В это время Елизавета однажды приехала навестить правительницу, которая спросила цесаревну, знает ли она что-нибудь об отставке фельдмаршала.
   – Трудно было бы не знать того, о чём все говорят, – отвечала гостья.
   Любопытство подстрекнуло правительницу разузнать, что же именно говорят? – и в таком смысле она задала вопрос Елизавете.
   – Вообще все удивлены тем, – начала цесаревна, – что вы согласились на отставку фельдмаршала. Я же, со своей стороны, нежно любя вас, не могу не признаться, что вы поступили ошибочно, вас станут теперь обвинять в неблагодарности, да и, кроме того, вы лишились человека, на преданность которого вы могли полагаться после того, что он сделал уже для вас.
   На лице Анны Леопольдовны выразилось заметное неудовольствие.
   – Я очень сожалею, что должна решиться на это. Но что же мне было делать, когда мой муж и граф Остерман не давали мне покоя! Я вынуждена уступить их настоянииям, – оправдывалась правительница.
   Цесаревна улыбнулась и слегка пожала плечами, удивляясь, что Анна с такой искренностью высказывалась перед ней, и приняла это к сведению.
   – Она совсем дурно воспитана, – заметила после этого разговора Елизавета в кругу близких друзей, – она не умеет жить в свете и, сверх того, у неё есть очень дурное качество – быть капризной, как капризен её отец, герцог Мекленбургский.
   Усердные вестовщики не замедлили передать правительнице этот отзыв цесаревны, разумеется, с разными прибавлениями и толкованиями, и она, оскорблённая ими выжидала случая, чтобы отплатить чем-нибудь Елизавете.

XX

   По-видимому, судьба улыбнулась теперь Анне Леопольдовне: из бедной немецкой принцессы, из девушки, которую стесняли на каждом шагу, она сделалась полновластной правительницей обширного государства и находилась в положении женщины, которая, если бы пожелала, имела возможность не чувствовать вовсе тяжести супружеских уз. И народ, и муж были теперь одинаково покорны. Никто не дерзал противоречить ей, никто не смел ограничивать её воли в распоряжениях по делам государственным и противодействовать желаниям, привычкам, прихотям и причудам в её частной жизни. Всё прошлое казалось ей теперь не пережитой действительностью, а каким-то обманчивым сновидением. В сознании принадлежавшей ей власти и настоящего величия Анна Леопольдовна недоумевала: отчего она могла некогда трепетать при одном только суровом взгляде тётки-императрицы и дрожать при внезапном появлении герцога-регента? Она как будто переродилась: начала верить в решительность и твёрдость своего характера и убеждалась в том, что была вполне права, когда сказала, что ей нужен только смелый руководитель, и тогда она отважится на всё. Супружество с «тихим и смирным» принцем, которое она считала прежде страшным для себя бедствием на всю жизнь, представлялось ей теперь самой удачной сделкой. Муж не только не мог быть ей в чём – нибудь помехой, но, напротив, был как нельзя более пригодным и вполне послушным орудием в её руках, и если Анна Леопольдовна ещё и прежде чувствовала к нему презрение, то теперь, после того как она, без всякого со стороны его участия, произвела такой неожиданный государственный переворот, смотрела на него, как на самую ничтожную личность. Принц мог жить только её милостями и иметь значение лишь по мере того внимания, какое ей вздумалось бы оказывать ему. Власть, независимость, несметное богатство делали в глазах всех правительницу счастливейшей женщиной в мире. Вдобавок ко всему этому присоединялась ещё и молодость: Анне Леопольдовне было всего двадцать три года – пора, когда жизнь представляется заманчивой бесконечной далью, полной светлых надежд и отрадных ожиданий. При настоящей блестящей обстановке Анне недоставало только титула более громкого, чем титул правительницы, но если бы она прельщалась им, то тотчас же после падения регента могла бы получить императорскую корону, но она тогда не хотела усилить этим блеск своего положения, да и теперь нисколько не жалела о своём отказе.
