Отдохнув немного, я вышел на улицу.
   Занимался новый день.
   Это было 26 января 1943 года, три дня спустя после моей последней поездки в Гумрак.
***
   «Стоит ли мне еще лазить по развалинам? – подумал я. – Так можно и погибнуть».
   И тут я вспомнил о своих старых сослуживцах из Городища. Не лучше ли разыскать их, вместо того чтобы бесплодно бродить по руинам?
   От вокзала, где я находился, до Городища было километров десять. Если идти вдоль Татарского Вала, я выйду прямо к дивизионному медпункту. На это потребуется три-четыре часа.
   Итак, в Городище. Теперь у меня появилась новая цель. Я приободрился и зашагал к окраине города. Миновал центральный район, и вскоре прямо передо мной раскинулась снежная равнина. Где-то справа должен был находиться бывший аэродром. В сентябре прошлого года, возвращаясь с Вертячего, я пережил на этом аэродроме налет «яков». Тогда Н-ская пехотная дивизия вбила узкий клин в оборону противника в районе Волги.
   Какие большие изменения произошли с тех пор! В ту зиму, а она была тоже очень суровой, я нисколько не сомневался в нашей победе на Волге. «Войска вермахта победной поступью прошли не одну тысячу километров, – рассуждал я тогда. – Так почему же фортуна изменит нам здесь, в этом городе?» Так думал я в прошлом году, проезжая эти места на своем велосипеде. Мне тогда и в голову не могло прийти, что через год я буду плестись пешком по этой же самой дороге, разбитый и обессиленный.
   Степь была огромным кладбищем. То тут, то там я видел трупы. Эти солдаты перешли в мир небытия. Трупы заносило снегом, получались маленькие холмики. Некоторых погибших снег еще не успел запорошить, и они лежали в страшных позах на дне или же на краях воронок. Тут же валялись оружие и машины самых различных марок, обломки мебели, рации, ящики, бочки. Все уже полузанесло снегом. Дорога красноречиво свидетельствовала о паническом отступлении наших войск.
   Занятый этими грустными размышлениями, я не сразу заметил, что вокруг меня рвутся мины и снаряды. Но ближе к аэродрому разрывы стали гуще. Опомнившись, я испугался и залег. Скорее всего, это был не заградительный огонь, а артиллерийская подготовка перед наступлением.
   Что же мне делать? В это время на дороге показалась машина. Убедившись, что это немецкий грузовик, я вскочил и побежал ему наперерез. Водитель, видимо, заметил меня, так как сбавил скорость.
   – Чудак, ты что, к русским захотел? – крикнул мне кто-то из машины. – Мы – последние…
   Чьи-то руки помогли мне влезть в машину.
   Трудно передать мою радость – это были товарищи с дивизионного медпункта.
   – Городище уже двое суток как занято русскими, – сообщил мне кто-то.
   – Радуйся, что мы тебя заметили, – утешал другой.

Конец

   6-я армия вступила в последнюю стадию своей смертельной борьбы. 26 января противник расчленил ее на две части: на южную, куда входил и центр города, и на северную, где находились Тракторный и другие заводы. Части Красной Армии безостановочно двигались вперед. Земля дрожала от разрывов снарядов. Руины, обваливаясь, засыпали входы в подвалы. Все, что могло гореть, было объято пламенем. Однако никаких следов капитуляции не наблюдалось.
   Зато число слухов не уменьшилось. Говорили, что где-то под Гумраком сброшен немецкий парашютный десант – всего несколько сот человек, но вооруженных какими-то особенными пулеметами и огнеметами, сжигающими все на своем пути. Болтали, что этот отряд освободит территорию, куда будет выброшена эсэсовская дивизия. Авиация пробьет брешь, через которую прорвутся две тысячи танков. Утверждали, что фюрер не оставит 6-ю армию. Нужно набраться терпения, подождать несколько дней, может быть, несколько часов, и придет долгожданное освобождение.
   Сколько таких россказней и небылиц ходило тогда по подвалам разрушенного города, в которых ютились немецкие солдаты!
   Иногда случайно мне удавалось услышать из громкоговорителя обрывки сводки вермахта. Так, например, 24 января 1943 года немецкое радио передало, что положение наших войск под Сталинградом в результате прорыва частей Красной Армии сильно осложнилось. А дальше говорилось буквально следующее: «Однако вопреки всему немецкие солдаты, показывая беспримерное мужество, зажали город в кольцо».
