Страница:
Он хотел продолжать начатый разговор, но увидел подходящего к цесаревне обер-шталмейстера, князя Куракина. Елизавета, завидев князя, замолчала и хотела уйти.
– Останьтесь, нехорошо будет, вы навлечёте на себя подозрение, – быстро проговорил Шетарди.
Подошедший Куракин с низкими поклонами заявил цесаревне, что он желал иметь счастье повернуть к стопам её высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычной своей приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.
– Я передавал её императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, – начал Шетарди, обращаясь к Куракину. – Вы, князь, были в Лондоне и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы св. Георга в Виндзоре?
Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не выждал их результатов.
– У англичан есть обычай, – продолжал Шетарди, – называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..
– Его императорское величество ещё малютка… Ему не до зал, – отвечал, улыбаясь, Куракин.
– Так бы назвать залою св. Анны в честь бывшей императрицы, – заметил маркиз.
– Это название пожалуй что и впоследствии от неё не уйдёт, – как-то загадочно проговорил Куракин.
Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.
– А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле виконте Фронтиньяке, – сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.
– Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, – сказала она, улыбаясь.
– Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляете нас, что же касается князя, то ему остаётся только поблагодарить вас за такое внимание, – шутливо заметил Шетарди, – ему придётся, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдёт речь о некоторых его сердечных похождениях в Париже…
Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя за руку, повёл его с собой в сторону, надеясь добыть от болтливого царедворца некоторые выгодные для себя сведения. Бальная зала для выведочной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства: вдоль её стен были расставлены шпалерой миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этой зелёной и благоухающей изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз поспел украдкой, во время перерыва танцев, перешепнуться с Елизаветой. Потом снова подхватил князя и, поболтав ещё с ним, опять подошёл к цесаревне и отрывисто сообщил ей что-то к её сведению. Вообще в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел подсобрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.
Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной весёлости и беззаботности. Лицо её делалось всё сумрачнее и сумрачнее: её тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей на лету маркизом, но её сильно волновали и другие ещё мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: ещё ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую чувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.
«Счастливая женщина! – думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну, – у неё есть всё: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает свои грехи… у неё есть власть и несметные богатства: как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с её жизнью… Счастливица она! Как много ещё перед ней годов, которых у меня уже нет, – тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться… Пройдёт ещё несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам… Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость, и ничто уже не будет мило».
Завидуя блестящей обстановке правительницы и её юности, Елизавета с ужасом раздумывала о том, что стан её начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна её лица и румянец её щёк, хотя теперь ещё и очень хороши, но всё же не те, какие были прежде; что густая её коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под её глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они ещё так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такой проворной бегуньей, что никто не мог догнать её, а теперь уже тяжёленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней ловкости. Вспомнилось цесаревне и о том, что когда, бывало, она запоёт какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок её свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает своё, и тяжело стало у неё на душе. Теперь раздражённая против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету, как обыкновенную женщину, нежели волновало её прежде, как дочь Петра Великого, негодование против правительницы за похищение у неё наследственного права на русскую корону… Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; её не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которой окружают её теперь.
«Он, быть может, – думала Анна, – удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель…»
Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежней тяжёлой азиатской, но утончённой европейской роскошью того времени. Через несколько дней в «Ведомостях» явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: «богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе виданы были, причём благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употреблённому на то богатству и великолепию ни в чём не уступали». Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого публициста должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: «всё это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был «Сон в летнюю ночь» Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!».
Перед правительницей, сидевшей в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживлённые танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента академии наук Бреверна, разговаривала с ним о своём недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлёт в подарок в кунсткамеру привезённый ей в дар из Персии от Шах-Надира дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об учёных занятиях академиков и просила выписать ей из заграницы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у неё запас для чтения должен был скоро истощиться.
Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с той же торжественностью, с какой туда вступила. Танцы продолжались и после её ухода и заключились шумным гросфатером, после которого гостям, вдобавок к обильному бальному угощению, был предложен ещё роскошный ужин.
XXXVIII
XXXIX
– Останьтесь, нехорошо будет, вы навлечёте на себя подозрение, – быстро проговорил Шетарди.
