Страница:
– На этом месте в начале августа был большой танковый бой, – крикнул мне радист сквозь рев мотора. – Русские упорно защищались, но и нам досталось. Многие подбитые немецкие танки уже увезены отсюда в ремонтные мастерские.
Примерно через полтора часа полета пейзаж изменился. Стали чаще попадаться населенные пункты: города, заводы, шахты. Это был Донбасс. Потом под крылом блеснула река. И вот уже Сталино.
Я облегченно вздохнул, когда самолет коснулся колесами бетонной дорожки аэродрома. Полет продолжался ровно два часа.
Два дня подряд я мужественно «сражался» с бюрократами из интендантства ради того, чтобы облегчить положение моих товарищей, которые день и ночь боролись за жизнь раненых.
После бесконечной беготни и долгих уговоров мне удалось получить целую гору необходимого нам оборудования. Постепенно шаг за шагом список всего, чего нам не хватало, уменьшался. А в этом списке значилось даже двадцать железных печек, два ящика мыла и сто литров пива.
Я сумел выполнить и самое трудное задание – достать письменные принадлежности. А вот с самолетом оказалось труднее. Положение в Северной Африке потребовало от ВВС откомандировать туда добрую половину своих «юнкерсов». С грехом пополам мне удалось раздобыть товарный вагон. Все полученное мною было быстро погружено и под охраной ефрейтора Вайса отправлено на станцию Суровкино, которая находилась в ста километрах от Вертячего.
Спустя сутки я вылетел на самолете в обратном направлении.
До отлета самолета у меня оставалось несколько свободных часов, и я решил побродить по городу. Вместе со мной пошел переводчик, с которым я познакомился в интендантстве. Переводчику было лет сорок, родился он в России, в Санкт-Петербурге! После Октябрьской революции вместе с родителями переехал в Германию. От него я узнал, что город Сталино до 1924 года назывался Юзовкой, что в прошлом столетии англичанин Джон Юз построил здесь первый металлургический завод.
Переводчик провел меня по районам, где в царское время размещалась так называемая английская колония: здесь жили только англичане – владельцы заводов, инженерно-технический персонал и высокопоставленные служащие. Рядом с этим районом было рабочее поселение. Здесь в самых примитивных глиняных мазанках ютились рабочие. Ни улиц, ни канализации, ни водопровода. По мнению моего гида, таких удобств жившие здесь некогда рабочие явно не заслуживали. Затем он предложил посмотреть рабочие кварталы, выстроенные при Советской власти. Мы прошли по прямой улице из деревянных домов. Показались и мазанки из глины. Указав на них, переводчик, видимо, хотел подтвердить высказанное им мнение о рабочих.
Потом мой гид повел меня в район, где располагались металлургические предприятия, машиностроительные и химические заводы, шахты. Некоторые из шахт, как сообщил мне переводчик, находились на уровне тысячи метров под землей.
– Да, русские здорово поработали. В Донбассе они создали такой индустриальный центр, что даже удивительно. Но теперь все это принадлежит нам.
Мы остановились перед воротами одной фабрики. Переводчик показал мне на вывеску, прибитую у входа. На ней было написано: «Фридрих Крупп – А. Г. Украина».
В голове у меня шевельнулась мысль, что владения Круппа еще не являются нашей с переводчиком собственностью.
Больше я этого переводчика никогда не встречал, хотя не раз вспоминал его слова: «Но теперь все это принадлежит нам». Кого он имел в виду под словом «нам»? Круппа или нас всех? Но какое отношение я имею к Круппу? Никакого, абсолютно никакого. Но может быть, мы и воюем не столько ради интересов Германии, сколько ради интересов Круппа и ему подобных?
Германия и Крупп, Крупп и Германия… Германия превыше всего! Ради чего, собственно говоря, маршируют, стреляют, убивают и гибнут немецкие солдаты?..
– Дружище, а мы все торчим на одном и том же месте? – пробормотал Мельцер. – Эта ночь, наверное, никогда не кончится!
– А вы заснули? Тогда радуйтесь, а я вот никак не могу уснуть. Сейчас уже, видимо, полночь, – прошептал я, чтобы не беспокоить других.
И все же нас кто-то услышал, так как тут же раздался чей-то раздраженный голос:
– Да замолчите же вы наконец! Не все ли равно, сколько сейчас времени.
… В середине сентября 1942 года, вскоре после моего возвращения из Сталино, меня вызвал дивизионный врач.
– Вот уже несколько дней, как Сталинград на Волге находится в наших руках, – начал он. – Нам необходимо подыскать там помещения для госпиталя и медпунктов. Не за горами зима. Вы получаете почетное и ответственное задание – первым выехать от нашей санроты в Сталинград. Как только вернетесь, мы пошлем туда наших людей.
Не могу сказать, чтобы я неохотно выслушал этот приказ. Мне очень хотелось попасть в этот город и увидеть собственными глазами Волгу – самую большую реку в Европе.
Я выехал из Вертячего в холодное и сырое утро.
Над степью плыл густой туман, скрывая от взора и редкие кусты, и деревья, и домики. Мотоцикл с коляской, в которой я сидел, пожирал километры. Кругом – ни души. Казалось, вся земля вымерла.
После получасовой езды неожиданно позади нас, а затем впереди взорвалось по снаряду. Потом еще. Противник обстреливал шоссе.
Постепенно туман стал рассеиваться. Вскоре показались первые городские постройки, вернее руины. От многих зданий остались только печные трубы. Дальше виднелись высокие дома, тоже полуразрушенные.
По пути мы не встретили ни одного немецкого солдата, хотя повсюду на перекрестках висели таблички с номерами полевых почт и дорожные указатели.
– Эй вы, что вам здесь нужно? – наконец окликнул нас какой-то солдат.
– Мы ищем комендатуру. Не можете ли вы нам сказать, где она располагается?
– Комендатура? У нас ее нет. Сходите вон туда, там находится командир нашей роты.
Мы вошли в блиндаж пехотной роты. Командир роты, старший лейтенант по званию, очень удивился цели нашего приезда. Пока я объяснял ему, лицо его все больше и больше вытягивалось, наконец он не выдержал и громко рассмеялся. Солдаты, сидевшие в блиндаже, понимающе захихикали.