   25 января верховное командование вермахта сообщило:
   «6-я армия, ведущая героическую самоотверженную борьбу в Сталинграде, покрыла себя неувядаемой славой».
   Когда начальник штаба разгромленного русскими танкового корпуса просил начальника штаба армии генерал-лейтенанта Шмидта уговорить Паулюса согласиться наконец принять условия капитуляции, Паулюс ответил, что у его солдат есть еще ножи и зубы, чтобы продолжать сопротивление.
***
   Командир 8-го армейского корпуса генерал Гейтц подписал любопытный приказ по корпусу. Обращаясь к двум другим командирам корпусов, трем командирам дивизий, трем полковникам и прочим офицерам, Гейтц вместо того, чтобы положить конец всем страданиям и отдать приказ сложить оружие, разразился целой серией угроз такого содержания: «Каждый, кто пожелает капитулировать, будет расстрелян! Каждый, кто выбросит белый флаг, будет расстрелян! Каждый, кто поднимет сброшенный с самолета хлеб или колбасу и не сдаст их, будет расстрелян!»
   Ровно через двое суток этот стойкий генерал со всем своим далеко не маленьким багажом сдался в плен.
***
   К тому времени многие офицеры и солдаты покончили жизнь самоубийством. Попрощавшись с сыном – лейтенантом одного из подразделений своей пехотной дивизии, покончил жизнь самоубийством командир дивизии генерал Штемпель. Командир 71-й пехотной дивизии генерал-лейтенант фон Гартман искал смерти, ведя огонь по противнику, стоя в полный рост на железнодорожной насыпи. Некоторые из офицеров строили поистине фантастические планы. Решив во что бы то ни стало прорваться, они готовы были преодолеть четыре сотни километров, лишь бы соединиться с немецкими войсками, действующими на основном фронте. Некоторые из офицеров пробовали осуществить эти планы на деле, но ни одному из них так и не удалось прорваться. Были и такие, кто решил «по-боевому» погибнуть. Они, ничего не разбирая, стреляли во все стороны, пока сами не падали замертво.
***
   В те последние дни окружения немцы гибли и от рук самих же немцев. Вместо того, чтобы устранить действительные причины голода и лишений – взять да и капитулировать, командование армии ввело чрезвычайные меры военного времени: лица, отказывающиеся повиноваться, мародеры и спекулянты расстреливались в течение двадцати четырех часов. За короткое время было вынесено триста шестьдесят четыре смертных приговора. Это сделало еще более мрачной картину гибели 6-й армии.
   Смерть в Сталинграде поджидала на каждом шагу.
   Но, о чудо! Иногда с неба падали всевозможные упаковки с продовольствием, вселяя крошечную надежду. Даже не верилось, что некоторым «юнкерсам» и «хейнкелям» удавалось пролететь сотни километров и сбросить свои грузы в котле. Это были мужественные пилоты.
   За период операции, начиная с ноября 1942 года по конец января 1943 года, в воздухе или на земле было уничтожено четыреста восемьдесят восемь транспортных самолетов. При этом погибло около тысячи человек летного состава.
   Я понимал, что, хотя недалеко и до конца, в госпитале меня ждет работа, и поэтому старался разыскать своих товарищей из полевого госпиталя.
   Многоэтажное здание театра вот уже несколько дней служило пунктом сбора раненых. Все оно от подвала до чердака было забито ранеными. Перед входом в театр я увидел штабель из трупов. Такого мне еще никогда не приходилось видеть: длина штабеля – шагов тридцать. И никаких табличек с фамилией! Это никого не интересовало.
   В здании городской комендатуры мне тоже ничего не сказали о солдатах из Елшанки. А через два дня это здание вообще разнесло огнем артиллерии.
   Сколько я ни искал, так и не нашел ни одного знакомого. И уже почти отказался от мысли кого-нибудь найти. И вдруг кто-то крикнул мне:
   – Казначей!
   Передо мной стоял мой фельдфебель «по снабжению.
   – Дружище, ты! – обрадовался я. Инстинктивно я назвал его на «ты». – Где вы застряли? Я уже двое суток разыскиваю вас. Как я рад, что наконец-то среди этого хаоса нашел хоть одного знакомого!
