— Питерский? — спросил напарник.
— Учусь там.
— Где?
— В Репинке. А ты?
— Маляр, стало быть… что? А, я… Питерский. Ну и вонь, — он зашуршал, пытаясь слегка сменить позу. — Задыхаюсь на хрен, — ткнул Диму в бок острым, твердым коленом и успокоился. — Пардон с меня. Курить будешь?
— Да господь с тобой, и так духотень!
— Чего молишься? Не веришь, так не молись.
— Привык.
Уже извиняюсь, подумал Дима. Не он, а я. Как так получается?
Сухо, как сверхзвуковой истребитель, шаркнула спичка. Темнота, подрагивая, втянулась в углы: Дима увидел выпавшее из мрака мальчишеское лицо с плотной тенью, залегшей под глазами и на верхней губе, в пушащихся усиках. Сдавили взгляд проступившие ребристые стены. Напарник закурил и погасил спичку, все исчезло, и только оранжевый огонек перекатывался в черной спертой пустоте. В ноздри, в горло поползло невидимое теребящее удушье.
— Девчонку бы сюда, — вдруг проговорил напарник.
Дима не нашелся, что ответить. Напарник затянулся.
— У меня вот сбоку такая сидит, — задумчиво сообщил он. — Из благовоспитанных, вроде — не притронься. Смешно б ее тут в дерьме раскатать, на трансформаторах…
Напарника не было видно: казалось, это сама тьма цедит отравленные слова и шлет бомбить праздные города, забывшие о светомаскировке, давно пропившие радары ПВО. Несметные эскадрильи туманили ночной воздух, застилали звезды… Написать бы это. И назвать… как назвать? Что-нибудь вроде «Требуется противогаз». Или: «Противогазов сегодня не будет».
Экспресс, трепеща, рвал воздух, спешил.
— Знал одну такую. Приехала к дружку, а он свалил. Ну, покатили таун осматривать, впервые в Питере, хуе-мое… И, вроде, ничего ей не смей! А вечером я ее упоил чуток. Так она как полезет! Ох-ох, говорит, до чего жаль, что Кеши нет, я ведь рассчитывала заночевать у него, а теперь в затруднительном положении… понимаешь?
Понимаю, думал Дима. Сегодня я Ее увижу. Как Она там жила? Только бы не пустить это в себя, не оскорбить недоверием… Будь проклят, напарник.
— А вообще, они скурвились все, — говорила тьма. — Кулак засунуть можно, и еще хлюпать будет!..
Он ведь моложе меня, думал Дима. Года на три… Он попытался зажать себе уши коленями. Не получилось.
— Не, ну елы-палы, во жизнь пошла! То сопромат грызешь, то двигатели, то закон божий… Миром Ленину помо-олимся! Многие, конечно, херят это дело, так ведь олухи нигде не нужны, локти потом искусаешь. Свободная минутка выдастся — что делать? С чтива рвать тянет, брехня на брехне. Телик врубишь — или воспитание какое, или дурак с микрофоном прыгает, дурацкими шутками дураков веселит. Молодежная программа… Девку закуканить хоть приятно…
Если бы я так трепался, подумал Дима, а мой собеседник все время молчал, я не смог бы говорить. Как это он ухитряется не думать о том, интересно мне или нет? Он уверен, что интересно. Уверен, что я думаю так же…
— Порево, конечно, тоже поперек горла. Все они одинаковые…
— Ты философ, — сказал Дима.
— Да, — согласился напарник. — Задумаешься иногда — японский бог! Нет жизни! В техникуме пашешь, ждешь, когда учеба кончится. На сейнере будешь пахать, ждать, когда рейс кончится. Так и сдохнешь в зале ожидания! — он в сердцах ткнул окурок в стену. Огонек погас. — А ты кем будешь?
— Бог знает…
— Бог, бог, — проворчал напарник. — Афиши малевать за семьдесят колов?
— Может быть.
— Тоже в лямке…
Мутно-оранжевые, ласково отблескивающие капли с дрожащего жала падали и падали, и беззвучно уносились вниз, пропадая во мгле, и внизу люди задыхались, сходили с ума и умирали в конвульсиях, давясь воплем и рвотой, раздирая себе грудь ногтями среди иссушенных пожарами руин… Противогазов сегодня не будет. А когда? Прекратите это, кто-нибудь!
Заскрежетал ключ. Упал люк. Дневной свет и чистый воздух, ослепляя, ворвались в карцер.
— Живы? — спросил бригадир снизу.
— Слегка, — ответил напарник, принявший при свете человечье обличье, с лицом, руками и галстуком.
— Выползайте. Мыло, полотенце — у проводника…
Дима выполз вторым. Ноги и спина одеревенели, и он с трудом принялся разминаться, а напарник тем временем уже приволок туалетные принадлежности. Он шел и улыбался, топорща пух на верхней губе.
— Во как быстро! — возгласил он, с грохотом закрывая дверь в вагон. — Я думал, хуже будет.
— Я тоже, — ответил Дима. — Как галстук? Не заговнял?
— Ажур, — напарник склонился над раковиной. — А ты ничего… у-х. Какая вода хорошая!.. Я думал, маляры все педики и снобы. А с тобой я бы выпил.
— Ну, я рад, что тебе понравился, — сказал Дима.
Напарник, оттопырив мальчишеский зад и согнувшись, подозрительно поднял на него лицо. С лица капало. Выпрямился и стал бурно вытираться.
— Расчески нет, маляр? — спросил он из полотенца.
— Отродясь не было, — ответил Дима и тоже начал умываться.
Вернувшись в вагон, он еще от двери увидел затылок напарника над спинкой кресла. Рядом с затылком светилась великолепная копна пшеничного цвета волос, чистых и ухоженных, как золотое руно. Дима замедлил шаги, а проходя мимо, хлопнул напарника по плечу, и тот подскочил.
— Приятного путешествия, коллега, — сказал Дима, глядя в лицо обладательнице копны. И пошел дальше, посвистывая.
Старушка опять на обратила на Диму внимания, была углублена в книгу на французском, с цветных вкладок которой сияли купола русских церквей. Отвращение пекло нутро, хотелось бить стекла. Перед глазами еще стояло видение чистого, нежного лица, неярких губ, невинного, ясного взгляда. Напарник что-то бубнил, нависая над ее плечиком, а она отодвигалась, отворачивалась, смотрела в окно… Такие лица Дима видел доселе лишь во сне. Такое не нарисовать, не сфотографировать, такое можно лишь чувствовать — до сладкой боли в замирающем сердце. Рядом с напарником сидела чудесная, добрая девочка. Мысль о том, что напарник сейчас мучает ее, была невыносима. Дима оглянулся. Из-за кресла были видны лишь напарникова макушка и золотой купол сродни книжному. Но без креста. И живой. Он мог венчать лишь маленькую уютную церковь, белокаменную, стройную, взмывшую в осеннюю яркую синь и застывшую, едва касаясь травянистого пригорка на берегу прозрачной прохладной реки, медленно несущей бронзовые палые листья; застывшую, не успев оторваться и поплыть в поднебесье, скользя меж пушистых облаков… Обитель Бога.