   В первое время своего правления Анна Леопольдовна, несмотря на её природный ум [74], забавлялась иногда своей властью, как забавляется ребёнок только что подаренной ему игрушкой с непонятным для него механизмом. Ей казалось странной та сила, которой она могла приводить в движение человеческие страсти, возвышая одних, и тем радуя их, и принижая других, и тем печаля их. Хотя правительница и выросла при дворе императрицы Анны Ивановны, где всё это было явлением слишком обыкновенным, но не причастная до сих пор ни к каким государственным делам, отрешённая от искательств, интриг, подкопов и происков, она знала обо всём этом только по сбивчивым слухам, и ей были известны лишь мелочные придворные дела, а не широта и разнообразие державной власти. Кроме того, она – нелюдимка и даже дикарка по природе, прежде всего жалась в свой тихий уголок, старалась избегать непривычных ей лиц и чувствовала себя неловкой и робкой в пышном наряде среди многолюдных собраний, где так часто видела она и напускную весёлость, и поддельную любезность. Являясь туда в прежнее время, она уступала только настояниям государыни-тётки, любившей около себя и людность, и блеск, и великолепие, между тем как тишина, простота и непринуждённость были любимой обстановкой Анны. Будучи страстной охотницей до чтения, она почти всё время проводила за книгами, от которых её отвлекали только беседы с бойкой и весёлой Юлианой [75]. Тогдашнее романтическое направление литературы французской и немецкой, с которыми она была вполне знакома, развили в ней ещё более врождённую мечтательность, и ей грезились идеалы, созданные пылким воображением писателей, – идеалы, не встречаемые в жизни. Только в одном графе Линаре молодая мечтательница заметила что-то особенное, выходящее из обыкновенного уровня, и потому на нём сосредоточивались её заветные думы, в нём виделся ей поэтический облик героев, знакомых ей из прочитанных романов и драм, – облик, выдававшийся ещё резче при сопоставлении его с личностью своего слишком прозаического и тупого сожителя. Ей хотелось, чтобы Линар был близок к ней, чтобы она имела в нём не только приятного участника откровенных бесед, но и надёжного друга. Анна Леопольдовна не была пылкой, огненной женщиной и не могла принадлежать к числу тех прославленных Мессалин [76], у которых так легко спадал с плеч к ногам царственный пурпур перед избранниками их мимолётных прихотей, зато она способна была сильно и искренне полюбить того, кто, как ей казалось, олицетворял её мечты. Вдобавок к этому у неё не было ни твёрдости воли, ни чуткой осмотрительности, и она, предавшись своему избраннику, готова была променять на любовь и власть, и корону, не имевшие для неё особой прелести.
   Почувствовав теперь возможность жить и действовать, как ей самой хотелось, а не так, как заставили её прежде другие, она переносила свои желания на тихую, уединённую жизнь в небольшом, кружке близких ей людей, где Линар, конечно, был бы самым желанным гостем. Жажда власти и славы, которая обыкновенно томит и мучит людей, поставленных на общественные вершины, не была вовсе господствующей страстью правительницы, у неё были только случайные порывы этой страсти под теми впечатлениями, которые приходилось испытывать ей от постороннего влияния. Равнодушие и беспечность были слишком заметными свойствами её практической жизни. По характеру, по своим взглядам на жизнь Анна была гораздо способнее плыть по тихому, ровному течению, нежели вести борьбу с непогодами и бурями, и только случайные обстоятельства могли придать ей решительность и твёрдость.
   Вызванная, с одной стороны, оскорбительными поступками герцога Курляндского, а с другой – увлекаемая красноречивыми подстрекательствами Миниха, Анна отважилась на борьбу со своим могущественным притеснителем, но и в этом случае сильнее действовало в ней чувство самосохранения, а не желание почестей и власти. Одолев своего противника, Анна как будто остановилась на распутье, в ожидании проводника, который повёл бы её по верной дороге. Сама же она чувствовала себя неспособной сделать дальнейший шаг, от этого её удерживали и робость, и неумелость. Проводником правительницы по незнакомому ей пути явился Остерман, успевший скоро подчинить её своему неотразимому влиянию. Каждое его внушение, каждое его слово были хладнокровно обдуманным и заранее рассчитанным шагом для достижения своей цели, а целью оскорблённого министра было ниспровержение своего противника Миниха.
   Когда Елизавета – или в припадке искренности, или по особым своим соображениям, разгадать которые трудно, – с таким, по-видимому, чистосердечием говорила о том неблагоприятном для правительницы впечатлении, какое должна будет произвести отставка Миниха, то при посредничестве разумных и ловких людей можно было ещё кое-как поправить взаимные недружелюбные отношения между правительницей и фельдмаршалом. Но Остерман, узнав об этом, пошёл решительно наперерез всякой миролюбивой сделке между Минихом и Анной Леопольдовной. Он тотчас же воспользовался заступничеством цесаревны за фельдмаршала, чтобы окончательно убедить её в той опасности, которую следует ожидать, если звание первого министра, а следовательно, и все нити власти останутся за смелым Минихом. Он выставлял его как сторонника Елизаветы, внушал правительнице, что Миних если и не отважится сделать переворот в пользу цесаревны, то, во всяком случае, непременно отплатит правительнице самой чёрной неблагодарностью. Остерман отзывался о Минихе как о коварном, никого не щадящем честолюбце, и в напуганном воображении правительницы фельдмаршал представился другим Бироном, готовым прижать всё и подавить всех своей железной рукой.