   С фельдфебелем были два солдата: они хотели разыскать что-нибудь съестное.
   – Мы поселились в подвале одного разрушенного дома на площади. Вчера нас разыскал аптекарь. От него мы узнали, что вас послали к корпусному врачу. Вам повезло. Подполковник – начальник госпиталя, доктор Шрадер, фельдшер Рот и оставшиеся в Елшанке санитары погибли. В живых остались все трое санитаров. У нас тоже многие погибли. От прежнего персонала почти никого не осталось.
   Профессор Кутчера погиб! А я-то надеялся встретиться со своими старыми товарищами из Елшанки.
   Под огнем противника мы пробрались к месту, где расположился наш госпиталь. Там находилось всего лишь несколько человек из персонала, чудом оставшихся в живых. Аптекарь Клайн рассказал мне обо всем, что произошло с ними два дня назад.
   – Когда красноармейцы со стороны Воропаново ворвались в наше село, мне вместе с одним унтер-офицером удалось уйти. В темноте, к тому же еще был туман, русские подошли совсем близко к нашим землянкам. Укрывшись в развалинах, они дали несколько выстрелов. В ответ доктор Шрадер, фельдшер Рот и еще несколько санитаров открыли по русским огонь. С военной точки зрения, сопротивляться было просто наивно, так как, несмотря на темноту, немцы представляли для красноармейцев слишком хорошие цели. Кроме того, это сопротивление ставило под угрозу жизнь раненых.
   Не прошло и минуты, как Шрадер, Рот и многие солдаты были убиты. Аптекарь Клайн, следовавший на расстоянии за обоими врачами, побежал прочь и чуть не наступил на лежащего на земле офицера. Это был подполковник – начальник госпиталя.
   Сколько Клайн ни тряс его, сколько ни звал – все было напрасно. Профессор Кутчера был уже мертв. Снег под головой профессора покраснел: тоненькая струйка крови текла по правому виску убитого. Фашизм отнял у прогрессивно настроенного человека веру в лучшее завтра. В критическую минуту профессора победили сомнения. Он выхватил пистолет и покончил с жизнью. Это был один из многочисленных трагических случаев в последние дни января сорок третьего года в битве под Сталинградом.
   Смерть под Сталинградом никого не щадила. Она уносила генералов, офицеров, солдат, врачей, раненых, измученных и совершенно здоровых людей, уносила тех, кого одолевали сомнения, и тех, кто не был с ними знаком.
   Дальше я слушал аптекаря безо всякого интереса. Гонимый страхом, он побежал в город, где совершенно случайно среди развалин большой площади наткнулся на наш передовой отряд.
   Унтер-офицер, которого я послал в госпиталь с донесением, тоже оказался здесь. Особенно меня обрадовала встреча с моими старыми товарищами – Эрлихом, Шнайдером и Вайсом.
   Унтер-офицер Эрлих рассказал мне следующее. Оказалось, что оба госпитальных грузовика, которые с санитарным оборудованием были посланы в город, по дороге застряли: у одной машины что-то случилось с мотором, а у другой кончился бензин. И водители и раненые в страхе бросили машины и влились в общий поток, направляющийся в город.
   Капитан Герлах остановил бегущих и заставил их вернуться к машине, чтобы можно было унести на руках наиболее ценное и необходимое, а у машин выставить часовых.
   Машины разыскали без особого труда, но оказалось, они уже разграблены. Операционные столы, лампы, стерилизаторы, носилки – все это было поломано и выброшено в снег. Ценный инструментарий, хранившийся в металлических коробках, был разбросан, картонки с бинтами и ватой разорваны, ценные медикаменты исчезли неизвестно куда. Пропали сто шерстяных одеял, которые находились в машине.
   Санитары стали копаться в снегу, собирая скальпели, ножницы, пинцеты, зажимы и прочие инструменты. Однако собранного едва бы хватило для оборудования одной операционной.
   Паек НЗ и кухонная посуда в другой машине были разграблены полностью.
   Услышав о пропаже НЗ, я почувствовал, что теряю сознание. В глазах у меня потемнело. Ноги подкосились. Если бы меня не поддержали, я бы, наверное, упал. Придя в себя, увидел, что лежу на земле. Кто-то поил меня водой.
