В узкой приемной приподнялся в знак приветствия неизменный секретарь Сталина, маленький человечек, с лицом, похожим на печеное яблоко. Это был знаменитый Поскребышев, чье имя наводило ужас, открывало невиданные возможности, заставляло трепетать. На вытянутом, безбровом лице Тимошенко изобразилась дружественность. Жуков едва кивнул.
   Наконец - главное!
   Заветная дверь. Военные вошли, теснясь и не чувствуя друг друга.
   Сталин сидел за столом. И все внимание устремилось к нему. Потом, боковым зрением, Тимошенко заметил Молотова. При внезапных вызовах, таивших в себе угрозу, он предпочел бы скорее Ворошилова. Но выбирать не приходилось. Обычно Молотов не высказывал своих соображений по военным вопросам. Но затронутые Сталиным проблемы крутил-вертел до изнеможения, готовился заранее. "Железная задница", как звали Молотова в элитарном кругу высшего руководства, был этим усердием знаменит.
   Но вот Сталин оторвал взгляд от стола. Приветствия не занимали его внимания, и он едва выслушал рапорт наркома. Пройдясь по кабинету, он неторопливо раскурил трубку и, обернувшись к стоящим навытяжку военным, спросил:
   - Как дела на границе?
   Это был простой вопрос, и Тимошенко отрапортовал без запинки:
   - Немцы продолжают стягивать навстречу нам крупные силы.
   - А как обстоит дело у нас?
   - Граница всемерно укрепляется, товарищ Сталин. К началу июля в Киевском и Западном округах будет сосредоточено пятьдесят шесть стрелковых дивизий.
   - В-в-в июле - это не п-поздно? - спросил негромко Молотов. Наркоминдел сидел за длинным зеленым столом, где проходили заседания Политбюро. Он даже место выбрал дальнее, зато свое.
   Голая голова наркома обороны стала пунцовой.
   - Армия готова отразить любое нападение врага.
   Слова, прозвучавшие с горячностью, не произвели, однако, впечатления.
   - А танки? - коротко спросил Сталин. - Или вы собираетесь отражать нападение только в штыковом бою?
   Тимошенко вытянулся и тут же согнулся в кашле. Утерев глаза, доложил глухим, изменившимся голосом:
   - Помимо стрелковых, в этих двух главных округах будет сосредоточено двадцать восемь танковых дивизий, четырнадцать механизированных и пять кавалерийских. Поскольку, по нашим предположениям, основной удар возможен в южном направлении, с выходом на Донбасс и бакинскую нефть, по численности и вооружению Киевскому округу отдается предпочтение.
   Это была знакомая сталинская мысль, и нарком проговорил ее с особенной старательностью. Названные цифры повторялись неоднократно, каждый раз порождая новые размышления и вопросы. Не обратив внимания на старательность наркома, Сталин задумчиво произнес:
   - Сто дивизий! Разве этого мало? По нашим данным, у немцев нет столько войск.
   Голос Жукова прозвучал резко, и Тимошенко даже вздрогнул от неожиданности:
   - Немецкие дивизии, товарищ Сталин, укомплектованы по штатам военного времени. Каждая из них в два-три раза превосходит нашу дивизию по численности и вооружению.
   Тимошенко стоял покачиваясь, ни жив ни мертв.
   - Ну и что? - спросил Сталин. - Могут они начать войну?..
   Вопрос адресовался наркому. Жукова Сталин как будто не замечал. Назначенный в январе на высшую штабную должность, этот грубоватый армеец так и не усвоил тонкостей, приличествующих отношениям в высших эшелонах власти. И хотя сам Сталин не любил и не ценил как будто эти тонкости, однако отсутствие их тотчас ощущал. Жуковский ореол героя Халхин-гола уже начал раздражать Сталина и тускнеть за давностью времени. Хотя давность эта оказалась так мала, что в новой должности начальник Генштаба, по существу, не успел ничего изменить. И все же в минуты отдыха Иосиф Виссарионович уже обдумывал способ перемещения Жукова на менее заметную позицию. Хотя совсем убирать его не следовало. Такие люди были нужны. Об этом Иосиф Виссарионович не говорил пока никому, даже Молотову, которого тоже, впрочем, перестал ценить и уважать. Но вместе с беспомощным, бездарным Ворошиловым Молотов, бывший Скрябин, составлял ту номенклатурную колодку, которая была впечатана в сознание масс. И этим они уже представляли некоторую ценность. С Жуковым было проще.