– Видимо, ваш дивизионный врач не имеет ни малейшего представления о том, что здесь происходит. Сталинград вовсе не в наших руках. Три дня назад на одном очень узком участке нам с трудом удалось продвинуться почти до самой Волги. Дома справа и слева от нас нужно было брать по одному. На северной окраине города, где находятся заводы, русские сражаются за каждый камень. Да и на южной окраине продолжаются бои. Кроме того, русские хорошо укрепились на противоположном берегу, откуда часто обстреливают нас артиллерией и минометами. Вот так обстоят дела.
– Но ведь в сводках вермахта все выглядит иначе! По их сообщениям, весь город находится в наших руках. И сопротивление Красной Армии – сущий пустяк. Или верховное главнокомандование не знает действительного положения вещей?
Офицер уклонился от ответа на мой вопрос.
– Я дам вам один совет, – сказал он. – Уезжайте-ка вы побыстрее обратно. Здесь все время стреляют. Сегодня у нас уже погибло трое солдат.
Однако меня не устраивал этот совет. Я хотел собственными глазами убедиться, есть ли в городе здания, пригодные под госпиталь или лазарет. Об этом я и сказал старшему лейтенанту.
– Хорошо. Поступайте как хотите, но только не делайте ни шагу в сторону центра. Вы – люди здесь новые, еще неопытные, и это может стоить вам жизни. Осмотрите вон те здания, справа. Может, вы найдете то, что вам нужно…
Поблагодарив ротного, мы попрощались с ним и осторожно, объезжая развалины и воронки, двинулись в указанном направлении. Впереди, на расстоянии какого-нибудь километра, виднелась река. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь дым пожарищ, играли на ее зеркальной глади. В стороне горели руины каких-то зданий. Великолепие природы и весь ужас происходящего составляли страшный, потрясающий контраст.
Пока мы ориентировались на местности, недалеко от нас раздался взрыв. Нас могли заметить со стороны острова. Видимо, противник внимательно следил за каждым участком.
У зданий, к которым мы направлялись, стояло несколько замаскированных зениток. Не успели мы войти в один из домов, как над нашими головами на небольшой высоте пролетели советские штурмовики. Загремели разрывы бомб, затявкали пулеметы, зенитки открыли огонь. Дом словно залихорадило.
– Немедленно вон отсюда! – закричал я водителю. – Бессмысленно выполнять этот приказ.
Вечером того же дня я поделился своими впечатлениями со старшим аптекарем.
– Этот город и приближающаяся зима не сулят нам ничего хорошего, – сказал я в заключение. – Русские позиции здесь – крепкий орешек. Будем надеяться, что верховное главнокомандование вермахта лучше информировано о положении в Сталинграде, чем наш дивизионный врач…
С этого дня я перестал верить официальным сводкам вермахта, а реальное положение вещей меня сильно беспокоило…
Теперь же, после всего пережитого, эти противоречия приобрели совсем другой смысл.
Ведь и мои представления о большевизме оказались тоже ложными. Как будто мне раньше подсовывали только клише, а оно оказалось совсем не похожим на оригинал.
Теперь мне, как никогда, захотелось иметь правильное представление о Советском Союзе. Это было просто необходимо. Вот только будет ли у меня для этого возможность?
Без должного масштаба
Примерно через полтора часа полета пейзаж изменился. Стали чаще попадаться населенные пункты: города, заводы, шахты. Это был Донбасс. Потом под крылом блеснула река. И вот уже Сталино.
Я облегченно вздохнул, когда самолет коснулся колесами бетонной дорожки аэродрома. Полет продолжался ровно два часа.
Два дня подряд я мужественно «сражался» с бюрократами из интендантства ради того, чтобы облегчить положение моих товарищей, которые день и ночь боролись за жизнь раненых.
После бесконечной беготни и долгих уговоров мне удалось получить целую гору необходимого нам оборудования. Постепенно шаг за шагом список всего, чего нам не хватало, уменьшался. А в этом списке значилось даже двадцать железных печек, два ящика мыла и сто литров пива.
Я сумел выполнить и самое трудное задание – достать письменные принадлежности. А вот с самолетом оказалось труднее. Положение в Северной Африке потребовало от ВВС откомандировать туда добрую половину своих «юнкерсов». С грехом пополам мне удалось раздобыть товарный вагон. Все полученное мною было быстро погружено и под охраной ефрейтора Вайса отправлено на станцию Суровкино, которая находилась в ста километрах от Вертячего.
Спустя сутки я вылетел на самолете в обратном направлении.
До отлета самолета у меня оставалось несколько свободных часов, и я решил побродить по городу. Вместе со мной пошел переводчик, с которым я познакомился в интендантстве. Переводчику было лет сорок, родился он в России, в Санкт-Петербурге! После Октябрьской революции вместе с родителями переехал в Германию. От него я узнал, что город Сталино до 1924 года назывался Юзовкой, что в прошлом столетии англичанин Джон Юз построил здесь первый металлургический завод.
Переводчик провел меня по районам, где в царское время размещалась так называемая английская колония: здесь жили только англичане – владельцы заводов, инженерно-технический персонал и высокопоставленные служащие. Рядом с этим районом было рабочее поселение. Здесь в самых примитивных глиняных мазанках ютились рабочие. Ни улиц, ни канализации, ни водопровода. По мнению моего гида, таких удобств жившие здесь некогда рабочие явно не заслуживали. Затем он предложил посмотреть рабочие кварталы, выстроенные при Советской власти. Мы прошли по прямой улице из деревянных домов. Показались и мазанки из глины. Указав на них, переводчик, видимо, хотел подтвердить высказанное им мнение о рабочих.
Потом мой гид повел меня в район, где располагались металлургические предприятия, машиностроительные и химические заводы, шахты. Некоторые из шахт, как сообщил мне переводчик, находились на уровне тысячи метров под землей.
– Да, русские здорово поработали. В Донбассе они создали такой индустриальный центр, что даже удивительно. Но теперь все это принадлежит нам.
Мы остановились перед воротами одной фабрики. Переводчик показал мне на вывеску, прибитую у входа. На ней было написано: «Фридрих Крупп – А. Г. Украина».
В голове у меня шевельнулась мысль, что владения Круппа еще не являются нашей с переводчиком собственностью.
Больше я этого переводчика никогда не встречал, хотя не раз вспоминал его слова: «Но теперь все это принадлежит нам». Кого он имел в виду под словом «нам»? Круппа или нас всех? Но какое отношение я имею к Круппу? Никакого, абсолютно никакого. Но может быть, мы и воюем не столько ради интересов Германии, сколько ради интересов Круппа и ему подобных?
