Простой солдат или рядовой офицер не раскидывал умом широко. В каждом жила хоть слабенькая искорка надежды остаться в живых. Эту искорку каждый солдат положил в свой ранец, отправляясь на фронт. Эта искорка была в каждом письме, которое солдат посылал домой или получал из дому. Она была в каждом воспоминании и разговоре о доме, о близких, о своей мирной профессии, о селе или городе, в которых жили до войны. Искорка эта тлела, несмотря на все пережитое в котле. Иногда она вдруг потухала под грузом сомнений, но потом вновь разгоралась. А какой-нибудь слух мог превратить ее даже в пламя надежды.
   Рассказ водителя о приближении к нам эсэсовских частей мог соответствовать действительности. Однако тот огневой вал, в рождественскую ночь, настраивал меня на скептический лад. Картина, которую я только что увидел в Гумраке, больно поразила меня. А тут еще эти листовки так и кружились над моим санитарным автомобилем.
   – Остановите. Давайте посмотрим, что там, в этих листовках, – сказал я водителю.
   – Только вы никому не должны рассказывать о содержании листовки, а ее самое сдайте в штаб. Оттуда ее отправят в штаб дивизии, – с видом знатока поучал меня водитель.
   – Так и сделаю, – буркнул я и схватил на лету одну листовку. – Поезжайте дальше. Да тут какое-то стихотворение. «Прекрати стрелять, солдат!..» – начал было я читать вслух и, замолчав, прочитал все стихотворение про себя. Под стихотворением стояла подпись Эриха Вайнерта. Мне это ничего не говорило. Стихотворение было умное и правдивое, и слова Вайнерта о том, что мы сами себя губим, соответствовали действительности: в сталинградских степях пролито немало солдатской крови. А утверждение поэта, что скоро вся Германия окажется в котле, производило сильное впечатление.
   Мой скептицизм и сомнения получили новую пищу. Неужели мы и на самом деле проданы Гитлером? Этот Вайнерт, видимо, коммунист. Он, разумеется, ненавидит Гитлера, но я-то никакой не коммунист. Даже несмотря на ту трагедию, невольным свидетелем, участником и жертвой которой стал я сам, я не мог еще сказать, что я ненавижу Гитлера. Правда, за последние недели я начал сомневаться в целесообразности наших методов ведения военных действий, и только, а до ненависти к Гитлеру дело не доходило. Обвинения Вайнерта в адрес фюрера казались мне не совсем обоснованными. Однако одна строчка стихотворения врезалась мне в память и заставила задуматься: «… Лучше честно сдаться в плен, чем бессмысленно погибнуть…»
***
   – Я рад вашему приезду и от души говорю вам: «Добро пожаловать!» – такими словами приветствовал меня профессор Кутчера, пожимая руку и с любопытством оглядывая меня. Я выдержал его взгляд и тоже изучал своего нового начальника. Это был светловолосый мужчина лет сорока, чуть поменьше меня ростом и покоренастей. Из-за очков в золотой оправе на меня смотрели умные голубые глаза.
   – Прошу вас, садитесь, – предложил мне профессор. – У нас еще есть несколько минут до нашего скромного обеда. Это мы обычно делаем в блиндаже. Там, между прочим, будет и ваше место. А пока расскажите мне, пожалуйста, о жизни в Городище и все, что вы знаете о котле. Вам, видимо, известно, что я прилетел сюда только в конце декабря? И, как вы понимаете, считаю себя еще необстрелянным юнцом…
   Слушая профессора, я невольно отметил, что держится он непринужденно. Коротко и корректно я рассказал ему о жизни в медпункте, а также о том, что с большой неохотой расстался со своими товарищами.
   – Я вас понимаю, – согласился со мной профессор. – А что вообще говорят солдаты о нашем положении?
   – Мне порой кажется, будто я в каком-то лабиринте. Только пройдешь один запутанный коридор, как попадаешь в другой, более замысловатый. До сих пор я не нашел выхода из этого лабиринта. Разумеется, ни о каком прусском величии не может быть и речи. Будет ли предпринята еще раз попытка деблокировать нас после неудачи Гота? Мы же не знаем, что делается вне котла? Во всяком случае, снабжение становится все хуже и хуже. К тому же у меня такое впечатление, что противник сделал еще далеко не все, на что способен.