   Остерман до такой степени успел вселить предубеждение в правительнице против Миниха, что она при многих лицах, когда зашла речь о фельдмаршале, высказалась: «Я могла воспользоваться плодами его измены, но не могу уважать изменника».
   Независимо от нашёптываний Остермана и другие обстоятельства слагались не в пользу Миниха. Засаженный им в Шлиссельбургскую крепость падший регент в своих показаниях писал: «Фельдмаршала за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времён себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россией недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света… Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав графа-фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват».
   Наконец сам фельдмаршал наводил правительницу на мысль, что он как будто хочет, устранив её он участия в государственных делах, захватить всю власть в свои руки, убеждая правительницу, не заботясь ни о чём лично, доверить ему управление государством [77].
   При таком положении дел явился в Петербург граф Линар.

XXI

   – Вспомнили ли вы хоть раз обо мне в течение нашей долгой разлуки? – спросил вкрадчиво Линар Анну Леопольдовну по окончании дипломатической конференции, на которую он, тотчас же после своего приезда и официального представления правительнице, был приглашён ею, и которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия других лиц.
   Анна Леопольдовна, потупив свои задумчивые глаза, не отвечала ни слова на этот смелый вопрос. Линар тоже приумолк, как будто настоятельно выжидая ответа.
   – А вы, граф, что делали в это время? – равнодушно спросила она, не взглянув даже на своего собеседника.
   – Что делал я? – переспросил Линар. – Я беспрестанно путешествовал, не отрывался от книг, иногда кидался в шумное, волнующееся, как море, общество, иногда, наоборот, искал спокойствия и совершенного уединения; мрачные пропасти, тёмные леса, неприступные горы и тихие долины манили меня к себе, на меня навевали отраду и журчание ручья, и щебетание пташки… Я бегал от удовольствий света, я скрывался от людей [78].
   – Зачем же вы это делали?.. – перебила Анна.
   – Я делал это в силу невольного влечения, – заговорил он страстным и трогательным голосом, – и мне кажется, я делал только то, что обыкновенно делает человек, разлучённый непреодолимой силой судьбы с предметом своего беспредельного обожания…
   Линар томными глазами взглянул на Анну Леопольдовну, которая рассеянно слушала его, так что казалось, будто она обратилась к нему с вопросом о нём самом только из пустого приличия, не ожидая от него вовсе каких-нибудь нежных объяснений.
   – Я, – продолжал с расстроенным видом Линар, – силился, но, увы! – силился напрасно, – изгладить из моего сердца воспоминания о тех немногих, счастливых для меня днях… Что я говорю о тех днях, о тех часах… Нет! даже и не о тех часах, а только о тех блаженных мгновениях, которые, думалось мне, более не возвратятся… Я полагал, что моё мимолётное счастье никогда не повторится. Я считал всё потерянным навеки и жил не настоящим, а только… прошедшим.
   В этом последнем слове Линара, произнесённом с расстановкой и с особой выразительностью, ясно слышался намёк, касавшийся его прежних отношений к Анне.
   – Каким прошедшим? – несколько сурово спросила правительница, медленно поднимая выпытывающий взгляд на Линара.
   – Неужели вам нужно доказывать это?.. – с горячностью и как будто с изумлением проговорил Линар.
   – Не вспоминайте о прошедшем, граф, – строго сказала Анна, – я была тогда глупой и ветреной девочкой, а вы имеете дерзость пользоваться этим теперь…
   С этими словами, встав с кресла и слегка кивнув головой Линару на прощанье, она сделала шаг вперёд.
   Линар смело заслонил ей дорогу. Анна попятилась назад и гордым взглядом смерила бойкого волокиту.