   - скажем, завтра? - докончил Сталин свою мысль.
   Тимошенко взбодрился, потому что предвидел этот вопрос и был к нему готов.
   - По агентурным данным, товарищ Сталин, танковые группы немцев находятся на расстоянии двухсот-трехсот километров от границы. Чтобы их перебросить, тем более скрытно, потребуется время. Так что завтрашний день маловероятен.
   Всеми силами Тимошенко желал, чтобы разговор закончился на этой бодрой ноте. Он уже не раз за время приема панически пожалел, что прихватил с собой этого дворцового неумеху. Теперь спасти положение могло только жуковское молчание.
   Сталин опять пристально взглянул на наркома:
   - Нам один человек передает очень важные сведения о намерениях германского правительства. Но у нас есть некоторые сомнения.
   Тимошенко успел подумать, как лучше и тактичнее подступиться к этим сведениям, и помертвел, услышав сбоку знакомый скрипучий голос:
   - Разрешите, товарищ Сталин?
   Неодобрительно взглянув на генерала, Сталин едва заметно кивнул.
   Молотов зашевелился в своем углу.
   - Мы слушаем! - поощрил Сталин, однако это поощрение не обещало ничего хорошего.
   - Генштаб вынужден пользоваться устаревшими сведениями. Немецкие самолеты значительно углубляются на нашу территорию. Нам же авиационная разведка запрещена категорически. Агентурные данные, как известно, запаздывают. Товарищ нарком сообщил, что танковые группы далеко от границы. Но это данные третьего дня. Кроме армейской разведки, есть другие источники. Разрешите воспользоваться ими.
   Молотов кашлянул, но не произнес ни слова. Тимошенко замер. Затронутый вопрос был крайне болезненным. Они с Жуковым обсуждали это многократно. Однако нарком не решался затрагивать эту тему. Жесткость сталинского ответа еще раз подтвердила его правоту:
   - То, что вам следует знать, вам будет сообщено.
   Сталин, отвечая Жукову, смотрел на него. Престиж наркома обороны, таким образом, был соблюден. А карьера его заместителя клонилась к закату.
   Повернувшись к Молотову, словно военных уже не существовало, Сталин спросил с сарказмом:
   - Интересно, что сделал бы Гитлер, если бы адмирал Канарис пришел к нему жаловаться на гестапо?
   Тимошенко подумал, что, выйдя из Кремля начальником Генштаба, Жуков вряд ли доедет в этой должности до наркомата.
   Отпустив военных, Сталин прошелся по кабинету. Молчаливое присутствие Молотова не мешало ему размышлять.
   В том, что война случится, он не сомневался, как и ушедший задиристый генерал. Остальные - из окружения - были всего лишь отсветом настроений главных лидеров.
   Как и на Халхин-Голе, почуяв божественную уверенность в своих намерениях и силе, Жуков готов был ударить на врага. Но армии стояли не так, как следовало, склады и аэродромы располагались недопустимо близко к противнику. И поворотить всю военную машину так, как следовало, не смог бы не только начальник Генштаба, но даже нарком. Слишком мощным и неодолимым было влияние тех сил, которые управлялись из сталинского кабинета. А его, Сталина, позицию шаг в шаг повторял весь генералитет.
   Начальник Генштаба старался извлечь из своего нового положения максимум выгоды. Но его усилия непрерывно давали сбой.
   Неповоротливый, слоноподобный Тимошенко лишь изображал самостоятельность в единоборстве с Жуковым. Но в действительности повторял то, что ему внушал молодой гениальный стратег.
   Сталин укротил обоих.
   Жуков хотел усилить Западный округ за счет Киевского.
   Из Кремля последовал грозный окрик.
   Хотел сместить генерала Павлова с поста командующего.
   Получил по рукам.
   Во время событий на Халхин-Голе Сталин дал добро для упреждающего удара. А в случае с немцами не решился. Слишком поднялась ставка за минувшие два года. В тридцать девятом, взвинченный чисткой и репрессиями, посредством которых отведена была угроза военного переворота, он решился без колебаний. Требовалась отдушина и ему, и народу. В случае поражения новые отвлекающие тревоги для людей. В случае победы - прощение за все греховные и жестокие дела.