Германия и Крупп, Крупп и Германия… Германия превыше всего! Ради чего, собственно говоря, маршируют, стреляют, убивают и гибнут немецкие солдаты?..
– Дружище, а мы все торчим на одном и том же месте? – пробормотал Мельцер. – Эта ночь, наверное, никогда не кончится!
– А вы заснули? Тогда радуйтесь, а я вот никак не могу уснуть. Сейчас уже, видимо, полночь, – прошептал я, чтобы не беспокоить других.
И все же нас кто-то услышал, так как тут же раздался чей-то раздраженный голос:
– Да замолчите же вы наконец! Не все ли равно, сколько сейчас времени.
… В середине сентября 1942 года, вскоре после моего возвращения из Сталино, меня вызвал дивизионный врач.
– Вот уже несколько дней, как Сталинград на Волге находится в наших руках, – начал он. – Нам необходимо подыскать там помещения для госпиталя и медпунктов. Не за горами зима. Вы получаете почетное и ответственное задание – первым выехать от нашей санроты в Сталинград. Как только вернетесь, мы пошлем туда наших людей.
Не могу сказать, чтобы я неохотно выслушал этот приказ. Мне очень хотелось попасть в этот город и увидеть собственными глазами Волгу – самую большую реку в Европе.
Я выехал из Вертячего в холодное и сырое утро.
Над степью плыл густой туман, скрывая от взора и редкие кусты, и деревья, и домики. Мотоцикл с коляской, в которой я сидел, пожирал километры. Кругом – ни души. Казалось, вся земля вымерла.
После получасовой езды неожиданно позади нас, а затем впереди взорвалось по снаряду. Потом еще. Противник обстреливал шоссе.
Постепенно туман стал рассеиваться. Вскоре показались первые городские постройки, вернее руины. От многих зданий остались только печные трубы. Дальше виднелись высокие дома, тоже полуразрушенные.
По пути мы не встретили ни одного немецкого солдата, хотя повсюду на перекрестках висели таблички с номерами полевых почт и дорожные указатели.
– Эй вы, что вам здесь нужно? – наконец окликнул нас какой-то солдат.
– Мы ищем комендатуру. Не можете ли вы нам сказать, где она располагается?
– Комендатура? У нас ее нет. Сходите вон туда, там находится командир нашей роты.
Мы вошли в блиндаж пехотной роты. Командир роты, старший лейтенант по званию, очень удивился цели нашего приезда. Пока я объяснял ему, лицо его все больше и больше вытягивалось, наконец он не выдержал и громко рассмеялся. Солдаты, сидевшие в блиндаже, понимающе захихикали.
– Видимо, ваш дивизионный врач не имеет ни малейшего представления о том, что здесь происходит. Сталинград вовсе не в наших руках. Три дня назад на одном очень узком участке нам с трудом удалось продвинуться почти до самой Волги. Дома справа и слева от нас нужно было брать по одному. На северной окраине города, где находятся заводы, русские сражаются за каждый камень. Да и на южной окраине продолжаются бои. Кроме того, русские хорошо укрепились на противоположном берегу, откуда часто обстреливают нас артиллерией и минометами. Вот так обстоят дела.
– Но ведь в сводках вермахта все выглядит иначе! По их сообщениям, весь город находится в наших руках. И сопротивление Красной Армии – сущий пустяк. Или верховное главнокомандование не знает действительного положения вещей?
Офицер уклонился от ответа на мой вопрос.
– Я дам вам один совет, – сказал он. – Уезжайте-ка вы побыстрее обратно. Здесь все время стреляют. Сегодня у нас уже погибло трое солдат.
Однако меня не устраивал этот совет. Я хотел собственными глазами убедиться, есть ли в городе здания, пригодные под госпиталь или лазарет. Об этом я и сказал старшему лейтенанту.
– Хорошо. Поступайте как хотите, но только не делайте ни шагу в сторону центра. Вы – люди здесь новые, еще неопытные, и это может стоить вам жизни. Осмотрите вон те здания, справа. Может, вы найдете то, что вам нужно…
Поблагодарив ротного, мы попрощались с ним и осторожно, объезжая развалины и воронки, двинулись в указанном направлении. Впереди, на расстоянии какого-нибудь километра, виднелась река. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь дым пожарищ, играли на ее зеркальной глади. В стороне горели руины каких-то зданий. Великолепие природы и весь ужас происходящего составляли страшный, потрясающий контраст.
Пока мы ориентировались на местности, недалеко от нас раздался взрыв. Нас могли заметить со стороны острова. Видимо, противник внимательно следил за каждым участком.
У зданий, к которым мы направлялись, стояло несколько замаскированных зениток. Не успели мы войти в один из домов, как над нашими головами на небольшой высоте пролетели советские штурмовики. Загремели разрывы бомб, затявкали пулеметы, зенитки открыли огонь. Дом словно залихорадило.
– Немедленно вон отсюда! – закричал я водителю. – Бессмысленно выполнять этот приказ.
Вечером того же дня я поделился своими впечатлениями со старшим аптекарем.
– Этот город и приближающаяся зима не сулят нам ничего хорошего, – сказал я в заключение. – Русские позиции здесь – крепкий орешек. Будем надеяться, что верховное главнокомандование вермахта лучше информировано о положении в Сталинграде, чем наш дивизионный врач…
С этого дня я перестал верить официальным сводкам вермахта, а реальное положение вещей меня сильно беспокоило…
***
Таким образом, еще тогда я столкнулся с фактами несоответствия многих представлений действительности. Но тогда некогда было думать об этом.Теперь же, после всего пережитого, эти противоречия приобрели совсем другой смысл.
Ведь и мои представления о большевизме оказались тоже ложными. Как будто мне раньше подсовывали только клише, а оно оказалось совсем не похожим на оригинал.
Теперь мне, как никогда, захотелось иметь правильное представление о Советском Союзе. Это было просто необходимо. Вот только будет ли у меня для этого возможность?
Без должного масштаба
Когда я проснулся, наш поезд все еще стоял. Мельцер рядом со мной спал сном праведника, даже немного похрапывал.
Через дырочку в стенке вагона пробивался пучок света. Снаружи я услышал приглушенные женские голоса. Они перебивали друг друга. Меня подмывало любопытство. С трудом повернувшись к стене, я встал на цыпочки и прильнул к щелочке.