Дима решительно нырнул в портфель и вытащил «Астрономию ХХ века» Струве. Он мало что в ней понимал, но иногда приятно было полистать — посмотреть фотографии, посмаковать названия… Приобщаться к настоящему. «Шаровые скопления в районе Стрельца, сняты трехдюймовой камерой Росс-Тессар на Бойденской станции Гарвардской обсерватории», «Модель Вселенной по Каптейну». Дима обернулся, будто его кольнули. Золотая копна была одна.
Он встал, чувствуя, что стремительно потеет. Ноги стали мягкими, но он все же пошел, придерживаясь за спинки кресел то одной рукой, то другой.
Она увидела его и, поджав губы, опять отвернулась к окну. Он был для нее коллегой напарника. Дима нагнулся к ней.
— Сосед не слишком вас утомил?
Она не отвечала, будто обращалась не к ней.
— Я к тому, — пояснил Дима, — что вы могли бы пересесть на мое место. Я и в тамбуре прекрасно доеду. Хотите, помогу перетащиться?
Она повернулась к нему, быстро розовея.
— Я… Куда, вы говорите?
— Вон там, — Дима улыбнулся так ласково, как только мог. — Рядом с бабулькой.
— А почему вы решили, что он меня утомил?
— Мне пришлось просидеть с ним полчаса, и я устал. Думаю, что вы устали еще больше.
— Да… то есть… Спасибо. Ой, нет, я сама перенесу. Чемодан легкий. А вы точно… в тамбуре вам не будет неудобно?
— Да нет, там очень уютно, — Дима опять улыбнулся. — Поехали?
— Нет-нет. Я сама.
Дима сел на откидной стул, шлепнул портфель рядом. Не блеск, конечно, ну да не на века. Душа его пела. Он искупил вчерашнюю вину перед Нею. Горечь растаяла мгновенно и без следа. Мир сиял, точно волосы той, что он спас. Он беззвучно засмеялся, встал и осторожно заглянул в вагон. Напарник сидел на своем месте и что-то жевал, растерянно озираясь. Так он в буфет бегал, подумал Дима. А буфет есть или нет? Я бы тоже сбегал, подумал он. Златовласка смотрела в окно мимо читающей старушки. Дима прислонился к стене, достал блокнот, карандаш и широко, небрежно чиркая, стал делать Златовласкино лицо. Не получалось. Проступали по отдельности то глаза, то губы, да и поезд трепетал на лету, хотя бы десять минут постоял… Постоял? Да я же спешу к Ней! Но нарисовать бы…
Мир отлетел, цепляясь за взгляд то изгибом ослепительной речки, проплавившей путь среди зеленых холмов, то бархатным склоном оврага, то ранним костром клена, полыхнувшим вдруг среди летних еще берез. Не цеплялось. Все пропадало, утопало бесследно во мгле позади.
Дима успел выяснить, что Рессел рассмотрел также несколько альтернативных эволюционных треков на диаграмме Герцшпрунга-Рессела, что поляризованный свет Крабовидной туманности представляет собой синхронное излучение, а также еще несколько столь же неважных, но почему-то интересных и, как бы это сказать, несуетных вещей. Потом дверь в вагон мягко отворилась. Дима поднял голову. Златовласка обворожительно розовела.
— А я и не думала, что здесь есть, где сидеть, — объявила она.
— Есть, — ответил Дима. Сердце билось как-то чаще.
— Я решила, что вы могли заскучать. А что вы читаете?
— Да так, — Дима смутился. — Листаю, время убиваю…
Он попытался спрятать книгу, но она уже заметила название и очевидно восхитилась.
— Как интересно! Вы астроном?
— Да нет, что вы! — Дима даже покраснел. — Маляр. То есть, учусь на маляра.
— Кто? — не поняла.
— Ну… то есть, художник… — А какой я, к бесу, художник, подумал он. — То есть, учусь на художника… — А разве можно научиться быть художником? Тьфу, черт!
Совсем с ума сошел! Двух слов связать не могу. Что это я так разволновался? А потому что она мне нравится. Да что же это я, развратник, что ли? Развратник-девственник. Златовласка была такая чистенькая, такая ладненькая, что до одури хотелось ее коснуться. Но так, поодаль, было тоже хорошо — любоваться можно. Дима еще в школе понял, что, стоя рядом или, тем более, целуясь, страшно много теряешь — ничего не видно, только лицо или даже только часть лица. Обидно, и выхода никакого. Ведь это должно быть невероятно красиво, завораживающе, как северное сияние — видеть со стороны девушку, которую сейчас вот целуешь и чувствуешь. Либо чувствовать, либо видеть. Принцип неопределенности. Гейзенберг чертов. Про штучки с зеркалами Дима понятия не имел — на Евиной лестнице не было зеркал, только вонючие бачки для пищевых отходов. Но, вероятно, и зеркала бы ему не подошли. Он предпочел бы спокойно сидеть поодаль, глядя на себя и свою девушку — и, скорее всего, с карандашом и блокнотом в руках.
Златовласка прикрыла дверь в вагон. Ее движения были застенчивы и вкрадчивы.
— А почему без бороды? — спросила она.
— А почему с бородой?
— Я думала, все художники с бородами.
— Да нет, — он встал, придерживая рвущееся к стене сиденье. — Садитесь.
— Ой, нет, я насиделась, спасибо!
Сиденье с лязгом ударило в стену.
— Я тоже насиделся, — сообщил Дима. — Кстати, я попробовал тут… в меру способностей, — он достал блокнот. — Показать?
— Конечно! — она взяла, коснувшись Диминых пальцев своими. У него упало сердце, дыхание сбилось. Она старательно стала рассматривать, чуть сдвинув брови от усердия. Чистый лобик прочеркнули две маленькие морщинки.
— Здорово, — сказала она, отдавая блокнот. — Правда, я себя не такой представляла…
— Так поезд же трясет! — покаянно сказал Дима. Она засмеялась. — А ты где учишься?
— Ой, что вы! Я только школу кончила.
— И как кончила?
Она смутилась и известила его с тихой гордостью:
— У меня медаль.
— Это ж надо, с кем свела судьба! — искренне восхитился Дима. — А я тройбаны хватал, только так… куда поступаешь?
— Еще не знаю. Решила год подождать, осмотреться. К брату вот ездила, в МИМО.
— Разве в Москве было такое солнечное лето?
— Ой, нет, почему?
— Посмотри на себя.
Она, порозовев опять, послушно оглядела руки, голые до плеч, потом нагнулась и посмотрела на ноги. Диме показалось, она рада поводу посмотреть на себя и делает это с удовольствием. Нежная кожа северянки была облита загаром.
— Я на юге была. Месяц в Крыму и три недели на Кавказе. Там так интересно!
— Кайф какой! Не долговато, нет? Ты не устала?