   Хотя вины за собой он никогда не чувствовал. Безусловно, брали больше, чем следовало. Но - лес рубят, щепки летят. На местах работники НКВД наверняка давали волю своим фантазиям. Немало щепок полетело именно от них. Да... В любых, даже мирных, учениях допускаются естественные потери, что же говорить о войне. А он лично объявил войну решительную и беспощадную и своротил главных своих врагов. А справедливость во всем не удавалось обеспечить ни одному властителю.
   Он понимал, какие черные страсти, выпущенные им из тьмы, бушуют внизу. Брат сажает брата, друг пишет донос на друга. Но они, эти невидимые сверху страсти, и были для него каменной опорой. Без тех страстей и боязни партия скоро превратилась бы в анемичную говорильню, не способную не только одолевать неодолимое, но и просто постоять за себя.
   Временами мутило душу сомнениями и тревогой. И тогда он заставлял людей кричать еще громче: "Слава! Слава!" И сам верил в глубине души, что такая масса людей, одетых одинаково, не может притворяться. Он верил, что ведет их в правильный мир, где общее благо будет определяющим в оценке полезности каждой жизни. Но тот мир, как и всякая утопия, имел неясные, расплывчатые черты. Зато на пути к нему виделись четкие, зримые задачи: надо иметь больше стали, хлеба, дивизий, танков и самолетов. Потом найдется и справедливость, которую он особенно жаждал в качестве истинного признания всех своих заслуг. Ощущение собственной мудрости не покидало его, но посмертная судьба тревожила. И он вновь и вновь хотел увериться в будущем, в том числе и в своем.
   Два последних года, наполненных внутренней успокоенностью, значили для него много. Были сломлены остатки внутреннего сопротивления. Без Якира, Тухачевского армия стала надежнее. Отныне огромная, богатейшая страна плыла в потоке вечности, послушная малейшему движению его пальцев. Даже взглядом он мог устремить ее в нужном направлении. Ни у кого, за всю историю мира, не было такого великого и такого послушного государства. Послушные были, но великого - нет! Это ощущение пришло к нему впервые, и он, привыкший к жесткой борьбе, испытал странное чувство покоя и неуверенности. Жуковский нажим, которого он не простил бы никому другому, тревожил его. Возникшая вдруг медлительность ума порождала больше сомнений.
   Прислушиваясь к неясному внутреннему чувству, Сталин поддерживал своего главного генерала во многом: в спешной и тайной мобилизации, в наращивании вооружений. Но с упреждающим ударом медлил. В запальчивости Жукова он видел военную ограниченность и прощал ее, как прощал иногда недостатки у полезных для себя людей.
   Ему, как и Жукову, виделся рывок на нефтяные промыслы Плоешти, распад и деградация германского воинства. Может быть, сшиблись бы клыками и остались на своем месте. Но большую часть времени он не сомневался, что в результате войны вся Европа до самого Гибралтара станет социалистической, и Красная Армия в этом ей поможет. Два года назад, имея такой гигантский потенциал, собранный на границе, он без колебаний решился бы на это. Схватку с Германией он предвидел, однако начало ее оставалось неведомым. Оборонительная война представлялась не иначе как в наступлении. А уж того, что случилось потом, после гитлеровского вторжения, он и вообразить не мог. Такого случая он не знал во всемирной истории. Тут все пришлось изобретать заново.
   Накануне вторжения по всей западной границе армия лениво готовилась к летним маневрам. Многие командиры догуливали в отпусках положенный срок. В застенках НКВД продолжали искать врагов. И большинству населения это представлялось путем праведным и благородным. Потому что другой возможности строить коммунизм никто не знал. Ужас и благоговение смешались в душах людей.
   21
   Запыленный арестантский газик медленно проехал по улице, потом вернулся и застыл против крыльца.
   Надежда отшатнулась от окна. Латова тут не было. Значит, искали ее. Силуэт, мелькнувший за мрачным стеклом машины, напомнил человека, которого она меньше всего хотела видеть. Бывший отвергнутый воздыхатель Михальцев. Мягкий, бесхребетный, трусливый Костик - если это он - мог теперь хорошенько ей отомстить.
   Стук захлопнувшейся автомобильной дверцы заставил ее вздрогнуть. Надежда напряглась в ожидании. Хотела задернуть занавеску, но, повинуясь благоразумию, отошла дальше от окна.