Подошедший Куракин с низкими поклонами заявил цесаревне, что он желал иметь счастье повернуть к стопам её высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычной своей приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.
– Я передавал её императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, – начал Шетарди, обращаясь к Куракину. – Вы, князь, были в Лондоне и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы св. Георга в Виндзоре?
Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не выждал их результатов.
– У англичан есть обычай, – продолжал Шетарди, – называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..
– Его императорское величество ещё малютка… Ему не до зал, – отвечал, улыбаясь, Куракин.
– Так бы назвать залою св. Анны в честь бывшей императрицы, – заметил маркиз.
– Это название пожалуй что и впоследствии от неё не уйдёт, – как-то загадочно проговорил Куракин.
Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.
– А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле виконте Фронтиньяке, – сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.
– Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, – сказала она, улыбаясь.
– Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляете нас, что же касается князя, то ему остаётся только поблагодарить вас за такое внимание, – шутливо заметил Шетарди, – ему придётся, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдёт речь о некоторых его сердечных похождениях в Париже…
Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя за руку, повёл его с собой в сторону, надеясь добыть от болтливого царедворца некоторые выгодные для себя сведения. Бальная зала для выведочной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства: вдоль её стен были расставлены шпалерой миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этой зелёной и благоухающей изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз поспел украдкой, во время перерыва танцев, перешепнуться с Елизаветой. Потом снова подхватил князя и, поболтав ещё с ним, опять подошёл к цесаревне и отрывисто сообщил ей что-то к её сведению. Вообще в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел подсобрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.
Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной весёлости и беззаботности. Лицо её делалось всё сумрачнее и сумрачнее: её тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей на лету маркизом, но её сильно волновали и другие ещё мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: ещё ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую чувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.
«Счастливая женщина! – думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну, – у неё есть всё: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает свои грехи… у неё есть власть и несметные богатства: как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с её жизнью… Счастливица она! Как много ещё перед ней годов, которых у меня уже нет, – тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться… Пройдёт ещё несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам… Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость, и ничто уже не будет мило».
Завидуя блестящей обстановке правительницы и её юности, Елизавета с ужасом раздумывала о том, что стан её начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна её лица и румянец её щёк, хотя теперь ещё и очень хороши, но всё же не те, какие были прежде; что густая её коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под её глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они ещё так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такой проворной бегуньей, что никто не мог догнать её, а теперь уже тяжёленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней ловкости. Вспомнилось цесаревне и о том, что когда, бывало, она запоёт какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок её свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает своё, и тяжело стало у неё на душе. Теперь раздражённая против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету, как обыкновенную женщину, нежели волновало её прежде, как дочь Петра Великого, негодование против правительницы за похищение у неё наследственного права на русскую корону… Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; её не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которой окружают её теперь.
«Он, быть может, – думала Анна, – удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель…»
Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежней тяжёлой азиатской, но утончённой европейской роскошью того времени. Через несколько дней в «Ведомостях» явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: «богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе виданы были, причём благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употреблённому на то богатству и великолепию ни в чём не уступали». Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого публициста должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: «всё это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был «Сон в летнюю ночь» Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!».
Перед правительницей, сидевшей в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживлённые танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента академии наук Бреверна, разговаривала с ним о своём недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлёт в подарок в кунсткамеру привезённый ей в дар из Персии от Шах-Надира дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об учёных занятиях академиков и просила выписать ей из заграницы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у неё запас для чтения должен был скоро истощиться.
Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с той же торжественностью, с какой туда вступила. Танцы продолжались и после её ухода и заключились шумным гросфатером, после которого гостям, вдобавок к обильному бальному угощению, был предложен ещё роскошный ужин.
XXXVIII
Зима замедляла действие наших войск против шведов. Русские оставались на занятых ими позициях, а правительница не думала делать никаких уступок стокгольмскому кабинету, и в Зимнем дворце происходили ежедневно совещания о дальнейших военных предприятиях. 23 ноября был отдан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронёсся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется на Выборг. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело большой переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавной императрицей. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди произвести немедленно переворот военной силой отвечала, что не может решиться на это из опасения, чтобы «римские гистории обновлены не были», т. е. она опасалась, что войско станет взводить и низлагать государей подобно тому, как то делали в Риме преторианцы.
Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоанн не был крещён, что он родился от отца, не крещённого в православную веру, что мать его держится втайне лютерской ереси; что немцы забирают всё в свои руки, что скоро приедет опять в Петербург любимец правительницы, граф Линар, и станет делать всё, что захочет, и что тогда народу будет ещё хуже, чем было при Бироне. Сопоставление этих двух имён порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Ивановны являются по ночам привидения и между ними Пётр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались для усиления замешательств пустить в ход говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца тётка его приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Учёный, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и – ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрёк новорожденному: долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Крёза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась ещё на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам агенты Шетарди пугали петербургское население молвой о приближении к столице шведов, прибавляя, что если бы не было правительницы и её сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всём народе.
Со своей стороны беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианой, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у неё более многолюдные вечерние собрания.
Перед одним из таких собраний, происходившим 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой и советовали немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и её, правительницу, и сына её. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить её высочеству, что ему тотчас же, до приёма гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Айне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами: «Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!» Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали, наконец, на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветой. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она, в сильном волнении, ходила взад и вперёд по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине.
Хозяйка и гостья пошли в отдалённую от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветой, предъявив ей прежде всего полученное из Бреславля письмо.
– Я ни в чём не виновата!.. – проговорила смущённая этой неожиданностью Елизавета, – я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества… Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить её. Письмо это подослано к вам моими врагами, они же сообщают вам ложные на мой счёт известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и моё; на всё это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастной…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики; я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода…
– Мало ли что говорят, – запальчиво перебила Елизавета, – говорят, например…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, – с большей против прежнего настойчивостью повторила правительница.
– Да, бывает, – отрывисто ответила Елизавета.
– Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, – требовательным тоном проговорила правительница.
– А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества. Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его, против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы – правительница и имеете власть; так прикажите Остерману, чтобы он, со своей стороны, передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне…
– Я попросила бы вас не учить меня, – сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. – Я немедленно прикажу арестовать Лестока, – продолжала Анна Леопольдовна, – он часто бывает у маркиза.
– Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, – вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.
– Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. – проговорила изумлённая правительница. – Я верю и без них…
Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединённой роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против неё правительницей.
Страшная клятва, так твёрдо произнесённая цесаревной, её слёзы и рыдания до такой степени сильно подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить её, чтобы она простила её за напрасные подозрения. При этом правительница ссылалась на то, что она была введена в ошибку, в которой теперь чистосердечно раскаивается.
Елизавета воспользовалась переходом молодой женщины от твёрдости к слабости и, в свою очередь, начала выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с её стороны повода. Цесаревна до такой степени успела убедить правительницу в своей невинности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:
– Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь Бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовёте напрасно Его святое имя. Впрочем, – добавила она с неуместной откровенностью, – скоро всё устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.
От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру, правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревной, не знала, как дотянуть тягостный для неё вечер.
На другой день, т. е. 24 ноября, в день св. великомученицы Екатерины, правительница ездила к обедне в Александро-Невскую лавру, где была погребена её мать – царевна и герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна [100], и так как в этот день были именины покойной, то правительница отслужила панихиду над её могилой. Едва успела она возвратиться во дворец, как к ней явился её супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и действительно он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остаётся никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.
– Непременно нужно, – говорил он, заикаясь второпях ещё более, чем всегда, – непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты…
– Вы, ваше высочество, – с раздражением заметила правительница, – опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие взводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за моё легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы…
Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опущенной вниз головой вышел молча от своей супруги.
В этот же день вице-канцлер Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, урождённой княжны Ромодановской [101]. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от неё гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, описывая ему, между прочим, в подробностях те тревоги, которые причиняют ей клеветами на неповинную ни в чём цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кенигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на возвратном пути из Дрездена в Петербург.
Успокоенная насчёт Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианой до поздней поры и попросила её переночевать в её спальне. Болтая о том и о сём, молодые подруги заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом его было всё тихо, и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.