   – Вы довольно сдержанно выражаетесь. Положение с питанием просто ужасно. В наших землянках – почти тысяча сто раненых и больных. На каждого из них мы получаем по крошечному кусочку хлеба да по миске баланды, где, словно инфузории, плавают редкие горошины. И на всех – два бачка солодового кофе или зеленого чая. Вот и все. Как врач, я просто не знаю, как так можно. Ведь это же зверство!
   – Извините, господин подполковник. Я тоже считаю это зверством, и у меня уже нет сил больше переносить это. В этой войне меня многое угнетает. Однако нельзя совсем отказаться от надежды. Ведь так мы сами себя обезоруживаем. Нам необходимо быть мужественными, чтобы как-то поддержать наших раненых, которым гораздо хуже.
   – Пусть господь бог даст им силы и наградит за все муки. А мы, как верные друзья, сделаем все возможное, чтобы помочь им!
   И профессор Кутчера еще раз протянул мне руку. Мы обменялись крепким рукопожатием.
   – Сейчас я познакомлю вас с нашим персоналом, – сказал мне профессор, – а завтра вы осмотрите хозяйственное подразделение и обойдете все помещения лазарета. Послезавтра же вы поедете за продовольствием в Гумрак.
   – Это меня устраивает. Да, я хотел передать вам листовку, которую нашел на дороге возле Воропаново. Кое с чем можно согласиться, но ненависти к Гитлеру я разделить с автором не могу.
   Профессор бегло пробежал листовку. И чем больше он читал ее, тем серьезнее становилось его лицо.
   – «Проданы!» А ведь мы только что договорились с вами, что не будем предаваться унынию и пессимизму. Скажем тогда, что мы никем не проданы. Это звучит лучше, не так ли? – Профессор устало рассмеялся. – Вайнерт – коммунист, а я по своим взглядам очень далек от коммунистического мировоззрения. Правда, в студенческие годы я везде совал нос. В двадцатых годах выступал в «Красном ревю». В Гамбурге, где я был ассистентом, как-то попал на митинг, слушал Тельмана. Он говорил о том, что Гитлер – это война. В то время я не знал, верить этим словам или нет. Теперь же я вижу, что коммунисты оказались правы. И вот мы в сталинградском котле хлебаем баланду.
   Когда я вошел в офицерский блиндаж, слова профессора все еще звенели у меня в ушах. Это было квадратное помещение метров шесть на шесть. У входа стояли скамья, стол и несколько табуреток. Все это было сколочено кое-как. В другом конце я заметил нечто похожее на нары. Комната освещалась скупым светом карбидной лампы. Когда мы вошли, все, кто был в блиндаже, встали.
   – Господа, я хочу представить вам нашего нового казначея, – начал профессор. – Вот это наш ведущий хирург штабной врач доктор Герлах. Это – начальник аптеки Клайн. Это – второй хирург и ассистент доктор Вальтер, зубной врач доктор Шрадер, доктор Штарке, доктор Рот, а вот это – ваш непосредственный сотрудник инспектор Винтер.
   Мы поздоровались. Штабному врачу, зубному врачу и инспектору было лет по тридцать, остальным и того меньше, примерно столько же, сколько и мне, – лет по двадцать пять.
   Мы сели ужинать. Ужин состоял из куска хлеба грубого помола и миски баланды. Определить, из чего она, было просто невозможно. Инспектор Винтер пытался утверждать, что похлебка сварена из пшеницы. На самом же деле на приготовление этого супа пошел силос, захваченный 71-й пехотной дивизией.
   Ели молча. Через пять минут весь ужин был съеден. Подполковник попрощался со всеми и ушел в свой бункер. Он жил там в гордом одиночестве. Герлах и Рот пошли навестить тяжелораненых. Оставшиеся в блиндаже попросили меня рассказать о жизни в Городище.
   Оказалось, что находящиеся в Елшанке солдаты и офицеры не имели ни малейшего понятия о тех ожесточенных боях, которые разгорелись начиная с августа в индустриальном районе Сталинграда за каждый дом, за каждую развалину.
   Из разговора с моими новыми друзьями я понял, что они настроены менее скептично, чем их шеф, хотя так же, как и все, страдали от недостатка продовольствия. Елшанка находилась в каких-нибудь полутора километрах от Волги и в двух километрах от юго-восточного края кольца окружения, но до сих пор здесь было значительно тише, чем в Городище. Сюда лишь изредка долетал шум боя.