   Капитан Герлах вместе с доктором Вальтером и доктором Штарке приняли одно отделение госпиталя, недалеко от большой площади. Операционный стол, несколько десятков свечей, немного перевязочного материала, болеутоляющих таблеток и кое-что из инструмента – вот и все, что было в их распоряжении.
   Собственно говоря, большинству пациентов уже не нужна была медицинская помощь. И если ее оказывали, то разве что для успокоения своей совести.
   Из таких побуждений и я старался быть полезным. Иногда я помогал хирургу, который за отсутствием специального скальпеля при операциях отрезал отмороженную ногу обыкновенным перочинным ножом. Поскольку никаких средств для наркоза у нас и в помине не было, все операции проводились без обезболивания. Так что всем приходилось слышать рев оперируемого. Раненые, однако, настолько были слабы, что очень скоро от невыносимой боли впадали в обморок.
   Самое лучшее, на что я был способен, это заботиться о том, чтобы в госпитале была питьевая вода. Недалеко от госпиталя, на левом берегу Царицы, находились колодцы. Около них постоянно толпились водоносы. Противник все время обстреливал колодцы из минометов, однако с грехом пополам все же удавалось за день принести несколько ведер воды. Мы пробовали топить воду из снега, но с дровами тоже было нелегко. Спичек и тех не хватало.
   Доставать воду и топливо с каждым днем становилось все труднее и труднее. Если раньше основную опасность представлял минометный огонь и бомбежки, то теперь, когда кольцо окружения все сжималось, над головами то и дело свистели пули. Приходилось перебегать согнувшись, а то и ползти по-пластунски. Наши потери с каждым днем увеличивались. Иногда отправлялись за водой или за снегом (опять-таки для воды) двое или трое, а возвращались с раненым, а то и в одиночку. Кто-то навсегда оставался лежать где-нибудь между развалин.
   Два раза в день раненым раздавали целый котел питьевой воды, и это было все, что получали двести раненых, сидящих в темном подземелье. Я иногда сопровождал врача, когда он делал свой обход, осторожно пробираясь среди развалин. Впереди нас обычно шел санитар со свечой, и при ее свете липа раненых и больных, казалось, совсем теряли человеческие признаки.
   После Елшанки у меня маковой росинки во рту не было, а ведь с тех пор прошло более трех суток. В таком же положении находились и мои товарищи. И как только человек еще может двигаться после этого! Правда, двигались наиболее сильные, наиболее волевые. Стоило только раскиснуть – и человек пропадал. Однако голод и болезни не щадили даже тех, кто старался не падать духом.
***
   Теперь, когда мне удалось разыскать остатки своей части, я прилагал все усилия, чтобы достать хоть что-нибудь из продовольствия. Я обшарил всю местность вокруг штабов, сунул свой нос в каждую дыру и везде просил дать хоть капельку еды для моих товарищей. Редко когда удавалось выклянчить немного жмыха, желудевого кофе, чая или несколько килограммов конины.
   Ответ обычно был один и тот же:
   – Очень жаль, но у нас самих ничего нет.
   И вот однажды мне повезло.
   По дороге к колодцам я натолкнулся на какой-то румынский штаб. А в нашем госпитале находилось несколько румынских солдат. И я решил попытать счастья.
   Пока я раздумывал, как это лучше сделать, из подъезда полуразрушенного дома вышли два офицера – майор и генерал. Я узнал командира румынской дивизии, которая в ноябре прошлого года действовала вместе с нами.
   Я отдал честь и, подойдя ближе, изложил суть моей просьбы. Генерал что-то сказал майору по-румынски, потом обратился ко мне по-немецки:
   – Мы можем дать вам одну лошадиную ногу. Передайте румынским раненым привет и наилучшие пожелания от их генерала.
   Я поблагодарил и пошел за водой. Когда я возвращался обратно, мясо для меня уже подготовили. Это был кусок фунтов на сорок. Мы разрезали конину на множество мелких кусочков и сварили в котле. Каждый из нас получил по алюминиевому котелку супа. Правда, суп был совсем несоленый и без единой блесточки, но все же это было горячее варево. В желудок попало хоть что-то.
***
   В ста пятидесяти шагах от нашего госпиталя находилось санитарное отделение. Было это по соседству с центральной площадью. Несколько дней подряд наши «хейнкели» и «юнкерсы» сбрасывали на этот пятачок продовольствие в ящиках. Ночью площадь освещалась специальными лампочками, и там постоянно дежурили полевые жандармы. Проходить на площадь было строго запрещено. Каждого, кто пытался это сделать, расстреливали на месте безо всякого предупреждения! Трупы нескольких солдат на подступах к площади свидетельствовали о том, что жандармы усердно несли свою службу.