В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, кругом дворца быстро обежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкой, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться во все стороны. Обежав кругом дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул в Большую Миллионную и вошёл в биллиардную, которую содержал в этой улице савояр Берлен. Там поджидай неизвестного господина секретарь французского посольства Вальденкур, который, пошептавшись немного с вошедшим в биллиардную посетителем, вручил ему несколько свёртков червонцев.
– Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, – проговорил тихо секретарь.
– Я в этом вполне уверен… Впрочем, если бы я не решился на моё предприятие, то для меня всё равно: я должен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, – проговорил довольно громко Лесток.
Выбежав проворно из биллиардной с полученными от Вальденкура червонцами, Лесток пустился опрометью к дворцу цесаревны, бывшему не в дальнем расстоянии от биллиардной, на том почти месте, где ныне находятся казармы Павловского полка.
Лесток нашёл Елизавету в страшном волнении, которое усилилось ещё более, когда он объявил ей, что в настоящую минуту не остаётся ничего более, как только действовать самым решительным образом, что теперь для этого самая благоприятная пора, что завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и он не в состоянии будет ничего предпринять, потому что утром возьмут его в тайную канцелярию. Цесаревна, видимо, колебалась, она молча слушала убеждения преданного ей человека, и, чтобы окончательно поколебать нерешительность Елизаветы, Лесток подал ей небольшой клочок папки. На одной стороне этого клочка была нарисована цесаревна в императорской короне, а на другой она была изображена в монашеском одеянии, а вокруг неё были колёса, виселицы, плахи, топоры и разные орудия пытки, ожидавшие её приверженцев.
– Ваше императорское высочество, – сказал решительным голосом Лесток, – выбирайте одно из двух: или сделаться императрицей, или отправиться на заточение в монастырь и видеть при этом, как ваши верные слуги будут гибнуть в казнях и страдать в пытках. Если даже, – заметил Лесток, – вы и не успеете теперь в вашем предприятии, то вся разница будет только та, что вы попадёте в заточение несколькими месяцами ранее, так как во всяком случае вы не избежите этой участи… Решайтесь же на что-нибудь!
В это время к цесаревне пробрались семь гренадёров Преображенского полка. Они объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами. Окружавшие цесаревну, тогда ещё неизвестные лица, Алексей Разумовский, Михаил Воронцов и Пётр Шувалов [102]тоже склоняли её к решительным мерам.
Елизавета упала на колени перед образом Спасителя и долго молилась не только о том, чтобы Господь благословил исполнение её предприятия, но чтобы Он и отпустил ей ту страшную клятву, которую она только вчера дала правительнице.
Окончив молитву, цесаревна объявила, что она готова на всё, и в сопровождении горстки своих приверженцев отправилась добывать корону…
Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоанн не был крещён, что он родился от отца, не крещённого в православную веру, что мать его держится втайне лютерской ереси; что немцы забирают всё в свои руки, что скоро приедет опять в Петербург любимец правительницы, граф Линар, и станет делать всё, что захочет, и что тогда народу будет ещё хуже, чем было при Бироне. Сопоставление этих двух имён порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Ивановны являются по ночам привидения и между ними Пётр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались для усиления замешательств пустить в ход говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца тётка его приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Учёный, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и – ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрёк новорожденному: долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Крёза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась ещё на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам агенты Шетарди пугали петербургское население молвой о приближении к столице шведов, прибавляя, что если бы не было правительницы и её сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всём народе.
Со своей стороны беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианой, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у неё более многолюдные вечерние собрания.
Перед одним из таких собраний, происходившим 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой и советовали немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и её, правительницу, и сына её. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить её высочеству, что ему тотчас же, до приёма гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Айне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами: «Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!» Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали, наконец, на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветой. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она, в сильном волнении, ходила взад и вперёд по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине.
Хозяйка и гостья пошли в отдалённую от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветой, предъявив ей прежде всего полученное из Бреславля письмо.
– Я ни в чём не виновата!.. – проговорила смущённая этой неожиданностью Елизавета, – я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества… Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить её. Письмо это подослано к вам моими врагами, они же сообщают вам ложные на мой счёт известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и моё; на всё это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастной…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики; я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода…
– Мало ли что говорят, – запальчиво перебила Елизавета, – говорят, например…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, – с большей против прежнего настойчивостью повторила правительница.
– Да, бывает, – отрывисто ответила Елизавета.
– Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, – требовательным тоном проговорила правительница.
– А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества. Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его, против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы – правительница и имеете власть; так прикажите Остерману, чтобы он, со своей стороны, передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне…
– Я попросила бы вас не учить меня, – сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. – Я немедленно прикажу арестовать Лестока, – продолжала Анна Леопольдовна, – он часто бывает у маркиза.
– Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, – вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.
– Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. – проговорила изумлённая правительница. – Я верю и без них…
Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединённой роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против неё правительницей.
Страшная клятва, так твёрдо произнесённая цесаревной, её слёзы и рыдания до такой степени сильно подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить её, чтобы она простила её за напрасные подозрения. При этом правительница ссылалась на то, что она была введена в ошибку, в которой теперь чистосердечно раскаивается.
Елизавета воспользовалась переходом молодой женщины от твёрдости к слабости и, в свою очередь, начала выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с её стороны повода. Цесаревна до такой степени успела убедить правительницу в своей невинности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:
– Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь Бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовёте напрасно Его святое имя. Впрочем, – добавила она с неуместной откровенностью, – скоро всё устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.
От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру, правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревной, не знала, как дотянуть тягостный для неё вечер.
На другой день, т. е. 24 ноября, в день св. великомученицы Екатерины, правительница ездила к обедне в Александро-Невскую лавру, где была погребена её мать – царевна и герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна [100], и так как в этот день были именины покойной, то правительница отслужила панихиду над её могилой. Едва успела она возвратиться во дворец, как к ней явился её супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и действительно он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остаётся никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.
– Непременно нужно, – говорил он, заикаясь второпях ещё более, чем всегда, – непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты…
– Вы, ваше высочество, – с раздражением заметила правительница, – опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие взводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за моё легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы…
Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опущенной вниз головой вышел молча от своей супруги.
В этот же день вице-канцлер Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, урождённой княжны Ромодановской [101]. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от неё гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, описывая ему, между прочим, в подробностях те тревоги, которые причиняют ей клеветами на неповинную ни в чём цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кенигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на возвратном пути из Дрездена в Петербург.
Успокоенная насчёт Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианой до поздней поры и попросила её переночевать в её спальне. Болтая о том и о сём, молодые подруги заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом его было всё тихо, и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.
В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, кругом дворца быстро обежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкой, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться во все стороны. Обежав кругом дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул в Большую Миллионную и вошёл в биллиардную, которую содержал в этой улице савояр Берлен. Там поджидай неизвестного господина секретарь французского посольства Вальденкур, который, пошептавшись немного с вошедшим в биллиардную посетителем, вручил ему несколько свёртков червонцев.
– Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, – проговорил тихо секретарь.
– Я в этом вполне уверен… Впрочем, если бы я не решился на моё предприятие, то для меня всё равно: я должен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, – проговорил довольно громко Лесток.
Выбежав проворно из биллиардной с полученными от Вальденкура червонцами, Лесток пустился опрометью к дворцу цесаревны, бывшему не в дальнем расстоянии от биллиардной, на том почти месте, где ныне находятся казармы Павловского полка.
Лесток нашёл Елизавету в страшном волнении, которое усилилось ещё более, когда он объявил ей, что в настоящую минуту не остаётся ничего более, как только действовать самым решительным образом, что теперь для этого самая благоприятная пора, что завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и он не в состоянии будет ничего предпринять, потому что утром возьмут его в тайную канцелярию. Цесаревна, видимо, колебалась, она молча слушала убеждения преданного ей человека, и, чтобы окончательно поколебать нерешительность Елизаветы, Лесток подал ей небольшой клочок папки. На одной стороне этого клочка была нарисована цесаревна в императорской короне, а на другой она была изображена в монашеском одеянии, а вокруг неё были колёса, виселицы, плахи, топоры и разные орудия пытки, ожидавшие её приверженцев.
– Ваше императорское высочество, – сказал решительным голосом Лесток, – выбирайте одно из двух: или сделаться императрицей, или отправиться на заточение в монастырь и видеть при этом, как ваши верные слуги будут гибнуть в казнях и страдать в пытках. Если даже, – заметил Лесток, – вы и не успеете теперь в вашем предприятии, то вся разница будет только та, что вы попадёте в заточение несколькими месяцами ранее, так как во всяком случае вы не избежите этой участи… Решайтесь же на что-нибудь!