— От чего?
— Н-ну… я был как-то раз — народищу до беса, очереди, спишь в клопоморнике, ни встать, ни сесть…
— Да я же не дикушкой, что вы!
— Даже так?
— Конечно. В Гурзуфе — в санатории МО, папа с нами там последние десять лет отдыхал каждое лето, так что меня приняли за родную. А в Новом Афоне — с подружкой. У нее мама какой-то босс, выбила путевки. Так что было хорошо.
— Завидую…
— Надоедает солнце, конечно, под конец и купаться не тянет. Зато действительно отдохнула — а то так вымоталась в школе. Зубришь, зубришь… Как это мальчишки должны обязательно сразу поступить, ума не приложу! Не пожить совсем!
— Зато все еще в голове.
— Ой, у меня все назавтра после экзамена выветривается… А знаете, мне астрономия в школе нравилась!
— А я терпеть не мог. Там она… земная. Неба не чувствуешь. Бездны этой ночной, умопомрачительной…
— Как вы интересно говорите! — слово «интересно», видимо, было у нее любимым, вылетало то и дело. — А что тут пишут! — она легонько указала на «Астрономию».
— Много чего, — Дима пожал плечами и улыбнулся. — Вот, например, установили наконец, что поляризованный свет Крабовидной туманности представляет собой синхронное излучение.
— Правда? — искренне изумилась она, словно давно имела по этому поводу свое мнение, отличное от изложенного Димой. Он кивнул с серьезным видом.
— Здесь прекрасные фотографии. Вот… Квинтет Стефана.
Она усердно всмотрелась.
— Красивенькие. А наша Галактика тут есть?
— Н-ну, — Дима опешил, — ясно дело, нет. Кто ж ее мог со…
— Ой, правда! — она ужасно покраснела.
— Но есть снимки галактик, аналогичных нашей. Вот.
— Да, — сказала она, всмотревшись, — это было в учебнике, — взглянула на соседнюю страницу. — Ой, как похож на нашего соседа в пансионате! Ухаживать еще пытался… Хаббл, — прочитала она. — Нет.
— Хаббл открыл закономерность между скоростями удаления галактик и расстояниями до них, — немного коряво от поспешности пояснил Дима.
— Правда? — восхитилась она и подняла чистые глаза. Кажется, ей действительно нравится, с восторгом подумал Дима. Что, напарник, съел?
Он начал вылавливать, что помнил, про красное смещение и поправки к Хабблу, перескочил на Леметрову теорию первоначального яйца, помянул Гамова, счел своим долгом отметить существование контртеории Бонди-Хойла, пригласил посмеяться над забавным выражением «ведро пространства»… Господи, думал он. Тебе не скучно, Златовласка? Ведь не скучно, да? Она с готовностью посмеялась. Внимала. Великолепные глаза распахнуты широко-широко. Она была, как Жанетка Фременкур — глаза и губы. И чудный медовый загар, и грациозная фигурка… Он говорил. Странно, думал он, почему я так люблю это, а от искусствоведения, например, меня воротит? Если б она меня спросила про художников или про картины — мямлил бы, как на экзамене, не интересны они мне. А то, что я говорю, мне интересно? Не по старой памяти? Тоже как-то… Сам уже думаю иногда: зачем вся эта дребедень?.. А ведь было, было же время, когда ночей не спал, обалдело пытаясь представить: а что там, куда галактики, метагалактики, вообще материя, исторгнутая взрывом илема, еще не долетела? И ведь прошло с той поры лет пять, ну — шесть… Вдруг — художник. Какой там художник, я просто бездарь, я ничего не умею, а рисовать умею меньше, чем что-либо еще, но господи, я ни секунды не думал, что это настоящее дело! Я не могу не рисовать, то и дело хочется, но это просто чтоб не сдохнуть от одиночества: я рисую — как будто письма пишу, как будто мостики навожу между собой и остальными, трепотней мостика не наведешь, душу не зацепишь… А, ерунда! Какими там другими? Между собой и Ею, вот и все. Сейчас же треплюсь, и все нормально… А Ей не нравится, она оценивает это просто как картину или рисунок, а не как письмо, и начинает разбирать: цвет неестественен, перспектива гнутая… Какая путаница! Златовласка, тебе нравится?
Она слушала, затаив дыхание, вытянувшись навстречу его словам, впитывая, поглощая… Или притворялась? Но зачем? Бесы дери мои сомнения, к чему плохое выдумывать, к чему не верить? Бесы дери напарника!
Он рассказал про коллапсары, про то, что Шварцшильд теоретически предсказал существование захлопнутых сверхгравитацией областей пространства, отсюда и возник термин «сфера Шварцшильда». Он рассказал про реликтовое изучение и про перспективы, открываемые при дальнейшем его исследовании, а заодно по секрету рассказал байку про академика Сахарова, которого в ту пору как раз опять несли по всем кочкам. Байку эту Дима узнал от своего приятеля, тоже художника, Олега Шорлемера, единственного настоящего диссидента, коего Дима знал лично. Академик как-то спросил жену: «Знаешь, что я люблю больше всего на свете?», и жена приготовилась услышать про какую-нибудь женщину, в крайнем случае, — про себя, но академик сказал: «Реликтовое излучение». «Только ты больше не говори никому, мало ли», — простодушно предупредил Дима и начал рассказывать о термоядерных делах: что Чэдвик и Хоутерманс еще на рубеже двадцатых-тридцатых рассчитали энергетику термоядерного синтеза в Солнце… Чэдвик — тот самый, который в тридцать втором открыл нейтрон, а Хоутерманс — совершенно замечательный человек, был коммунистом, бежал от Гитлера к нам, а мы его сразу взяли как шпиона, долго вертели на Лубянке, а после пакта тридцать девятого как и всех, кто от Гитлера бежал, выдали обратно… ты не знала?.. Хоутерманса тоже выдали, и его уже там посадили, но он согласился с ними сотрудничать и, как видный физик, курировал Киевский физтех при немцах. Наши многих ученых не успели эвакуировать, немцы их заставляли работать, а они саботировали. И Хоутерманс многих спас, давая заключения, что они честно, в полную силу работают, хотя они нарочно все ерундой занимались, но когда наши Киев освободили, всех этих ученых все равно посадили — за сотрудничество с фашистами. А Хоутерманс ушел с немцами, а то наши бы его расстреляли… Только ты никому больше не рассказывай… Сам он раскрылся перед ней до конца. Она была такая чистенькая, такая ладненькая. Так хотелось ее коснуться.
Он остановился. Ее глаза сияли.
— Откуда вы все это знаете?
— Ну, как… — Дима развел руками. — С миру по нитке…
— В сто раз интереснее, чем в школе!
— Да господь с тобой! — Дима покраснел. — Я серый, как штаны пожарника. Я даже не уверен, что все правильно помню…
— Вы не могли бы дать мне прочесть «Астрономию»?
Дима опешил.