   В середине декабря в полевом госпитале в Елшанке было около трехсот раненых и больных. Позже прилив раненых сильно увеличился. Я узнал, что почти до самого рождества в Елшанке выдавали лучший паек, чем в других частях: у госпиталя имелись кое-какие свои запасы; кроме того, он получил пшеницу из складов в южной части города.
   Я заметил, что мой рассказ несколько испортил им настроение.
   – Поживем – увидим, – выразил свое мнение Вальтер. – Как бы там ни было, я не склонен думать, что наше верховное командование может списать в расход такую сильную армию, как наша. Мы еще выкарабкаемся отсюда. В этом я твердо уверен.
   Так день за днем мы жили надеждами и страдали от сомнений. У одних было больше надежд, чем сомнений, у других – наоборот.

Ультиматум

   На следующий день я в сопровождении инспектора Винтера сделал свой первый обход. Начиная с сентября полевой госпиталь размещался в землянках, которые в свое время отрыли русские. Землянки были неглубокими, с полуметровым земляным покрытием. Инспектор откуда-то узнал, что русские рыли такие землянки с незапамятных времен.
   В первую очередь меня интересовало оборудование кухонь и складов. Под временным навесом стояли две полевые кухни. Кроме того, в печь были вмазаны четыре столитровых котла. Ежедневно варилось две с половиной тысячи литров супа и прочих жидкостей. Четыре солдата постоянно подносили воду из ближайшего колодца в двухстах метрах от кухни, а шестеро солдат топили воду из снега.
   Все запасы продовольствия хранились в подземном убежище. На складе не было освещения, и глаза не сразу привыкали к темноте. Постепенно я разглядел, что почти все мешки пустые. Весь запас продовольствия состоял из нескольких килограммов чечевицы, бобов, гороха и сушеных овощей. На одной из полок лежала замороженная конская нога. Справа у стены стоял ящик с солдатским хлебом, в другом ящике находились пакеты с сухарями.
   – Таковы наши продовольственные запасы для тысячи ста девяноста раненых и пятидесяти шести человек обслуживающего персонала до завтрашнего вечера, – объяснил мне инспектор Винтер. – А вот в этих картонках – солодовый кофе и зеленый чай.
   – Сколько граммов хлеба входит в паек?
   – В зависимости от количества получаемого на складе хлеба порция колеблется от пятидесяти до семидесяти пяти граммов ежедневно. А вот здесь у нас есть полмешка пшеницы. Это мы нашли в силосной башне. Пшеницу мы приберегаем на случай, если однажды совсем не будет хлеба.
   – А что там лежит под брезентом?
   – Это неприкосновенный запас – три суткодачи для семидесяти человек. Имеется в виду обслуживающий персонал госпиталя.
   – А начальство знает о существовании этого НЗ? – поинтересовался я.
   – Я полагаю, что нет.
   – Нужно предложить начальнику госпиталя использовать одну суткодачу для всех. Тогда по крайней мере в супе будут плавать звездочки жира. К тому же каждый раненый и больной получит дополнительно по маленькому кусочку хлеба.
   Однако мое предложение отнюдь не привело в восторг инспектора. Ему хотелось, чтобы НЗ попал только в руки обслуживающего персонала, при этом Винтер даже сослался на устав. Я же назвал его доводы нетоварищескими и категорически отклонил их. Начальник госпиталя согласился со мной и принял мое предложение.
   Недалеко от кухни располагалась администрация госпиталя и канцелярия. Унтер-офицер Эрлих и ефрейтор Шнайдер, по-видимому, уже нашли общий язык и вместе с фельдфебелем Гребером составляли меню. Работы в канцелярии было мало. Бумажную волокиту в те дни сократили до минимума, и Вайс, Эрлих и Шнайдер помогали везде, где только могли.
   Землянки оказались длинными и довольно темными. В каждой – по две-три печурки из глины, однако и дрова, и уголь давно кончились. Но в землянках было тепло от обилия человеческих тел: в каждой землянке размещалось ни много ни мало по двести раненых. Тесно прижавшись друг к другу, они лежали на нарах, расставленных справа и слева от прохода. В каждом отделении несли службу два санитара. Через двенадцать часов они менялись. В помощи санитаров нуждалось так много раненых, что при всем желании не было возможности подойти к каждому. Некоторые санитары заболевали и лежали вместе с ранеными.