На соседних путях стояли такие же, как наши, товарные вагоны. Дверь одного вагона была открыта, и я разглядел нары. В вагоне было много женщин и девушек, одетых в поношенные, кое-где порванные телогрейки и ватные брюки. На ногах – сильно побитая обувь. Пестрые косынки на головах делали женщин привлекательными.
Женщины и девушки находились в приподнятом настроении. Они о чем-то весело разговаривали, а некоторые, стоящие у вагона, непринужденно перебрасывались снежками. Мне уже давно не приходилось наблюдать такой оживленной и радостной картины. Я уже перестал верить, что где-то могут быть такие радостные и довольные люди.
– Фрицы, фрицы! – вдруг крикнул кто-то из девушек, и этот крик подхватили другие.
Видимо, они увидели кого-нибудь из немцев. И тут же быстро-быстро заговорили по-русски. Я ничего не разобрал, но прекрасно понял, что в их словах не было ни ругани, ни проклятий: лица женщин по-прежнему оставались такими же светлыми и оживленными. Какая-то девушка даже бросила снежок в люк нашего вагона, но сделала она это скорее в шутку, чем из ненависти. Я отошел от щелочки.
– Что там за представление? – спросил кто-то из пленных.
– Эшелон с женщинами, – ответил я. – Они выглядят не лучше нас и едут точно в таких же вагонах, как наши.
– Наверное, штрафники или осужденные на принудительные работы.
– Не похоже, – возразил я. – Послушайте, как они весело щебечут!
– Это переселенцы, – заговорил майор Бергдорф, наблюдавший за женщинами со своего места. – Едут куда-нибудь на весенние полевые работы. На подобные мероприятия людей вербовали еще при царе.
Об этом я когда-то слышал, но не верил, что такое возможно и сейчас. Во всяком случае, вряд ли бы они так веселились, если бы ехали на принудительные работы. Может быть, эти женщины и не видели собственными глазами всех ужасов войны, но, конечно, и их она не обошла стороной. Как бы там ни было, а ехали они в таких же, как мы, вагонах, они расстались со своими родными, возможно, их ждала нелегкая работа. Но, вопреки всему, они были жизнерадостны. Что же давало им силы? На что они надеялись? Чем жили?
Ответить на эти вопросы я не мог. Мое положение удручало меня все больше и больше. Эти женщины и девушки были свободны. Они могли по собственному желанию выйти из вагона на остановке. Они знали, куда ехали. Они знали и то, что через некоторое время смогут вернуться обратно, если не захотят остаться. Короче говоря, они сами распоряжались своей судьбой. Для меня же этот вагон был своеобразной тюрьмой на колесах. Сначала меня бросили в пекло уничтожающей битвы, а теперь вот везли неизвестно куда. Неужели у меня в жизни еще может быть что-нибудь светлое?
… Сомнения и еще раз сомнения – вот все, что мне оставалось. Что же удерживало меня в жизни? Люди. Близкие мне люди, которые находились очень далеко от меня: моя жена и шестимесячный сынишка. Сынишку я даже не видел, просто знал, что он у меня есть. И снова сомнение: а увижу ли я когда-нибудь своего сына, увижу ли жену Эльзу, своих родителей, брата, друзей и близких?
В последний раз все наши родственники собрались вместе в сентябре 1938 года на моей свадьбе. Маленький квартет играл танец «Я с тобой чувствую себя на седьмом небе…». Это был наш с Эльзой танец. Гости встали в круг. Середина паркета принадлежала только нам двоим. Казалось, что нас ждет безоблачное будущее, хотя уже тогда решался вопрос о Судетской области…
Я пощупал нагрудный карман моего френча. Свадебная фотография была на месте. Я хранил ее как зеницу ока, как единственное вещественное доказательство того счастливого времени. Никто из едущих со мной в вагоне, взглянув на мою давно не бритую, неопрятную физиономию, не узнал бы меня в молодом счастливом человеке на карточке.
… Спустя год после нашей свадьбы началась война. Нас это испугало. Мы не могли себе представить, что можно как-то помешать войне или сделать так, чтобы войны вообще не было. Мы не верили, что Гитлер так легкомысленно начнет войну, так как считали, что любой государственный деятель должен иметь чувство ответственности.
Передо мной и моей женой встал вопрос: «Что делать? Где наше место?» Дух созидания был для нас высшим смыслом жизни. И мы с женой с головой ушли в работу. Работа и личное взаимопонимание – больше мы ни о чем старались не думать. В порыве благих намерений, летом 1939 года, я стал руководителем детских санаториев в Шварцвальде.
В живописной местности, вдали от городского шума и суеты, более трехсот детей, больных астмой, шесть недель проводили в горах на высоте восьмисот метров над уровнем моря, испытывая на себе благотворное влияние минеральных вод и чистого горного воздуха.
Дети приезжали сюда лечиться из самых разных уголков земель Вюртемберга и Бадена. Когда англичане начали чаще бомбить Рурскую область и долину Рейна, много детей стало приезжать из северо-западной Германии. Здесь им не грозили бомбардировки, но только на полтора месяца. А потом ребятишки должны были снова возвращаться в крупные промышленные города, подвергающиеся постоянной опасности.
Вместе со мной в санатории работала и моя жена. Мы старались делать все возможное, чтобы как-то смягчить ужасы войны.
Административная работа меня не удовлетворяла. Но я любил находиться в кругу нескольких сотен детей, которые, несмотря на войну, оставались веселыми, шаловливыми мальчишками и девчонками. Интересно было работать и с обслуживающим персоналом санатория. Здесь трудилось сто двадцать человек – люди, разные по специальности, характеру, взглядам и поведению. Работая в санатории, я научился обходиться с людьми и понимать их. В то же время я научился лучше понимать и самого себя…
После долгой ночи в вагоне царило обычное оживление. Мельцер тоже уже проснулся.
– Как хорошо, что ночь прошла. Хоть светло стало, – сказал он, потягиваясь. – Но что там произошло на соседних путях? Я сквозь сон слышал какой-то шум…
– Это был эшелон с русскими женщинами. Сейчас он уже уехал, – коротко ответил я.