   По ночам в темном небе слышался шум моторов. Иногда о приближении самолетов мы узнавали по залпам советских зениток. Если же раздавался взрыв, все понимали, что еще один самолет сбит русскими. А это ни много ни мало две тонны продовольствия! Если самолет вез хлеб, значит, на воздух взлетали по крайней мере двадцать тысяч кусков хлеба по сто граммов каждый.
   На площади, в подвале полуразрушенного универмага, располагался командующий 6-й армией генерал-полковник Паулюс вместе со своим штабом. Это из его подвала пришел приказ: «Раненым и больным не выдавать больше ни крошки продовольствия. Все – для тех, кто держит оружие!»
   Мы не получали теперь ни грамма – ни для себя, ни для раненых. Двери продовольственного склада были наглухо закрыты для нас. Я лично воспринял этот приказ как неслыханный произвол по отношению к раненым и больным, которые до последнего, не жалея сил, не щадя жизни, сражались на фронте. Они честно выполнили свой долг и искренне верили обещаниям Гитлера. Они верили и командующему армией, который послушно выполнял все приказы верховного главнокомандования вермахта.
   Конечно, в конце января большинство раненых и больных находилось в таком состоянии, что не было почти никакой надежды на то, что они выживут. Но если говорить о моральной стороне этого приказа, то это бесчеловечно. С незапамятных времен больные и раненые всегда получали особый паек. И человек, нарушавший это правило, совершал преступление. Так как же мог прийти к такому решению командующий 6-й армией?
   Мне лично ни разу не приходилось видеть генерала Паулюса. Я знал о нем лишь по разговорам, которые велись за столом на дивизионном медпункте в Городище. Однажды нас посетил там профессор д-р Брандт, личный врач фюрера. Было это еще до окружения. Брандт говорил о Паулюсе с большим уважением – как о хорошем человеке и отличном военачальнике. Если эта оценка личности командующего соответствовала действительности, то как же он тогда мог отдать такой приказ?
   А может, этот приказ родился по инициативе начальника штаба армии генерал-лейтенанта Шмидта? В Городище и Елшанке о нем говорили как о злом духе 6-й армии. Что касается выполнения приказов сверху, Шмидт был еще большим фанатиком, чем его шеф. Но ведь в конце концов командует армией не начальник штаба, а командующий!
   Как бы там ни было, на мне лежала ответственность за снабжение раненых и больных. И я решил лично заявиться в штаб армии. Капитан Герлах не имел ничего против моего предложения.
   Из-за сильного обстрела и усиленной охраны попасть на площадь было нелегко. Я сделал большой крюк, миновал развалины театра.
   Здание универмага захватили батальоны 71-й пехотной дивизии еще в сентябре прошлого года. Им пришлось вести рукопашный бой и сражаться за каждый этаж. Тогда 71-ю пехотную дивизию все называли «счастливой», так как она пользовалась некоторыми привилегиями. К тому же у этой дивизии были самые лучшие убежища.
   Но фортуна отвернулась и от этой дивизии. Ее командир генерал-лейтенант фон Гартман погиб. Его преемник Роске, только что произведенный из полковников в генерал-майоры, потеснился и предоставил в руинах универмага место командующему с его штабом.
   Вход охраняли два жандарма. Справа и слева от входа стояло по одной зенитке. Я засомневался, пропустят ли меня. Два офицера передо мной беспрепятственно прошли через КП, стоило им только сказать: «В штаб 71-й».
   Я не стал искушать судьбу и тоже сказал:
   – В штаб 71-й.
   Меня пропустили.
   Во дворе я увидел спуск в подвальное помещение. Подумав, что так можно попасть к командующему армией, я направился туда, но оказался в темном коридоре. Глаза с непривычки почти ничего не различали. Потом где-то впереди забрезжил свет. Увидев полуоткрытую дверь, я пошел туда.
   – Да, пожалуйста, – услышал я в ответ на свое «разрешите войти».