— Да это не все отсюда… — пробормотал он. — Впрочем, если хочешь, — он улыбнулся, вспомнив, что не знает даже ее имени. — Может, прежде познакомимся?
— Ой, да, конечно! — застеснялась она. — Меня зовут Вика.
— Очень приятно, — светски сказал Дима. — Дима.
— Вы ленинградец, Дима?
— Нет, учусь там.
— А живете один?
— Угу. У дальней родственницы снимаю. Она одинокая… А родители — в Москве.
— Ой, как чудесно! Родители так утомляют! С кем, куда, чего пригорюнилась… Папа куда ни шло, он то на учениях, то на военной своей игре до ночи, но мама — она все время дома, кошмар! После школы-то я сумела доказать, что я взрослая, и все же… Конечно, одному лучше. Вы интересно живете, наверное, очень, — мечтательно произнесла она. — Я все пытаюсь, но как-то времени нет. То учить что-то надо, то общаться… Так это возможно?
— Что?
— Прочесть. Может, я еще в астрономы пойду!
— Ясно дело, возможно. Только я сам еще читаю, — он наугад показал, где остановился. И сам улыбнулся, ощущая тривиальность уловки. — Может, повстречаемся, когда я закончу? И я тебе передам.
— Конечно, я подожду, — с готовностью сказала она, — у вас есть телефон?
— Чего нет, того нет, — с сожалением проговорил Дима.
— Что за беда? У меня есть! Может, вы позвоните по прочтении? Мы встретимся, и я прочитаю и тут же верну. Мне так картинки понравились!
— Лады, — сказал Дима. — Хочешь — и еще что-нибудь приволоку?
— Ой, спасибо! Это чудесно. А то так много книг, всегда лучше иметь наставника! С тех, пор как родители перестали мотаться по стране, папа собрал громадную библиотеку. Мама всегда мне советует, что когда прочесть.
— А я как-то сам… — признался Дима. — Что в руки попадет.
— Потому что вы творческая личность.
— Почему ты так решила? — Дима едва не зарделся от такой приятной лести. Вика пожала смуглыми плечиками и лукаво улыбнулась.
— Женское чутье! Вообще я люблю знакомиться с интересными людьми. Мама все время меня знакомит с самыми интересными из своих друзей. У нее много интересных друзей. Но они все старые. Встреча с вами — такой подарок! Я ведь думала, что так, случайно, можно сойтись лишь со слабачками, вроде того, — она показала на дверь в вагон.
— Какой же он слабачок?
— Он пустой. С ним что угодно можно сделать. Просто он поначалу выглядит как сильный, потому что очень противный.
Дима удовлетворенно взъерошил волосы.
— Страшно не было?
— Нет, конечно. Скучно. Они такие одинаковые все. Первый раз, когда на плясы пошла, было так интересно, а потом… дураки. И вином от них всегда разит.
— Перестала ходить?
— Ой, нет, я танцевать люблю!
— С тобой, наверное, приятно танцевать, — Дима огладил взглядом ее талию.
— Конечно, еще как! Один раз даже подрались из-за меня.
— Кто?
— Да не знаю, первый раз видела. Так интересно… Зуб одному выбили. А вы дрались на плясах?
— Н-нет… не приходилось, — растерялся Дима. — Я пляшу в своей компании только.
— Ой, неинтересно! Правда, вам виднее, конечно.
— Это почему?
— Ну, вы старше, опытнее… художник.
— Да какой я, к бесу, художник!
— Ой, ну как же… учитесь на художника.
Дима только вздохнул.
— И вы сильный, — добавила она, глядя ему прямо в глаза. Будто окончательно решила сказать ему все лестные слова, какие только могла придумать.
— А ты сильная? — спросил Дима, даже не обратив внимания на ее мнение о нем — он-то точно знал, что он не сильный.
— Сильная.
— А в чем это выражается?
— Вы не верите? Но я всегда говорю правду. Я не знаю, в чем выражается, просто… вокруг то и дело кто-то жалуется, какие-то беды у всех, скучища! Со мной такого не бывает. Я всегда все делаю правильно, поэтому никаких бед у меня быть не может, — она серьезно и честно смотрела ему в глаза. Дима молчал. — Вот захотела с вами познакомиться — и познакомилась. И вам приятно, и мне. Хотя со стороны это выглядело нехорошо, будто я за вами побежала. Но я уже знаю, вы такой, что все поймете правильно.
— А если бы ты… полюбила?
— Полюбила? Ну и что? Полюбила бы и полюбила.
— Не доводилось еще?
— Ой, что вы! — она серебристо засмеялась. — Так рано нельзя! Это же сразу себя ограничивать. В моем возрасте надо развиваться во все стороны.
— Н-да… Ну что я могу сказать? Ты — гений.
Она покраснела от удовольствия.
— Мама, когда меня провожала, так и говорила: смотри, Виканька, не влюбись на югах! А там, правда — так и лезут… И все такие дураки! Рассказывают что-нибудь, где какую бутылку пил или про жену плохую, а на коленки так и смотрит! Вот вы ни разу…
Я просто стесняюсь, чуть не ляпнул Дима, а на самом деле очень хочется. И вдруг понял, что уже не хочется. Златовласка незаметно и быстро разонравилась ему. Что-то в ней было ненастоящее.
— А не на югах? — спросил он. — Всерьез в тебя влюблялись?
— Ну конечно! — она даже удивилась этому вопросу. — Сколько раз! Вот сейчас один мальчик из бывшего класса очень меня любит. Он такой забавный, все в кино меня водит. В школе такую интригу придумал, чтобы сесть за мою парту!
Не «со мной», подумал Дима, а «за мою парту». О господи… А смотри-ка ты, значит, парты еще есть, не везде заменили на столы.
— Ну и?..
— А мне не жалко. Он всегда интересные фильмы выбирает. Сначала сам посмотрит, проверит, а потом уж мы вдвоем. Он такой чудесный! Весной послала его в «Великан»… забыла, что-то там модное показывали… «Зеркало», вот! Так он три часа стоял, и был так рад, так счастлив!
— И больше ему ничего не надо? — нагло спросил Дима.
— Я понимаю, что вы имеете в виду, — спокойно ответила она. — По-моему, он вообще ничего не может. Правда, в кино попробовал обнять однажды. Там и без того духота, я, конечно, потребовала, чтобы прекратил. Так и сказала: Юрик, ты не такой!
Дима уставился в окно. Скорей бы уж приехать, подумал он.
— Я вообще этого не люблю, — продолжала Вика. — Поэтому и на вечеринки не хожу, там вино, танцуют…
— Ты же любишь танцевать!
— Ой, это другое дело! На плясах все незнакомые!
Дима ошарашенно сморщился. Она поджала губы; честно стараясь объяснить, сказала:
— Ну, когда танцуют, ведь обнимают, да? Поцеловать стараются. Если знакомому не разрешишь, он обидится, а разрешишь — он больше захочет. А там все новые, с ними не страшно. И не разрешить можно, и разрешить можно. Как захочется.