   Один тяжелораненый в бреду просил пить, другой умолял дать ему что-нибудь болеутоляющее, третьему понадобилось ведро. Из одного угла нужно было вынести умершего, в другом – перевернуть с боку на бок парализованного. Освободившееся после умершего место долго не пустовало – раненые и больные все поступали и поступали.
   Собственно говоря, полевой госпиталь обычно принимает только раненых, доставленных с дивизионного медицинского пункта. Наш госпиталь был рассчитан на восемьдесят – сто раненых, однако в условиях окружения этот порядок продержался недолго. Вскоре госпиталь превратился в огромный своеобразный дивизионный медицинский пункт. Мы принимали раненых в десять раз больше положенного. Раненые и больные поступали прямо с фронта. Дело в том, что в результате наступления Красной Армии многие дивизионные медпункты перестали существовать.
   Работать врачам и фельдшерам приходилось прямо в землянках, так что о квалифицированной медицинской помощи не могло быть и речи.
   Морфий, сульфамидные препараты, болеутоляющие таблетки и прочее – все это строго учитывалось, как и хлеб. Перевязочного материала тоже не хватало. В тех условиях приходилось не обращать внимания на то, что повязка на голове или теле раненого пропитывалась кровью и загрязнялась. Часто от раны несло зловонием. Воздух, где лежали раненые, был насквозь пропитан тяжелыми испарениями. Дышать, казалось, абсолютно печем. От такого воздуха у новичка голова шла кругом, и его выворачивало наизнанку.
   Я не впервые видел такие картины. Подобное я не раз наблюдал в Городище, однако здесь раненых и больных оказалось в два с лишним раза больше. В Городище почти все хорошо знали друг друга в лицо. Сюда же прибывали раненые из самых разных частей и соединений: пехотинцы, танкисты, артиллеристы, саперы, связисты. Но это не мешало всем раненым быстро находить общий язык. Близость смерти уравнивала всех..
   Правда, о смерти можно было и не думать, имей мы нормальное питание, медикаменты, своевременный уход, чистые повязки на раны, чистое белье, хорошо продезинфицированные помещения и тому подобное. Но об этом не могло быть и речи. Ведь армия ежедневно не получала и десятой доли всего необходимого ей продовольствия и медикаментов, а в переполненных землянках не было самых элементарных санитарных условий!
   Чего только не насмотрелся я во время этого обхода! Заглянул я и в операционную. Доктор Герлах со скальпелем в руках склонился над операционным столом. Голова доктора Герлаха почти касалась головы ассистента доктора Вальтера. Они, видимо, оперировали раненого в живот. У обоих врачей на лбу выступили крупные капли пота. Рукава окровавленных халатов закатаны по локоть.
   Это была уже пятая операция за сегодняшний день. А сколько еще предстояло сделать!
   Санитары раздевали раненых. Одежду или обувь иногда приходилось разрезать. Санитары же давали наркоз, подавали врачам инструменты, держали раненых, делали им перевязки, переносили на операционный стол и снимали с него оперированных. Все движения заучены, однако к нормальной медицинской помощи все это не имело никакого отношения. Это было не что иное, как тяжелая физическая работа с ножом и пилой в руках, причем в самых неблагоприятных условиях.
   В другом углу операционной доктор Шрадер и доктор Штарке обрабатывали легкораненых. Им помогал провизор Клайн. Лишние руки много значили. Через несколько дней я, и сам решил прийти помочь в операционную, однако первой моей обязанностью было обеспечить госпиталь продовольствием. Я решил во что бы то ни стало лично присутствовать при получении продуктов в Гумраке, надеясь, что это принесет несомненную пользу. Однако я слишком обольщал себя надеждами.
   Продовольственный склад под Гумраком поражал своей пустотой. Полевой госпиталь в Елшанке на 8 января насчитывал тысячу сто пятьдесят едоков. По нормальным нормам при трехразовом питании на такое количество людей следовало бы получить на трое суток пять тонн продуктов. В те дни раненым выдавали только восьмую часть нормального пайка, то есть паек на всех можно было увезти на полуторке, заполнив ее кузов лишь наполовину.