… Новая работа захватила меня. Вместе с главным врачом санатория я нес всю ответственность за детей. В первый раз в жизни я был начальником, и в моем распоряжении находились люди. Я прекрасно понимал, что занимать должность начальника – еще не значит быть хорошим начальником. Авторитет нужно было заслужить кропотливым трудом. Как руководитель, я должен был распределять обязанности между работниками и контролировать их работу. А для этого необходимо было знать силы и способности каждого и уметь направить их на пользу общему делу. Кроме того, нужно было создать крепкий, дружный, товарищеский коллектив…
Этой цели я остался верен и в самые тяжелые часы жизни в котле. Сейчас же, спустя пять недель, мне казалось, что эта точка зрения очень и очень уязвима. Сколько жизней было бы спасено, если бы высокие немецкие начальники, попав в котел, не потеряли мужества и взяли бы на себя смелость принять условия капитуляции от 8 января 1943 года. И хотя советский плен был для нас, немцев, книгой за семью печатями, все равно он давал нам шансы на жизнь, в то время как приказ фюрера «Стоять до последнего!» означал не что иное, как смерть многих тысяч людей.
… Спустя полтора года основные проблемы, которые нужно было решить в санатории, были решены. Дни потекли более спокойно и однообразно. И когда меня, как резервиста, призвали на переподготовку, я не особенно расстраивался. Резервный госпиталь находился в маленьком курортном местечке. Но после переподготовки меня направили во Францию.
Как раз исполнилась вторая годовщина со дня нашей свадьбы. Нам было очень тяжело расставаться, но ничего не поделаешь – пришлось.
– Какое свинство! Стоим уже двое суток и ночь! – возмущался кто-то. – Заморозить, что ли, нас хотят?
– Паровоз отцепили, – проговорил Мельцер. Он незаметно подошел ко мне и встал рядом.
– Этак они доведут нас до сумасшествия! – раздался чей-то истеричный голос. – Нам давно пора завтракать…
В этот момент дверь вагона отворили.
– Давай три человека! – сказал красноармеец.
– Когда отъезд? – спросил майор часового.
– Скоро поедем! – ответил тот и закрыл дверь.
– Вот и выяснили, вот и узнали, – не унимался майор. – Скоро поедем! Это можно понимать: через час, а может, и через месяц.
– Может, что-нибудь с паровозом случилось и его ремонтируют?
– Во всяком случае есть нам дают, не умираем с голоду. А сегодня даже потребовали не двоих, а три человека.
Подносчики пищи принесли свежего хлеба – буханку на пятерых, чай и, к нашему огромному удивлению, кусок смальца на газете.
В вагоне поднялся такой гвалт, какой не всегда бывает и на восточном базаре. У кого-то нашелся крошечный ножик (неизвестно, каким образом удалось его оставить при себе). Начался дележ. Особенно трудно было разделить смалец. Наши «эксперты» делили его столовыми ложками. Каждому досталось по ложке, а потом – еще по пол-ложки.
Затем наступила тишина. Все занялись завтраком. А поезд все стоял.
Позавтракав, я прислонился к стене и закрыл глаза.
… Наша семья сильно пострадала от войны. Брат моей жены погиб 22 июня 1941 года под Брестом. Другой шурин в начале октября пошел в разведку под Нарвиком и не вернулся. Как я мог написать об этом их матери? Чем мог утешить молодую женщину, оставшуюся вдовой? Невольно возникал вопрос: «Во имя чего погибли эти два еще совсем молодых человека, погибли в расцвете лет, собственно, и не пожив на свете?»
Я написал откровенно все как есть. Но разве это могло утешить? Конечно, смерть солдата на войне в какой-то степени зависит от случая, но разве случайно была начата сама война?
В школе мне приходилось слышать высказывание немецкого военного теоретика Клаузевица, что война – это продолжение политики, только другими, насильственными средствами. Но ведь все воюющие государства – Германия и Италия, Франция и Англия, Советский Союз и США – проводили каждое свою политику. Так кто же из них проводил политику насильственными средствами?
Вообще-то я не увлекался политикой. Когда Гитлер пришел к власти, мне не исполнилось еще и девятнадцати лет. Правда, некоторые из моих товарищей уже в 1933 году стали членами нацистской партии. Я не видел тогда в этом ничего предосудительного, считая, что каждый вправе поступать так, как ему хочется. Гитлер обещал немцам новый расцвет Германии. Кто мог с ним не согласиться?
Тогда мне казалось, что Гитлер хочет прогресса. И я тоже мечтал о великой и сильной Германии, которая будет иметь влияние на весь мир и пользоваться всеобщим уважением. Гитлер обещал добиться этой цели мирным путем. Разве мог я быть против этого?
Однако в 1933 году я не вступил в нацистскую партию. В то время я увлекался литературой, искусством, архитектурой, плаванием, легкой атлетикой и лыжами. На первом плане у меня стояла учеба. Я хотел как можно быстрее получить диплом. Программа экзаменов в обязательном порядке включала «Майн кампф», программу нацистской партии, «Народ без пространства» Гримма и другие подобные книги. Прочитанное я воспринял как учебный материал, но сторонником расовой теории не стал.
В нацистскую партию я вступил в 1937 году, но это не повлияло на мой образ мыслей. Непосредственным толчком для этого стала моя карьера: чтобы занимать руководящую должность, нужно было быть членом партии. Об этом нам говорили вполне откровенно. Оставалось только выбирать между нацистской партией, СА и СС. Я предпочел партию, потому что за два года служба в армии мне порядком надоела.
В первый день нашего пребывания в лагере для военнопленных в Красноармейске к нам в барак пришел советский офицер с переводчиком и спросил:
– Кто из вас состоит в нацистской партии? Говорите честно, вам за это ничего не будет.
Все молчали. Я оглянулся. У некоторых в глазах застыл страх, но все молчали.
Я не понимал, почему мне нужно лгать. Ведь, как член партии, я не совершил никаких преступлений.
– Я был членом партии, – проговорил я.
– Назовите вашу фамилию, имя, отчество, последнее воинское звание и часть, в которой вы служили. Когда вы вступили в партию?
Я подробно ответил на все вопросы. Офицер записывал на лист бумаги.
– Хорошо. Кто еще? – спросил переводчик. Сознался еще один офицер. Остальные молчали.
– Я не верю, что здесь только два нациста, – покачал головой офицер. – Это никс гут. – И вместе с переводчиком он вышел из барака.
Познакомившись с Мельцером, я спросил его однажды, спрашивали ли их об этом же.