— Учусь там.
— Где?
— В Репинке. А ты?
— Маляр, стало быть… что? А, я… Питерский. Ну и вонь, — он зашуршал, пытаясь слегка сменить позу. — Задыхаюсь на хрен, — ткнул Диму в бок острым, твердым коленом и успокоился. — Пардон с меня. Курить будешь?
— Да господь с тобой, и так духотень!
— Чего молишься? Не веришь, так не молись.
— Привык.
Уже извиняюсь, подумал Дима. Не он, а я. Как так получается?
Сухо, как сверхзвуковой истребитель, шаркнула спичка. Темнота, подрагивая, втянулась в углы: Дима увидел выпавшее из мрака мальчишеское лицо с плотной тенью, залегшей под глазами и на верхней губе, в пушащихся усиках. Сдавили взгляд проступившие ребристые стены. Напарник закурил и погасил спичку, все исчезло, и только оранжевый огонек перекатывался в черной спертой пустоте. В ноздри, в горло поползло невидимое теребящее удушье.
— Девчонку бы сюда, — вдруг проговорил напарник.
Дима не нашелся, что ответить. Напарник затянулся.
— У меня вот сбоку такая сидит, — задумчиво сообщил он. — Из благовоспитанных, вроде — не притронься. Смешно б ее тут в дерьме раскатать, на трансформаторах…
Напарника не было видно: казалось, это сама тьма цедит отравленные слова и шлет бомбить праздные города, забывшие о светомаскировке, давно пропившие радары ПВО. Несметные эскадрильи туманили ночной воздух, застилали звезды… Написать бы это. И назвать… как назвать? Что-нибудь вроде «Требуется противогаз». Или: «Противогазов сегодня не будет».
Экспресс, трепеща, рвал воздух, спешил.
— Знал одну такую. Приехала к дружку, а он свалил. Ну, покатили таун осматривать, впервые в Питере, хуе-мое… И, вроде, ничего ей не смей! А вечером я ее упоил чуток. Так она как полезет! Ох-ох, говорит, до чего жаль, что Кеши нет, я ведь рассчитывала заночевать у него, а теперь в затруднительном положении… понимаешь?
Понимаю, думал Дима. Сегодня я Ее увижу. Как Она там жила? Только бы не пустить это в себя, не оскорбить недоверием… Будь проклят, напарник.
— А вообще, они скурвились все, — говорила тьма. — Кулак засунуть можно, и еще хлюпать будет!..
Он ведь моложе меня, думал Дима. Года на три… Он попытался зажать себе уши коленями. Не получилось.
— Не, ну елы-палы, во жизнь пошла! То сопромат грызешь, то двигатели, то закон божий… Миром Ленину помо-олимся! Многие, конечно, херят это дело, так ведь олухи нигде не нужны, локти потом искусаешь. Свободная минутка выдастся — что делать? С чтива рвать тянет, брехня на брехне. Телик врубишь — или воспитание какое, или дурак с микрофоном прыгает, дурацкими шутками дураков веселит. Молодежная программа… Девку закуканить хоть приятно…
Если бы я так трепался, подумал Дима, а мой собеседник все время молчал, я не смог бы говорить. Как это он ухитряется не думать о том, интересно мне или нет? Он уверен, что интересно. Уверен, что я думаю так же…
— Порево, конечно, тоже поперек горла. Все они одинаковые…
— Ты философ, — сказал Дима.
— Да, — согласился напарник. — Задумаешься иногда — японский бог! Нет жизни! В техникуме пашешь, ждешь, когда учеба кончится. На сейнере будешь пахать, ждать, когда рейс кончится. Так и сдохнешь в зале ожидания! — он в сердцах ткнул окурок в стену. Огонек погас. — А ты кем будешь?
— Бог знает…
— Бог, бог, — проворчал напарник. — Афиши малевать за семьдесят колов?
— Может быть.
— Тоже в лямке…
Мутно-оранжевые, ласково отблескивающие капли с дрожащего жала падали и падали, и беззвучно уносились вниз, пропадая во мгле, и внизу люди задыхались, сходили с ума и умирали в конвульсиях, давясь воплем и рвотой, раздирая себе грудь ногтями среди иссушенных пожарами руин… Противогазов сегодня не будет. А когда? Прекратите это, кто-нибудь!
Заскрежетал ключ. Упал люк. Дневной свет и чистый воздух, ослепляя, ворвались в карцер.
— Живы? — спросил бригадир снизу.
— Слегка, — ответил напарник, принявший при свете человечье обличье, с лицом, руками и галстуком.
— Выползайте. Мыло, полотенце — у проводника…
Дима выполз вторым. Ноги и спина одеревенели, и он с трудом принялся разминаться, а напарник тем временем уже приволок туалетные принадлежности. Он шел и улыбался, топорща пух на верхней губе.
— Во как быстро! — возгласил он, с грохотом закрывая дверь в вагон. — Я думал, хуже будет.
— Я тоже, — ответил Дима. — Как галстук? Не заговнял?
— Ажур, — напарник склонился над раковиной. — А ты ничего… у-х. Какая вода хорошая!.. Я думал, маляры все педики и снобы. А с тобой я бы выпил.
— Ну, я рад, что тебе понравился, — сказал Дима.
Напарник, оттопырив мальчишеский зад и согнувшись, подозрительно поднял на него лицо. С лица капало. Выпрямился и стал бурно вытираться.
— Расчески нет, маляр? — спросил он из полотенца.
— Отродясь не было, — ответил Дима и тоже начал умываться.
Вернувшись в вагон, он еще от двери увидел затылок напарника над спинкой кресла. Рядом с затылком светилась великолепная копна пшеничного цвета волос, чистых и ухоженных, как золотое руно. Дима замедлил шаги, а проходя мимо, хлопнул напарника по плечу, и тот подскочил.
— Приятного путешествия, коллега, — сказал Дима, глядя в лицо обладательнице копны. И пошел дальше, посвистывая.
Старушка опять на обратила на Диму внимания, была углублена в книгу на французском, с цветных вкладок которой сияли купола русских церквей. Отвращение пекло нутро, хотелось бить стекла. Перед глазами еще стояло видение чистого, нежного лица, неярких губ, невинного, ясного взгляда. Напарник что-то бубнил, нависая над ее плечиком, а она отодвигалась, отворачивалась, смотрела в окно… Такие лица Дима видел доселе лишь во сне. Такое не нарисовать, не сфотографировать, такое можно лишь чувствовать — до сладкой боли в замирающем сердце. Рядом с напарником сидела чудесная, добрая девочка. Мысль о том, что напарник сейчас мучает ее, была невыносима. Дима оглянулся. Из-за кресла были видны лишь напарникова макушка и золотой купол сродни книжному. Но без креста. И живой. Он мог венчать лишь маленькую уютную церковь, белокаменную, стройную, взмывшую в осеннюю яркую синь и застывшую, едва касаясь травянистого пригорка на берегу прозрачной прохладной реки, медленно несущей бронзовые палые листья; застывшую, не успев оторваться и поплыть в поднебесье, скользя меж пушистых облаков… Обитель Бога.