В это время к цесаревне пробрались семь гренадёров Преображенского полка. Они объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами. Окружавшие цесаревну, тогда ещё неизвестные лица, Алексей Разумовский, Михаил Воронцов и Пётр Шувалов [102]тоже склоняли её к решительным мерам.
Елизавета упала на колени перед образом Спасителя и долго молилась не только о том, чтобы Господь благословил исполнение её предприятия, но чтобы Он и отпустил ей ту страшную клятву, которую она только вчера дала правительнице.
Окончив молитву, цесаревна объявила, что она готова на всё, и в сопровождении горстки своих приверженцев отправилась добывать корону…
XXXIX
Под покровом ночи, с 24 на 25 ноября 1741 года, совершилось в Петербурге событие, значение которого было непонятно для зрителя, не посвящённого в тайну замысла, приводимого в исполнение.
Около 12 часов ночи к казармам Преображенского полка подъехала в санях молодая женщина с четырьмя мужчинами: из них один заменял кучера, двое стояли на запятках, а один сидел рядом с ней. Около саней бежали семь Эти ребята, пробегая мимо казарменных помещений, стучали в двери и в окна, вызывая своих полковых товарищей именем цесаревны. Заспанные солдаты, одевшись наскоро, кое-как, выбегали с заряженными ружьями на улицу и окружали сани, медленно двигавшиеся вдоль преображенских казарм. Вскоре около саней составилась толпа чевек в 300, и они, вместе с цесаревной, привалили на полковой двор. Здесь при слабом свете нескольких фонарей звёздного неба, отражаемом белой пеленой снега, Елизавета, выйдя из саней и став посреди гренадёров, сказала им:
– Ребята! вы знаете, чья я дочь! Идите за мной!..
Так как заговор в пользу цесаревны составлялся давно и так как и офицеры, и солдаты знали уже, в чём дело, то никаких особых объяснений теперь не требовалось. Елизавета села опять в сани, а гренадёры гурьбой побежали за ней. На пути число их уменьшилось, так как по нескольку человек, отделяемых от отряда, были отправлены в разные стороны для заарестования сановников, считавшихся наиболее преданными правительнице. С значительно уменьшившимися вследствие этого силами подъехала Елизавета на угол Невской «перспективы» и Адмиралтейской площади, и перед ней выдвинулся в ночном мраке Зимний дворец. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступало решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что у неё не надолго достанет отваги, возбуждённой в ней её прислужниками.
Около 12 часов ночи к казармам Преображенского полка подъехала в санях молодая женщина с четырьмя мужчинами: из них один заменял кучера, двое стояли на запятках, а один сидел рядом с ней. Около саней бежали семь Эти ребята, пробегая мимо казарменных помещений, стучали в двери и в окна, вызывая своих полковых товарищей именем цесаревны. Заспанные солдаты, одевшись наскоро, кое-как, выбегали с заряженными ружьями на улицу и окружали сани, медленно двигавшиеся вдоль преображенских казарм. Вскоре около саней составилась толпа чевек в 300, и они, вместе с цесаревной, привалили на полковой двор. Здесь при слабом свете нескольких фонарей звёздного неба, отражаемом белой пеленой снега, Елизавета, выйдя из саней и став посреди гренадёров, сказала им:
– Ребята! вы знаете, чья я дочь! Идите за мной!..
Так как заговор в пользу цесаревны составлялся давно и так как и офицеры, и солдаты знали уже, в чём дело, то никаких особых объяснений теперь не требовалось. Елизавета села опять в сани, а гренадёры гурьбой побежали за ней. На пути число их уменьшилось, так как по нескольку человек, отделяемых от отряда, были отправлены в разные стороны для заарестования сановников, считавшихся наиболее преданными правительнице. С значительно уменьшившимися вследствие этого силами подъехала Елизавета на угол Невской «перспективы» и Адмиралтейской площади, и перед ней выдвинулся в ночном мраке Зимний дворец. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступало решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что у неё не надолго достанет отваги, возбуждённой в ней её прислужниками.