– К нам приходил офицер в синей фуражке. Знаете, что это значит, нет? Такие фуражки носят в частях секретной службы, а я не сумасшедший говорить им правду. Из нашей группы ни один не сознался, что он нацист.
Я немного испугался. Секретная служба! Значит, меня занесли в специальный список, но ведь я не совершил никакого преступления!
Неужели русские будут судить нас только за одно то, что мы – члены нацистской партии? А что, если русские считают каждого члена нацистской партии виновным во всех разрушениях и страданиях, причиненных их народу?
Если это действительно так, тогда прощайте, мои родные, прощай, родина. Не до свидания, а именно прощайте!
Вагон дернуло. Послышался стук буферов. Затем раздался свисток паровоза, и наш состав медленно тронулся.
– Наконец-то! – воскликнул кто-то.
– Обед они могли бы выдать нам и здесь, – проворчал другой.
Все оживились. Лежавшие на нарах слезли на пол, сидевшие на полу встали. Потом снова наступила тишина.
Я тоже встал и прильнул к дырочке в стене вагона. Я увидел бледный диск солнца на небе. Мелькали вершины елей, присыпанные снегом, и голые лиственные деревья. Затем лес кончился и потянулось большое поле с маленькими деревянными домиками по краю, а потом – снова смешанный лес в красивом снежном наряде.
Я всегда любил ели, особенно когда они присыпаны снегом. В последний раз я был в лесу вместе с Эльзой в канун 1942 года.
– Извините, я действительно задумался.
– Оно и заметно. Садитесь-ка лучше.
Я повернулся и, опираясь на руку Мельцера, снова медленно присел на корточки, а потом плюхнулся на пол.
– Ах, Мельцер, – проговорил я, – не в первый раз я думаю о своей жизни. И прихожу к выводу, что до сих пор жил иллюзиями. Теперь же хочу сам распоряжаться своей жизнью. Ведь до сих пор мною играли, как мячиком, а потом вообще выбросили вон.
– Да, дела ваши совсем плохи, – заметил старший лейтенант Мельцер. – Чего ради вы ломаете себе голову? Мы сражались во имя большой идеи – это и хорошо и правильно! Сражались героически! Правда, на этот раз русским повезло больше, чем нам. Во время войны такое бывает. Теперь нужно подождать…
– Большая идея? Героически? А разве все это не иллюзия? У меня такое чувство, будто в нашей великой Германии что-то идет не так. Что именно, я не знаю, но обязательно узнаю. Сейчас же могу только сожалеть, что до сих пор слишком мало занимался политикой.
– Почему слишком мало? – спросил Мельцер. – Ведь вы были членом партии? Разве вы не верили фюреру? Или скажете, не знали конечных целей национал-социализма?
– В основном я только верил, но не понимал всего до конца, – ответил я. – Политикой занимался от случая к случаю, многое принимал на веру, не оценивая критически. Мне тогда казалось, что можно прожить и без политики, можно быть свободным от нее, можно заключить своеобразный компромисс с нею. И в этом, как я теперь вижу, была моя большая ошибка.
Через дырочку в стенке вагона пробивался пучок света. Снаружи я услышал приглушенные женские голоса. Они перебивали друг друга. Меня подмывало любопытство. С трудом повернувшись к стене, я встал на цыпочки и прильнул к щелочке.
На соседних путях стояли такие же, как наши, товарные вагоны. Дверь одного вагона была открыта, и я разглядел нары. В вагоне было много женщин и девушек, одетых в поношенные, кое-где порванные телогрейки и ватные брюки. На ногах – сильно побитая обувь. Пестрые косынки на головах делали женщин привлекательными.
Женщины и девушки находились в приподнятом настроении. Они о чем-то весело разговаривали, а некоторые, стоящие у вагона, непринужденно перебрасывались снежками. Мне уже давно не приходилось наблюдать такой оживленной и радостной картины. Я уже перестал верить, что где-то могут быть такие радостные и довольные люди.
– Фрицы, фрицы! – вдруг крикнул кто-то из девушек, и этот крик подхватили другие.
Видимо, они увидели кого-нибудь из немцев. И тут же быстро-быстро заговорили по-русски. Я ничего не разобрал, но прекрасно понял, что в их словах не было ни ругани, ни проклятий: лица женщин по-прежнему оставались такими же светлыми и оживленными. Какая-то девушка даже бросила снежок в люк нашего вагона, но сделала она это скорее в шутку, чем из ненависти. Я отошел от щелочки.
– Что там за представление? – спросил кто-то из пленных.
– Эшелон с женщинами, – ответил я. – Они выглядят не лучше нас и едут точно в таких же вагонах, как наши.
– Наверное, штрафники или осужденные на принудительные работы.
– Не похоже, – возразил я. – Послушайте, как они весело щебечут!
– Это переселенцы, – заговорил майор Бергдорф, наблюдавший за женщинами со своего места. – Едут куда-нибудь на весенние полевые работы. На подобные мероприятия людей вербовали еще при царе.
Об этом я когда-то слышал, но не верил, что такое возможно и сейчас. Во всяком случае, вряд ли бы они так веселились, если бы ехали на принудительные работы. Может быть, эти женщины и не видели собственными глазами всех ужасов войны, но, конечно, и их она не обошла стороной. Как бы там ни было, а ехали они в таких же, как мы, вагонах, они расстались со своими родными, возможно, их ждала нелегкая работа. Но, вопреки всему, они были жизнерадостны. Что же давало им силы? На что они надеялись? Чем жили?
Ответить на эти вопросы я не мог. Мое положение удручало меня все больше и больше. Эти женщины и девушки были свободны. Они могли по собственному желанию выйти из вагона на остановке. Они знали, куда ехали. Они знали и то, что через некоторое время смогут вернуться обратно, если не захотят остаться. Короче говоря, они сами распоряжались своей судьбой. Для меня же этот вагон был своеобразной тюрьмой на колесах. Сначала меня бросили в пекло уничтожающей битвы, а теперь вот везли неизвестно куда. Неужели у меня в жизни еще может быть что-нибудь светлое?
… Сомнения и еще раз сомнения – вот все, что мне оставалось. Что же удерживало меня в жизни? Люди. Близкие мне люди, которые находились очень далеко от меня: моя жена и шестимесячный сынишка. Сынишку я даже не видел, просто знал, что он у меня есть. И снова сомнение: а увижу ли я когда-нибудь своего сына, увижу ли жену Эльзу, своих родителей, брата, друзей и близких?