   И все же мне удалось получить сверх положенного несколько коробок с фруктовыми леденцами, один килограмм кофе в зернах для медицинского персонала и две тысячи сигарет. А хозяйственник дал даже двадцать бутылок хлебной водки. Помимо всего этого мне посчастливилось раздобыть тысячу литров бензина.
   На обратном пути фельдфебель Гребер предложил заехать в балку неподалеку, где находилась какая-то румынская часть. Там, объяснил Гребер, один лейтенант на бутылку водки менял килограмм конины. Быть может, и сегодня удастся это сделать. Сначала я несколько колебался, не желая вступать в спекулятивные сделки с румынами, но потом согласился.
   Сделали небольшой крюк. Спустившись в убежище, мы без особого труда нашли нужного лейтенанта. Он вместе с капитаном и старшим лейтенантом как раз что-то готовил из конского мяса. В убежище вкусно пахло. На столе стояли полупустая бутылка и три жестяные кружки. На полу уже валялась пустая бутылка.
   Меня и фельдфебеля встретили с радостью. Нам наполнили кружки и пододвинули кастрюлю с кониной. Румыны на чем свет стоит ругали эту войну, так как очень трудно стало достать водку. Упоминание об этом помогло мне начать разговор, ради которого мы и попали к ним в гости. Капитан, как старший по званию, моментально согласился на наше предложение. За пять бутылок водки мы получили лошадиную ляжку, которую тотчас же принес румынский солдат. Нам объяснили, что эта лошадь из той самой кавалерийской дивизии, что в ноябре попала в окружение. В сводке для штаба армии бедная лошадь была, конечно, показана как павшая на поле боя.
   Учитывая, что зимой быстро темнеет, я поспешил распрощаться. Уходя, фельдфебель прихватил из кастрюли три куска конины для нашего водителя и двух сопровождающих нас солдат.
   В пути я вспоминал все события сегодняшнего дня, однако в голову лезли невеселые мысли.
***
   Что такое? Уж не схожу ли я с ума? С серого неба снова посыпались пропагандистские листовки.
   – Останови! – кричу я водителю. Он с удивлением смотрит на меня, но все же выполняет приказание. Я распахиваю дверку кабины и спрыгиваю на землю.
   И действительно, листовки! Я быстро хватаю несколько светло-красных листков бумаги, сажусь в кабину и говорю водителю:
   – Поехали дальше!
   Темнеет, и я с грехом пополам разбираю текст. Читаю медленно и вслух:
   «КОМАНДУЮЩЕМУ ОКРУЖЕННОЙ ПОД СТАЛИНГРАДОМ 6-Й ГЕРМАНСКОЙ АРМИЕЙ – ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКУ ПАУЛЮСУ ИЛИ ЕГО ЗАМЕСТИТЕЛЮ.
   6-я германская армия, соединения 4-й танковой армии и приданные им части усиления находятся в полном окружении с 23 ноября 1942 года. Части Красной Армии окружили эту группу германских войск плотным кольцом. Все надежды на спасение ваших войск путем наступления германских войск с Юга и Юго-Запада не оправдались. Спешившие вам на помощь германские войска разбиты Красной Армией и остатки этих войск отступают на Ростов».
   – Наконец-то мы точно знаем, что танки Гота разгромлены, – проговорил сидящий между мной и водителем фельдфебель Гребер. – И это мы узнаем от русских! Но зачем они пишут об отходе наших на Ростов?
   – Это значит, главная линия фронта проходит западнее нас километров на триста – четыреста, – объясняю я. – Почитаем дальше… «Германская транспортная авиация, перевозящая вам голодную норму продовольствия, боеприпасов и горючего, в связи с успешным, стремительным продвижением Красной Армии вынуждена часто менять аэродромы и летать в расположение окруженных издалека. К тому же германская транспортная авиация несет огромные потери в самолетах и экипажах от русской авиации. Ее помощь окруженным войскам становится нереальной».
   – Это уж точно, – говорит водитель. – Об этом свидетельствуют те крохи, что получили мы сегодня на складе. «Положение ваших окруженных войск тяжелое. Они испытывают голод, болезни и холод. Суровая русская зима только начинается; сильные морозы, холодные ветры и метели еще впереди, а ваши солдаты не обеспечены зимним обмундированием и находятся в тяжелых антисанитарных условиях.