Дима решительно нырнул в портфель и вытащил «Астрономию ХХ века» Струве. Он мало что в ней понимал, но иногда приятно было полистать — посмотреть фотографии, посмаковать названия… Приобщаться к настоящему. «Шаровые скопления в районе Стрельца, сняты трехдюймовой камерой Росс-Тессар на Бойденской станции Гарвардской обсерватории», «Модель Вселенной по Каптейну». Дима обернулся, будто его кольнули. Золотая копна была одна.
Он встал, чувствуя, что стремительно потеет. Ноги стали мягкими, но он все же пошел, придерживаясь за спинки кресел то одной рукой, то другой.
Она увидела его и, поджав губы, опять отвернулась к окну. Он был для нее коллегой напарника. Дима нагнулся к ней.
— Сосед не слишком вас утомил?
Она не отвечала, будто обращалась не к ней.
— Я к тому, — пояснил Дима, — что вы могли бы пересесть на мое место. Я и в тамбуре прекрасно доеду. Хотите, помогу перетащиться?
Она повернулась к нему, быстро розовея.
— Я… Куда, вы говорите?
— Вон там, — Дима улыбнулся так ласково, как только мог. — Рядом с бабулькой.
— А почему вы решили, что он меня утомил?
— Мне пришлось просидеть с ним полчаса, и я устал. Думаю, что вы устали еще больше.
— Да… то есть… Спасибо. Ой, нет, я сама перенесу. Чемодан легкий. А вы точно… в тамбуре вам не будет неудобно?
— Да нет, там очень уютно, — Дима опять улыбнулся. — Поехали?
— Нет-нет. Я сама.
Дима сел на откидной стул, шлепнул портфель рядом. Не блеск, конечно, ну да не на века. Душа его пела. Он искупил вчерашнюю вину перед Нею. Горечь растаяла мгновенно и без следа. Мир сиял, точно волосы той, что он спас. Он беззвучно засмеялся, встал и осторожно заглянул в вагон. Напарник сидел на своем месте и что-то жевал, растерянно озираясь. Так он в буфет бегал, подумал Дима. А буфет есть или нет? Я бы тоже сбегал, подумал он. Златовласка смотрела в окно мимо читающей старушки. Дима прислонился к стене, достал блокнот, карандаш и широко, небрежно чиркая, стал делать Златовласкино лицо. Не получалось. Проступали по отдельности то глаза, то губы, да и поезд трепетал на лету, хотя бы десять минут постоял… Постоял? Да я же спешу к Ней! Но нарисовать бы…
Мир отлетел, цепляясь за взгляд то изгибом ослепительной речки, проплавившей путь среди зеленых холмов, то бархатным склоном оврага, то ранним костром клена, полыхнувшим вдруг среди летних еще берез. Не цеплялось. Все пропадало, утопало бесследно во мгле позади.
Дима успел выяснить, что Рессел рассмотрел также несколько альтернативных эволюционных треков на диаграмме Герцшпрунга-Рессела, что поляризованный свет Крабовидной туманности представляет собой синхронное излучение, а также еще несколько столь же неважных, но почему-то интересных и, как бы это сказать, несуетных вещей. Потом дверь в вагон мягко отворилась. Дима поднял голову. Златовласка обворожительно розовела.
— А я и не думала, что здесь есть, где сидеть, — объявила она.
— Есть, — ответил Дима. Сердце билось как-то чаще.
— Я решила, что вы могли заскучать. А что вы читаете?
— Да так, — Дима смутился. — Листаю, время убиваю…
Он попытался спрятать книгу, но она уже заметила название и очевидно восхитилась.
— Как интересно! Вы астроном?
— Да нет, что вы! — Дима даже покраснел. — Маляр. То есть, учусь на маляра.
— Кто? — не поняла.
— Ну… то есть, художник… — А какой я, к бесу, художник, подумал он. — То есть, учусь на художника… — А разве можно научиться быть художником? Тьфу, черт!
Совсем с ума сошел! Двух слов связать не могу. Что это я так разволновался? А потому что она мне нравится. Да что же это я, развратник, что ли? Развратник-девственник. Златовласка была такая чистенькая, такая ладненькая, что до одури хотелось ее коснуться. Но так, поодаль, было тоже хорошо — любоваться можно. Дима еще в школе понял, что, стоя рядом или, тем более, целуясь, страшно много теряешь — ничего не видно, только лицо или даже только часть лица. Обидно, и выхода никакого. Ведь это должно быть невероятно красиво, завораживающе, как северное сияние — видеть со стороны девушку, которую сейчас вот целуешь и чувствуешь. Либо чувствовать, либо видеть. Принцип неопределенности. Гейзенберг чертов. Про штучки с зеркалами Дима понятия не имел — на Евиной лестнице не было зеркал, только вонючие бачки для пищевых отходов. Но, вероятно, и зеркала бы ему не подошли. Он предпочел бы спокойно сидеть поодаль, глядя на себя и свою девушку — и, скорее всего, с карандашом и блокнотом в руках.
Златовласка прикрыла дверь в вагон. Ее движения были застенчивы и вкрадчивы.
— А почему без бороды? — спросила она.
— А почему с бородой?
— Я думала, все художники с бородами.
— Да нет, — он встал, придерживая рвущееся к стене сиденье. — Садитесь.
— Ой, нет, я насиделась, спасибо!
Сиденье с лязгом ударило в стену.
— Я тоже насиделся, — сообщил Дима. — Кстати, я попробовал тут… в меру способностей, — он достал блокнот. — Показать?
— Конечно! — она взяла, коснувшись Диминых пальцев своими. У него упало сердце, дыхание сбилось. Она старательно стала рассматривать, чуть сдвинув брови от усердия. Чистый лобик прочеркнули две маленькие морщинки.
— Здорово, — сказала она, отдавая блокнот. — Правда, я себя не такой представляла…
— Так поезд же трясет! — покаянно сказал Дима. Она засмеялась. — А ты где учишься?
— Ой, что вы! Я только школу кончила.
— И как кончила?
Она смутилась и известила его с тихой гордостью:
— У меня медаль.
— Это ж надо, с кем свела судьба! — искренне восхитился Дима. — А я тройбаны хватал, только так… куда поступаешь?
— Еще не знаю. Решила год подождать, осмотреться. К брату вот ездила, в МИМО.
— Разве в Москве было такое солнечное лето?
— Ой, нет, почему?
— Посмотри на себя.
Она, порозовев опять, послушно оглядела руки, голые до плеч, потом нагнулась и посмотрела на ноги. Диме показалось, она рада поводу посмотреть на себя и делает это с удовольствием. Нежная кожа северянки была облита загаром.
— Я на юге была. Месяц в Крыму и три недели на Кавказе. Там так интересно!
— Кайф какой! Не долговато, нет? Ты не устала?