   * * *
   Михальцев поправил портупею и обошел машину, разминая колени. От долгого сидения в кабинете - допросы приходилось вести по двенадцать часов - стали побаливать ноги и поясница. Доктора говорят, от нервов. Пусть! За эти нервы он получил такую необъятную власть, от которой теперь ни за что бы не отказался. Испытывая победительное чувство, пришедшее к нему с началом службы в органах, он искренне считал, что судьба закалила его характер. А еще лучше сказать, он сам выбрал такую службу, чтобы родиться заново.
   На самом же деле ничего не переменилось, и мучивший его страх никуда не ушел. Только раньше он боялся Борьку Чалина или Колю Бодуна с другой улицы, а теперь испытывал страх перед майором Кони и капитаном Струковым, млел от ужаса перед каждым начальственным окриком со второго этажа. Зато перед теми, от кого не зависел, делался свиреп и безжалостен. Сейчас бы он из всего класса оставил только Надю Васильеву и смуглянку Соню Шелест. Или можно даже без Сони.
   Бесполезная поначалу поездка в Синево обернулась неожиданной удачей. Там обнаружился след Надежды. Остальное стало делом техники. Когда адрес Наденьки лег на стол, Михальцева охватил такой колотун, будто он повредился в уме. Это было удивительно, потому что о любовных приключениях он в последнее время не думал. По службе ему приходилось встречать особую категорию женщин - попавших в капкан, испуганных, сломленных, раздавленных обстоятельствами. Он не боялся глядеть в их искаженные страхом лица, протянутые руки - вот тут возникало в нем торжествующее чувство вседозволенности, власти. И - желание. У многих мужчин другие привычки. Им неведома сладость таких отношений - когда любое твое благоволение воспринимается как редкий и драгоценный дар.
   Каких красавиц он повидал! Когда в камерах, в отчаянии они были готовы на все. Вернее, ни на что. Таких он больше предпочитал. И все равно Надежда стояла особняком.
   "Будет! Будет! - сказал он себе. - Какая особенность, в самом деле? Обыкновенная баба". Попадись она так же, как другие, он бы знал, что делать. А на воле по-прежнему испытывал неуверенность. Поэтому все время призывал себя к осторожности. Нельзя было показать раньше времени, что она находится в розыске. И не хотелось никому отдавать первенства в этом деле.
   "Жабыч! Ты чего копаешься? - остановил его однажды капитан Струков. Учти, комбриг даже мертвый опасен. Вокруг него крутились большие силы".
   Капитан Струков, изображавший одновременно дружественность и всевластие, долго приглядывался к Михальцеву. Тот вытер губы, смежил белесые ресницы, словно прикрыл глаза шторками в знак повиновения. Но оставлять своих поисков не хотел. Только действовать решил более скрытно.
   Это внутреннее сопротивление капитан Струков всегда замечал в подчиненных. Лошадиного роста, с лошадиным лицом, он обладал тонким слухом и психологическим видением. Как ни старался Михальцев изобразить послушание, Струков разгадал истинные его намерения.
   "Если протянешь руку хоть к одному документу насчет комбрига, пеняй на себя. Ты уже насвоевольничал и упустил синевского тракториста. Как его? Латова! Думаешь, я не заметил? Помню и спрошу по всей строгости".
   Растянув губы в простодушной улыбке: вот он я, бери меня за рупь двадцать - такой способ защиты не раз себя оправдывал, - Жабыч с покорностью наблюдал, как добродушие на лошадином лице Струкова сменилось каменным безразличием, а затем гневом.
   - Разрешите выехать на Смоленщину. Возьму его там.
   Гнев понемногу стек с лошадиного лица капитана, и тот принялся рыться в бумагах.
   - Напомнишь в понедельник. А на завтра тебе особое поручение. Вот, гляди!
   * * *
   Вечером его начало трясти. Его трясло перед каждым арестом. Иногда от сомнений, чаще - от восторга. На этот раз его охватила настоящая паника: пришлось брать старуху. Ту самую эсерку, стрелявшую в городничего. Упрямую, убежденную, что только она-де знает, где людское благополучие и счастье. Себе не смогла обеспечить благополучия. А туда же... При царе сидела, при большевиках посадили опять. Правда, потом выпустили. Но, видно, настал ее последний час.
   Еще в кабинете Струкова Михальцев хотел отвертеться от задания. Но капитан рявкнул коротко: "Жабыч, ноги в руки!" Пришлось сверкнуть глазами, изобразить готовность. И мысленно поставить начальнику еще одну мету на его лошадиную рожу. По этим метам Жабыч надеялся когда-нибудь рассчитаться и получить свое.