   – Простите меня, ваше императорское высочество, – заговорил он, почтительно склонившись перед правительницей, – простите меня за то, что я дерзнул напомнить вам о прошедшем… Действительно, – добавил он с лёгким оттенком укора, – между тем, что было тогда, и тем, что теперь, – какая беспредельная разница!.. Теперь вы повелительница миллионов покорного перед вами народа; теперь вы одним вашим словом, одним росчерком пера, одним движением вашей руки можете влиять на судьбу царств. Теперь первые венценосцы в мире заискивают вашего благосклонного внимания. Теперь вы не безызвестная, как тогда, принцесса, – теперь вы полновластная правительница обширного и сильного государства… Вас окружает царственное величие, вас озаряет своими яркими лучами слава… О вас говорит теперь весь мир, все удивляются вашему мужеству, вашему уму и необыкновенной твёрдости характера. История впишет имя правительницы Анны на свои страницы, как имя прославившейся женщины, поэты воспоют её… А я, безумец, среди всего этого ослепляющего блеска, среди окружающей вас славы вдруг осмелился заговорить с вами о том, что теперь должно быть забыто навеки. Простите меня, но я не мог не высказать вам того, что лежало у меня на сердце, что составляет святыню моих воспоминаний, тогда как эти воспоминания для вашего императорского высочества…
   Линар остановился, как будто не желая досказать свою мысль. Правительница, не говоря ни слова, в глубоком раздумье вернулась на прежнее место, пригласив Линара рукою сесть возле неё. Несмотря на всю любовь к Линару, Анна, робкая от природы, была смущена тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Она была несколько раздражена и той вольностью, какую позволил себе Линар в обращении с нею. Вдобавок к этому не только скромность, но и простая сдержанность заставили её дать Линару почувствовать, что он в своих объяснениях заходит с первого раза слишком далеко, напоминая ей, замужней женщине, её прежние легкомысленные поступки. Но Линар знал, что женщины очень скоро и очень охотно прощают всё это и что смелость в обращении с ними служит одним из верных ручательств за успех. Линар не ошибся; не только неудовольствие Анны Леопольдовны против него скоро прошло, но даже ей сделалось жаль, что она так сурово отнеслась к Линару, и ей стало досадно, зачем она не позволила ему продолжать начатые им восторженные объяснения. Теперь ей так захотелось послушать их. Кроме того, укор, слышавшийся в его голосе, а вместе с тем и его торжественно-хвалебная речь Анне, как правительнице, подействовали на молодую женщину, всегда быстро переходившую от одного чувства к другому под влиянием получаемых ею впечатлений.
   – Вы жестоко ошибаетесь, – с заметным смущением начала Анна Леопольдовна, – полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего Брауншвейгского дома… [79]По воле Божьей я вознесена теперь высоко, и только во имя моего нынешнего, тяжёлого для меня сана я должна требовать от всех и от каждого, – кто бы он ни был, – особого почёта, не желая его вовсе для себя лично…
   Линар встал с кресла и низко поклонился правительнице.
   – Я вижу, какую страшную ошибку сделал я, – сказал он смиренным голосом, готовясь в то же время нанести решительный удар Анне. – Я виноват перед вами не только в том, что не почтил высокого вашего сана, но и в том, что легкомысленно позволил себе забыть разницу вашего положения и в другом ещё отношении: тогда как девушка вы были свободны, а теперь его императорское высочество ваш возлюбленный суп…
   – Вы издеваетесь надо мною! – запальчиво вскрикнула Анна, не дав Линару договорить последних слов. – Как будто вы не знаете тех отношений, какие существуют между мной и принцем?.. Зачем вы вздумали обманывать меня!..
   Отзыв самой Анны об её отношении к мужу был чрезвычайно важной заручкой для дальнейших действий Линара. Лицо его притворно приняло недоумевающее выражение, и он, пользуясь вспышкой молодой женщины, дал ей полную волю высказаться о своих супружеских отношениях.
   – Вы были ещё и прежде посланником при здешнем дворе, и кому же, как не вам, лучше всего можно было знать о моём невольном браке с принцем?.. Мало того, вы и после отъезда вашего из Петербурга заботились о моей участи, – насмешливо добавила Анна. – Я очень хорошо знаю, что вы писали к бывшему герцогу Курляндскому письмо, в котором выставляли моего теперешнего мужа в самом дурном свете, надеясь этим воспрепятствовать моему браку…
   – Я полагал… – проговорил Линар.
   – Позвольте, я ещё не всё высказала. Вы говорили, что я тогда была свободна, а что же я теперь? Разве я раба или невольница моего мужа?.. Нет, я теперь ещё более свободна, чем была прежде… – с горячностью проговорила Анна.
   Линару, как человеку опытному в волокитстве за женщинами, вполне достаточно было этих немногих слов: он понял, что принц Антон будет теперь ни при чём и что со стороны его он, Линар, не встретит никаких препятствий.
   – Для меня сегодня вышел чрезвычайно неудачный день, – сказал он с улыбкой, придававшей особую привлекательность его красивому лицу. – Я говорю сегодня всё невпопад, и вот уже два раза я имел несчастье навлечь на себя крайне прискорбный для меня гнев вашего императорского высочества. Теперь мне остаётся только замолчать и, припав к стопам вашим, смиренно просить о великодушном прощении…
   – Оставим эти нежные разговоры, – перебила Анна Леопольдовна, улыбнувшись в свою очередь и ласково взглянув на Линара. – Скажите мне, где вы провели большую часть времени в продолжение этих последних лет?