— От чего?
— Н-ну… я был как-то раз — народищу до беса, очереди, спишь в клопоморнике, ни встать, ни сесть…
— Да я же не дикушкой, что вы!
— Даже так?
— Конечно. В Гурзуфе — в санатории МО, папа с нами там последние десять лет отдыхал каждое лето, так что меня приняли за родную. А в Новом Афоне — с подружкой. У нее мама какой-то босс, выбила путевки. Так что было хорошо.
— Завидую…
— Надоедает солнце, конечно, под конец и купаться не тянет. Зато действительно отдохнула — а то так вымоталась в школе. Зубришь, зубришь… Как это мальчишки должны обязательно сразу поступить, ума не приложу! Не пожить совсем!
— Зато все еще в голове.
— Ой, у меня все назавтра после экзамена выветривается… А знаете, мне астрономия в школе нравилась!
— А я терпеть не мог. Там она… земная. Неба не чувствуешь. Бездны этой ночной, умопомрачительной…
— Как вы интересно говорите! — слово «интересно», видимо, было у нее любимым, вылетало то и дело. — А что тут пишут! — она легонько указала на «Астрономию».
— Много чего, — Дима пожал плечами и улыбнулся. — Вот, например, установили наконец, что поляризованный свет Крабовидной туманности представляет собой синхронное излучение.
— Правда? — искренне изумилась она, словно давно имела по этому поводу свое мнение, отличное от изложенного Димой. Он кивнул с серьезным видом.
— Здесь прекрасные фотографии. Вот… Квинтет Стефана.
Она усердно всмотрелась.
— Красивенькие. А наша Галактика тут есть?
— Н-ну, — Дима опешил, — ясно дело, нет. Кто ж ее мог со…
— Ой, правда! — она ужасно покраснела.
— Но есть снимки галактик, аналогичных нашей. Вот.
— Да, — сказала она, всмотревшись, — это было в учебнике, — взглянула на соседнюю страницу. — Ой, как похож на нашего соседа в пансионате! Ухаживать еще пытался… Хаббл, — прочитала она. — Нет.
— Хаббл открыл закономерность между скоростями удаления галактик и расстояниями до них, — немного коряво от поспешности пояснил Дима.
— Правда? — восхитилась она и подняла чистые глаза. Кажется, ей действительно нравится, с восторгом подумал Дима. Что, напарник, съел?
Он начал вылавливать, что помнил, про красное смещение и поправки к Хабблу, перескочил на Леметрову теорию первоначального яйца, помянул Гамова, счел своим долгом отметить существование контртеории Бонди-Хойла, пригласил посмеяться над забавным выражением «ведро пространства»… Господи, думал он. Тебе не скучно, Златовласка? Ведь не скучно, да? Она с готовностью посмеялась. Внимала. Великолепные глаза распахнуты широко-широко. Она была, как Жанетка Фременкур — глаза и губы. И чудный медовый загар, и грациозная фигурка… Он говорил. Странно, думал он, почему я так люблю это, а от искусствоведения, например, меня воротит? Если б она меня спросила про художников или про картины — мямлил бы, как на экзамене, не интересны они мне. А то, что я говорю, мне интересно? Не по старой памяти? Тоже как-то… Сам уже думаю иногда: зачем вся эта дребедень?.. А ведь было, было же время, когда ночей не спал, обалдело пытаясь представить: а что там, куда галактики, метагалактики, вообще материя, исторгнутая взрывом илема, еще не долетела? И ведь прошло с той поры лет пять, ну — шесть… Вдруг — художник. Какой там художник, я просто бездарь, я ничего не умею, а рисовать умею меньше, чем что-либо еще, но господи, я ни секунды не думал, что это настоящее дело! Я не могу не рисовать, то и дело хочется, но это просто чтоб не сдохнуть от одиночества: я рисую — как будто письма пишу, как будто мостики навожу между собой и остальными, трепотней мостика не наведешь, душу не зацепишь… А, ерунда! Какими там другими? Между собой и Ею, вот и все. Сейчас же треплюсь, и все нормально… А Ей не нравится, она оценивает это просто как картину или рисунок, а не как письмо, и начинает разбирать: цвет неестественен, перспектива гнутая… Какая путаница! Златовласка, тебе нравится?
Она слушала, затаив дыхание, вытянувшись навстречу его словам, впитывая, поглощая… Или притворялась? Но зачем? Бесы дери мои сомнения, к чему плохое выдумывать, к чему не верить? Бесы дери напарника!
Он рассказал про коллапсары, про то, что Шварцшильд теоретически предсказал существование захлопнутых сверхгравитацией областей пространства, отсюда и возник термин «сфера Шварцшильда». Он рассказал про реликтовое изучение и про перспективы, открываемые при дальнейшем его исследовании, а заодно по секрету рассказал байку про академика Сахарова, которого в ту пору как раз опять несли по всем кочкам. Байку эту Дима узнал от своего приятеля, тоже художника, Олега Шорлемера, единственного настоящего диссидента, коего Дима знал лично. Академик как-то спросил жену: «Знаешь, что я люблю больше всего на свете?», и жена приготовилась услышать про какую-нибудь женщину, в крайнем случае, — про себя, но академик сказал: «Реликтовое излучение». «Только ты больше не говори никому, мало ли», — простодушно предупредил Дима и начал рассказывать о термоядерных делах: что Чэдвик и Хоутерманс еще на рубеже двадцатых-тридцатых рассчитали энергетику термоядерного синтеза в Солнце… Чэдвик — тот самый, который в тридцать втором открыл нейтрон, а Хоутерманс — совершенно замечательный человек, был коммунистом, бежал от Гитлера к нам, а мы его сразу взяли как шпиона, долго вертели на Лубянке, а после пакта тридцать девятого как и всех, кто от Гитлера бежал, выдали обратно… ты не знала?.. Хоутерманса тоже выдали, и его уже там посадили, но он согласился с ними сотрудничать и, как видный физик, курировал Киевский физтех при немцах. Наши многих ученых не успели эвакуировать, немцы их заставляли работать, а они саботировали. И Хоутерманс многих спас, давая заключения, что они честно, в полную силу работают, хотя они нарочно все ерундой занимались, но когда наши Киев освободили, всех этих ученых все равно посадили — за сотрудничество с фашистами. А Хоутерманс ушел с немцами, а то наши бы его расстреляли… Только ты никому больше не рассказывай… Сам он раскрылся перед ней до конца. Она была такая чистенькая, такая ладненькая. Так хотелось ее коснуться.
Он остановился. Ее глаза сияли.
— Откуда вы все это знаете?
— Ну, как… — Дима развел руками. — С миру по нитке…
— В сто раз интереснее, чем в школе!
— Да господь с тобой! — Дима покраснел. — Я серый, как штаны пожарника. Я даже не уверен, что все правильно помню…
— Вы не могли бы дать мне прочесть «Астрономию»?
Дима опешил.