   День ехали, полдня возвращались. Как они ее брали, эту старуху! Какой неотвратимой силой веяло от трех движущихся по коридору мундиров, среди которых она шла!
   Она осталась все та же, только подсохла маленько. Обида за разгромленную, обесчещенную партию, которая так славно начинала, обида эта не проходила, а укреплялась в ней и росла. Гонимая и загнанная к последней черте, она как бы продолжала от имени партии управлять государством, осуждала или поддерживала мысленно решения и назначения, собирала сведения о многих деятелях. Могла выдать такие откровения, что удивились бы сами гэпэушники, которые ту же информацию добывали, не считаясь с потерями и кровью.
   Когда ее вели, Михальцев старался отстать, все время опасался, что она его узнает. Но от железной ли подпольщицкой выдержки или от старческого провала памяти она ни словом, ни взглядом не выдала, что знает и помнит, как много лет назад поила чаем и отогревала.
   Разные чувства бушевали в нем: и презрение, и благодарность, и радость возмездия. В деле Васильева он обнаружил старухино письмо о связях комбрига с эсеровскими боевиками. Насильно вытянули из нее эти сведения? Она ведь при советской власти стала лицом подневольным. Как, впрочем, и при царе. Или в мстительном порыве сама настрочила донос? Бумага безмолвствовала. Но Васильев крепко за нее поплатился.
   При новом аресте она вела себя достойно. Конвойных встретила с каменным лицом, не выделяя Костика. Зато бульдог узнал. Когда Жабыч попросил старуху поторопиться и коснулся ее плеча, бульдог остался на месте и ничем не выразил своего возмущения. Молча последовал за хозяйкой через весь коридор. На улице, возле зарешеченной черной "Маруси", старуха обернулась и кинула отчаянный взгляд на оставшуюся полуслепую собаку. Жабыч подумал с издевкой, что старуха надеялась спасти государство, а не смогла уберечь собственного пса. Успел вообразить, что теперь этому псу суждена несчастная бродячая жизнь. Но судьба распорядилась иначе. Сержант Липериньш грубо схватил старуху, толкнул к машине. И за это поплатился. Старый пес сделал молниеносный бросок, и рука у сержанта хрустнула. Только с пятой пули собака перестала дергаться и затихла. Если бы не другой конвойный, застреливший бульдога, сержанта Липериньша пришлось бы комиссовать в тот же день.
   Но довезли. Наложили гипс. Не комиссовали. То-то было радости. А что бы делал этот дуболом на гражданке? Стал бы сильничать девок? Так без малиновых петлиц и без револьвера это рискованно. Можно и по кумполу схлопотать.
   Нет, с такой работой нельзя расставаться. Конечно, не всякий тут выдержит. Даже сильные парни сламывались. Капитан Перегудов сошел с ума, когда ему пришлось арестовывать брата. А Герка Бляхин? Орден имел, а сник. Уж на что крепко держался лейтенант Кузин. При любом расследовании быстро отыскивал слабину в характере подследственного и прошибал одним ударом. Два битюга у него окочурились от сердечных приступов. Казалось - железный человек. А когда самого привели на допрос в ту же комнату, куда он водил других, Кузин завыл, подогнул колени, до стула не дошел - обмочился. Крючьями его выволокли.
   В глубине души Жабыч нисколько не жалел Кузина. Было время, отходил в любимчиках. Теперь дай другим. Про себя как-то не думал. С ним не могло подобного случиться. Потому что он работал с убеждением, как защитник советской власти и партии. На крыльях летал. Если капитана Струкова заберут в Москву, - а слухи в этом ведомстве случайно не возникают, - здесь вообще будет раздолье!
   * * *
   Тряхнув головой, Михальцев постарался прогнать навязчивые мысли. Многое для него решалось сейчас. В нескольких окнах мелькнули встревоженные лица, и он сообразил, что надо отогнать машину от дома Надежды. По его знаку водитель, сумрачный малый, худой, бледнолицый, поставил газик на пустыре и приготовился ждать. Михальцев полагал, что действует в глубокой тайне и ни одна живая душа не догадывается о его шагах и намерениях. У водителя было собственное мнение. Он знал, что следователь по особо важным делам пасет какую-то бабу. Однако чем это кончится, не старался узнать. Его дело было настучать обо всех поступках Жаб Жабыча. К этому обязали. И он, мысленно составив "дежурную цидулю", выкурил папиросу, не торопясь. Потом открыл капот машины и принялся прочищать жиклер.