   Вы, как командующий, и все ваши офицеры окруженных войск отлично понимаете, что у вас нет никаких реальных возможностей прорвать кольцо окружения. Ваше положение безнадежное, и дальнейшее сопротивление не имеет никакого смысла».
   – Ну тут уж они явно перегнули, – замечает наш водитель. – Что значит безнадежно? Пусть только попробуют перейти в наступление – мы им покажем. Если…
   – Может быть, вы не будете мне мешать! – злюсь я. «В условиях сложившейся для вас безвыходной обстановки, во избежание напрасного кровопролития, предлагаю Вам принять следующие условия капитуляции:
   1. Всем германским окруженным войскам во главе с Вами и Вашим штабом прекратить сопротивление.
   2. Вам организованно передать в наше распоряжение весь личный состав, вооружение, всю боевую технику и военное имущество в исправном состоянии.
   Мы гарантируем всем прекратившим сопротивление офицерам, унтер-офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны – возвращение в Германию или любую страну, куда изъявят желание военнопленные.
   Всему личному составу сдавшихся войск сохраняем военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи, ценности, а высшему офицерскому составу и холодное оружие».
   – Носить холодное оружие офицерам! В сталинградском котле! – ворчит водитель. – Это уже не смешно.
   Я не обращаю внимания на замечание водителя и читаю дальше: «Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам немедленно будет установлено нормальное питание. Всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь.
   Ваш ответ ожидается в 15 часов 00 минут по московскому времени 9 января 1943 года в письменном виде через лично Вами назначенного представителя, которому надлежит следовать в легковой машине с белым флагом по дороге разъезд Конный – станция Котлубань.
   Ваш представитель будет встречен русскими доверенными командирами в районе «Б» 0,5 км юго-восточнее разъезда 564 в 15 часов 00 минут 9 января 1943 года.
   При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной Армии и Красного Воздушного Флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск, а за их уничтожение Вы будете нести ответственность.
   Представитель Ставки
   Верховного Главнокомандования Красной Армии
   Генерал-полковник ВОРОНОВ
   Командующий войсками Донского фронта
   Генерал-лейтенант РОКОССОВСКИЙ»
   Пораженные, мы несколько минут молчали. Первым заговорил фельдфебель:
   – Да это самая настоящая угроза. Понимаете, что это значит? – спросил он, глядя на меня.
   – Все, что здесь написано о положении наших войск в котле, – чистая правда. Это мы испытываем на собственной шкуре. Меня тревожит другое – наши войска отходят к Ростову. Это для нас новость. Если это и на самом деле так, то никакая армия уже нам не поможет.
   – Что же тогда будет? Значит, мы должны здесь околевать? Здесь больше нет солдат, – возмутился фельдфебель.
   – Советское командование требует от нас капитуляции, – показал я на листовку.
   – Капитуляции? Это плен. А плен означает или выстрел в спину, или же пожизненную каторгу где-нибудь в Сибири. Для меня лично это не подходит. Уж лучше я пущу себе пулю в лоб.
   Эти слова проговорил наш шофер, двадцатилетний лаборант из Гисена. Мне он казался смышленым малым. Он был общителен, находчив, о Гитлере говорил восторженно, даже подобострастно, и был убежден, что фюрер просто не знает истинного положения окруженных войск. Этот парень восторгался всем, что сделали нацисты, – от рабочих законов и до установления нового порядка в Европе. Главную же миссию нацизма он видел в спасении мира от большевизма.
   Леденящая душу пустота продовольственного склада и советская листовка с требованием капитуляции, конечно, произвели на него некоторое впечатление, однако пребывание в гитлерюгенде оставило в его душе столь глубокие следы, что он скорее был готов пойти на самоубийство, чем сдаться в плен к русским.
   Водитель затронул больной для всех вопрос. Я и сам уже давно думал об этом.
   – Я тоже боюсь плена, – осторожно начал я. – И пойду сражаться с оружием в руках, как только моя помощь раненым будет не нужна. Если мне суждено погибнуть, погибну в бою, но сам рук на себя никогда не наложу. Мы обязаны жить.
   Все молчали.
   Между тем ночь полностью вступила в свои права. Уже невозможно было разглядеть лицо соседа, но мы знали, что всех нас беспокоит один и тот же вопрос.