В последний раз все наши родственники собрались вместе в сентябре 1938 года на моей свадьбе. Маленький квартет играл танец «Я с тобой чувствую себя на седьмом небе…». Это был наш с Эльзой танец. Гости встали в круг. Середина паркета принадлежала только нам двоим. Казалось, что нас ждет безоблачное будущее, хотя уже тогда решался вопрос о Судетской области…
Я пощупал нагрудный карман моего френча. Свадебная фотография была на месте. Я хранил ее как зеницу ока, как единственное вещественное доказательство того счастливого времени. Никто из едущих со мной в вагоне, взглянув на мою давно не бритую, неопрятную физиономию, не узнал бы меня в молодом счастливом человеке на карточке.
… Спустя год после нашей свадьбы началась война. Нас это испугало. Мы не могли себе представить, что можно как-то помешать войне или сделать так, чтобы войны вообще не было. Мы не верили, что Гитлер так легкомысленно начнет войну, так как считали, что любой государственный деятель должен иметь чувство ответственности.
Передо мной и моей женой встал вопрос: «Что делать? Где наше место?» Дух созидания был для нас высшим смыслом жизни. И мы с женой с головой ушли в работу. Работа и личное взаимопонимание – больше мы ни о чем старались не думать. В порыве благих намерений, летом 1939 года, я стал руководителем детских санаториев в Шварцвальде.
В живописной местности, вдали от городского шума и суеты, более трехсот детей, больных астмой, шесть недель проводили в горах на высоте восьмисот метров над уровнем моря, испытывая на себе благотворное влияние минеральных вод и чистого горного воздуха.
Дети приезжали сюда лечиться из самых разных уголков земель Вюртемберга и Бадена. Когда англичане начали чаще бомбить Рурскую область и долину Рейна, много детей стало приезжать из северо-западной Германии. Здесь им не грозили бомбардировки, но только на полтора месяца. А потом ребятишки должны были снова возвращаться в крупные промышленные города, подвергающиеся постоянной опасности.
Вместе со мной в санатории работала и моя жена. Мы старались делать все возможное, чтобы как-то смягчить ужасы войны.
Административная работа меня не удовлетворяла. Но я любил находиться в кругу нескольких сотен детей, которые, несмотря на войну, оставались веселыми, шаловливыми мальчишками и девчонками. Интересно было работать и с обслуживающим персоналом санатория. Здесь трудилось сто двадцать человек – люди, разные по специальности, характеру, взглядам и поведению. Работая в санатории, я научился обходиться с людьми и понимать их. В то же время я научился лучше понимать и самого себя…
После долгой ночи в вагоне царило обычное оживление. Мельцер тоже уже проснулся.
– Как хорошо, что ночь прошла. Хоть светло стало, – сказал он, потягиваясь. – Но что там произошло на соседних путях? Я сквозь сон слышал какой-то шум…
– Это был эшелон с русскими женщинами. Сейчас он уже уехал, – коротко ответил я.
… Новая работа захватила меня. Вместе с главным врачом санатория я нес всю ответственность за детей. В первый раз в жизни я был начальником, и в моем распоряжении находились люди. Я прекрасно понимал, что занимать должность начальника – еще не значит быть хорошим начальником. Авторитет нужно было заслужить кропотливым трудом. Как руководитель, я должен был распределять обязанности между работниками и контролировать их работу. А для этого необходимо было знать силы и способности каждого и уметь направить их на пользу общему делу. Кроме того, нужно было создать крепкий, дружный, товарищеский коллектив…
Этой цели я остался верен и в самые тяжелые часы жизни в котле. Сейчас же, спустя пять недель, мне казалось, что эта точка зрения очень и очень уязвима. Сколько жизней было бы спасено, если бы высокие немецкие начальники, попав в котел, не потеряли мужества и взяли бы на себя смелость принять условия капитуляции от 8 января 1943 года. И хотя советский плен был для нас, немцев, книгой за семью печатями, все равно он давал нам шансы на жизнь, в то время как приказ фюрера «Стоять до последнего!» означал не что иное, как смерть многих тысяч людей.
… Спустя полтора года основные проблемы, которые нужно было решить в санатории, были решены. Дни потекли более спокойно и однообразно. И когда меня, как резервиста, призвали на переподготовку, я не особенно расстраивался. Резервный госпиталь находился в маленьком курортном местечке. Но после переподготовки меня направили во Францию.
Как раз исполнилась вторая годовщина со дня нашей свадьбы. Нам было очень тяжело расставаться, но ничего не поделаешь – пришлось.
***
В вагоне зашумели.– Какое свинство! Стоим уже двое суток и ночь! – возмущался кто-то. – Заморозить, что ли, нас хотят?
– Паровоз отцепили, – проговорил Мельцер. Он незаметно подошел ко мне и встал рядом.
– Этак они доведут нас до сумасшествия! – раздался чей-то истеричный голос. – Нам давно пора завтракать…
В этот момент дверь вагона отворили.
– Давай три человека! – сказал красноармеец.
– Когда отъезд? – спросил майор часового.
– Скоро поедем! – ответил тот и закрыл дверь.
– Вот и выяснили, вот и узнали, – не унимался майор. – Скоро поедем! Это можно понимать: через час, а может, и через месяц.
– Может, что-нибудь с паровозом случилось и его ремонтируют?
– Во всяком случае есть нам дают, не умираем с голоду. А сегодня даже потребовали не двоих, а три человека.
Подносчики пищи принесли свежего хлеба – буханку на пятерых, чай и, к нашему огромному удивлению, кусок смальца на газете.
В вагоне поднялся такой гвалт, какой не всегда бывает и на восточном базаре. У кого-то нашелся крошечный ножик (неизвестно, каким образом удалось его оставить при себе). Начался дележ. Особенно трудно было разделить смалец. Наши «эксперты» делили его столовыми ложками. Каждому досталось по ложке, а потом – еще по пол-ложки.
Затем наступила тишина. Все занялись завтраком. А поезд все стоял.
Позавтракав, я прислонился к стене и закрыл глаза.
… Наша семья сильно пострадала от войны. Брат моей жены погиб 22 июня 1941 года под Брестом. Другой шурин в начале октября пошел в разведку под Нарвиком и не вернулся. Как я мог написать об этом их матери? Чем мог утешить молодую женщину, оставшуюся вдовой? Невольно возникал вопрос: «Во имя чего погибли эти два еще совсем молодых человека, погибли в расцвете лет, собственно, и не пожив на свете?»