— Да это не все отсюда… — пробормотал он. — Впрочем, если хочешь, — он улыбнулся, вспомнив, что не знает даже ее имени. — Может, прежде познакомимся?
— Ой, да, конечно! — застеснялась она. — Меня зовут Вика.
— Очень приятно, — светски сказал Дима. — Дима.
— Вы ленинградец, Дима?
— Нет, учусь там.
— А живете один?
— Угу. У дальней родственницы снимаю. Она одинокая… А родители — в Москве.
— Ой, как чудесно! Родители так утомляют! С кем, куда, чего пригорюнилась… Папа куда ни шло, он то на учениях, то на военной своей игре до ночи, но мама — она все время дома, кошмар! После школы-то я сумела доказать, что я взрослая, и все же… Конечно, одному лучше. Вы интересно живете, наверное, очень, — мечтательно произнесла она. — Я все пытаюсь, но как-то времени нет. То учить что-то надо, то общаться… Так это возможно?
— Что?
— Прочесть. Может, я еще в астрономы пойду!
— Ясно дело, возможно. Только я сам еще читаю, — он наугад показал, где остановился. И сам улыбнулся, ощущая тривиальность уловки. — Может, повстречаемся, когда я закончу? И я тебе передам.
— Конечно, я подожду, — с готовностью сказала она, — у вас есть телефон?
— Чего нет, того нет, — с сожалением проговорил Дима.
— Что за беда? У меня есть! Может, вы позвоните по прочтении? Мы встретимся, и я прочитаю и тут же верну. Мне так картинки понравились!
— Лады, — сказал Дима. — Хочешь — и еще что-нибудь приволоку?
— Ой, спасибо! Это чудесно. А то так много книг, всегда лучше иметь наставника! С тех, пор как родители перестали мотаться по стране, папа собрал громадную библиотеку. Мама всегда мне советует, что когда прочесть.
— А я как-то сам… — признался Дима. — Что в руки попадет.
— Потому что вы творческая личность.
— Почему ты так решила? — Дима едва не зарделся от такой приятной лести. Вика пожала смуглыми плечиками и лукаво улыбнулась.
— Женское чутье! Вообще я люблю знакомиться с интересными людьми. Мама все время меня знакомит с самыми интересными из своих друзей. У нее много интересных друзей. Но они все старые. Встреча с вами — такой подарок! Я ведь думала, что так, случайно, можно сойтись лишь со слабачками, вроде того, — она показала на дверь в вагон.
— Какой же он слабачок?
— Он пустой. С ним что угодно можно сделать. Просто он поначалу выглядит как сильный, потому что очень противный.
Дима удовлетворенно взъерошил волосы.
— Страшно не было?
— Нет, конечно. Скучно. Они такие одинаковые все. Первый раз, когда на плясы пошла, было так интересно, а потом… дураки. И вином от них всегда разит.
— Перестала ходить?
— Ой, нет, я танцевать люблю!
— С тобой, наверное, приятно танцевать, — Дима огладил взглядом ее талию.
— Конечно, еще как! Один раз даже подрались из-за меня.
— Кто?
— Да не знаю, первый раз видела. Так интересно… Зуб одному выбили. А вы дрались на плясах?
— Н-нет… не приходилось, — растерялся Дима. — Я пляшу в своей компании только.
— Ой, неинтересно! Правда, вам виднее, конечно.
— Это почему?
— Ну, вы старше, опытнее… художник.
— Да какой я, к бесу, художник!
— Ой, ну как же… учитесь на художника.
Дима только вздохнул.
— И вы сильный, — добавила она, глядя ему прямо в глаза. Будто окончательно решила сказать ему все лестные слова, какие только могла придумать.
— А ты сильная? — спросил Дима, даже не обратив внимания на ее мнение о нем — он-то точно знал, что он не сильный.
— Сильная.
— А в чем это выражается?
— Вы не верите? Но я всегда говорю правду. Я не знаю, в чем выражается, просто… вокруг то и дело кто-то жалуется, какие-то беды у всех, скучища! Со мной такого не бывает. Я всегда все делаю правильно, поэтому никаких бед у меня быть не может, — она серьезно и честно смотрела ему в глаза. Дима молчал. — Вот захотела с вами познакомиться — и познакомилась. И вам приятно, и мне. Хотя со стороны это выглядело нехорошо, будто я за вами побежала. Но я уже знаю, вы такой, что все поймете правильно.
— А если бы ты… полюбила?
— Полюбила? Ну и что? Полюбила бы и полюбила.
— Не доводилось еще?
— Ой, что вы! — она серебристо засмеялась. — Так рано нельзя! Это же сразу себя ограничивать. В моем возрасте надо развиваться во все стороны.
— Н-да… Ну что я могу сказать? Ты — гений.
Она покраснела от удовольствия.
— Мама, когда меня провожала, так и говорила: смотри, Виканька, не влюбись на югах! А там, правда — так и лезут… И все такие дураки! Рассказывают что-нибудь, где какую бутылку пил или про жену плохую, а на коленки так и смотрит! Вот вы ни разу…
Я просто стесняюсь, чуть не ляпнул Дима, а на самом деле очень хочется. И вдруг понял, что уже не хочется. Златовласка незаметно и быстро разонравилась ему. Что-то в ней было ненастоящее.
— А не на югах? — спросил он. — Всерьез в тебя влюблялись?
— Ну конечно! — она даже удивилась этому вопросу. — Сколько раз! Вот сейчас один мальчик из бывшего класса очень меня любит. Он такой забавный, все в кино меня водит. В школе такую интригу придумал, чтобы сесть за мою парту!
Не «со мной», подумал Дима, а «за мою парту». О господи… А смотри-ка ты, значит, парты еще есть, не везде заменили на столы.
— Ну и?..
— А мне не жалко. Он всегда интересные фильмы выбирает. Сначала сам посмотрит, проверит, а потом уж мы вдвоем. Он такой чудесный! Весной послала его в «Великан»… забыла, что-то там модное показывали… «Зеркало», вот! Так он три часа стоял, и был так рад, так счастлив!
— И больше ему ничего не надо? — нагло спросил Дима.
— Я понимаю, что вы имеете в виду, — спокойно ответила она. — По-моему, он вообще ничего не может. Правда, в кино попробовал обнять однажды. Там и без того духота, я, конечно, потребовала, чтобы прекратил. Так и сказала: Юрик, ты не такой!
Дима уставился в окно. Скорей бы уж приехать, подумал он.
— Я вообще этого не люблю, — продолжала Вика. — Поэтому и на вечеринки не хожу, там вино, танцуют…
— Ты же любишь танцевать!
— Ой, это другое дело! На плясах все незнакомые!
Дима ошарашенно сморщился. Она поджала губы; честно стараясь объяснить, сказала:
— Ну, когда танцуют, ведь обнимают, да? Поцеловать стараются. Если знакомому не разрешишь, он обидится, а разрешишь — он больше захочет. А там все новые, с ними не страшно. И не разрешить можно, и разрешить можно. Как захочется.