   Это «да, пожалуйста» прозвучало как-то не по-военному. Я вошел. Первое, что бросилось в глаза, это открытая банка с сардинами и полбуханки солдатского хлеба на столе. Вокруг стола стояли табуретки. Однако ни одной живой души не было видно. Сначала я чуть было не схватил со стола сардины и хлеб, но принципы, по которым меня воспитали, не позволили сделать этого.
   Я уже повернулся к двери, как чей-то голос, идущий, казалось, откуда-то с потолка, спросил:
   – Что вы хотите?
   Только теперь я заметил в стене нечто похожее на нишу. Там стояли трехэтажные нары. На самом верху, подперев рукой узкую длинную голову, лежал офицер. Я назвал ему свое воинское звание, фамилию и часть.
   – Полковник фон Хоовен, начальник связи армии, – ответил он. – Что вас привело ко мне?
   – Прошу прощения, господин полковник. Мне необходимо срочно достать продовольствие для двухсот раненых. Они лежат в подвале на той стороне площади. А со вчерашнего дня, я слышал, вошел в силу приказ, согласно которому раненым и больным больше не выдается никаких продуктов…
   – Я знаю об этом, – ответил полковник. – Вы хотите, чтобы этот приказ отменили?
   – Это очень жестокий приказ. Между прочим, несколько десятков врачей и санитаров, обслуживающих госпиталь, тоже не получают никаких продуктов.
   – Продовольствие выдается только в боевые части.
   Глядя на стол, на котором стояла банка с консервами и лежал хлеб, я невольно подумал о том, что здесь далеко не передовая. Вслух же сказал:
   – Я не знаю, известно ли командованию, какое тяжелое положение в госпитале? По-моему, этот приказ страшно несправедлив по отношению к раненым и больным. Ведь они страдают больше всех. Это просто бесчеловечно.
   Полковник закусил губу. Затем он спустил ноги и соскользнул на пол. Подтащив к себе табуретку, он сел и предложил мне сделать то же самое.
   – Ваша откровенность мне нравится. Вы, разумеется, правы. То, что здесь происходит, – настоящее безумие. Скажу откровенно: завтра, самое позднее послезавтра, все будет кончено. В штабе армии вряд ли есть хоть один здравомыслящий человек. В конце декабря я прилетел сюда, в котел, из штаба вермахта. Уже тогда не было возможности к деблокированию. Но и сейчас, когда нам ничего не остается, как согласиться на капитуляцию, верховный главнокомандующий отдает приказ – держаться до последнего солдата, до последнего патрона. Нас всех бросают в мясорубку, и мы покорно позволяем это делать.
   Фон Хоовен вскочил и нервно заходил по комнате.
   – Дело не только в этом приказе, – продолжал он. – Вы совершенно правы: это бесчеловечно. Но вы вряд ли чего-нибудь добьетесь. Изменить приказ или вообще отменить его может только начальник штаба, а он вас просто-напросто не примет.
   – А каким образом кончится это безумие, как вы изволили выразиться, завтра или послезавтра? Не пойдем же мы с голыми руками навстречу красноармейцам? Или будем ждать, когда они нас перестреляют?
   – Не с голыми руками, но нечто подобное произойдет, – ответил мне полковник. – Главнокомандующий приказал всем командным пунктам также защищаться до последнего человека, до последнего патрона.
   – Ходят слухи, что один генерал вместе со своим штабом сдался в плен к русским? Правда ли это? – спросил я.
   – Да. Это генерал-майор фон Дреббер. Он вместе со споим штабом и остатками 297-й пехотной дивизии сдался в плен к русским. Начальник штаба армии обругал его трусом и предателем, но Дреббер его уже не слышал. Здесь, в подвале универмага, где командует генерал-лейтенант Шмидт, я полагаю, что и сам командующий и весь штаб будут с автоматами и пистолетами в руках защищать каждое помещение, пока всех их не перестреляют.
***
   В отчаянии я распрощался с полковником. А я-то думал здесь получить добрый совет и помощь. Собственно говоря, это можно было предполагать и раньше, с самого начала окружения. Можно было заранее предвидеть гибель нашей армии. Это было очевидно и по поведению верховного командования. Однако несмотря ни на что, все послушно выполняли приказы свыше.
   В штаб-квартире, где было относительно уютно и надежно, люди не голодали, как на передовой, зато приказывали не выдавать больше продовольствия раненым и больным и под страхом немедленного расстрела строго-настрого запретили соглашаться на капитуляцию.