Мимо прошлепал сгорбленный старичок, ведший на поводке крохотную собачонку. Собачонка подбежала к Диминым ногам, принюхалась. Старичок, не глядя, ждал. Собачонка визгливо тявкнула, кинув голову вперед, и Дима непроизвольно дернулся.