   – В Италии, ваше высочество. Я чрезвычайно люблю эту страну, и притом она мне не чужая. Хоть я и считаюсь немцем, но ношу не немецкую фамилию, и во мне течёт ещё итальянская кровь. Менее чем сто лет тому назад Линары, вследствие политических смут, переселились из Италии в Германию, и я думаю, что я скорее итальянец, чем немец…
   – А вот я так и не знаю, как мне считать себя: по отцу я немка, а по матери русская…
   – Позвольте заметить вашему высочеству, что вы и по отцу не немка, а славянка. Вам, конечно, известно, что знаменитый Мекленбургский дом – единственная во всей Германии династия славянского происхождения и что немцы разрушили могущественное государство ваших славных предков, обратив его в маленькое княжество и заставив владетелей его променять их прежний громкий титул королей Вендских на скромный титул герцогов Мекленбургских. Для меня, – добавил шутливо Линар, – как для представителя его величества короля польского, эти исторические воспоминания имеют некоторое значение. Они позволяют мне надеяться, что повелительница одной из первенствующих отраслей славянского племени и сама славянка по происхождению примет охотнее сторону Польши и Австрии, державы скорее славянской, чем немецкой, нежели Пруссии – этой угнетательницы славян, издавна онемечивающей их на Балтийском поморье.
   – Но мой первый министр, граф Миних, внушает мне совершенно иной образ действий, – сказала правительница. – Он настаивает на союзе с Пруссией против Австрии и Польши…
   – Не смею осуждать планов графа Миниха, – возразил Линар, – но позволю себе думать, что в этом случае взгляд графа Остермана на внешнюю политику России будет гораздо вернее. Союз с польским и австрийским дворами принесёт вам гораздо более выгод, чем сближение с Пруссией. Граф Остерман, кажется мне, понимает дело как нельзя лучше.
   – Так и поговорите с ним, пусть он поскорее представит мне доклад по этому делу. Надо же, наконец, на что-нибудь решиться. Он человек чрезвычайно умный и проницательный, – добавила Анна, вторя Линару в его похвалах Остерману. – Но отложим на время речь о политике; сказать по правде, она порядочно надоедает мне. Что вам, граф, всего более нравится в Италии?
   – Там всё прекрасно, ваше высочество, и вечно голубой свод неба, – начал восторженно Линар, – и природа, и люди, и язык, и памятники былых времён…
   – Мне бы очень хотелось взглянуть на эту страну, но, кажется, что желание моё никогда не исполнится.
   – До некоторой степени я могу теперь же исполнить его, – отозвался Линар. – Я привёз в Петербург с собой множество видов Италии и имел намерение представить их вашему высочеству как моё почтительнейшее приношение. Теперь же оно будет более кстати, чем когда-нибудь, так как я, хотя немного, могу этим удовлетворить только что высказанное вами желание. Я оставил рисунки в приёмной, позвольте принести их.
   – Благодарю вас, граф, за ваше внимание и за подарок, – с благосклонностью сказала правительница.
   Линар вышел, чтобы принести гравюры и рисунки.
   – Дело идёт на лад, – думал он, – при первом же свидании наедине с правительницей мне удалось напомнить ей о прежней её любви и добыть необходимые сведения по этой части; направить переговоры об интересах моего августейшего доверителя на хороший путь; ввернуть словцо во вред первому министру, не расположенному к нашей политике; поддержать Остермана и, что всего важнее, завести непосредственно переговоры с ним, – с нашим сторонником.
   Между тем Анна Леопольдовна, обыкновенно небрежная в своём наряде и вообще мало занимавшаяся своей наружностью, быстро подошла к зеркалу и стала поправлять свою напудренную причёску, обтянула корсаж своей робы, одёрнула кружева и вообще стала, что называется, охорашиваться перед зеркалом. Теперь признаки женщины-кокетки явно проглядывали в ней, и она осталась довольна, когда зеркало доложило ей, что если она и не красавица, то настолько миловидна и так ещё молода, что понравится каждому мужчине.
   Линар вернулся с большим, великолепно переплетённым альбомом и положил его на стол перед Анной Леопольдовной, а она пригласила графа сесть рядом с ней. Началось рассматривание подарка. Превосходные произведения итальянских художников Линар дополнял своими увлекательными, живописными рассказами. Чем более перевёртывалось листов альбома, тем ближе, занятые рассматриванием картин и разговором, придвигались друг к другу и Анна, и Линар.