   Выглянув из-за капота, он увидел, как Жабыч стучится в дверь старенького дома, похожего на скворечник, мысленно отметил номер дома и время.
   22
   Они столкнулись прямо на пороге. Надежда выходила с тазиком, полным белья. Ей почудилось, что арестантская машина уехала, и она принялась за обычные дела. Пока выходила из комнатного сумрака на солнечный свет, глаза ее сощурились. Потом внезапно распахнулись, как два цветка.
   Согбенный в машине силуэт не случайно показался ей знакомым.
   - Ты? - произнесла она.
   Михальцев остался доволен произведенным впечатлением и приписал его новенькому мундиру и двум кубарям в петлицах.
   - Я! - бодро отрапортовал он. - И не хочу этого скрывать.
   Лицо ее сделалось строгим, готовая сорваться улыбка застыла на губах.
   - Проходи, - отозвалась она, - Костик!
   Нищенская обстановка Надиной комнаты подействовала на Костика отрезвляюще. Он вспомнил, в какую сказку подглядывал через окно когда-то, и подумал, что теперь Надежде надо привыкать к совсем иной жизни. Он не хотел сразу говорить об отце, как она того боялась. Но даже простой вопрос о бывшем муже не пролезал сквозь частокол ресниц, устремленных на него. Оглядевшись и подобрав крепкий табурет, он уселся за стол и начал бодрым голосом рассказывать о себе - как всех обставил, перехитрил и во всем преуспел. Надежда в это время разогрела чайник на керосинке за занавеской и выставила чашки. Успела сказать, кто на ком женился, кто умер - нашлись и такие.
   Она помыслить не могла, что ему известно про арест отца и ее вынужденное бегство. Замечая пристальный взгляд, холодела, но приписывала это его любовным затеям, которые совершенно ее не волновали.
   - У Клепы мальчик родился, - сказала она вдруг.
   В своем простеньком платьице она двигалась быстро, весело. Но Михальцев не испытывал ничего, кроме грусти и жалости. Словно вошел в чужой брошенный дом. Мужское сердце его будоражили мелькающие стройные ноги, тонкая линия бедра. Зато гордыня, всегда раздражавшая его в Надежде, показалась на этот раз особенно нелепой. Он чувствовал, что она смотрит на него прежними глазами, и не то что кубари, которыми он гордился, но и генеральские звезды в его петлицах не значили бы для нее ничего.
   Чувствуя закипающую холодную злость, он говорил себе, что надо подступать к главному разговору, но мысли разбегались. Он просто сидел и пил чай, обливаясь потом.
   Наконец поднялся. Хотел приобнять ее на правах старого друга. Но она ловко увернулась, вручила ему таз с мокрым бельем и заставила идти на речку полоскать. "Вот прелесть окраинного житья", - сказал он себе. Речка текла за домом, под горой. Михальцев поправил таз, чтобы ловчее нести, и поспешил за Надеждой. Под синим небом и ярким солнцем настроение стало меняться. Он удивлялся тому, что идет, и радуется, и глядит на мелькающие в траве ноги, на легкое ситцевое платье, которое будто нарочно сшито, чтобы дразнить воображение.
   Изредка попадался народ, дымивший терпким махорочным дымом. В конце улицы старик в залатанной рубахе чинил телегу. Лошадь фыркала и отмахивалась от надоевших оводов. Солнце с каждой минутой все больше разогревало мир. Оводы наглели.
   Заглядевшись на телегу, Михальцев споткнулся и едва не выронил мокрый тюк. Надежда весело сбежала к реке, и он послушно поплелся за ней, укоряя себя за легкомыслие и покорность.
   Приняв тазик, Надя поставила его на шаткий мостик и, нагнувшись над водой, стала полоскать белье. Михальцев вновь залюбовался ею. Со стороны никто бы не подумал о странных чувствах усталого лейтенанта в тяжелых сапогах и потной гимнастерке.
   Опустившись на траву, он снял фуражку и вытер мокрый лоб. У реки стало легче дышать, хотелось расслабиться, забыться. Однако он никогда не забывал о работе. И, расслабившись, тотчас подумал: если взять Надежду сейчас (пусть прополощет бельишко), можно оформить дело на себя и, таким образом, решить ее судьбу. Но, представив лошадиное лицо капитана Струкова, тут же отбросил эту мысль. Не сегодня завтра капитана заберут в Москву. Тогда можно.