Я написал откровенно все как есть. Но разве это могло утешить? Конечно, смерть солдата на войне в какой-то степени зависит от случая, но разве случайно была начата сама война?
В школе мне приходилось слышать высказывание немецкого военного теоретика Клаузевица, что война – это продолжение политики, только другими, насильственными средствами. Но ведь все воюющие государства – Германия и Италия, Франция и Англия, Советский Союз и США – проводили каждое свою политику. Так кто же из них проводил политику насильственными средствами?
Вообще-то я не увлекался политикой. Когда Гитлер пришел к власти, мне не исполнилось еще и девятнадцати лет. Правда, некоторые из моих товарищей уже в 1933 году стали членами нацистской партии. Я не видел тогда в этом ничего предосудительного, считая, что каждый вправе поступать так, как ему хочется. Гитлер обещал немцам новый расцвет Германии. Кто мог с ним не согласиться?
Тогда мне казалось, что Гитлер хочет прогресса. И я тоже мечтал о великой и сильной Германии, которая будет иметь влияние на весь мир и пользоваться всеобщим уважением. Гитлер обещал добиться этой цели мирным путем. Разве мог я быть против этого?
Однако в 1933 году я не вступил в нацистскую партию. В то время я увлекался литературой, искусством, архитектурой, плаванием, легкой атлетикой и лыжами. На первом плане у меня стояла учеба. Я хотел как можно быстрее получить диплом. Программа экзаменов в обязательном порядке включала «Майн кампф», программу нацистской партии, «Народ без пространства» Гримма и другие подобные книги. Прочитанное я воспринял как учебный материал, но сторонником расовой теории не стал.
В нацистскую партию я вступил в 1937 году, но это не повлияло на мой образ мыслей. Непосредственным толчком для этого стала моя карьера: чтобы занимать руководящую должность, нужно было быть членом партии. Об этом нам говорили вполне откровенно. Оставалось только выбирать между нацистской партией, СА и СС. Я предпочел партию, потому что за два года служба в армии мне порядком надоела.
В первый день нашего пребывания в лагере для военнопленных в Красноармейске к нам в барак пришел советский офицер с переводчиком и спросил:
– Кто из вас состоит в нацистской партии? Говорите честно, вам за это ничего не будет.
Все молчали. Я оглянулся. У некоторых в глазах застыл страх, но все молчали.
Я не понимал, почему мне нужно лгать. Ведь, как член партии, я не совершил никаких преступлений.
– Я был членом партии, – проговорил я.
– Назовите вашу фамилию, имя, отчество, последнее воинское звание и часть, в которой вы служили. Когда вы вступили в партию?
Я подробно ответил на все вопросы. Офицер записывал на лист бумаги.
– Хорошо. Кто еще? – спросил переводчик. Сознался еще один офицер. Остальные молчали.
– Я не верю, что здесь только два нациста, – покачал головой офицер. – Это никс гут. – И вместе с переводчиком он вышел из барака.
Познакомившись с Мельцером, я спросил его однажды, спрашивали ли их об этом же.
– К нам приходил офицер в синей фуражке. Знаете, что это значит, нет? Такие фуражки носят в частях секретной службы, а я не сумасшедший говорить им правду. Из нашей группы ни один не сознался, что он нацист.
Я немного испугался. Секретная служба! Значит, меня занесли в специальный список, но ведь я не совершил никакого преступления!
Неужели русские будут судить нас только за одно то, что мы – члены нацистской партии? А что, если русские считают каждого члена нацистской партии виновным во всех разрушениях и страданиях, причиненных их народу?
Если это действительно так, тогда прощайте, мои родные, прощай, родина. Не до свидания, а именно прощайте!
Вагон дернуло. Послышался стук буферов. Затем раздался свисток паровоза, и наш состав медленно тронулся.
– Наконец-то! – воскликнул кто-то.
– Обед они могли бы выдать нам и здесь, – проворчал другой.
Все оживились. Лежавшие на нарах слезли на пол, сидевшие на полу встали. Потом снова наступила тишина.
Я тоже встал и прильнул к дырочке в стене вагона. Я увидел бледный диск солнца на небе. Мелькали вершины елей, присыпанные снегом, и голые лиственные деревья. Затем лес кончился и потянулось большое поле с маленькими деревянными домиками по краю, а потом – снова смешанный лес в красивом снежном наряде.
Я всегда любил ели, особенно когда они присыпаны снегом. В последний раз я был в лесу вместе с Эльзой в канун 1942 года.
***
– Э, друг Рюле, – услышал я вдруг голос Мельцера. – Да вы, никак, опять размечтались и толкаете меня.– Извините, я действительно задумался.
– Оно и заметно. Садитесь-ка лучше.
Я повернулся и, опираясь на руку Мельцера, снова медленно присел на корточки, а потом плюхнулся на пол.
– Ах, Мельцер, – проговорил я, – не в первый раз я думаю о своей жизни. И прихожу к выводу, что до сих пор жил иллюзиями. Теперь же хочу сам распоряжаться своей жизнью. Ведь до сих пор мною играли, как мячиком, а потом вообще выбросили вон.
– Да, дела ваши совсем плохи, – заметил старший лейтенант Мельцер. – Чего ради вы ломаете себе голову? Мы сражались во имя большой идеи – это и хорошо и правильно! Сражались героически! Правда, на этот раз русским повезло больше, чем нам. Во время войны такое бывает. Теперь нужно подождать…
– Большая идея? Героически? А разве все это не иллюзия? У меня такое чувство, будто в нашей великой Германии что-то идет не так. Что именно, я не знаю, но обязательно узнаю. Сейчас же могу только сожалеть, что до сих пор слишком мало занимался политикой.
– Почему слишком мало? – спросил Мельцер. – Ведь вы были членом партии? Разве вы не верили фюреру? Или скажете, не знали конечных целей национал-социализма?
– В основном я только верил, но не понимал всего до конца, – ответил я. – Политикой занимался от случая к случаю, многое принимал на веру, не оценивая критически. Мне тогда казалось, что можно прожить и без политики, можно быть свободным от нее, можно заключить своеобразный компромисс с нею. И в этом, как я теперь вижу, была моя большая ошибка.